1
Первый, кого встретил Иван в Кремле, был казначей Акиндин. Сначала услышал позвякивание связки ключей на его опояске, затем уж обратил внимание, как размашисто и быстро идёт он, почти бежит.
— Куда ты?
— К батюшке твоему, к великому князю Ивану Даниловичу требуют.
Жив, значит...
У Красного крыльца Иван спешился, бросил повод на руки стремянному и увидал, что столь же торопливо, как Акиндин, направляется к дворцу тысяцкий Вельяминов. Он, видно, тоже был затребован внезапно, не успел одеться, на ходу застёгивал пуговицы ферязи.
С дьяком Костромой столкнулся в сенях, спросил с замирающим сердцем:
— Как батюшка?
— И причастился и посхимился... Духовную загодя...
— Жив ли?
— Жив, да вот нездоров, опять всех лекарей скликали.
Отец умирал. Чтобы понять это, достаточно было одного взгляда. Он лежал на высоко взбитом возголовье лицом к двери. Увидев сына, слабо произнёс:
— Сёма, наконец-то...
Иван слышал, что перед смертью человек перестаёт узнавать своих близких, — слёзы отчаяния и горя стали застить ему глаза.
Лекари натирали больного какими-то зловонными мазями, обмывали горячей водой ноги. Дали понюхать белёсую жидкость из пузатого пузырька. Отец вздрогнул всем телом, словно бы очнулся, и посмотрел на Ивана уже зряче:
— Ванюша. — Он даже попытался приподняться на постели, чтобы встать вровень с подошедшим к нему сыном. Иван припал к нему, поцеловал в плечо. Услышал: — Сёма где?
— Послали за ним, скоро будет, — торопливо отвечал Иван, зная очень хорошо, что скоро из Нижнего Новгорода добраться невозможно, небось гонец ещё и туда-то не доскакал. — А с тобой что, батюшка?
— Сам виноват, старый дурак, видно, зажился уж на свете. — Отец попытался даже улыбнуться, но это у него не получилось. — Взопрел шибко на Мытном дворе, товары от купцов принимал, меня и просквозило. Дых стал трудный, так и жгёт в грудях. Целую седмицу лекаря меня пользуют, — он показал взглядом на стулец, на котором было много разных баночек и корчажек с мазями и снадобьями. — Кровь из меня пущают, то греют, то холодят... Опять же молитвы за меня, сам владыко просит Божьего заступничества. Так что... — Раздирающий кашель вырвался из груди Ивана Даниловича, он снова безжизненно опрокинулся навзничь.
Опять засуетились лекаря. Опять поднесли пузатый пузырёчек, рудомёт снова отворил кровь. Принесли ещё корчажку — с только что приготовленным настоем лекарственных трав.
Врач-араб, много лет тому назад поселившийся в Москве, отвёл Ивана к порогу, заговорил вполголоса:
— Не надо плакать, княжич. И сёстрам накажи. И мачехе. Больной должен быть в неведении того, что ему предстоит, а главное, того, что ему угрожает, так величайший лекарь Гиппократ учил. Улыбайтесь Ивану Даниловичу, окружите любовью и разумным утешением.
Иван слушал рассеянно, спросил:
— А чем это поят отца?
— Травы-то?.. Разные — лягушечник, браслина, змей-трава, горлюха.
Иван вышел из палаты. Вельяминов утешал:
— На поправку пошёл, благодарю Тебя, Господи, за милость Твою! Уж мы, княжич, что только ни делали: и латинского лекаря призвали, хоть мало доверяем ему, наши-то знахари надёжнее, и звёздовещателя с рукознатцем из Литвы привезли. — Старый Протасий снова перекрестился дрожащей рукой. — И вот услышал Господь наши молитвы!
В великокняжеском тереме собралась вся семья, кроме Семёна, — Андрей, Маша-большая и Маша-малёнькая, Тина-Фотиния, Дуняша, Ульяна.
— Полегчало батюшке, — порадовал их Иван, добавил для убедительности: — Старый тысяцкий Протасий говорит.
Сёстры оживились. Андрей смотрел строго, на лице мачехи Ульяны застыла уже почти вдовья скорбь.
2
Княжич Иван в своей изложнице молился до самого рассвета, упрашивая Спасителя и Матерь Божию, впадая в отчаяние, обливаясь слезами.
Пробудившись, снова затеплил свечку перед кивотом, спустился на колени, опять стал страстно молиться.
Просунулся в изложницу постельничий боярин, сказал негромко:
— Княжич, батюшка кличет.
Отец лежал в прежнем положении, выглядел всё так же прискорбно. Около него сидела на краешке постели младшая Машенька.
— Ты не бойся, тятя, — услышал княжич её голосок.
— Я не боюсь никого, доченька.
— Никого-никого?
— Никого. Кроме Бога.
— А Бога, значит, боишься?
— Бога я люблю.
— И боишься?
— И боюсь.
— А я тебя люблю и боюсь.
Иван слушал беспечную болтовню сестрёнки, которая ещё не видела смерти, не знала, что такое умереть. Ещё не знала она, что в жизни идёт всё кем-то заведённым чередом. Родятся люди для радостей и страданий, для борьбы и трудов и после кратковременного пребывания на земле уходят к пращурам. И есть какая-то могущественная сила, повелевающая всем и всеми. Эта сила заставляет ночные звёзды и луну то светить, то занавешиваться тучами. И даже само солнце послушно этой силе — взойдёт утром, обойдёт небо и сгинет в преисподней, чтобы после ночи снова светить людям и животным, и растениям, и всем тварям земным. А люди же не могут ни звёздами, ни солнцем повелевать, они беспомощны перед грозой, перед дождём и морозом... Перед вешним половодьем!.. Болезни, голод, зараза, приход иноплеменников и иноверцев — всё-всё напоминает человеку о его ничтожестве.
— Эко, сын, как повзрослел-то ты за время поездки! — не поворачивая головы, проговорил Иван Данилович. — Гоже ли съездил?
— Тять, я уйду? — соскочила на пол Машенька.
— Иди-иди. Так, значит, и не добыли серебра?
— Только часть. Владыка Василий из своей архиерейской казны отделил.
Иван Данилович медленно перекрестился бледной худой рукой.
— Да, владыка не мог подвести, истинно, что соль земли эти люди... Вот и я, раб недостойный, в их сонм зачислен, схиму я, Ванюша, принял, как чернец Ананий предстану перед Господом в одеждах серафимских.
Княжич уж присутствовал раньше при том, как принимают схиму больные люди, знал, что это — совершенное отчуждение от мира для соединения со Христом, что, приняв предсмертное причастие, дав себя постричь, помазать и одеть в монашеские одеяния, человек переходит в мир иной под другим именем и без прежних грехов. Это было понятно и хорошо, когда касалось людей чужих, но отца, великого князя, воспринять чернецом Ананием было никак невозможно. Иван заплакал, упал на колени.
Отец не успокаивал, словно не слышал рыданий сына. Говорил, словно бы для себя:
— Уходит, уходит жизнь... Не удержать. — Помолчал недолго. Иван вскинул голову: жив ли? — Нет, не хочется удерживать. Не идти же против воли Господа? — Он снова забылся, потом снова усилился голосом: — Сёма-то где же?
— Едет он, батюшка, едет.
— Оставляю вас... Время-то какое... Не было ещё такого на нашей земле... Может статься, и не будет столь тяжкого. А я ухожу. Как же это? Не всё я сделал, что обязан был.
Иван с опозданием вспомнил наставление лекаря-араба, стал крепиться, удерживать слёзы. И отец будто бы повеселел:
— Знаешь, Ваня, что мне приснилось нынче? Вспомнишь на Страшном Суде — второй раз помрёшь. Будто на погосте я. Плиты каменные поднимаются, гробы встают, и из них скелеты выходят. Меня не видят, спорят меж собой, размахивают руками, гремят костяшками, которые раньше пальцами были. Иные — поверишь ли? — смеются, иные как бы в задумчивости, а иные пьют из большущих ковшей мёда. Вещий, знать, сон, зовут меня к себе, знать.
Иван уже не сомневался, что так оно и есть, что уже не на что надеяться, но спросил с наигранной бодростью:
— А сон, батюшка, цветной был?
— Ага, цветной. Кости белые, а одежды на иных скелетах пестрядные.
— Лекарь-араб говорил, что, если увидишь сон цветной, значит, выздоравливаешь.
— Верно? Так говорил лекарь? — словно бы обнадёжился отец, но тут же и откинул голову, безжизненно смежив веки.
А после полудня ему стало совсем плохо, он потерял сознание.
Вечером поздно княжич Иван снова зашёл, спросил:
— Как батюшка?
Лекари молча переглянулись, а ответил митрополит Феогност:
— Всё в руках Божиих. Молись, княжич, а отчаиваться грех.
Иван вышел из дворца на Боровицкий мыс. В воздухе не было весенней свежести — сырость и мрак.
3
Потрескивание свечей. Запах ладана.
На закрытых выпуклых веках отца фиолетовый оттенок.
Безвозвратная отчуждённость от всего, что вокруг него. Он нерушимо спокоен и тих.
