Книга: Том 2. Приваловские миллионы
Назад: Часть четвертая
Дальше: Приложение

Часть пятая

I
Старый приваловский дом в Узле переделывался заново. Поправляли обвалившуюся штукатурку, красили крышу, вставляли новые рамы в окнах, отовсюду убирали завалявшийся старый хлам, даже не оставили в покое дедовского сада, в котором производилась самая энергичная реставрация развалившихся беседок, киосков, мостиков и запущенных аллей. Внутри дома стоял дым коромыслом: перестилали полы, меняли паркет, подновляли живопись на потолках и стенах, оклеивали стены новыми обоями… Сотни рабочих с утра до ночи суетились по дому, как муравьи, наполняя старые приваловские стены веселым трудовым шумом. Были выписаны мастера-специалисты из Петербурга и Варшавы; оттуда же партиями получалась дорогая мебель, обои, драпировки, ковры, бронза, экипажи и тысячи других предметов, необходимых в обиходе богатого барского дома. Работа шла с лихорадочной поспешностью, чтобы все окончить к октябрю, когда Ляховские вернутся из своего башкирского имения.
Читатель, конечно, уже догадался, что вся эта перестройка делалась по случаю выхода замуж Зоси за Привалова. Да, эта свадьба была злобой дня в Узле, и все о ней говорили как о выдающемся явлении. Сам Привалов появлялся в Узле только наездом, чтобы проверить работы и поторопить подрядчиков, а затем снова исчезал. Все планы и рисунки, по которым производились работы, представлялись на рассмотрение Зоси; она внимательно разбирала их и в трудных случаях советовалась с Хионией Алексеевной или Половодовым, который теперь был своим человеком у Ляховских. Привалов сначала сильно косился на него, но Зося ничего не хотела слышать о каких-нибудь уступках, и Привалову ничего не оставалось, как только покориться. Впрочем, Половодов и сам, сознавая свое фальшивое положение, старался по возможности совсем не встречаться с Приваловым. Зося от души смеялась над этой взаимной ненавистью и уверяла Привалова, что он полюбит несравненного Александра Павлыча, когда ближе познакомится с его редкими качествами.
– Я не понимаю, Зося, что у тебя за пристрастие к этому… невозможному человеку, чтобы не сказать больше, – говорил иногда Привалов, пользуясь подвернувшейся минутой раздумья. – Это какая-то болезнь…
– Ах, боже мой! Как ты не можешь понять такой простой вещи! Александр Павлыч такой забавный, а я люблю все смешное, – беззаботно отвечала Зося. – Вот и Хину люблю тоже за это… Ну, что может быть забавнее, когда их сведешь вместе?.. Впрочем, если ты ревнуешь меня к Половодову, то я тебе сказала раз и навсегда…
– Не буду, ничего не буду говорить, делай как хочешь, я знаю только то, что люблю тебя.
– Пока это не особенно заметно… Ты, по-видимому, больше занят своим, а не моим счастьем, и если что делаешь якобы для меня, все это в сущности приятно больше тебе. Ведь ты порядочный эгоист, если разобрать, потому что не хочешь никак помириться даже с такими моими капризами, как Хина или Александр Павлыч… Я очень немного требую от тебя: не трогай только моих друзей, которые все наперечет: кречет Салават, медвежонок Шайтан, Тэке и Батырь и, наконец, Хина с Александром Павлычем… Кажется, с этим можно было бы помириться?
Эти маленькие семейные сцены выкупались вполне счастливыми минутами, когда Зося являлась совсем в другом свете. Привалов был глубоко убежден, что он шаг за шагом переработает ее. Прежде всего, во что бы то ни стало, нужно изолировать ее от влияния таких сомнительных личностей, как Половодов, Хина, «Моисей» и т. д. Что это возможно, – ручательством служило собственное сознание Зоси, когда на нее находили минуты раскаяния. Доктор был того же мнения; все то, что было неприятного и резкого в Зосе-девушке, должно исчезнуть в Зосе-женщине. Ведь это такая податливая натура, с такими хорошими задатками! Как, например, горячо отнеслась Зося к приваловской мельнице, потом сама предполагала открыть несколько профессиональных школ и т. д. В ней постоянно сказывалась практическая отцовская жилка, и Привалов часто советовался с ней в трудных случаях.
– Я радуюсь только одному, – со слезами на глазах говорил Привалову доктор, когда узнал о его свадьбе, – именно, что выбор Зоси пал на вас… Лучшего для нее я ничего не желаю; под вашим влиянием совсем сгладятся ее недостатки. Я в этом глубоко убежден, Сергей Александрыч…
Доктор считал Привалова немного бесхарактерным человеком, но этот его недостаток, в его глазах, выкупался его искренней, гуманной и глубоко честной натурой. Именно такой человек и нужен был Зосе, чтобы уравновесить резкости ее характера, природную злость и наклонность к самовольству. Сама Зося говорила доктору в припадке откровенности то же самое, каялась в своих недостатках и уверяла, что исправится, сделавшись m-me Приваловой.
Ляховский встретил известие о выходе Зоси замуж за Привалова с поразившим всех спокойствием, даже больше, почти совсем безучастно. Старик только что успел оправиться от своей болезни и бродил по водам при помощи костылей; болезнь сильно повлияла на его душевный склад и точно придавила в нем прежнюю энергию духа. Одним словом, в прежнем Ляховском чего-то недоставало.
– Так ты решила выйти за Привалова? – в раздумье спрашивал старик, не глядя на дочь.
– Да, папа.
– Что же, он очень хороший человек?
– Кажется… Мне кажется странным такой вопрос, папа, ведь ты знаешь Сергея Александрыча не меньше моего!
– А что доктор говорит?
– Право, папа, ты сегодня предлагаешь такие странные вопросы; доктор, конечно, хороший человек, я его всегда уважала, но в таком вопросе он является все-таки чужим человеком… О таких вещах, папа, с посторонними как-то не принято советоваться.
– Твоя правда, твоя правда, Зося… У меня, знаешь, в голове что-то еще не совсем… сам чувствую, что недостает какого-то винтика.
– Если ты хочешь знать, доктор отнесся к моему выбору с большим сочувствием. Он даже заплакал от радости…
– Доктор заплакал? – задумчиво спрашивал Ляховский, как-то равнодушно глядя на дочь. – Да, да… Он всегда тебя любил… очень любил.
К Привалову старик отнесся с какой-то скрытой иронией, почти враждебно, хотя прослезился и поцеловал его.
– Знаете ли, Сергей Александрыч, что вы у меня разом берете все? Нет, гораздо больше, последнее, – как-то печально бормотал Ляховский, сидя в кресле. – Если бы мне сказали об этом месяц назад, я ни за что не поверил бы. Извините за откровенность, но такая комбинация как-то совсем не входила в мои расчеты. Нужно быть отцом, и таким отцом, каким был для Зоси я, чтобы понять мой, может быть, несколько странный тон с вами… Да, да. Скажите только одно: действительно ли вы любите мою Зосю?
– Да, Игнатий Львович…
– Ах, да, конечно! Разве ее можно не любить? Я хотел совсем другое сказать: надеетесь ли вы… обдумали ли вы основательно, что сделаете ее счастливой и сами будете счастливы с ней. Конечно, всякий брак – лотерея, но иногда полезно воздержаться от риска… Я верю вам, то есть хочу верить, и простите отцу… не могу! Это выше моих сил… Вы говорили с доктором? Да, да. Он одобряет выбор Зоси, потому что любит вас. Я тоже люблю доктора…
Разобраться в этом странном наборе фраз было крайне трудно, и Привалов чувствовал себя очень тяжело, если бы доктор не облегчал эту трудную задачу своим участием. Какой это был замечательно хороший человек! С каким ангельским терпением выслушивал он влюбленный бред Привалова. Это был настоящий друг, который являлся лучшим посредником во всех недоразумениях и маленьких размолвках.
– Если бы не доктор, мы давно рассорились бы с тобой, – говорила Привалову Зося. – И прескучная, должно быть, эта милая обязанность улаживать в качестве друга дома разные семейные дрязги!..
Молодые люди шутили и смеялись, а доктор улыбался своей докторской улыбкой и нервно потирал руки. В последнее время он часто начинал жаловаться на головные боли и запирался в своем номере по целым дням.
Пани Марина и Давид отнеслись к решению Зоси с тем родственным участием, которое отлично скрывает истинный ход мыслей и чувств. По крайней мере, Привалов гораздо лучше чувствовал себя в обществе Игнатия Львовича, чем в гостиной пани Марины. Что касается Давида, то он был слишком занят своими собственными делами. В течение последней зимы он особенно близко сошелся с Половодовым и, как ходила молва, проигрывал по различным игорным притонам крупные куши. На Лалетинских водах быстро образовался свой карточный кружок, где Давид под руководством Александра Павлыча проводил время очень весело, как и следует представителю настоящей jeunesse doree.
Всех довольнее предстоящей свадьбой, конечно, была Хиония Алексеевна. Она по нескольку раз в день принималась плакать от радости и всех уверяла, что давно не только все предвидела, но даже предчувствовала. Ведь Сергей Александрыч такой прекрасный молодой человек и такой богатый, а Зося такая удивительная красавица – одним словом, не оставалось никакого сомнения, что эти молодые люди предусмотрительной природой специально были созданы друг для друга.
– Я всегда верила в провидение! – патетически восклицала Хиония Алексеевна, воздевая руки кверху. – Когда Сергей Александрыч только что приехал в Узел, я прямо подумала: вот жених Зосе…
Для Привалова его настоящее превращалось в какой-то волшебный сон, полный сладких грез и застилавшего глаза тумана. Сквозь всю окружавшую его суету и мелькавшие кругом его лица он видел только одну Зосю, эту маленькую царицу, дарившую его бесконечным счастьем. Иногда он со страхом смотрел в темные глаза любимой девушке, точно стараясь разгадать по ним будущее. Зося, конечно, любила его. Он это видел, чувствовал. Но она любила совсем не так, как любят другие женщины: в ее чувстве не было и тени самопожертвования, желания отдать себя в чужие руки, – нет, это была гордая любовь, одним взглядом покорявшая все кругом. Зося была всегда одинакова и всегда оставалась маленькой царицей, которая требовала поклонения. В самых ласках и словах любви у нее звучала гордая нотка; в сдержанности, с какой она позволяла ласкать себя, чувствовалось что-то совершенно особенное, чем Зося отличалась от всех других женщин.
Иногда Привалов начинал сомневаться в своем счастье и даже точно пугался его. Оно было так необъятно, такой властной силой окрыляло его душу, точно поднимало над землей, где недоставало воздуху и делалось тесно. Как он раньше мог жить, не чувствуя ничего подобного? Но это нищенское существование кончилось, и впереди бесконечной перспективой расстилалась розовая даль, кружившая голову своей необъятностью. Неужели эта маленькая гордая головка думала о нем, о Привалове? А эти чудные глаза, которые смотрели прямо в душу… Нет, он был слишком счастлив, чтобы анализировать настоящее, и принимал его как совершившийся факт, как первую страничку открывшейся перед ним книги любви.
II
Когда Нагибин привез из города известие, что и дом и все в доме готово, в Гарчиках, в деревенской церкви, совершился самый скромный обряд венчания. Свидетелями были доктор, Нагибин и Телкин; со стороны невесты провожала всего одна Хиония Алексеевна. Зося была спокойна, хотя и бледнее обыкновенного; Привалов испытывал самое подавленное состояние духа. Он никогда не чувствовал себя так далеко от своей Зоси, как в тот момент, когда она пред священником подтверждала свою любовь к нему. «Она такая красавица… Она не может меня любить», – с тоской думал он, держа в своей руке ее холодную маленькую руку. Прямо из церкви молодые отправились в Узел, где их ожидала на первый раз скромная семейная встреча: сам Ляховский, пани Марина и т. д. Старик расчувствовался и жалко заморгал глазами, когда начал благословлять дочь; пани Марина выдержала характер и осталась прежней королевой. Из посторонних на последовавшем затем ужине присутствовали только такие близкие люди, как Половодов, Виктор Васильич и Хиония Алексеевна. В десять часов вечера все разъехались по домам.
Половодов вернулся домой в десять часов вечера, и, когда раздевался в передней, Семен подал ему полученную без него телеграмму. Пробежав несколько строк, Половодов глухо застонал и бросился в ближайшее кресло: полученное известие поразило его, как удар грома и он несколько минут сидел в своем кресле с закрытыми глазами, как ошеломленная птица. Телеграмма была от Оскара Филипыча, который извещал, что их дело выиграно и что Веревкин остался с носом.
«Несколькими часами раньше получить бы эту телеграмму, – и тогда этого ничего бы не было…» – стонал Половодов, хватаясь за голову.
В голове у него все кружилось; кровь прилила к сердцу, и он чувствовал, что начинает сходить с ума Эти стены давили его, в глазах пестрели красные и синие петухи, глухое бешенство заставляло скрежетать зубами. Он плохо помнил, как выскочил на улицу, схватил первого попавшегося извозчика и велел ехать в Нагорную улицу. От клуба он пошел к приваловскому дому пешком; падал мягкий пушистый снег, скрадывавший шум шагов. Половодов чувствовал, как тяжело билось его сердце в груди. Вот и площадь, на которую выходил дом своим фасадом; огни были погашены, и дом выделялся темной глыбой при мигавшем пламени уличных фонарей.
– О, дурак, дурак… дурак!.. – стонал Половодов, бродя, как волк, под окнами приваловского дома. – Если бы двумя часами раньше получить телеграмму, тогда можно было расстроить эту дурацкую свадьбу, которую я сам создавал своими собственными руками. О, дурак, дурак, дурак!..
В груди у Половодова точно что жгло, язык пересох, снег попадал ему за раскрытый воротник шубы, но он ничего не чувствовал, кроме глухого отчаяния, которое придавило его как камень. Вот на каланче пробило двенадцать часов… Нужно было куда-нибудь идти; но куда?.. К своему очагу, в «Магнит»? Пошатываясь, Половодов, как пьяный, побрел вниз по Нагорной улице. Огни в домах везде были потушены; глухая осенняя ночь точно проглотила весь город. Только в одном месте светил огонек… Половодов узнал дом Заплатиной.
В разгоряченном мозгу Половодова мелькнула взбалмошная мысль, и он решительно позвонил у подъезда заплатинского дома. Виктор Николаич был уже в постели и готовился засыпать, перебирая в уме последние политические известия; и полураздетая Хиония Алексеевна сидела одна в столовой и потягивала херес.
– Кого там принесло? – сердито заворчала она, когда раздался звонок. – Матрешка, не принимай… Здесь не родильный дом, чтобы врываться во всякое время дня и ночи…
Матрешка отправилась в переднюю и вернулась с визитной карточкой. Хина пробежала фамилию Половодова и остолбенела.
– Они пешком, надо полагать, пришли… – шепотом докладывала Матрешка, вытирая нос кулаком.
– Проведи в гостиную и попроси подождать, – сказала Хина, стараясь перед зеркалом принять более человеческий вид.
Конечно, в голове Хины сразу блеснула мысль, что, вероятно, случилось что-нибудь неладное. Она величественно вошла в гостиную и в вопросительной позе остановилась перед гостем, который торопливо поднялся к ней навстречу.
– Извините, если я потревожил вас, Хиония Алексеевна, – извинился он, глядя на хозяйку какими-то мутными глазами. – Я час назад получил очень важную телеграмму… чрезвычайно важную, Хиония Алексеевна! Если бы вы взялись передать ее Софье Игнатьевне.
– С удовольствием…
– Нужно передать немедленно… сейчас…
– Вы с ума сошли, Александр Павлыч?!.
– Хиония Алексеевна… ради бога… Хотите, я вас на коленях буду просить об этом!
– Садитесь, пожалуйста… – пригласила Хина своего гостя, который бессильно опустился в кресло около стола.
– Каждая минута дорога… каждое мгновение!.. – задыхавшимся шепотом говорил Половодов, ломая руки.
– Я удивляюсь вам, Александр Павлыч… Если бы вы мне предложили горы золота, и тогда ваша просьба осталась бы неисполненной. Существуют такие моменты, когда чужой дом – святыня, и никто не имеет права нарушать его священные покои.
Слова Хины резали сердце Половодова ножом, и он тяжело стиснул зубы. У него мелькнула даже мысль – бежать сейчас же и запалить эту «святыню» с четырех концов.
– Воды я могу у вас попросить? – спросил он после долгой паузы.
– Не хотите ли вина? – предложила Заплатана; «гордец» был так жалок в настоящую минуту, что в ее сердце шевельнулось что-то вроде сострадания к нему.
– Вина!.. – повторил Половодов, не понимая вопроса. – Ах да. Пожалуйста, если это не затруднит вас.
– Нет… Вы слишком взволнованы, а вино успокаивает.
Через пять минут на столе стояла свежая бутылка хереса, и Половодов как-то машинально проглотил первую рюмку.
– У вас отличное вино… – проговорил он, пережевывая губами. – Да, очень хорошее.
– Так себе… – скромничала Хина, наливая рюмку себе.
Несколько минут в гостиной Хионии Алексеевны стояло тяжелое молчание. Половодов пил вино рюмку за рюмкой и заметно хмелел; на щеках у него выступили красные пятна.
– Так, по-вашему, все кончено? – как-то глухо проговорил он, поднимая свои бесцветные глаза на хозяйку.
– Все кончено…
– А вы знаете, о чем я говорю?
– Да. Если бы вы получили вашу телеграмму несколькими часами раньше, тогда… иногда невестам делается дурно перед самым венцом, свадьба откладывается и даже может совсем расстроиться.
– Но кто бы мог подозревать такой оборот дела? – говорил Половодов с Хиной как о деле хорошо ей известном. – А теперь… Послушайте, Хиония Алексеевна, скажите мне ради бога только одно… Вы опытная женщина… да… Любит Зося Привалова или нет?
– Смешно спрашивать об этом, Александр Павлыч… Разве кто-нибудь принуждал Софью Игнатьевну выходить непременно за Привалова?
– Предположим, что существовали некоторые обстоятельства, которые могли повлиять на решение девушки именно в пользу Привалова.
– Вам ближе знать эти обстоятельства; дела Игнатия Львовича расстроены, а тут еще этот процесс по опеке… Понятно, что Софье Игнатьевне ничего не оставалось, как только выйти за Привалова и этим спасти отца.
– Значит, вы все знаете?..
– Почти… думаю, что вы получили телеграмму из Петербурга о том, что Веревкин проиграл процесс.
Половодов несколько времени удивленными глазами смотрел на свою собеседницу и потом задумчиво проговорил:
– Вы замечательно умная женщина… Мы, вероятно, еще пригодимся друг другу.