Жёлто-серое лицо уже обращено к чему-то невидимому и недоступному тем, кто остался и сейчас стоит вокруг каменной раки в скорбном молчании.
— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков.
Священники и диаконы в траурных ризах. Монахи в чёрных рясах и клобуках.
— Миром Господу помолимся...
Негромкое стройное пение, скорбно-умилённое моление.
А он в прежней отрешённости. Одеревеневшие желтоватые руки, в скрюченных пальцах тепло мерцающие восковые свечи.
— Ещё молимся об упокоении души раба Твоего Ивана...
Его бесцветные губы плотно сжаты.
— ...И простися ему всякому согрешению, вольному же и невольному.
Княжич Иван никак не мог примириться с мыслью, что отца больше нет. Когда повезли его на санях в колоде к собору Архангела Михаила, Ивану всё блазнилось, что сейчас встанет он и спросит строго: «Куда это вы меня повезли?»
Не встал. Не спросил. Только вздрагивала на неровностях пути его одетая в монашеский апостольник голова, словно кивала согласно: да, да, сюда меня везите, для себя и для всего княжеского рода возвёл я эту каменную усыпальницу.
Ещё не закрыта каменная рака. Тяжёлая крышка поставлена у стены. Последнее прощание.
Сдержанный плач родных.
Тягостное молчание князей и бояр, церковных иерархов. О чём думают они? Все ли одинаково переживают утрату?
Не прост был Иван Данилович, и не каждому уму объять его жизнь. Для одних был он первым истинным хозяином на Руси, другие же видели в нём врага земли Русской. Не далее как вчера нечаянно подслушал Иван разговор приехавших на похороны рязанских знатных бояр.
— Тишина была при Иване-то Даниловиче на Русской земле, — промолвил один, второй ответил в лад ему:
— И на погосте тишина...
Вот они оба с постными лицами стоят у входа в собор. Не дано им знать, как не знает это и княжич Иван, что спорить о покойном Иване Даниловиче будут люди очень долго. Противоречивые, взаимоисключающие суждения высказываться будут и шесть с половиной веков спустя, потому что явил собой Иван Калита первый росток человека с русским национальным мировосприятием. Оно — ив непрестанном сознании греха своего, и в постоянной готовности к покаянию, и в непреходящем желании делать добро, и в жертвенности за други своя, И в жажде земного бытия, и в страхе Божьем перед неизбежной кончиной.
Был он жесток? Вероломен? И вопросы такие задавать нечего тем, кто знает, как он привёл татар в Тверь, как разорил Ростов, где великой княгиней была его родная дочь. Но от желания ли делать зло поступал он так? Ведь каждому ведомо, что был Иван Данилович очень богомольным и нищелюбивым христианином, имел горячее влечение к справедливости. Мудрость ли, сверхчутьё ли подсказали ему, что открыто выступать против Орды, как это сделали тверяне, преждевременно и гибельно не только для одного княжества, но для всей Русской земли? Верил ли, что по достоинству оценят потомки его усилия по собиранию Русской земли, которая не обрела ещё облика своего, не определила границ своих, не установила и порядка жизненного? Хаос той жизни Иван Данилович устранить ещё не имел возможности, но он понимал его, искал средство выходить из трудных, порой, казалось бы, безвыходных положений. Он не мирился со злом — нет! Он искал выход к добру — да, искал! И его ли то вина, что суровые обстоятельства вынуждали его порой к поступкам противосовестным?
Прямо в день погребения монастырские дьяки Прокоша и Мелентий, роняя слёзы на пергамент, занесли в первый московский летописный свод: «Преставися князь великий всея Руси Иван Данилович, внук великого Александра, правнук великого Ярослава, в чернецах и схиме, месяца марта в 31 день. А в гроб положен бысть месяца апреля 1 день в церкви Святого Архангела Михаила, юже сам создал в своей отчине на Москве. И плакашася над ним князи и бояре, и вельможи, и вси мужи москвичи, игумени и попы, и диаконы, и черньцы, и черници, и вси народи, и весь мир христианьский, и вся земля Русская, оставше своего господаря».
Затрезвонили колокола вовсю, и громче всех голос тверского вечевика. И уж кто-кто, а тверские князья и бояре сразу выделили его в сплошном трезвоне, но держали ли они на сердце зло? Больше всех потерпевшие от московского великого князя, не они ли раньше всех и поняли, что отныне Москва — самая сильная сила, как любил выражаться покойный?
Тверской князь Константин Михайлович стоял на панихиде с измученно-равнодушным видом. Мельком взглянув на него, Иван поразился желтизне его лица, худобе согнувшихся плеч. «Тоже не жилец», — подумал с состраданием. Константин Михайлович почувствовал его взгляд. Прозрачные, костяные пальцы его обхватили предплечье Ивана.
— Надо прощать, князь, — прошептал тверской, — надо уметь прощать.
Жена его Софья, двоюродная сестра Ивана, не поворотив головы, метнула недобрый взгляд в их сторону, поджала губы. Уже обвисающие щёки её вздрагивали. «Слова это всё, — тоскливо пронеслось в голове у Ивана, — о прощении-то... одни будут прощать, другие всегда ненавидеть... тем люди и разнятся».
— Всю жизнь вы, москвичи, мужа мово в могилу толкали, да не затолкали, ещё и пережил кое-кого, — вполголоса, но внятно проговорила Софья.
— А я при чём? — беспомощно возразил Иван.
— Как это при чём? — усмехнулась сестра краем рта. — Одно семя, один куст крапивный.
— Оставь! — попросил Константин Михайлович. — Ведь во храме мы. Пред лицом Господа находимся.
— Гадлива баба ты! — вспыхнул Иван.
Поп Акинф услыхал перебранку.
— Что же ты, князь, сварливец такой? — упрекнул Ивана.
— Кто? Это я сварливец? Я их трогал чем? — От обиды Иван позабыл сдерживаться и выкрикнул в полный голос: — Я ещё никого в жизни в могилу не толкал! А тверским везде неймётся немочь свою выставлять.
— Замолчь! — Старый Протасий сзади тяжело ткнул его кулаком промеж лопаток. — Ещё не зверь во зверех, а уж грызться почал.
Иван в ярости обернулся. Глаза Вельяминова, полные злой и тёмной воды, глядели в упор с открытой неприязнью.
— Отца закопай, потом уж начинай костёр разжигать сначала.
— Родители пировали, у детей отрыжка, — шепнул на ухо Ивану Алёша Босоволоков. — Успокойся, князь.
— Прости, из-за меня это! — сказал Константин Михайлович.
— Отвяжись! — дёрнул плечом Иван. И вдруг по-настоящему понял: отца больше нет... Встал бы сейчас да сказал им говорком своим быстрым, живо б утихли. Но недвижно бледное его лицо, холодны сложенные руки. «Батюшка, батюшка, батюшка!» — мысленно вскричал Иван.
Не сгибаясь, как дерево, повалилась рядом мачеха Ульяна, уронив чёрный плат с головы. Бояре за руки, за ноги живо понесли её вон. Тихо завыли сёстры. Перекрывая их, настойчиво и жалобно упрашивали певчие:
— Со святыми упокой!
Иван Данилович лежал, и ему было всё равно.
«Сына же его, — выводил ночью Прокоша, — князя Семёна, не бысть на провожании отца своего, бяше бо был в то время в Новегороде в Нижнем. И проводивше христиане господина своего князя Ивана и поюще над ним надгробные песни и попленишася великыя печали и плача».
— Ты чего остановился? — спросил, щурясь из-за свечи, Мелентий.
— Жду, пока краска в пергамент вомрет, — сказал Прокоша, — слышал, как на панихиде-то собачились?
— Беда! — сказал Мелентий. — Большие люди, а ведут себя...
Прокоша подышал теплом на киноварную буквицу и закончил: «И бысть господину нашему князю великому Ивану Даниловичу всея Руси вечная память».
4
Княжич Иван временно оказался за старшего. Наиболее подобострастные бояре и холопы — а ну как Семён и не вернётся, сгинет где нито! — величали Ивана государем. А он думал со страхом: сохрани Господь меня от эдакой доли, скорее бы брат приехал!
В казне были спрятаны престолонаследничёские знаки великокняжеской власти — яблоко державное, злат-венец, скипетр, святые бармы и при них сердоликовая крабица для причастия. Переходили эти знаки со времён Владимира Мономаха из рода в род. Казна находилась в подземелье дворца, ключи от входа туда были у троих: великого князя, старшего дьяка Костромы и казначея Акиндина, а ключ от железной двери самой казны был всего один. Его отец передал Ивану с наказом: «Все трое владейте, а Семёна почитайте в отца место». А ещё передал отец шейный крест золотой, сказав: «Его дал мне перед смертью святой Пётр-митрополит с наказом благословлять им преемника. Семёну передашь».
Семён приехал лишь на третий день после похорон. Едва спешившись, он вместе с братьями прошёл в усыпальницу. Плакал, не стыдясь. И братья его ещё не все слёзы выплакали. Стояли три сироты при гробе своего великого отца, поклялись дело его продолжить, не загасить возженной им свечи, быть всегда заодин.
В завещании отец отдавал Москву в их третейное владение, а другие города, сёла и волости поделил. Семёну достались главные — Можайск и Коломна с сёлами и присёлками, Ивану — Звенигород с Рузою и двадцать четыре селения, Андрею — Серпухов, Перемышль, Радонеж и сёла, всего двадцать одно владение.
Завещание спрятано было со знаками верховной власти в казне. Туда и спустились втроём лишь. Читали духовные и договорные грамоты, ханские ярлыки. Тут же и добро наследственное, заблаговременно Иваном Даниловичем разделённое: «Семёну из золота четыре цепи, три пояса, две чаши, блюдо с жемчугом и два ковша, а серебром три блюда; Ивану из золота четыре цепи, два пояса с жемчугом и с каменьями, третий сердоликовый, два ковша, две круглые чаши, а серебром три блюда;
Андрею из золота четыре цепи, пояс фряжский жемчужный, другой с крюком на червлёном шёлку, третий ханский, два ковша, две чарки, а серебром три блюда... Из одежд моих назначаю Семёну шубу червлёную с жемчугом и шапку золотую, Ивану жёлтую объяренную шубу с жемчугом и мантию с бармами, Андрею шубу соболью с наплечками жемчугом и портище алое с нашитыми бармами».
Братья не раз бывали с отцом в казне, всё им тут было знакомо. Но вот одна вещь — шапка золотая, оставленная Семёну, их несколько озадачила. Они видели её раньше именно лишь золотой, без всяких добавочных украшений. И вот оказалось, что отец, видно незадолго до смерти, распорядился сделать по её нижнему краю опушку из соболей, так что стала шапка похожа на обыкновенную княжескую. А ещё увенчал её золотым крестом, и стала шапка ещё тяжелее, чем была. Братья примеряли её поочерёдно, удивлялись, зачем батюшка так ею распорядился? И сам Иван Данилович Калита прозревал ли, что эта шапка скоро заменит злат-венец при венчании на царство и станет передаваться престолонаследникам вместе с нательным крестом святителя Петра, обретя имя: Шапка Мономаха!
По завещанию отцовскому и по лествичному праву великим князем становился Семён, однако впереди был снём — съезд в Орду всех русских князей, каждый из которых будет втае лелеять мечту о злат-столе владимирском.
Глава тринадцатая
1
Три Константина — Тверской, Ростовский и Суздальский, три Ивана — Рязанский, Юрьевский и Друцкий, Василий Ярославский, Роман Белозерский, Фёдор Фоминский, все князья пронские во главе с Ярославом Александровичем поспешили вслед за тремя братьями московскими в Орду. Мечтания о первенстве согревали многих из них, но все знали про себя: соперничать с отпрысками Калиты больше немыслимо, ибо установился уже такой порядок, при котором князья русские перестали быть равными в правах своих, но сделались подручниками одного князя — московского. Так и произошло: все князья, как и раньше, поехали с богатыми поминками хану и его приближенным, а вернулись с пустыми тороками, только Семён Иванович один вернул потраву с лихвой.
Ответные дары ордынцев — киндяк, епанчу, камку, бязь и другие ткани, ковры, мыло, перец, ладан — погрузили в крытые возки, а золочёную пайцзу и ярлык, скреплённую серебряной печатью грамоту Узбека на двух языках, Семён Иванович вёз собственноручно в кованом, замкнутом на ключ ларце. На привалах отчинивал замок, проверял, не помялся ли, не намок ли под проливным осенним дождём бесценный ханский свиток, но не разворачивал его, уж от одного только прикосновения к нему вздрагивало в радостном нетерпении сердце: он, Семён Иванович, признан не просто владимирским и московским великим князем, но — верховным главой всех других князей! Так и Прокоша с Мелентием запишут: «И вси князи Русти под руце его даны».
Иван и Андрей сопровождали брата в поездке. Видели, как напряжённо ждал он царского суда, как сдерживал радость после счастливого решения, как задумчиво улыбался своим мыслям на возвратном пути, и они хорошо понимали его. Но в Москве словно подменили Семёна, возгордился и так вознёсся, что велел всем — даже чадам и домочадцам — не звать его больше Семёном, но величать Симеоном, всё равно что Богоприимца Иерусалимского.
Восшествие на престол со времён Мономаховых проходило высокочтимо и пышно празднично, соединялось со священными обрядами — как бы освящалось самой Церковью. С приходом татаро-монголов многие чины и обычая подзабылись, и воцарение очередного великого князя стало сводиться лишь к получению ярлыка из рук хана. Семён Иванович решил сделать по пошлине, как раньше шло.
До пришествия татар нового князя сажали в соборной церкви Успения во Владимире на злат-стол. Степные хищники украли стол этот вместе со всей драгоценной церковной утварью, и церковь саму сильно поуродовали, облупили золото с куполов, сняли кресты, даже медную с позолотой дверь выломали и уволокли в степь. И следа нет былого богатства и великолепия, только из летописи и можно узнать, что построивший эту церковь Андрей Боголюбский «удивил её всяким узорочьем, дорогим каменьем и жемчугом многоценным; осветил её многими паникадилами золотыми и серебряными; амвон устроил от злата и серебра. Служебные сосуды, рипиды и прочие священные и церковные вещи — всё было от злата с дорогим каменьем и жемчугом великим. Снаружи храма всю кровлю златом устроил, своды позолотил, пояс золотом устроил, каменьем усветил и столпы позолотил. На сводах поставил золотые птицы, кубки, ветрила». И не впал, знать, в преувеличение безвестный летописец-очевидец, когда заключил: «Болгары и жиды, и вся погань, видевши славу Божию и украшение церковное, — крестилась».
Но и безбожно ограбленная соборная церковь Успения восхищала своим величественным пятиглавием, высокими сводами. Ни в какое сравнение с ней не шли московские каменные церкви, коими так гордился покойный Иван Калита. Потому-то именно здесь решил Семён Иванович провести торжественный обряд своего восхождения во власть.
Сделать это наметил, не без тайного умысла, первого октября, на Покров — в один из самых радостных праздников, когда после сбора урожая в каждый русский дом, даже и наибеднейший, входил достаток. В день этот ни на гумно, ни в лес не пойти, а дома ни баню истопить, ни ребят купать, ни белье мыть и золить, а только свадьбы справлять, водить игрища да гулянья. Но прежде всего, понятно, в церковь, на службу праздничную в честь Богородицы, имеющей особое расположение к славянам, простирающей над ними свой чудесный Покров. Семён Иванович хорошо усвоил уроки отца — превратить местопребывание великого князя в духовный центр Руси, а ведь праздник Покрова, установленный Андреем Боголюбским, — чисто русский, неведомый больше нигде в христианском мире, даже и в Византии.
И помчались московские гонцы во все соседние княжества, понесли зовок на торжество Семеново.
2
Посад на княжение — обряд, занесённый из Греции, а потому митрополит Феогност с особым воодушевлением участвовал в нём.
В алтаре было богатое резное стуло, в котором служивший литургию архиерей отдыхал в перерывах между выходами к прихожанам. Феогност повелел вынести стуло на амвон и накрыть его золототканой парчой — вот и злат-стол! Рядом с троном положил на аналое животворящий крест со златой цепью, святые бармы, царский золотой венец и при них сердоликовую крабицу — эти переходящие со времён Мономаха из рода в род вещественные знаки верховной власти чудом удалось спасти от татар: несколько лет пролежали они схороненными во Владимирском печерном граде, пока снова не попали в великокняжескую скаредницу.
К назначенному дню Феогност созвал во Владимир епископов всех епархий, архимандритов и игуменов ближних монастырей, чтобы уставную службу провести косно и со сладкопением.
Накатали к этому дню несметное число восковых свечей. Сначала церковные служки с высоких лестниц возжигали их на огромных паникадилах. Ровный желтоватый свет стал заполнять главный барабан собора, сделал ясно видимыми сначала изображения сил Божиих — серафимов по нижнему своду, а затем и самого Христа Вседержителя в центре купола. Внизу всё ещё царил полумрак, но вот служки управились с подвесными свешниками и принялись за напольные. А когда затеплились фитильки и на многочисленных выносных запрестольных и алтарных семиветвистых светильниках, в соборе стало светлее, чем за окном.
Пасмурным выдалось утро, и первые прихожане, желавшие занять самые ближние к алтарю места, входили в храм и невольно замирали у дверей, радостно щурясь от тепла и света. А желающие с самого начала увидеть нынешнее важное действо не спешили в храм, толклись возле паперти.
Затрезвонили колокола — подкатил к северному, служебному входу на запряжённых шестериком санях митрополит. Его крытый чёрный возок не спутаешь ни с каким иным, а уж церковные люди и вовсе не оплошали — забегали иподиаконы, расстилая ковровую дорожку, простоволосые священники встречали владыку с полупоклоном и сложенными ковшичком ладонями, прося святительского благословения. Миряне со стороны лишь крестились, их к владычной руке не допускали дружинники.