III
Дела на приисках у старика Бахарева поправились с той быстротой, какая возможна только в золотопромышленном деле. В течение весны и лета он заработал крупную деньгу, и его фонды в Узле поднялись на прежнюю высоту. Сделанные за последнее время долги были уплачены, заложенные вещи выкуплены, и прежнее довольство вернулось в старый бахаревский дом, который опять весело и довольно глядел на Нагорную улицу своими светлыми окнами.
Прошедшую весну и лето в доме жили собственно только Марья Степановна и Верочка, а «Моисей», по своему обыкновению, появлялся как комета. С приливом богатства по дому опять покатился беззаботный смех Верочки и ее веселая суетня; Марья Степановна сильно изменилась, похудела и сделалась еще строже и неприступнее. Это был тип старой раскольницы, которая знать ничего не хотела, кроме раз сложившихся убеждений и взглядов. Бегство старшей дочери из дому только укрепило ее в сознании правоты старозаветных приваловских и гуляевских идеалов, выше которых для нее ничего не было. Она осталась спокойной по отношению к поведению дочери, потому что вся вина падала на голову Василия Назарыча как главного устроителя всяких новшеств в доме, своими руками погубившего родную дочь. Поведение Нади было наказанием свыше, пред которым оставалось только преклониться.
Имя Надежды Васильевны больше не произносилось в бахаревском доме, точно оно могло внести с собой какую-то заразу. Она была навсегда исключена из списка живых людей. Только в моленной, когда Досифея откладывала свои поклоны на разноцветный подручник, она молилась и за рабу божию Надежду; в молитвах Марьи Степановны имя дочери было подведено под рубрику «недугующих, страждущих, плененных и в отсутствии сущих отец и братии наших». Это была холодная раскольничья молитва, вся пропитанная эгоизмом и лицемерием и ради своей формы потерявшая всю теплоту содержания. Летом были получены два письма от Надежды Васильевны, но нераспечатанными попали прямо в печь, и Марья Степановна благочестиво обкурила своей кацеей даже стол, на котором они лежали. Досифея про себя потихоньку жалела барышню, которую нянчила и пестовала, но открыто заявить свое сочувствие к ней она не смела. Верочка относилась к сестре как-то безучастно, что было совсем уж неестественно для такой молодой девушки. Впрочем, она только повторяла то, что делала мать.
Только один человек во всем доме вполне искренне и горячо оплакивал барышню – это был, конечно, старый Лука, который в своей каморке не раз всплакнул потихоньку от всех. «Ну, такие ее счастки, – утешал самого себя старик, размышляя о мудреной судьбе старшей барышни, – от своей судьбы не уйдешь… Не-ет!.. Она тебя везде сыщет и придавит ногой, ежели тебе такой предел положон!»
Известие о женитьбе Привалова было принято в бахаревском доме с большой холодностью. Когда сам Привалов явился с визитом к Марье Степановне, она не вытерпела и проговорила:
– На бусурманке женишься?
– Нет, не на бусурманке, Марья Степановна, – отвечал Привалов. – Моя невеста католичка…
– Ну, это, по-нашему, все одно… И сам в латын-ской закон уйдешь.
Марья Степановна равнодушно выслушала объяснения Привалова о свободе совести и общей веротерпимости, она все время смотрела на него долгим испытующим взглядом и, когда он кончил, прибавила:
– А ты подумал ли о том, Сереженька, что дом-то, в котором будешь жить с своей бусурманкой, построен Павлом Михайлычем?.. Ведь у старика все косточки перевернутся в могилке, когда твоя-то бусурманка в его дому свою веру будет справлять. Не для этого он строил дом-то! Ох-хо-хо… Разве не стало тебе других невест?..
– Марья Степановна, вы, вероятно, слыхали, как в этом доме жил мой отец, сколько там было пролито напрасно человеческой крови, сколько сделано подлостей. В этом же доме убили мою мать, которую не спасла и старая вера.
– А ты не суди отца-то. Не нашего ума это дело…
– Однако вы судите вперед мою невесту, которая еще никому не сделала никакого зла.
– Не сделала, так сделает… Погоди еще!.. Ох, не ладно ты, Сереженька, удумал, не в добрый час начал.
Василию Назарычу ничего не писали о женитьбе Привалова. Он приехал домой только по первому зимнему пути, в половине ноября, приехал свежим, здоровым стариком, точно стряхнул с себя все старческие недуги. Лука не выдержал и горько заплакал, когда увидал старого барина.
– О чем ты плачешь, старина? – спрашивал Василий Назарыч, предчувствуя что-то недоброе.
– От радости, Василий Назарыч, от радости… – шептал Лука, вытирая лицо рукавом, – заждались мы вас здесь…
– Ну, а еще о чем плачешь?
Лука оглянулся кругом и прошептал:
– Сереженька-то женился, Василий Назарыч…
– Как женился?! На ком?
– А так. Обошли его, обманули!.. По ихнему доброму характеру эту проклятую польку и подсунули – ну, Сереженька и женился. Я так полагаю – приворожила она его, сударь… Сам приезжал сюда объявляться Марье Степановне, ну, а они его учали маненько корить – куды, сейчас на дыбы, и прочее. С месяц, как свадьбу сыграли. Дом-то старый заново отстроили, только, болтают, неладно у них с первого дня пошло.
– Как неладно?
– А так, как обнаковенно по семейному делу случается: он в одну сторону тянет, а она в другую… Ну, вздорят промежду себя, а потом Сереженька же у нее и прощения просят… Да-с. Уж такой грех, сударь, вышел, такой грех!..
Это известие отравило Бахареву радость возвращения на родное пепелище. Собственный дом показался ему пустым; в нем не было прежней теплоты, на каждом шагу чувствовалось отсутствие горячо любимого человека. На приисках тоска по дочери уравновешивалась усиленной деятельностью, а здесь, в родном гнезде, старика разом охватила самая тяжелая пустота. Приваловская женитьба была лишней каплей горечи. Имена Нади и Сережи за последний год как-то все время для старика стояли рядом, его старое сердце одинаково болело за обоих. Теперь он не знал, о ком больше сокрушаться, о потерянной навсегда дочери или о Привалове.
Напрасно старик искал утешения в сближении с женой и Верочкой. Он горячо любил их, готов был отдать за них все, но они не могли ему заменить одну Надю. Он слишком любил ее, слишком сжился с ней, прирос к ней всеми старческими чувствами, как старый пень, который пускает молодые побеги и этим протестует против медленного разложения. С кем он теперь поговорит по душе? С кем посоветуется, когда взгрустнется?..
Даже богатство, которое прилило широкой волной, как-то не радовало старика Бахарева, и в его голове часто вставал вопрос: «Для кого и для чего это богатство?» Оно явилось, точно насмешка над упавшими силами старика, напрасно искавшего вокруг себя опоры и поддержки. Оставаясь один в своем кабинете, Василий Назарыч невольно каждый раз припоминал, как его Надя ползала на коленях перед ним и как он оттолкнул ее. Разве он мог сделать иначе?.. Он был отец, и он первый занес карающую руку на преступную дочь… Иногда в его душе возникало сомнение: справедливо ли он поступил с дочерью? Но все, казалось, было за него, он не находил себе обвинения в жестокости или неправде. Тысячу раз перебирал старик в своей памяти все обстоятельства этого страшного для него дела и каждый раз видел только то, что одна его Надя виновата во всем. Голос сомнения и жалости к дочери замирал под тяжестью обвинения.
Раз Василий Назарыч стоял в моленной. Большие восковые свечи горели тусклым красным пламенем; волны густого дыма от ладана застилали глаза; монотонное чтение раскольничьего кануна нагоняло тяжелую дремоту. Старинные гуляевские и приваловские образа смотрели из киотов как-то особенно строго. Старика точно кольнуло что, и он быстро оглянулся в тот угол, где обыкновенно стояла его Надя… Угол был пуст. Страшная, смертная тоска охватила Василия Назарыча, и он, как сноп, с рыданиями повалился на землю. В его груди точно что-то растаяло, и ему с болезненной яркостью представилась мысль: вот он, старик, доживает последние годы, не сегодня-завтра наступит последний расчет с жизнью, а он накануне своих дней оттолкнул родную дочь, вместо того чтобы простить ее. «Папа, папа… я никому не сделала зла!» – слышал старик последний крик дочери, которая билась у его ног, как смертельно раненная птица.
IV
Медовый месяц для молодой четы Приваловых миновал, оставив на горизонте ряд тех грозовых облачков, без которых едва ли складывается хоть одно семейное счастье.
Жизнь в обновленном приваловском доме катилась порывистой бурной струей, шаг за шагом обнажая для Привалова то многое, чего он раньше не замечал. Собственно, дом был разделен на две половины: Ляховские остались в своем старом помещении, а Приваловы заняли новое. Только парадные комнаты и передняя были общими. Для двух семей комнат было даже слишком много. На первый раз для Привалова с особенной рельефностью выступили два обстоятельства: он надеялся, что шумная жизнь с вечерами, торжественными обедами и парадными завтраками кончится вместе с медовым месяцем, в течение которого в его доме веселился весь Узел, а затем, что он заживет тихой семейной жизнью, о какой мечтал вместе с Зосей еще так недавно. Но вышло совсем наоборот: медовый месяц прошел, а шумная жизнь продолжалась по-прежнему. Гости не выходили из дому, и каждый день придумывалось какое-нибудь новое развлечение, так что в конце концов Привалов почувствовал себя в своем собственном доме тоже гостем, даже немного меньше – посторонним человеком, который попал в эту веселую компанию совершенно случайно. Такая жизнь никогда не входила в его расчеты, и его не раз охватывал какой-то страх за будущее.
Зося, конечно, угадывала истинный ход мыслей мужа, но делала вид, что ничего не замечает. Когда Привалов начинал говорить с ней серьезно на эту тему, Зося только пожимала плечами и удивлялась, точно она выслушивала бред сумасшедшего. В самом деле, чего он хочет от нее?.. Таким образом, между молодыми супругами легла первая тень. Та общая нить, которая связывает людей, порвалась сама собой, порвалась прежде, чем успела окрепнуть, и Привалов со страхом смотрел на ту цыганскую жизнь, которая царила в его доме, с каждым днем отделяя от него жену все дальше и дальше. Он только мог удивляться тем открытиям, какие делал ежедневно: то, что он считал случайными чертами в характере Зоси, оказывалось его основанием; где он надеялся повлиять на жену, получались мелкие семейные сцены, слезы и т. д. Все это выходило как-то обидно и глупо, глупо до боли. Для кого же Зося мучила Привалова и для чего? Он в этом случае не понимал жены и просто терялся в объяснениях… Из новых знакомых, которые бывали у Приваловых, прибыло очень немного: два-три горных инженера, молодой адвокат – восходящее светило в деловом мире – и еще несколько человек разночинцев. Прежние знакомые Зоси остались все те же и только с половины Ляховского перекочевали на половину Привалова; Половодов, «Моисей», Лепешкин, Иван Яковлич чувствовали себя под гостеприимной приваловской кровлей как дома. Они ни в чем не стесняли себя и, как казалось Привалову, к нему лично относились с вежливой иронией настоящих светских людей.
Все эти гости были самым больным местом в душе Привалова, и он никак не мог понять, что интересного могла находить Зося в обществе этой гуляющей братии. Раз, когда Привалов зашел в гостиную Зоси, он сделался невольным свидетелем такой картины: «Моисей» стоял в переднем углу и, закрывшись ковром, изображал архиерея, Лепешкин служил за протодьякона, а Половодов, Давид, Иван Яковлич и горные инженеры представляли собой клир. Сама Зося хохотала как сумасшедшая.
– Это кощунство, Зося… – заметил Привалов, которого эта картина покоробила.
– Нет, это просто смешно!
– Не понимаю!..
– Как всегда!
Если выпадала свободная минута от гостей, Зося проводила ее около лошадей или со своими ястребами и кречетами. Полугодовой медведь Шайтан жил в комнатах и служил божеским наказанием для всего дома: он грыз и рвал все, что только попадалось ему под руку, бил собак, производил неожиданные ночные экскурсии по кладовым и чердакам и кончил тем, что бросился на проходившую по улице девочку-торговку и чуть-чуть не задавил ее. Но чем больше проказил Шайтан, тем сильнее привязывалась к нему Зося. Она точно не могла жить без него и даже клала его на ночь в свою спальню, где он грыз сапоги, рвал платье и вообще показывал целый ряд самых артистических штук. Только когда Привалов, выведенный из терпения, пообещал отравить Шайтана стрихнином, Зося решилась наконец расстаться со своим любимцем, то есть для него была устроена в саду круглая яма, выложенная кирпичом, и Зося ежедневно посылала ему туда живых зайцев, кроликов и щенков. Ей доставляла удовольствие эта травля, хотя это удовольствие однажды едва не кончилось очень трагически: пьяный «Моисей» полетел в яму к медведю, и только кучер Илья спас его от очень печальной участи. Лошади, кречеты и медвежонок отнимали у Зоси остатки свободного дня, так что с мужем она виделась только вечером, усталая и капризная. Протесты Привалова против такого образа жизни принимались за личное оскорбление; после двух-трех неудачных попыток в этом роде Привалов совсем отказался от них. Часто он старался обвинить самого себя в неумении отвлечь Зосю от ее друзей и постепенно создать около нее совершенно другую жизнь, других людей и, главное, другие развлечения. Оставалась одна надежда на время… Может быть, Зосе надоест эта пустая жизнь, когда с ней произойдет какой-нибудь нравственный кризис.
– Есть еще одна надежда, Сергей Александрыч, – говорил доктор, который, как казалось Привалову, тоже держался от него немного дальше, чем это было до его женитьбы.
– Именно?
– Как у всякой замужней женщины, у Софьи Игнатьевны могут быть дети, тогда…
Положение Привалова с часу на час делалось все труднее. Он боялся сделаться пристрастным даже к доктору. Собственное душевное настроение слишком было напряжено, так что к действительности начали примешиваться призраки фантазии, и расстроенное воображение рисовало одну картину за другой. Привалов даже избегал мысли о том, что Зося могла не любить его совсем, а также и он ее. Для него ясно было только то, что он не нашел в своей семейной жизни своих самых задушевных идеалов.
Скоро обнаружилась еще одна горькая истина. Именно, Привалов не мог не заметить, что все в доме были против него. Это было слишком очевидно. И если Привалов еще мог, в счастливом случае, как-нибудь изолировать свою семейную жизнь от внешних влияний, то против внутреннего, органического зла он был решительно бессилен. Что он мог сделать, когда каждый шаг Зоси в глазах Игнатия Львовича и пани Марины не подлежал даже критике? Раз что-нибудь сделала Зося – все было хорошо. Разве была такая вещь, которой нельзя было бы позволить и извинить такой молоденькой и красивой женщине? Все удивлялись странному поведению Привалова, который просто придирался к Зосе с самыми глупейшими пустяками.
– Если вы не исправитесь, я не отвечаю ни за что! – говорил Ляховский своему зятю. – Вы не цените сокровище, какое попало в ваши руки… Да!.. Я не хочу сказать этим, что вы дурной человек, но ради бога никогда не забывайте, что ваша жена, как всякое редкое растение, не перенесет никакого насилия над собой.
– Я, кажется, делаю, Игнатий Львович, решительно все, что зависит от меня, – пробовал оправдываться Привалов.
– Нет, нет и нет!.. Вы не хотите всмотреться в характер Зоси, не хотите его изучить во всех тонкостях, как обязан сделать каждый муж, который дорожит своим семейным счастьем. Зося подарила вас своей молодостью, своей красотой, – остальное все на вашей совести Вы настолько эгоистичны, что не можете примириться даже с теми детскими прихотями, на какие имеет полное право всякая молоденькая женщина, особенно такая красавица, как Зося. Поверьте моей опытности и постарайтесь воспользоваться моими советами… Я говорю с вами как отец и как человек.
Выход из этого двусмысленного положения был один: вырвать Зосю из-под влияния родной семьи, другими словами, выгнать Ляховских из своего дома. Но это было невозможно. Враждебный лагерь смыкался около Привалова все теснее и теснее. Зося скоро сама поддалась общему течению и стала относиться к мужу в общем враждебном тоне. Ей как-то все стало не нравиться в Привалове: сапоги у него скрипели; когда он ел, у него так некрасиво поднимались скулы; он не умел поддержать разговора за столом и т. д. Но больше всего Зосе не нравилось в муже то, что он положительно не умел себя держать в обществе – не в меру дичился незнакомых, или старался быть развязным, что выходило натянуто, или просто молчал самым глупейшим образом.
– Понимаете, Сергей Александрыч, вы делаете смешным и себя и меня, – упрекала его Зося.
– Да что же мне делать, Зося? Для чего вся эта комедия, когда я даже совсем не желаю видеть этих людей.
– А… так вы вот как!.. Вы, вероятно, хотите замуровать меня в четыре стены, как это устраивали с своими женами ваши милые предки? Только вы забыли одно: я не русская баба, которая, как собака, будет все переносить от мужа…
– Зося, опомнись ради бога, что ты говоришь… Неужели я так похож на своих предков?.. Нужно же иметь капельку справедливости…
– Значит, я несправедлива к вам?
Хиония Алексеевна быстро освоилась в новой своей роли и многое успела забрать в свои цепкие руки. Между прочим, когда все в доме были против Привалова, она не замедлила примкнуть к сильнейшей партии и сейчас же присоединила свой голос к общему хору. Она не упускала удобного случая, чтобы поставить Привалова в какое-нибудь неловкое положение, зло подшутить над ним и при случае даже запустить шпильку в больное место. Все это проделывалось с целью попасть в общий тон и угодить Зосе. Однажды она особенно надоела Привалову, и он резко заметил ей:
– Хиония Алексеевна, вы иногда, кажется, забываете, что в этом доме хозяин я… А то вы так странно держите себя и позволяете себе так много, что в одно прекрасное утро я должен буду принять свои меры.
Разговор происходил с глазу на глаз, и Хиония Алексеевна, прищурив глаз, нахально спросила:
– Именно?.. Как прикажете понять ваши слова: за угрозу просто или за формальный отказ от дома?
– Если хотите, так за то и другое вместе! – крикнул Привалов, едва удерживаясь от желания вышвырнуть ее за дверь.
– Благодарю вас, Сергей Александрыч, – делая книксен, проговорила Хиония Алексеевна в прежнем своем тоне. – Вы мне хорошо платите за tete-a-tete, какие я вам устраивала с Антонидой Ивановной… Ха-ха! Вы, может быть, позабыли, как она целовала вас в вашем кабинете? А я была настолько скромна, что ваша жена еще до сих пор даже не подозревает, с каким чудовищем имеет дело. Merci! Да, я сейчас же ухожу из вашего дома и не поручусь, что ваша жена сегодня же не узнает о ваших милых похождениях. Прибавьте еще Надежду Васильевну к этому… О, я уверена, что эта бедная девушка пала жертвой вашего сластолюбия, а потом вы ее бросили.