Прибытие митрополита — всегда событие шумное и волнующее, но нынче не оно было самым главным и ожидаемым. Проводив глазами разодетого в дорогие одежды Феогноста, все снова обернулись к воротам — некогда золотым, а ныне облупленным до черноты.
— Едут! — единым вздохом прокатилось по толпе от ворот до храма.
И было на что посмотреть!
Впереди на белом коне, накрытом белой же, трепещущей на ходу шёлковой попоной, восседал в ослепительном великокняжеском облачении Семён Иванович. На вороных лошадях, держась на голову сзади, — его братья Иван и Андрей, тоже не в обыденных нарядах. Поодаль, сзади и с боков, старались далеко не отставать ближние бояре и вооружённые дружинники.
У паперти Семён Иванович сильной рукой осадил молочно-белого своего жеребца. Натянули поводья и братья, сделав это тоже очень умело, только у Ивана лошадь чуть было заупрямилась и начала мотать головой. А когда все три застыли, словно в землю вкопанные, оглушительная тишина наступила, только тонко-тонко держался остаточный звон от серебряных стремян да наборных уздечек.
Распахнулись кованые двери храма, слуги выкатили широкий свёрток травчатого ковра, толкнули его вниз по каменным ступеням, по мокрой земле — как раз до копыт великокняжеского коня.
Достойно, не борзясь, как полагается государю, сошёл Семён Иванович с коня. Поддерживаемый под белы руки двумя боярами, поднялся на одну ступень, снял шапку, отороченную чёрным с голубым подшёрстком мехом соболя-одинца, осенил себя крестным знамением, поклонился храму. Затем обернулся к подданным своим, что запрудили всю предхрамовую площадь, отвесил поясные поклоны на три стороны, чем вызвал одобрительный гул. Толпа ожила, заволновалась, образовалось несколько людских ручейков, прорвавших запруду из конных дружинников, — всем не терпелось попасть в соборную церковь.
3
Семён Иванович прошёл один через всю церковь по живому коридору к амвону.
Митрополит с клиром встретил его пением молебна Пресвятой Богоматери и чудотворцу московскому Петру.
После молебна Семён Иванович по-сыновьи подошёл за благословением к митрополиту и кротко попросил:
— Отче! Высокопреосвященнейший владыка! Издревле государи русские, пращуры наши, получали великое княжество по Божьему изволению из рук первосвятительских, вот, и ты, отче, дай мне благословение! — Семён стоял прямо, торжественно, со скрытым волнением.
Феогност разрешил ему подняться на амвон, осенил крестом и, положив руку ему на голову, начал громко молиться:
— Господь, Царь Царей, от святого жилища Своего да благоволит воззреть с любовью на раба Своего Симеона, да сподобит его помазаться елеем радости, принять силу свыше, венец и скиптр царствия, да воссядет великий князь Симеон на престол правды, оградится всеоружием Святого Духа и твёрдою мышцею покорит народы варварские, да живёт в сердце его добродетель, вера чистая и правосудие.
Наместник митрополита Алексий и игумен Богоявленского монастыря Стефан взяли с аналоя бармы и возложили их на рамена великого князя. Феогност лёгким касанием перстов поправил золотые с ожерельями оплечья на Семёне, снова осенил его и уже не громко, но сокровенно, так что слышали только близстоящие, произнёс:
— Господи Вседержителю и Царю веков! Се земной человек, Тобою, Царём сотворённый, преклоняет голову в молении к Тебе, Владыке мира. Храни его под покровом Своим; правда и мир да сияют во дни его, да живём с ним тихо и покойно в чистоте душевной.
Алексий подал золотой венец, Феогност возложил его «а золотисто-рыжую голову Семёна, воззвав:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Вышел к солее архидиакон, громоподобно возгласил многолетие, и понеслось троекратно под своды, подхваченное двухклиросным хором:
— Мно-о-огая ле-ета-а-а!
А тот, кому эти многие лета так громко желались, возвышался перед царскими вратами иконостаса в венце и бармах — Божией милостью государь.
Его братья стояли справа от солеи, а напротив них, возле левого клироса, с бесстрастной почтительностью крестились приглашённые великие и удельные князья. Одинаково по-княжески одетые, были они похожи друг на друга, как похожи церковные свечки, и каждый из них чувствовал, что тот, кто возведён на амвон, — им неровня.
И уже начались приготовления к отправлению обедни, митрополит с великим князем намерились спуститься по ступеням с солеи, как с шумом распахнулись западные двери и в проёме их появился ордынский вельможа Товлубег со свитой. Не сняв островерхих шапок своих, они направились прямёхонько к великому князю по ковровой дорожке, не зная того, что по ней разрешается ступать одному лишь архиерею, да вот нынче было дозволено, как великое исключение, великому князю. Товлубег бы, наверное, поставил сапог и на привезённого Феогностом из Константинополя орлеца, кабы один из иподиаконов не успел его выхватить. Товлубег проводил глазами круглый коврик, на котором изображён орёл, парящий над градом, решил, что это ему место очистили, благосклонно кивнул головой.
— Нехристи, — прошелестело в толпе прихожан.
— Пазадаравляю табя, коназ! Кесарь Узбек жалаит табе долга царства нашем Руском улусе, шлёт табе сваю ханскую басма. — Он дал знак рукой слугам, те подали что-то завёрнутое в шёлковую, затканную золотом тряпицу. Развернув её, Товлубег достал деревянный резной ларец и поставил его на край амвона.
Не все находившиеся в храме понимали происходящее. И когда Товлубег открыл крышку ларца, не всем ясно было, что это за подушечка открылась. Лишь князья, бывавшие в Орде, знали, что под подушечкой — воск с оттиском ханской стопы.
Но зато было ведомо решительно всем собравшимся в храме — и наибольшим, и мизинным людям, — что во время своего самого первого явления сюда с ханом Батыем татары ворвались в этот собор Успения Божией Матери, где искали спасения великая княгиня с дочерьми и со всеми родными, навалили брёвен внутрь и зажгли, так что все находившиеся в храме сгорели или задохнулись от дыма.
В церкви и сейчас было душно — от множества свечей, от дыхания плотно набившихся прихожан.
Все вытягивали шеи, пытаясь заглянуть в ларец. Иван и Андрей стояли ближе всех, прямо перед глазами их был оттиск на зелёном воске толстопятой ступни Узбека. Братья украдкой переглянулись, поняли друг друга.
А Семён Иванович, увенчанный сияющей зубчатой короной и золотыми оплечьями, преклонив одно колено, благоговейно принял ларец.
— Бик кюб ряхмат! — по-татарски поблагодарил и коснулся губами шёлковой, пропитанной мускусом подушечки.
Все наблюдали с лицами бесстрастными, никому не любо было унижение их государя, но и обидеть важных татар никто не посмел, ни взглядом, ни словом не выдал своего отношения. Один только Босоволоков смотрел набычившись, и если бы Семён Иванович в этот счастливый свой миг оглянулся на любимого боярина, увидел бы в его холодных с льдистой голубизной глазах презрение и вражду, одно мгновение это было, но было всё же, Иван заметил...
Феогност взял кадило и начал окуривать дымом амвон и стоявших перед ним незваных гостей. Священники и диаконы последовали примеру владыки, начали каждение в самом храме. Народ понятливо расступался, пропуская кадильщиков, вдыхал очищающий и утешающий аромат ладана. Благовонное курение фимиама Божеству освящало собравшихся и сам храм, прогоняло духов тьмы.
Княжичи Иван и Андрей, ещё раз согласно переглянувшись, вышли через дверь правого нефа на церковный двор.
— Но почему именно ступня, а не рука, например? — нервно дёрнул верхней губой Андрей. — Дескать, под пятой мы?
— Узбек же ислам принял. У них нельзя лики изображать...
— Хоть бы растаял зелёный тот воск в ящике!
— Да, чтобы и следа от ханского следа не осталось!
Братья вышли на площадь. В свои юные годы они успели побывать во многих отдалённых местах, а вот в соседнем с Москвой Владимире оказались впервые. И тем глубже поражены были открывшимся вдруг их глазам соседним Дмитровским собором. Ничего подобного не приходилось им видеть ни в Новгороде, ни в Твери, ни в Сарае, ни в Крыму. Поначалу даже и поверить казалось трудно, что это наяву, а не в волшебном сне, столь причудливо несбыточным, неземно затейливым казался собор. По внешнему очертанию его можно было бы сравнить с Покровом на Нерли, если бы не был он столь могуществен и столь богато изукрашен каменной резьбой.
Братья неторопливо обошли его. Три лицевые стороны собора заняты фигурой Спасителя, вокруг которого — ангелы, люди, птицы, звери, цветы... Поначалу и не понять, к чему такое обилие и странная пестрота? Что значат эти всадники, львы, грифоны, кентавры, невиданные растения? Братья рассматривали каменную резьбу в упор, отходили назад, чтобы охватить взглядом все три округлые арки, поражаясь и невольно крестясь на эту красоту, молясь возносящемуся над всеми Спасителю с предстоящими ему ангелами.