– Хиония Алексеевна…
Но Хиония Алексеевна была уже за порогом, предоставив Привалову бесноваться одному. Она была довольна, что наконец проучила этого миллионера, из-за которого она перенесла на своей собственной спине столько человеческой несправедливости. Чем она не пожертвовала для него – и вот вам благодарность за все труды, хлопоты, неприятности и даже обиды. Если бы не этот Привалов, разве Агриппина Филипьевна рассорилась бы с ней?.. Нет, решительно нигде на свете нет ни совести, ни справедливости, ни признательности!
Из приваловского дома Хина, конечно, не ушла, а как ни в чем не бывало явилась в него на другой же день после своей размолвки с Приваловым. Хозяину ничего не оставалось, как только по возможности избегать этой фурии, чтобы напрасно не подвергать нареканиям и не отдавать в жертву городским сплетням ни в чем не повинные женские имена, а с другой – не восстановлять против себя Зоси. Хиония Алексеевна в случае изгнания, конечно, не остановилась бы ни перед чем.
– Как жестоко можно ошибиться в людях, даже в самых близких, – меланхолически говорила она Зосе. – Я, например, столько времени считала Александра Павлыча самым отчаянным гордецом, а между тем оказывается, что он совсем не гордец. Или взять Сергей Александрыча… Ах, mon ange, сколько мы, женщины, должны приносить жертв этим отвратительным эгоистам мужчинам!..
V
Когда переделывали приваловский дом, часть его пристроек была обращена в склады для хлеба, а в моленной были устроены лавки. Затем часть сада была отведена специально под деревянные амбары, тоже для хлеба. Все эти перестройки были закончены к первому санному пути, когда приваловская мельница должна была начать работу. Осенью Привалов только раз был на мельнице, и то ненадолго, чтобы проверить работы. Теперь, когда дома ему делалось слишком тяжело, он вспомнил о своей мельнице и по первопутку отправился туда. Когда он выехал за город, то уж почувствовал заметное облегчение; именно ему необходимо было вырваться на деревенский простор и отдохнуть душой на бесконечном раздолье полей, чтобы освободиться от давившего его кошмара. Он сразу повеселел, и многое, что его мучило еще так недавно, показалось ему просто смешным.
– А мы вас здесь крепко дожидаем, Сергей Александрыч, – встретил Нагибин хозяина. – Так дожидаем… Надо первый помол делать, благословясь. Меленка-то совсем готова.
В мельничном флигельке скоро собрались все, то есть Нагибин, Телкин, поп Савел и Ипат, который теперь жил в деревне, тал как в городе ему решительно нечего было делать. Впрочем, верный слуга Привалова не особенно горевал о таком перемещении: барин своей женитьбой потерял в его глазах всякую цену. «Одним словом, как есть пропащий человек!»
В каких-нибудь два часа Привалов уже знал все незамысловатые деревенские новости: хлеба, слава богу, уродились, овсы – ровны, проса и гречихи – середка на половине. В Красном Лугу молоньей убило бабу, в Веретьях скот начинал валиться от чумы, да отслужили сорок обеден, и бог помиловал. В «орде» больно хороша нынче уродилась пшеница, особенно кубанка. Сено удалось не везде, в петровки солнышком прихватило по увалам; только и поскоблили где по мочевинкам, в понизях да на поемных лугах, и т. д. и т. д.
Мельница была совсем готова. Воды в пруде, по расчетам Телкина, хватит на всю зиму. Оставалось пустить все «обзаведение» в ход, что и было приведено в исполнение хмурым октябрьским утром. Зашумела вода, повертывая громадное водяное колесо, а там и пошли работать шестерни, валы и колеса с разными приводами и приспособлениями. Все было в исправности; работа шла как по-писаному. Из-под жерновов посыпалась теплая мука, наполняя всю мельницу своим специфическим ароматом. Все с напряженным вниманием следили за этой работой, которая совершалась вполне форменно – лучше требовать нельзя.
– Ну, с первинкой, Сергей Александрыч, поздравляем, заговорил Нагибин. – Все по форме и без сумления. В самый аккурат издалась меленка, в добрый час будь сказано!
Телкин подробно еще раз показал и объяснил, где нужно, весь двигавшийся механизм. Глаза у него блестели, а лицо подернулось легкой краской; он сдерживал себя, стараясь не выдать волновавшего его чувства счастливой гордости за шевелившееся, стучавшее и шумевшее детище.
– Теперь можно и поздравить хозяина, – говорил поп Савел, успевший порядочно выпачкаться в муке; мелкий бус, как инеем, покрыл всех.
После официального открытия мельницы было устроено приличное угощение. Публика почище угощалась в флигельке, а для мужиков были поставлены столы в самой мельнице. Мужиков набилось густо, и все нужный народ, потрудившийся в свою долю при постройке: кто возил бревна, кто бутовый камень, кто жернова и т. д. После трех стаканов водки на мельнице поднялся тот пьяный шум, приправленный песней и крепким русским словцом, без чего не обходится никакая мужицкая гулянка. Потные красные бородатые лица лезли к Привалову целоваться; корявые руки хватали его за платье; он тоже пил водку вместе с другими и чувствовал себя необыкновенно хорошо в этом пьяном мужицком мире. Отдельный стол был поставлен для баб, которые работали при затолчке плотины; он теперь походил на гряду с маком и весело пестрел красными, синими и желтыми цветами. Бабы пропустили по стаканчику, и маковая гряда тоже заголосила на все лады, присоединяясь к мужицкому галдению. Где-то пиликнула вятская гармоника, в другом углу жалобно затренькала деревенская балалайка, и началась музыка… Старостиха Анисья тончайшим голосом завела песню, ее подхватили десятки голосов, и она полилась нестройной, колыхавшейся волной, вырвалась на улицу и донеслась вплоть до деревни, где оставались только самые древние старушки, которые охали и крестились, прислушиваясь, как мир гуляет.
Поп Савел успел нагрузиться вместе с другими и тоже лез целоваться к Привалову, донимая его цитатами из всех классиков. Телкин был чуть-чуть навеселе. Вообще все подгуляли, за исключением одного Нагибина, который «не принимал ни капли водки». Началась пляска, от которой гнулись и трещали половицы; бабы с визгом взмахивали руками; захмелевшие мужики грузно топтались на месте, выбивая каблуками отчаянную дробь.
– Гуляй, девонька!.. – выкрикивал какой-то рыжий мужик, отплясывая в рваном полушубке. – Мматушки… шире бери!..
Когда общее веселье перешло в сплошной гвалт и мельница превратилась в настоящий кабак, Привалов ушел в свой флигель. Он тоже был пьян и чувствовал, как перед глазами предметы двоились и прыгали.
Утром он проснулся с сильной головной болью и с самым смутным представлением о том, что делалось вчера на мельнице.
– Здорово отгуляли, Сергей Александрыч, – улыбался Нагибин.
– Ничего.
– Теперь только чайку испить – и дело в шляпе. Поп Савел уже наведывался, он все еще вчерашним пьян… А слышите, как меленка-то постукивает? Капитон с трех часов пустил все обзаведение…
Привалову казалось с похмелья, что постукивает не на мельнице, а у него в голове. И для чего он напился вчера? Впрочем, нельзя, мужики обиделись бы. Да и какое это пьянство, ежели разобрать? Самое законное, такая уж причина подошла, как говорят мужики. А главное, ничего похожего не было на шальное пьянство узловской интеллигенции, которая всегда пьет, благо нашлась водка.
– Вот чайку-с… – предлагал Нагибин. – Оно очень облегчает, ежели кто водку принимает… А вон и поп Савел бредет, никак.
– Мир дому сему, – крикнул поп Савел еще под окошком. – У меня сегодня в голове такая мельница мелет… А я уж поправился, стомаха ради и частых недуг!..
Привалов быстро вошел в деревенскую колею, к которой всегда его тянуло. Поездка с Нагибиным по деревням и мелким хлебным ярмаркам отнимала большую половину времени, а другая уходила целиком на мельницу. Работа закипела. Сотни подвод ежедневно прибывали к мельнице, сваливали зерно в амбары и уступали место другим. Начали расти поленницы белых мешков с зеленым клеймом: «Мельница Привалова». Сотни рабочих были заняты на мельнице переноской и перевозкой зерна, около зерносушилок и веялок, в отделении, где весили и ссыпали муку в мешки. Около приваловского флигеля вечно стояли пустые подводы дожидавшихся расчета мужиков. Через неделю началась правильная отсылка намолотой муки в Узел, в главный склад при приваловском доме. Привалов никогда не чувствовал себя так легко, как в этот момент; на время он совсем позабыл о всем городском и ежедневно отсылал Зосе самые подробные письма о своей деятельности.
Зося отвечала на письма мужа коротенькими записочками Между прочим она писала ему, что скучает одна и желала бы сама жить где-нибудь в деревне, если бы могла оставить своих стариков. Привалов сначала не верил, но желание быть счастливым было настолько велико, что он забывал все старое и снова отдавался душой своей Зосе. Он даже старался во всем обвинить самого себя, только бы спасти свое чувство, свою любовь. Ведь она хорошая, эта Зося, она любит его… При первой возможности Привалов бросил все дела на мельнице и уехал в Узел. Но там его ожидало новое разочарование: Зося встретила его совсем враждебно, почти с ненавистью. Это он видел по ее темным глазам, по недовольному лицу, по необыкновенной раздражительности.
– Мне гораздо лучше было совсем не приезжать сюда, – говорил Привалов. – Зачем ты писала то, чего совсем не чувствовала?.. По-моему, нам лучше быть друзьями далеко, чем жить врагами под одной кровлей.
Этот тон смутил Зосю. Несколько дней она казалась спокойнее, но потом началась старая история. Привалова удивляло только то, что Половодов совсем перестал бывать у них, и Зося, как казалось, совсем позабыла о нем. Теперь у нее явилось новое развлечение: она часов по шести в сутки каталась в санях по городу, везде таская за собой Хину. Она сама правила лошадью и даже иногда сама закладывала свой экипаж.
Дело по хлебной торговле пошло бойко в гору. Привалов уже успел сбыть очень выгодно несколько больших партий на заводы, а затем получил ряд солидных заказов от разных торговых фирм. Расчеты и ожидания оправдались скорее, чем он надеялся. Недоставало времени и рабочих рук. Приходилось везде поспевать самому, чтобы поставить сразу все дело на твердую почву. Много времени отнимали разные хлопоты с нотариусами и банками. Раз, когда Привалов зашел в Узловско-Моховский банк, он совсем неожиданно столкнулся со стариком Бахаревым. Оба смутились и не знали, о чем говорить.
– Ну, что твоя мельница? – спросил наконец Бахарев, не глядя на Привалова.
– Пока ничего, работает. Давно ли вы вернулись с приисков, Василий Назарыч?
– Да уж порядочно, пожалуй, с месяц… Ах, я и забыл: поздравляю тебя с женитьбой.
Вышла самая тяжелая и неприятная сцена. Привалову было совестно пред стариком, что он до сих Пор не был еще у него с визитом, хотя после своего последнего разговора с Марьей Степановной он мог его и не делать.
VI
От Веревкина последнее письмо было получено незадолго до женитьбы Привалова. В нем Nicolas отчасти повторял то же самое, о чем уже писал раньше, то есть излагал разные блестящие надежды и смелые комбинации. Прибавкой являлось только то, что ему порядочно надоело в Петербурге, и он начинал порываться в Узел, в свою родную стихию, в которой плавал как рыба в воде. Занятый семейными делами и мельницей, Привалов забыл о своем поверенном, о котором ему напомнила встреча со стариком Бахаревым. Уже одна фигура этого типичного старика служила как бы немым укором: а что же заводы? как идут дела об опеке? что делал там, в Петербурге, этот Веревкин? Привалов не мог порядочно ответить ни на один из этих вопросов, и теперь совесть особенно мучила его, что он из-за личных дел забыл свои главные обязанности Вообще все выходило как-то особенно глупо, за исключением разве одной мельницы, которая работала все время отлично. Да и эта единственная удача была отравлена тем, что Привалов ни с кем не мог поделиться своей радостью.
О семье Бахаревых Привалов слышал стороной, что дела по приискам у Василия Назарыча идут отлично. Рассказывали о сотнях тысяч, заработанных им в одно лето. За богатством опять тянулась блестящим хвостом слава. Все с уважением говорили о старом Бахареве, который из ничего создавал миллионы. Только о Надежде Васильевне никто ничего не знал, а Привалов слышал мельком о ней от доктора, который осенью был в Шатровских заводах. Костя Бахарев никогда не любил обременять себя перепиской, поэтому Привалов нисколько не удивился, что не получил от него в течение полугода ни одной строчки.
Однажды на своем письменном столе Привалов, к своему удивлению, нашел карточку Кости Бахарева.
– Он уехал, вероятно, обратно на заводы? – спрашивал Привалов Пальку.
– Нет, они сюда приехали совсем…
– Как совсем?
– Так-с… Теперь живут в «Золотом якоре», просили известить их, когда вы приедете. Прикажете послать им сказать?
– Нет, не нужно… Я сам к нему поеду.
Этот неожиданный приезд Кости Бахарева поразил Привалова; он почуял сразу что-то недоброе и тотчас же отправился в «Золотой якорь». Бахарев был дома и встретил друга детства с насмешливой холодностью.
– Я совсем, Сергей Александрыч, – заговорил Костя, когда Привалов сел на диванчик.
– Как совсем?
– Да так… Получил чистую от Александра Павлыча.
– Ничего не понимаю!
– А между тем все дело чрезвычайно просто; пока ты тут хороводился со своей свадьбой, Половодов выхлопотал себе назначение поверенным от конкурсного управления… Да ты что смотришь на меня такими глазами? Разве тебе Веревкин ничего не писал?
– Последнее письмо я от него получил месяца два тому назад.
– Ну, батенька, в это время успело много воды утечь… Значит, ты и о конкурсе ничего не знаешь?.. Завидую твоему блаженному неведению… Так я тебе расскажу все: когда Ляховский отказался от опекунства, Половодов через кого-то устроил в Петербурге так, что твой второй брат признал себя несостоятельным по каким-то там платежам…
– Да ведь он идиот?
– Это все равно… Объявили несостоятельным и назначили конкурс, а поверенным конкурсного управления определили Половодова. Впрочем, это случилось недавно… Он меня и смазал для первого раза. Говоря проще, мне отказали от места, а управителем Шатровских заводов назначили какого-то Павла Андреича Кочнева, то есть не какого-то, а родственника Половодова. Он женат на Шпигель, родной сестре матери Веревкина. Теперь понял, откуда ветер дует?
Привалов несколько времени молчал; полученное известие ошеломило его, и он как-то ничего не мог сообразить: как все это случилось? какой конкурс? какой Кочнев? при чем тут сестрицы Шпигель?
– Что же мы теперь будем делать? – проговорил Привалов, приходя в себя.
– Ты – не знаю, что будешь делать, а я получил приглашение на заводы Отметышева, в Восточную Сибирь, – сказал Бахарев. – Дают пять тысяч жалованья и пятую часть паев… Заводы на паях устроены.
– Так… Что же, скатертью тебе дорога, – ответил задумчиво Привалов, глядя в пространство, – а нам деваться некуда…
– Я одного только не понимаю, Сергей, – заговорил Бахарев, стараясь придать тону голоса мягкий характер, – не понимаю, почему ты зимой не поехал в Петербург, когда я умолял тебя об этом? Неужели это так трудно было сделать?
Привалов схватился за голову и забегал по комнате, как раненый зверь; вопрос Бахарева затронул самое больное место в его душе.
– А Василий Назарыч знает о конкурсе? – спрашивал Привалов, продолжая бегать.
– Да… я ему рассказывал…
– Разве вы помирились?
– То есть как тебе сказать; ведь мы, собственно, не ссорились, так что и мириться нечего было. Просто приехал к родителю, и вся недолга. Он сильно переменился за это время…
– Вспылил, когда узнал о конкурсе?
– Нет… заплакал. В старчество впадает… Все заводы жалел. Ах да, я тебе позабыл сказать: сестра тебе кланяется…
Привалов вопросительно посмотрел на Бахарева; в его голове мелькнуло сердитое лицо Верочки.
– Разве забыл – Надя?
– Ах да… виноват. Ну что, как она поживает?
– Ничего, теперь переехала на прииск к Лоскутову. Два сапога – пара: оба бредят высшими вопросами и совершенно довольны друг другом.
– Я слышал, что Василий Назарыч разошелся с Надеждой Васильевной? – спрашивал Привалов, чтобы замять овладевшее им волнение; там, в глубине, тихо-тихо заныла старая, похороненная давно любовь.
– Да, тут вышла серьезная история… Отец, пожалуй бы, и ничего, но мать – и слышать ничего не хочет о примирении. Я пробовал было замолвить словечко; куда, старуха на меня так поднялась, что даже ногами затопала. Ну, я и оставил. Пусть сами мирятся… Из-за чего только люди кровь себе портят, не понимаю и не понимаю. Мать не скоро своротишь: уж если что поставит себе – кончено, не сдвинешь. Она ведь тогда прокляла Надю… Это какой-то фанатизм!.. Вообще старики изменились: отец в лучшую сторону, мать – в худшую.
Друзья детства проговорили за полночь о заводах и разных разностях. Бахарев не укорял Привалова, так как не интересовался его теперешней жизнью. Он даже не полюбопытствовал узнать, как теперь живется Привалову. Это было в характере Кости; он никогда не вмешивался в чужую жизнь, как не посвящал никого в свои интимные дела. Это был человек дела с ног до головы, и Привалов нисколько не обижался его невниманием к собственной особе. Сам Привалов не хотел заговаривать о своей новой жизни, потому что, раз, это было слишком тяжело, а второе – ему совсем не хотелось раскрывать перед Костей тайны своей семейной жизни. Все, и хорошее и дурное, Привалов переживал один на один, не требуя ничьего участия, ни совета, ни сочувствия.
– Ты скоро едешь? – спрашивал Привалов на прощанье.
– Не знаю пока… Может быть, проживу здесь зиму. Хочется отдохнуть. Я не хочу тебя чем-нибудь упрекнуть, а говорю так: встряхнуться необходимо.
– Послушай, Сергей, – остановил Привалова Бахарев, когда тот направился к выходу. – Отчего же ты к нашим не заедешь? Я про стариков говорю…
– Неловко как-то…
– Ну, как знаешь… Тебе лучше знать.
Из «Золотого якоря» Привалов вышел точно в каком тумане; у него кружилась голова. Он чувствовал, что все кругом него начинает рушиться, и ему не за что даже ухватиться. Приходилось жить с такими людьми, с которыми он не имел ничего общего, и оттолкнуть от себя тех, кого он ценил и уважал больше всего на свете. Прежде чем вернуться в свой дом, Привалов долго бродил по городу, желая освежиться. В голове поднимался целый ворох самых невеселых мыслей. Жизнь начала тяготить Привалова, а сознание, что он поступает как раз наоборот с собственными намерениями, – щемило и сосало сердце, как змея.