Неужели сотворили это чудо человеческие руки? И неужели на Руси это, у нас, где уж нынче не только керамики с чеканкой нет, но разучились и простой кирпич обжигать, где и здатели сами перевелись, так что в строящихся бедных церквах ещё до их освящения обрушиваются, случается, купола? Сколь зловещая, знать, полоса разора и упадка пересекла Русь, коли через двести лет после Дмитровского этого собора Москва еле-еле смогла осилить церкви из грубо наломанного камня, не помышляя ни о богатстве, ни об украшении их? И значит, следует начинать всё сначала? Но легко ли будет, всё утеряв, догонять тех, кто жил эти два века в мире и благоденствии?
А вознёсшийся Спаситель благословлял из горнего мира братьев, являя собой сбыточное чудо воскрешения.
4
Пировали в Москве три дня. Семён Иванович был весел, всесилен и щедр. Праздничные столы накрыли на всех — и на гостей высоких в княжеском дворце, и на нищую братию под открытым небом вдоль кремлёвской стены. И украшал новый великий князь всех подданных своих. Не всех, правда, одинаково, а по чинам, по заслугам, по степени преданности.
Тысяцкому Протасию Фёдоровичу Вельяминову — драгоценный пояс. Старшему боярину Алексею Петровичу Босоволокову по прозвищу Хвост — золотая цепь. Большому боярину Феофану Фёдоровичу Бяконтову, воеводам Ивану и Фёдору Акинфовичам — золотые кресты и гривны. Никто не был забыт — пожалованы государевым вниманием и бояре путные да окольничьи, мечники да дети боярские, челядь, дворовая да холопы обельные. Кто за труд и верность мзды удостоен, кто получил воздаяние в виде перехода в новое сословное состояние — стал казначеем или ключником, денщиком, постельничим, конюшим, чашником, стольником.
Но и то правда, что иным пришлось переобуться из сапог в лапти — за кем Семён Иванович провинность какую числил.
Заутра позвали Ивана с Андреем к великому князю на думу. Они пришли в гридню, когда все званные из других земель князья уже расселись по пристенным, накрытым ковровыми полавочниками скамьям.
Семён Иванович один восседал в кресле под божницей. Зоркими глазами окинул князей, увидел на их лицах утреннюю похмельную грусть и так начал своё речение:
— Ну, что, дорогие... — Тут он помедлил, спохватился, 4то едва не выронил словцо подсушники, чем мог бы обидеть гостей, ведь вовсе они и не пьяницы горькие, а просто в его честь досыта почашничали, и поправился: — Да, дорогие други мои, князи гораздые! На Руси у нас праздников больше, нежели будней, потому хочу прямо сейчас, не откладывая, волю и дело свои объявить вам. — Семён оглядел снова понурившихся гостей. У Васьки Ярославского глаза стали узкие, как у чистого монгола. Костя Ростовский зевает во всё своё волосатое лохалище. — Знаю, что все поздно опочинулись да и мёда как бы не прокисли на столах, потому коротко буду глаголить. — Заявил так, а про себя подумал: «В самый раз им сейчас всем врезать, небось зазыблются, а силов насупротив что нито сказать не достанет». И продолжал: — Попервости объявил нам царь Узбек, что главным князем в Залесской земле есть и будет князь владимирский и московский, а потому все остальные должны в руке его быть. Да что нам, други, хан ордынский, нешто без него не знаем мы, что Русь тогда только славна и сильна была, когда все князья повиновались без прекословия одному старшему, и только таким повиновением одному князю московскому мы сможем освободиться от чужеземного ига. — Семён снова замолчал, отметил в уме, что верно, зазыбились иные после его слов, заколыхались, но перечить никто не в силах, и продолжил ещё напористее: — И дань я один буду возить в Орду, а ваше дело — собирать её без промедления.
Некий ропот вроде бы прокатился по лавкам, скорее, просто каждый из сидевших слегка ворохнулся, однако вершащим стало слово Константина Васильевича Суздальско-Новгородского:
— Вестимо так, и не наинак!
Князья облегчённо вздохнули, покосились на дверь – не пора ли за столы накрытые?
— Звать меня надо по святцам, — спопутно примолвил Семён. — Не Семёном, как прежде, но Симеоном, так и владыка Феогност меня кличет. Значит, все должны так.
— Вестимо, раз владыка!
— Не иначе так...
Одобрили новое обращение к великому князю, но все, несмотря на похмельное помутнение, отметили про себя: «Ну и занёсся ты, Сёмка! Гордецом на престол вскочил!»
Сразу после этакой задушевной беседы Семён Иванович вызвал к себе резчика печатей и повелел изготовить жуковину с надписью по окружности: «Князь великий Симеон всея Руси», — никто и никогда ещё не дерзал так возводить себя.
5
Великая княгиня Настасья осчастливила сыном. Безмерно радовался Семён Иванович, и казалось ему — впереди одни только удачи, пиры да победы.
Константином решил назвать долгожданного наследника, у которого — верил — жизнь будет долгая, не как у умершего два года назад первенца. Да не суждено оказалось. Костя только имя и успел получить, даже материнского молочка не отведал. Покричал утром, потом затих, только постанывал, а вечером уж в гробик маленький, как игрушечный, положили его. Лежал Костя и словно улыбался. Да и то: невинная душа его сразу, не дожидаясь Страшного Суда, в рай отлетит, среди других праведных душ поселится.
Это так, но каково тем, кого оставляет он! Каково матери, не успевшей и приласкать свою кровинушку, каково Семёну, что рыдает, не стыдясь слёз, над холодным детским тельцем?
Померкла вся услада поспешания в делах, только горе одно на сердце.
— Выпей, княже, мёда креплёного, облегчи душу, — советовал Протасий, но Семён только головой качнул да взглянул с упрёком:
— Запамятовал, тысяцкий, что пью я однова лишь при удаче да веселье?
А затем уж и вовсе не до медов с пивом стало Семёну — давно ведомо, что не одна беда ходит, но со многими победками.
Наместник великокняжеский Иван Рыбкин прислал из Торжка гонца с известием, что жители города отказываются давать чёрный бор.
Не успел Семён обдумать со своими боярами эту неприятную новость, как другой скоровестник примчался из самого Великого Новгорода с грамотой: «Ты ещё не сел у нас на княжение, а уж бояре твои насильничают». Это было открытым неповиновением, отказом дать требуемое серебро для отсылки Узбеку.
— А где же наш новгородский наместник князь Дмитрий? — вспомнил Семён.
Князь Дмитрий Брянский не присутствовал ни на похоронах Ивана Даниловича Калиты, ни на посажении нового великого князя. После того как оставил его княжич Иван на реке Сестре спасать ушедший под лёд возок, он прибыл в Москву спустя седмицу с сообщением, что никак невозможно было ничего поделать и надо ждать спада вешних вод. Двадцать девятого мая, провожая Семёна Ивановича с братьями в Орду, он сказал, что дождётся летнего меженного уровня реки и непременно достанет и возок, и схороненное в нём новгородское серебро. И сам словно в воду канул.
Семён велел разыскать его через доброхотов, которые имелись у московских князей почти повсеместно — не только в русских княжествах, но и в Орде, в Литве. Доброхоты служили великим князьям или за страх, или за совесть, иные за постоянное вознаграждение. Бориска Ворков, бывший слуга, а затем дружинник, был награждён Иваном Калитой селом Богородическим, но с оговоркой: село за ним и будет, если Бориска станет и дальше служить сыновьям Калиты, а если не будет, то село у него отнимут. Бориска и служил, он-то и оповестил, что князь Дмитрий Брянский гостит в Рязани у князя Ивана Ивановича Коротопола. Семён послал за ним Чета, наказав:
— Не захочет Митрий добром, силком вези.
— Моя понимай! — уразумел Чет и с двумя верхоконными мечниками отправился исполнять поручение.
Брянский князь явился в Москву не мешкая. Семён с братьями готовились к трапезе в столовой палате, когда Феофан Бяконтов сообщил:
— Челом бьёт князь Дмитрий.
— Нетрог побьёт ещё, я его дольше ждал.
— Говорит, дело сугубое и безотложное.
— Безотложное? Какое же это? Нешто серебро вынул? Тогда зови. Мол, великий князь зовёт разделить с ним брашно.
Семён уж прикидывал, как распорядиться новгородским серебром. И расспрашивать про гривны не спешил, предложил прежде отведать знатной ухи из свежепойманной стерляди и судаков.
Уху Дмитрий оценил, дважды добаву просил.
— У тебя брюхо-то из семи овчин, что ли, сшито? — пошутил Семён.
— Затемно выехали, не успел поснедать. Да и уха-то...
— Торопился, значит, серебро привезти?
Дмитрий поперхнулся и застыл с открытым ртом, словно обжёгся или костями накололся. Наконец совладал с собой, степенно обтёр усы и бороду, ответил с прискорбием:
— Уж как я помучился-то, и всё впустую. Возок весь разбило, что вода унесла, что заилило.
Семён поднялся со скамьи, неторопливо обогнул стол, и в этой неторопливости уже была угроза. И князь Дмитрий встал навстречу, споро добавил:
— А может, скрал кто серебро, место там облюдное...
При этих словах князь Иван вскинул голову, посмотрел на Дмитрия с удивлением: ветовалы, мшины, болота, буреломы...