VII
Ляховский, по-видимому, совсем поправился. Он мог ходить по комнатам без помощи костылей и по нескольку часов сряду просиживал в своем кабинете, занимаясь делами с своим новым управляющим. Но все это была только одна форма: прежнего Ляховского больше не было. Сам Ляховский сознавал это и по временам впадал в какое-то детское состояние: жаловался на всех, капризничал и даже плакал. Между тем этот же Ляховский весь точно встряхивался, когда дело касалось новой фирмы «А. Б. Пуцилло-Маляхинский»; в нем загоралась прежняя энергия, и он напрягал последние силы, чтобы сломить своего врага во что бы то ни стало. Это были жалкие усилия, что и сам Ляховский сознавал в спокойную минуту, но освободиться от своей idee fixe он был не в силах. Часто он создавал самые нелепые проекты и требовал их немедленного осуществления; но проходил день, и проекты шли на подтопку.
Доктор видел состояние Ляховского и не скрывал от себя печальной истины.
– Игнатий Львович, вы, конечно, теперь поправились, – говорил доктор, выбирая удобную минуту для такого разговора, – но все мы под богом ходим… Я советовал бы на всякий случай привести в порядок все ваши бумаги.
– Что вы хотите сказать этим?
– Вы понимаете меня хорошо… У вас есть дочь; вам следует заблаговременно позаботиться о ней.
– Вы заживо меня хороните, доктор! – горячился Ляховский. – У меня все готово, и завещание написано на имя Зоси. Все ей оставляю, а Давиду – триста рублей ежегодной пенсии. Пусть сам учится зарабатывать себе кусок хлеба… Для таких шалопаев труд – самое лучшее лекарство… Вы, пожалуйста, не беспокойтесь; у меня давно все готово.
В подтверждение своих слов Ляховский вынимал из письменного стола черновую приготовленного духовного завещания и читал ее доктору пункт за пунктом. Завещание было составлено в пользу Зоси, и доктор успокаивался.
– Но я скоро не умру, доктор, – с улыбкой говорил Ляховский, складывая завещание обратно в стол. – Нет, не умру… Знаете, иногда человека поддерживает только одна какая-нибудь всемогущая идея, а у меня есть такая идея… Да!
– Именно?
– А Пуцилло-Маляхинский?.. Поверьте, что я не умру, пока не сломлю его. Я систематически доконаю его, я буду следить по его пятам, как тень… Когда эта компания распадется, тогда, пожалуй, я не отвечаю за себя: мне будет нечего больше делать, как только протянуть ноги. Я это замечал: больной человек, измученный, кажется, места в нем живого нет, а все скрипит да еще работает за десятерых, воз везет. А как отняли у него дело – и свалился, как сгнивший столб.
На другой день после своего разговора с Бахаревым Привалов решился откровенно обо всем переговорить с Ляховским. Раз, он был опекуном, а второе, он был отец Зоси; кому же было ближе знать даже самое скверное настоящее. Когда Привалов вошел в кабинет Ляховского, он сидел за работой на своем обычном месте и даже не поднял головы.
– Мне хотелось бы переговорить с вами об одном очень важном деле, – заговорил Привалов.
– А… с удовольствием. Я сейчас…
Ляховский отодвинул в сторону свой последний проект против компании «Пуцилло-Маляхинский» и приготовился слушать; он даже вытащил вату, которой закладывал себе уши в последнее время. Привалов передал все, что узнал от Бахарева о конкурсе и назначении нового управителя в Шатровские заводы. Ляховский слушал его внимательно, и по мере рассказа его лицо вытягивалось все длиннее и длиннее, и на лбу выступил холодный пот.
– Я рассказал вам все, что сам знаю, – закончил Привалов. – Веревкин, по всей вероятности, послал мне подробное письмо о всем случившемся, но я до сих пор ничего не получал от него. Вероятно, письмо потерялось…
Ляховский молча посмотрел на Привалова через очки, потер себе лоб и нетерпеливо забарабанил сухими пальцами по ручке кресла.
– Не понимаю, не понимаю… – заговорил он глухим голосом. – Послушайте, может быть, Веревкин продал вас?..
Привалов только что хотел вступиться за своего поверенного, как Ляховский вскочил с своего места, точно ужаленный; схватившись за голову обеими руками, он как-то жалко застонал:
– Постойте: вспомнил… Все вспомнил!.. Вот здесь, в этом самом кабинете все дело было… Ах, я дурак, дурак, дурак!!. А впрочем, разве я мог предполагать, что вы женитесь на Зосе?.. О, если бы я знал, если бы я знал… Дурак, дурак!..
– Я не понимаю, в чем дело, Игнатий Львович?
– Не понимаете?.. Сейчас поймете!.. О, это все устроил Половодов; я, собственно, не виноват ни душой, ни телом. Послушайте, Сергей Александрыч, никогда и ни одному слову Половодова не верьте… Это все он устроил – и меня подвел, и вас погубил.
– Я не…
– Позвольте; помните ли вы, как Веревкин начинал процесс против опеки?.. Он тогда меня совсем одолел… Ведь умная бестия и какое нахальство! Готов вас за горло схватить. Вот Половодов и воспользовался именно этим моментом и совсем сбил меня с толку. Просто запугал, как мальчишку… Ах, я дурак, дурак! Видите ли, приезжал сюда один немец, Шпигель… Может быть, вы его видели? Он еще родственником как-то приходится Веревкину… Как его, позвольте, позвольте, звали?.. Карл… Фридрих…
– Да, я видел его у Веревкиных; Оскар Филипыч…
– Вот… вот он самый… Ведь немчурка совсем ничтожная… Вот Половодов и привел ко мне этого самого немчурку, да вдвоем меня и обделали. Понимаете, совсем обошли, точно темноту на меня навели…
Ляховский подробно рассказал Привалову всю историю своего знакомства с Шпигелем и результат их совещаний.
– Одним словом, получается довольно грязненькая история, – проговорил Ляховский, бегая по комнате. – Винюсь, выжил из ума…
– Я желал бы знать только одно: почему вы не рассказали мне всей этой истории, когда я сделал предложение вашей дочери? – спрашивал побледневший Привалов. – Мне кажется, что у вас более не должно было оставаться никаких причин подкапываться под меня?
– Ах, господи, господи… – опять застонал Ляховский. – Да разве вы не знаете такой простой вещи, что одна глупость непременно ведет за собой другую, а другая – третью… Клянусь вам богом, что я хотел вам все рассказать, решительно все, но меня опять сбил Половодов. Я еще не успел оправиться тогда хорошенько от болезни, а он и взял с меня слово молчать обо всем… Видите ли, основание-то молчать было: во-первых, я сам не верил, чтобы этот Шпигель мог что-нибудь сделать – это раз; во-вторых, когда вы сделали предложение Зосе, ваш процесс клонился в вашу пользу… Половодов тогда, еще до вашего предложения, нарочно приезжал предупредить меня… Как же!.. Он, кажется, сам тогда сильно струхнул и даже потерял голову. Но все-таки как честный человек я должен был объяснить вам… И объяснил бы, если бы не было совестно. Войдите в мое положение: вы делаете предложение моей дочери, она любит вас, и вдруг я вас обливаю целым ушатом холодной воды… Если кто виноват, так виноват именно я, я и в ответе; у меня просто не поднялась рука расстроить счастье Зоси… Была еще причина, почему я не рассказал вам всего, – продолжал Ляховский после короткой паузы. – Положим, вы сейчас же отправились бы лично хлопотать по своему делу… Хорошо. Вы думаете, вы помогли бы делу?.. О нет… Вы бы испортили его вконец, как доктор, который стал бы лечить самого себя. Там, очевидно, у них составилась сильная партия, если они успели провести дело. И как отлично все задумано: объявить идиота несостоятельным… Это гениальная идея!.. И она никому не пришла бы в голову, уверяю вас, кроме этого немца… О, это он все устроил от начала до конца. По когтям видно зверя…
– Почему же вы с такой уверенностью говорите, что все дело устроил непременно Шпигель?
– А кто же больше?.. Он… Непременно он. У меня положительных Данных нет в руках, но я голову даю на отсечение, что это его рук дело. Знаете, у нас, практиков, есть известный нюх. Я сначала не доверял этому немцу, а потом даже совсем забыл о нем, но теперь для меня вся картина ясна: немец погубил нас… Это будет получше Пуцилло-Маляхинского!.. Поверьте моей опытности.
– Мне хотелось бы знать еще одно обстоятельство, – спросил Привалов. – Как вы думаете, знала Зося эту историю о Шпигеле или нет? Ведь она всегда была хороша с Половодовым.
– Вот вам бог, что она ничего не могла знать!.. – клялся Ляховский.
Привалов, пошатываясь, вышел из кабинета Ляховского. Он не думал ни о конкурсе, ни о немце Шпигеле; перед ним раскрылась широкая картина человеческой подлости… Теперь для него было ясно все, до последнего штриха; его женитьбу на Зосе устроил не кто другой, как тот же Половодов. Он запугал Зосю разорением отца – с одной стороны, а с другой – процессом по опеке; другими словами, Половодов, жертвуя Зосей, спасал себя, потому что как бы Привалов повел процесс против своего тестя?.. Все было ясно, все было просто. Только одно еще смущало Привалова: Половодов любил Зосю – это очевидно из всего его поведения; Половодов, без сомнения, очень проницательный и дальновидный человек; как же он не мог предвидеть торжества своей интриги и ошибся всего на какой-нибудь один месяц?..