— Поедешь в Торжок моим наместником, а на реке поставишь постоянную стражу. И чтобы без чёрною бора и того серебра не возвращался! — объявил Семён, еле сдерживая бешенство.
Князь Дмитрий, однако, не только не напугался грозного голоса, но как бы, напротив, успокоился: он неторопливо сел и приготовился снова приняться за уху, для чего отпустил пуговицы на ферязи и взял в руку ложку. Прежде чем зачерпнуть торчащий стерляжий хвост со скрученным хрящиком, обронил, не глядя на Семёна:
— Нет, великий князь, не поеду.
— Как это? — аж задохнулся Семён.
— А так, что невместно мне это, потому как я тоже князь...
— Кня-язь?.. Ты — муха, из говна вылетевшая, а не князь!
От этих слов Дмитрий вздрогнул, дёрнул плечом и пристукнул по столу ложкой так, что, показалось, расколол её. Помедлил, собираясь с духом. Осмотрел ложку, сказал задумчиво:
— Не треснула. Кленовая, должно быть.
Тишина была в палате. Иван и Андрей сидели потупившись, рассматривая жировые звёздочки в своих чашках, и с опаской ждали, чем кончится сшибка старшего брата с брянским князем.
— Не понимаю... И чего ты пылишь, не понимаю... — всё так же задумчиво продолжал князь Дмитрий, чем окончательно вывел из себя Семёна:
— Всё ты понимаешь, только срать не просишься! В Новгороде торчал целый год без толку, теперь вот всё лето неведомо где мотался.
— Нет, Сёма, мотался я у хана Узбека. Он мне ярлык дал на брянское великое княжение. Вот погляди.
Долго готовился Дмитрий к объявлению этой новости, потому-то так сдержан был, и сейчас наслаждался тем разительным действием, которое произвели его слова на братьев-князей московских. Семён понял, что не шутит брянский князь, сменил крик на ворчание:
— На какие же шиши ты купил его?
— Ярлык-ты?.. Ни на какие... — быстро ответил Дмитрий и зачем-то повторил дважды: — Ни на какие, ни на какие! Узбек помнит, что семь лет назад я ходил с татарами на Смоленск, бился много, помог мир взять. Обещался я и впредь по его зову против Литвы, против каких иных его супротивников выступать.
Семён задумчиво доил свою узкую рыжую бороду, удивлялся про себя: «Ну и дух этот Дмитрий! Не зря отец предупреждал, наказывал держать его в строгости и без полного доверия».
— Так это и есть сугубое дело безотложное?
Князь Дмитрий явно обрадовался счастливому повороту разговора, поднялся из-за стола, подошёл к Семёну спокойно, с достоинством, как равный к равному:
— Нет. Помнишь, в Новгороде калякали мы с тобой о том, что Феодосьюшка у меня на выданье...
— Это ты калякал, а не мы с тобой.
— Верно. А теперь давай покалякаем ты и я с Иваном твоим.
Андрей ткнул брата в бок, шепнул:
— Женишься? А молчал!..
Иван отмахнулся, не сводя глаз со старшего брата: что решит он, что скажет?
— Вот с Иваном и калякай, он не титишное дитё, пятнадцать годов справил.
— А Феодосьюшке четырнадцать, куда как гожая пара! — обрадованно ответил Дмитрий и подошёл к Ивану: — Верно, зятюшка дорогой?
Иван от такого весёлого напора только зарделся.
— Во-от, доброе молчание — чем не ответ!
— Ага, и за молчание гостинцы дают, — буркнул Семён, но не было в его голосе больше неприязни, устраивал его такой исход дела.
— Поедем мы с Ванюшей сейчас в Брянск, там обручение проведём. А на венчание сюда, в Москву! — всё так же напористо решал Дмитрий Брянский и, накрыв свою правую руку расшитой золотом полой ферязи, протянул её Семёну. Тот сделал то же самое — ударили по рукам.
— Но чтобы недолго вы там были, — по-прежнему ворчливо, но уже совсем без раздражения предостерёг Семён. — Чую я, добром мне с новгородцами не договориться. Не пришлось бы ратью идти. Иван нужон будет мне.
— Мы мигом, одна нога здесь, вторая в Брянске — сговоренку сюда доставим.
Так неожиданно и скоропалительно свершилось рукобитие. Иван не знал, то ли огорчаться, то ли радоваться. После смерти батюшки ему всё было едино и всё равно.
Глава четырнадцатая
1
Иван с детства полюбил слушать гудцов и дудочников. Их простые наигрыши пробуждали в его душе тихую отраду. Оттого держал всегда при себе Чижа со Щеглом. И в Брянск их с собой взял вместе с Иваном Михайловичем, Алексеем Босоволоковым, Феофаном Бяконтовым да окольничим Онанием.
Без особого желания ехал он с князем Дмитрием в его владения на сватовство, но и без протеста, в безучастии: как будет, так и будет, Бог не оставит.
Суженую свою Феодосью он помнил смутно, поди не узнал бы её, кабы случайно встретил. Воспоминания о новгородском летучем знакомстве с нею никаких чувств не вызывали, и это озадачивало и печалило его. Душа опустела и без любопытства ждала, что дальше. Доброгнева и дядька Иван Михайлович иной раз нашёптывали, будто жребий ею несчастный, как не первый он сын, что в чужой воле всю жизнь проживёт. Он не обижался: судьбу не выбирают. Слабому — плохо? А сильному — слаще? Врать и извиваться — вот что дурно, хотя бы и делалось это из высших целей. Не суждены ему власть и надмевание, но разве это самое важное? Разве это единственное, к чему должен стремиться человек? Разве это главное, к чему он предназначен? Правда, сам Иван не знал, к чему предназначен, и не хотелось ему об этом думать.
Сначала ехали по-походному, не соблюдая чина поезда жениха, но перед въездом в Брянск сделали остановку, устроили так, как должно являться к невесте. Дружка Фёдор Бяконтов впереди с чинами для невесты — московскими подарками, коробьем с притираниями, румянами да отдушками. Следом окольничий Онаний с благословенным образом, данным ему Семёном Ивановичем, он нынче жениху в отца место. На третьей подводе сам виновник торжества с посажёным отцом Алексеем Босоволоковым, на четвёртой — князь Дмитрий, на пятой — челядь дворовая. Замыкал женихов поезд сам-друг — боярин лагунный с отчинённой загодя пивной бочкой, чтобы из этой лагуны угощать всех встречных.
В Брянске их ждали. В Покровском соборе устроен был молебен по случаю благополучного завершения путешествия. Потом князь Дмитрий повёл гостей в свои хоромы, что были, как и церковь, в деревянной крепости на гребне Покровской горы. Похвастался, пока шли:
— С трёх сторон, глядите, крепость нашу защищают овраги, а к пойме Десны, глядите, ниспадает крутой склон. А такие дали, как наши задеснянские, вы зрели где-нибудь?
Что говорить, простор и широкое раздолье, открывавшиеся с гребня горы, были хороши, величественны, но Алексей Босоволоков ревниво буркнул:
— Нешто наши замоскворецкие хуже?
Князь Дмитрий раздумчиво покосился на боярина, вспомнил:
— Да, я всё хотел спросить, не наш ли ты, не брянский ли?
— Нет, отец мой был рязанский находник, притёк из Рязани на службу московскому князю.
— А я думал, что наш, потому как у нас перелинявшего волка босым зазывают.
Терем княжеский поначалу показался обыкновенной нестройной связью разных горниц, повалуш, сеней, вислых сходов и наружных площадок. Но вблизи разглядели, что крылечные балясины, наличники окон, лесничные поручни и перила исполнены с затейливой пестротой — тут и там бросались в глаза резные деревянные кони, птицы, некие сказочные звери, цветы.
Князь Дмитрий ничего не сказал, только остановился и обхватил фигурную балясину, приглашая полюбоваться, сколь искусно точена она.
Гости оценили хитрость брянских плотников, но восхищения не выказывали, так что Дмитрий обиженно понужнул:
— Ну что, есть у вас такие мастера?
— У нас лучше были, у нас не то что по осине, но По камню кремнёвому резали. Татары порушили всё.
— Что да, то да, — миролюбиво согласился хозяин. — Татары к нам не долезли, заплутались в брянских дебрях, не зря и город наш прозывался сперва Дебрянском.
— Притаились тут в дебрях, а мы там отдувайся...
Иван молча слушал незлое препирательство своего боярина с князем Дмитрием. Он и раньше знал, что Среди всеобщего разорения Руси Брянск, расположенный в глухих лесах, отдалённый от ратных разорительных поприщ, не только уцелел, но стал расти и развиваться, даже стал стольным городом вновь образованного княжества. Но всё равно увиденное благолепие задело его, как задело оно и Алексея Босоволокова, да и всех других москвичей. Особенно когда вошли в трёхжильный дворец. В белых горницах верхнего жилья — печи с трубой, окна не волоковые, а только косящатые, закрываются не слюдой, а фряжским стеклом. Во втором жилье светлицы и терема с открытыми площадками — гульбищами. Первое жилье — жилые и праздничные палаты для приёма гостей в летнее время. В самом низу — подклети. В три жилья и повалуши с расписными башнями и горницами.