Ночью с Ляховским сделался второй удар. Несмотря на все усилия доктора, спасти больного не было никакой возможности; он угасал на глазах. За час до смерти он знаком попросил себе бумаги и карандаш; нетвердая рука судорожно нацарапала всего два слова: «Пуцилло-Маляхинский…» Очевидно, сознание отказывалось служить Ляховскому, паралич распространялся на мозг.
Весь дом был в страшном переполохе; все лица были бледны и испуганы. Зося тихонько рыдала у изголовья умирающего отца. Хина была какими-то судьбами тут же, и не успел Ляховский испустить последнего вздоха, как она уже обшарила все уголки в кабинете и перерыла все бумаги на письменном столе.
– Ищите завещание… – шептала она Зосе, бегая по кабинету, как угорелая мышь.
– После… – прошептала Зося.
– Нет, сейчас… Это очень важно!..
Начались поиски завещания; были открыты все ящики, десять раз перебрана была каждая бумажка; единственным результатом всех поисков были два черновых завещания, которые Ляховский читал доктору. Как только рассвело утро, Хина объехала всех нотариусов и навела справки: завещания нигде не было составлено. Хина еще раз перерыла весь кабинет Ляховского, – все было напрасно.
– Несчастная… – шипела Хина, обращаясь к Зосе. – Понимаете ли вы, что все наследство достанется одному Давиду, а вам ничего…
– Как ничего?..
– А так… Вы свое, по закону, получили сполна в форме приданого… Вот и любуйтесь на свои тряпки! Тьфу!.. Уж именно – век живи, век учись, а дураком умрешь…
VIII
После смерти Ляховского в доме Привалова поселилась какая-то тяжелая пустота; все чувствовали, что чего-то недостает. Привалов не любил Ляховского, но ему было жаль старика; это все-таки был недюжинный человек; при других обстоятельствах, вероятно, этот же самый Ляховский представлял бы собой другую величину. Человеческой природе свойственно забывать недостатки умерших и припоминать их хорошие стороны: это одно из самых светлых проявлений человеческой натуры. Как опекуна и как тестя Привалов не уважал Ляховского, но как замечательно умного человека он его любил. Со стариком не было скучно, во всех его разговорах звучала сухая, но остроумная нотка. Особенно теперь, когда для сравнения остался Давид Ляховский, все оценили старого Ляховского, этого скупого, придирчивого, вечно ворчащего и вечно больного человека.
Получив утверждение в правах наследства, Давид быстро расправил свои крылышки. Он начал с того, что в качестве вполне самостоятельного человека совсем рассорился с Приваловым и переехал с пани Мариной в свой собственный дом, который купил на Нагорной улице. Старый Палька последовал, конечно, за молодым барином, а его место в швейцарской приваловского дома занял выписанный из Гарчиков Ипат. Этот верный слуга, нарядившись в ливрею, не мог расстаться со своей глупостью и ленью и считал своим долгом обращаться со всеми крайне грубо.
Зося первое время была совсем убита смертью отца. Привалов сначала сомневался в искренности ее чувства, приписывая ее горе неоправдавшимся надеждам на получение наследства, но потом ему сделалось жаль жены, которая бродила по дому бледная и задумчивая. Оставшись только вдвоем с женой в старом отцовском доме, Привалов надеялся, что теперь Зося вполне освободится от влияния прежней семейной обстановки и переменит образ своей жизни. Доктор бывал в приваловском доме каждый день, и Привалов особенно рад был видеть этого верного друга.
– Она изменится, – говорил доктор Привалову несколько раз. – Смерть отца заставит ее одуматься… Собственно говоря, это хорошая натура, только слишком увлекающаяся.
– Доктор, вы ошибаетесь, – возражал Привалов. – Что угодно, только Зося самая неувлекающаяся натура, а скорее черствая и расчетливая. В ней есть свои хорошие стороны, как во всяком человеке, но все зло лежит в этой неустойчивости и в вечной погоне за сильными ощущениями.
– Зося эксцентрична, но у нее доброе сердце…
– Может быть… От души желал бы ошибиться.
Что особенно не нравилось Привалову, так это то, что Хина после смерти Ляховского как-то совсем завладела Зосей, а это влияние не обещало ничего хорошего в будущем. Все старания Привалова и доктора выжить Хину из дому оставались совершенно безуспешными: Зося не могла жить без своей дуэньи и оживлялась только в ее присутствии. Зося со своей стороны не могла не заметить громадной перемены в своем муже. Он относился к ней ровно и спокойно, как к постороннему человеку, с той изысканной вежливостью, которая заменила недавнюю любовь. Зося чувствовала, что муж не любит ее, что в его ласках к ней есть что-то недосказанное, какая-то скрытая вражда. Привалов скучал с ней и с удовольствием уходил в свой кабинет, чтобы зарыться в бумаги.
– Душечка, это он хочет испытать вас, – говорила Хина, – а вы не поддавайтесь; он к вам относится холодно, а вы к нему будьте еще холоднее; он к вам повертывается боком, а вы к нему спиной. Все эти мужчины на один покрой; им только позволь…
– Мне все равно, пусть его… – со скучающим видом отвечала Зося. – Я даже не замечаю, есть он в доме или его нет…
– Знаете, душечка, на что сердится ваш муженек? – говорила Хина. – О, все эти мужчины, как монеты, походят друг на друга… Я считала его идеальным мужчиной, а оказывается совсем другое! Пока вы могли рассчитывать на богатое наследство, он ухаживал за вами, а как у вас не оказалось ничего, он и отвернул нос. Уж поверьте мне!
– Нет, это вздор… Он просто глуп, Хиония Алексеевна.
– Ах, извините, mon ange… Я боялась вам высказаться откровенно, но теперь должна сознаться, что Сергей Александрыч действительно немного того… как вам сказать… ну, недалек вообще (Хина повертела около своего лба пальцем). Если его сравнить, например, с Александром Павлычем… Ах, душечка, вся наша жизнь есть одна сплошная ошибка! Давно ли я считала Александра Павлыча гордецом… Помните?.. А между тем он совсем не горд, совсем не горд… Я жестоко ошиблась. Не горд и очень умен…
По зимнему пути Веревкин вернулся из Петербурга и представил своему доверителю подробный отчет своей деятельности за целый год. Он в живых красках описал свои хождения по министерским канцеляриям и визиты к разным влиятельным особам; ему обещали содействие и помощь. Делом заинтересовался даже один министр. Но Шпигель успел организовать сильную партию, во главе которой стояли очень веские имена; он вел дело с дьявольской ловкостью и, как вода, просачивался во все сферы.
– Я все-таки переломил бы этого дядюшку, – повествовал Веревкин, – но ему удалось втянуть в дело одну даму… А эта дама, батенька, обламывает и не такие дела. Ну, одним словом, она проводит дела через все инстанции, у нее что-то вроде своего министерства, черт ее возьми!
– Ляховский мне рассказывал…
– Покойник спятил с ума под конец; что ему стоило предупредить вас об этой даме летом? О, тогда бы мы все оборудовали лихим манером; сунули бы этой даме здоровый куш, и дело бы наше. Я поздно узнал… А все-таки я пробился к ней.
– Ну, и что же?
– Да ничего… Бабенка действительно умная. Лёт этак под тридцать, в теле и насчет обхождения… Одним словом, этакая бальзаковская женщина большую силу забрала над разными сиятельными старцами. Прямо мне сказала: «Где же вы раньше-то были? А теперь я ничего не могу сделать… Покойников с кладбища не ворочают». Ей-богу, так и сказала. А я спрашиваю ее: «Неужели, говорю, и надежды впереди никакой не осталось?» – «Нет, говорит, надеяться всегда можно и следует…» Смеется, шельма!.. Пикантная бабенка, черт ее возьми… Она вас… кажется, встречала где-то.
– Не помню, едва ли.
– А знаете, какой совет она мне дала на прощанье? «Вы, говорит, теперь отдохните немного и дайте отдохнуть другим. Через год конкурс должен представить отчет в опеку, тогда вы их и накроете… Наверно, хватят большой куш с радости!» Каково сказано!.. Ха-ха… Такая политика в этой бабенке – уму помраченье! Недаром миллионными делами орудует.
– Значит, теперь остается только ждать?
– Да, ждать. Будем обтачивать терпение… Я, грешный человек, намекнул бабенке, что ежели и всякое прочее, так мы за гешефтом не постоим. Смеется, каналья…
– Ну, это уж вы напрасно, Николай Иваныч. Я не давал вам полномочий на такие предложения и никогда не пойду на подобные сделки. Пусть лучше все пойдет прахом!..
– Э, батенька, все мы люди, все человеки… Не бросить же заводы псу?! Геройствовать-то с этой братией не приходится; они с нас будут живьем шкуру драть, а мы будем миндальничать. Нет, дудки!.. Нужно смотреть на дело прямо: клин клином вышибай.
– Нет, я все-таки не согласен.
«Этакой пень дурацкий! – обругался про себя Веревкин. – Погоди, не то запоешь, как подтянут хорошенько нас, рабов божиих…»
Итак, приходилось ждать и следить за деятельностью Половодова. Вся трудность задачи заключалась в том, что следить за действиями конкурса нельзя было прямо, а приходилось выискивать подходящие случаи. Первый свой отчет Половодов должен был подать будущей осенью, когда кончится заводский год.
Назад: Часть четвертая
Дальше: Приложение