Дмитрий самолично разместил всех гостей. Ивана позвал в самый верхний терем. Когда поднимались туда по лестничным переходам, Иван нечаянно увидел через открытую дверь девицу росту малого, с косицей ржаной невеликой, а рубаха на горле булавкой серебряной сколота. «Уж не Феодосья ли?» — сердце вздрогнуло. Какая она, Феодосья! Фенечка-кроха. Бровки хмурила, в бронзовое зеркальце глядя, палец муслила, приглаживала. Потом серьги тронула, так и эдак оглядела, увидав князя Ивана, вспыхнула, зеркальцем закрылась. Иван усмехнулся: ишь, тоже готовится к встрече. Ну, пускай её... А будущий тесть, идя впереди, всё чем-то хвастался. Иван не слушал. Предстоящие сватовство и обручение уже не казались тягостной обязанностью. И чего это он жениться не хотел? Будет жить с ним в хоромах, со своей косицей толстенькой... Жена... Странно как-то. Смешно.
2
Князь Дмитрий суетился неспроста, спешил, словно боялся, что сватовство сорвётся. Убеждал скороговоркой:
— Понимаешь ли, Ваня, обручение — это третий обрядовый вечер, и должон он идти сразу за первыми двумя. Первый, помнишь небось, был в Новгороде — сговор первый и первый пропой. Второй — заручье в Москве, по рукам надысь при тебе мы с Симеоном Ивановичем ударили. А в Брянске будет обручение, значит, третий пропой, согласен ли?
— Чего бы ехал сюда, кабы не был согласен?
— Ну вот, прямо утром в церковь, ту, где молебен в твою честь служили, в Покровскую. Всё готово, и батюшка Лука, и весь клир церковный. Кольца мой мастер уже отлил: золотое и серебряное.
— Пошто разные-то?
— Так батюшка Лука повелел, а какое — кому, я уж и забыл.
Иван сначала удивился — как это забыть можно, но и сам к концу обряда запутался.
Их поставили радом лицом к алтарю, Иван — справа, Феодосья — слева. Что будет дальше, они не знали, стояли покорно и смятенно.
Батюшка Лука в полном облачении вышел через царские врата с крестом и Евангелием. Следом за священником семенил диакон с подносом, на котором лежали близ друг друга два кольца: слева — золотое, справа — серебряное.
Батюшка сверился, в первый ли раз обручаются стоящие перед ним новоневестные. Оба смущённо кивнули головами, про себя удивляясь вопросу. Батюшка тихим голосом пояснил:
— Помните евангельскую притчу, когда навстречу жениху выходили с возжёнными светильниками только девственники? Вот и вам я даю эти свечки — символ чистоты и целомудрия. И если вы, победив рознь и разделение, будете источать свет любви, то, выйдя из храма, будете уже не двое, но одно существо.
Они снова согласно кивнули, принимая горящие свечи. Диакон кадил фимиамом и читал молитвы, отгоняя демона, враждебного честным бракам.
- Благословен Бог наш, — начал батюшка Лука, прося о спасении врачующихся, о даровании им детей для продолжения рода и ниспослании любви совершенной, о сохранении их в единомыслии и твёрдой вере, о благословении их в непорочную жизнь. — Яко да Господь Бог наш дарует им брак честен и ложе нескверное, Господу помолимся.
Наконец дошёл черёд и до обручальных колец. Батюшка сначала взял золотое и надел его жениху, произнеся трижды:
— Обручается раб Божий Иван рабе Божией Феодосии.
Затем он проделал то же с серебряным, надев его на палец Феодосье. Иван осторожно покрутил на пальце своё кольцо, приспосабливая его для постоянного ношения, но священник забрал его обратно, надев уж Феодосье, и так три раза, поучая:
— Золотое кольцо остаётся у невесты в знак того, что женской слабости передаётся мужественный дух.
Вдруг Феодосья, меняясь в очередной раз кольцами, обронила своё. Оно стукнулось о каменный пол с тонким звоном, покатилось под ноги диакону, который торопливо подхватил его и вернул невесте.
— А-ах! — раздалось за спиной, где стояла родня и сторонние созерцатели.
Батюшка Лука тоже был огорчён происшедшим, начал скорее кадить фимиамом и почёл нужным в своём напутственном слове предостеречь ещё о вреде и нелепости разного рода примет и суеверий:
— До того как свет Христов пришёл на Брянскую землю, жили здесь племена родимичей и вятичей, справляли языческие обряды, сходились на игрища, на плясание и на бесовские песни, священного брака не знали, но умыкали жён себе и правили свадьбы вокруг пня лесного. И по сей день в глухих сёлах таится ещё языческая ересь, коей ненавистны наши православные таинства и обряды. Дабы опорочить обручальное кольцо христианское — знак вечности и непрерывности брачного союза, как непрерывна и вечна благодать Святого Духа, суеверные язычники пустили злой слух, будто уроненное кольцо предвещает распад брака или смерть одного из супругов. Сие дьявольское измышление таится в сердцах порочных, необразованных, образа Господа в душе не имеющих. Ибо, как сказано в Священном Писании, всякий делающий злое ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличались дела его, потому что они злы. А поступающий по правде идёт к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны. — Лука снова трижды благословил Ивана с Феодосьей напрестольным крестом и закончил: — Людям смертным свойственно ошибаться, Сбиваться с истинного пути, и без помощи Божией и Его водительства не дойти этим двум слабым людям до цели — Царства Небесного. А потому паки и паки попросим: «И ангел Твой да предъидет пред ними вся дни живота их».
3
Князь Дмитрий, похоже, совсем не придал значения пугающей примете, оставался такой же деятельный, спешливый и хвастливый, как и до обручения. Хоть и велико колышущееся чрево, но движения быстры, как и речь торопливая, захлебывающаяся, глаза ширяют во все стороны, не попадая в лицо собеседнику. Стыдился он немного, что сильно на свадьбе настаивал, иль просто была такая особенность от рождения? Гораздо более пристально Иван приглядывался к детскому лицу невесты, нежнобелому, кругленькому. Золотистый прозрачный взгляд её пугливо скользил иной раз по жениху, тут же уклоняясь, убегая в сторону.
— Я тебя Фенечкой буду звать, — сообщил Иван.
— Зови, — шёпотом разрешила она.
— А ты меня?
— Господином, — и заалелась и засмеялась.
— У меня на Москве хоромы отдельные, — сообщил Иван, полагая, что следует приободрить её перед вступлением в новую жизнь.
— Гожа, — совсем беззвучно отозвалась Фенечка.
— Ты меня боишься, что ль, господина своего?
— Не-ту.
— А чего же?
— Стыжуся.
Он взял её за руку, ощутил, что пальчики иглой вышивальной исколоты, это тронуло, что-то на жалость похожее вызвало.
— Мы с тобой хорошо будем жить, Феня, не обижу тебя николи.
— Вправду, что ль? — Золотые глазки в опушке ресничьей поглядели на него весело и доверчиво.
Он взял её скрипнувшую в ладони толстую косу, улыбнулся:
— Коротенька какая!
— И у тебя усов ещё нету, — сказала Фенечка, рассматривая его близко.
— Усы отрастут, — твёрдо пообещал Иван.
— Хороши тебе места-то наши брянские?
— Хороши, но наши лучше.
— Это чем же ваши лучше?
— Наши и пчелистее и пажитнее.
— Пчелистее? — Её нежное лицо оживилось, скованность отходила от неё.
— Наши пчёлы, однако, крупнее из себя, чем ваши. И трудятся усерднее, больше мёду копят в бортях.
— Неужто из себя крупнее?
Смех её был Ивану как награда, он от этого делался смелее и увереннее, шутить хотелось, рассказывать ей что-нибудь. Ведь он человек уже бывалый, не то что иные, до двадцати лет со двора ни ногой.
— Вот тебе и неужто! Один раз мой бортник пошёл за диким мёдом, спустился в борть, да и сорвался вниз, чуть не захлебнулся там. Кричал-кричал на помощь, да рази в нашем лесу кто услышит? Два дня мёд ел не пимши, а на третий пришёл медведь, чтобы тоже поотведать сладенького, полез в дупло задом. Бортник мой, не будь разиня, цоп его за хвост и закричал страшным голосом. Медведь дристнул со страху и ужасу да и выволок его! Выволок и бечь, только пятки у него засверкали — они же в мёду были!
Она посмеялась, конечно, но сказала:
— Про этого медведя наш бахарь, если хочет потешить, ещё занятнее врёт.
Иван несколько смутился, однако нашёлся:
— У меня бахаря нет, самому врать приходится, больше некому.
Её изжелта-блёсткие глаза потускнели, поглядела: на жениха испытующе и загадочно. Тогда он впервые в жизни поцеловал её, в губы не попал, угодил в подбородок. Фенечка не отпрянула, напротив, обвила его шею руками, он услышал тёплый запах от её головки, на грудь ему положенной, и имя своё, шёпотом сказанное:
— Ивушка-а...
Молочный привкус её дыхания, и как она доверчиво прильнула к его груди — эти ощущения были для Ивана самым главным событием тех дней. Хотя было и ещё кое-что, иное. Но забылось, затерялось в праздничной суете и вспомнилось лишь через год, в самый горький для Ивана час.
Третий пропой готовили скоро и щедро. Целиком зажаренного кабана весом в три пуда принесли на огромном серебряном блюде. Достали меды — лёгкие сгвозцы и хмельные обарные, загодя сваренные и выдержанные на леднике. Все стали обряжаться, готовясь к долгому застолью, как примчался на подворье московский гонец. Рыжий конь его стал серым от изморози, которую даже и не стряхивал с себя, так умучен был Две заводные лошади тоже уже побывали под седлом, но выглядели свежее — дёргались всей кожей, взмахивали хвостами и трясли гривами, обдавая мёрзлой испариной собравшихся возле гонца встревоженных людей.
— Великий князь... на слетьё, всех... князей, — с трудом выговорил гонец обветренными, замерзшими губами.
— Случилось что? — сразу встревожился Иван.
— Ратиться... С Литвой.
— Завтра с утра и отправимся, — с преувеличенным воодушевлением сказал князь Дмитрий — Наскоро попируем, и в путь!
— Нет, Симеон Иванович велел стремглав.
— Да что уж это? — сокрушался Дмитрий. — Только-только были в Москве и опять съезжаться! А с кабаном зажаренным что делать будем?
— Но тебе-то небось и не надобно быть там, оставайся, — предложил Иван.
Дмитрий недолго колебался:
— Нет, что ты!.. Что же, свадьбу до святок откладывать? Нет, сейчас повелю своему бабью укладываться, и за нами следом чтобы... А мы верхами поскачем.
Гонец остался отдыхать, а князья со своими боярами и дружинниками, имея с собой по одной заводной лошади, тронулись в трудный трёхсотвёрстный путь на Москву.
Глава пятнадцатая
1
Брянск остался в памяти как городок ладный, привлекательный. Когда находились в нём, Иван как-то не задумывался о его размерах, а увидел с Поклонной горы Москву, сравнил, и сразу стало ясно, что стольный город князя Дмитрия больше походит на удельный городок вроде Торжка. Но иначе думал Дмитрий Брянский:
— Москва твоя — и не город словно бы, а сборище сел да деревень.
Иван испытывал привычное волнение при приближении к родным местам. Всегда при возвращении из Орды или из Новгорода сердце начинало биться учащённо от Нетерпения, ожидания, тревоги. И сейчас хотелось пришпорить коня, но Дмитрий удержал:
— Не гони, дай отдохнуть лошадям.
Город просыпался, из печных труб тихо поднимались к небу дымные столбы. Иван, привстав на стременах, жадно узнавал в предрассветном мареве Кремль, Посад, Загородье, Заречье. Справа высились Воробьёвы горы, слева — Три Горы, за ними, сколь хватало взора, леса, прорезанные полями и вспольями.
— Нет, ну ты погляди, — настаивал брянский князь, — И там село, и там починок, и там выселок... И это всё — Москва?
Ивану было не до споров, устал за ночь, и беспокойство снедало его.
Спустились к Чарторыйскому ручью. Перед въездными воротами их остановили вооружённые дружинники, узнали князя:
— Симеон Иванович повелел закрыть все ворота в город и Кремль.
— Как, все двенадцать?
— Да. А в Кремль можно попасть только через Шешковские ворота.
— Отчего же так?
— Не вем.
Просто так ворота в Москве не замыкаются, выходит, к защите изготовился Семён. Шешковские ворота были потайными со сторожей над ними, которую и называли Тайницкой.
Дмитрий Брянский был в замешательстве:
— Нешто мне вернуться, встретить обоз?
— Дружинников своих пошли. — Развернув коня, Иван позвал своего ближнего боярина Ивана Михайловича: Поезжай с ними. Окольничего Онания с кметями захвати.
2
Среди сел и волостей, которые сумел прикупить Иван Калита в разных, порой очень отдалённых, русских княжествах, был и Белозерск, и потому Семён Иванович смотрел на этот городок как на свою наследственную вотчину. Но вот примчался оттуда наместник с сообщением, что новгородские молодцы сначала повоевали и пожгли Устюжину, а затем захватили и Белозерск.
Не успел обдумать эту неприятность Семён, как ещё одна напасть: сын великого князя литовского Гедимина Ольгерд подошёл со своими полками к Можайску. Сообщали оттуда разное: один передал, что Ольгерд опустошил окрестности, пожёг посад, готовясь взять и город, второй утеклец уверял, что литовцы Можайском уже овладели.
Как всегда, Ольгерд совершил налёт внезапно и, как всегда, держал свои дальнейшие намерения в тайне, так что от него всего можно было ждать сейчас, вплоть до похода на Москву.
Ближняя сторожа с засечной полосы на границе княжества со степью донесла, что елецкие крестьяне сгоняют скот в лесные овраги и зарывают в землю свой домашний скарб так они привыкли делать, когда к ним приближались татарские отряды.
В этих тревожных условиях и принял Семён Иванович на Боярской думе решение: готовить Москву к круговой обороне, одновременно собирать воинство для возможного выхода в боевой поход. К только что разъехавшимся великим и удельным князьям послал гонцов, сзывая их на новый свём.
Тут, на беду, умер в одночасье тысяцкий Протасий Фёдорович Вельяминов. Первый победитель татар, разгромивший под Рязанью конницу хана Ногая, он стал тысяцким в Москве ещё при Юрии Даниловиче, верно служил отцу и Семёну мог быть ещё полезен. Правда, последнее время многие его обязанности негласно, без принятия присяги великому князю, исполняли его сын Василий Протасьевич и внук Василий Васильевич, один из них теперь должен был бы наследовать отцову и дедину должность.
— Давайте подождём, когда из Брянска вернётся Иван, — заколебался Семён Иванович, — нам отец завещал третное правление, я с братьями на гробе отца поклялся быть во всём и всегда заодин.
Оба Вельяминовых с этим были вполне согласны, стали ждать приезда Ивана, и пока Москва оставалась без тысяцкого.
Начали съезжаться князья, Семён Иванович каждого встречал самолично, рад был всем — Василию Ярославскому, Роману Белозерскому, Константину Суздальскому, Константину Ростовскому, Ивану Юрьевскому, Ивану Друцкому, Фёдору Фоминскому. Кто верхом, кто в крытом возке по всем шести ведущим в Москву дорогам ехали и ехали они по зову великого князя всея Руси Симеона Ивановича. Не явились, хоть и званы были, двое: Константин Михайлович Тверской и рязанский князь Иван Иванович Коротопол. Тверской стал сам с усам — его утвердил Узбек на самостоятельное великое княжение. А Коротопол — человек тяжёлый. Он перехватил пронского князя, который вёз выход в Орду, убил его и сам повёз Узбеку дань. Сообщая об этом прискорбном событии приезжим князьям, Семён Иванович присовокупил словно бы между прочим:
- Убивать-то было зачем?.. Хотя правда, только один князь должен иметь сношения с Ордой, а если все будут шнырять к хану, он всех поодиночке передавит.
Гости слушали без одобрения, но и не перечили: ясно уж, что один князь в Залесской земле — вот он, Симеон Гордый.
В Кремле стояла обычная в таких случаях суматоха. В конюшенном дворе ржали и топотали кони, которым не хватало денников и которых поэтому приходилось привязывать к пряслам просто под тесовой крышей без стен. В великокняжеских покоях метались постельничьи бояре, обустраивая гостям изложницы. За всем зорко приглядывал старый боярин Михаил Юрьевич Сорокоум.
Как только въехали в Кремль Иван и Дмитрий со свитой, Семён Иванович не их позвал в палату к себе, а Алексея. Петровича Босоволокова, боярина любимого и надёжного.
— Ну, обручились, что ль?
— Феодосья кольцо в церкви сронила.
— Делов-то! Иван как, не топырился?
— Да не возражал, — ухмыльнулся в усы Алексей Петрович. — В такой поре чего мы в бабах понимаем?
— Стой ты про бабов. Тут Литва лезет, Ольгерд, под Можайском, да суздальский князь носом вертит туды-сюды, тайком нырял уже в Сарай, теперь татары к Нижнему Новгороду идут.
— А что же наши доброхоты тамошние? Переметнулись иль не ведают ничего?
— Может, и ведают, да молчат, как рыбы в пироге. Протасий скончался.
— Алексей Петрович перекрестился.
— Болел чем?
— Смерть пришла.
Говорили отрывисто, озабочены были оба.
Впервые без Ивана Даниловича такие дела решать приходилось.
— Верного человека сегодня же пошлю в Нижний всё разузнать да выведать.
— И здесь тоже, Алёша...
— И здесь, — понятливо подхватил Босоволоков, — приставлю кого надо за князем суздальским приглядеть. Надо разнюхать доподлинно» что затевает. А что Ольгерд, жопа, Гедеминович?
— Вы по Можайской дороге въезжали в Москву?
— Только на последнем повороте.
— То ли вошёл Ольгерд в город, то ли собирается приступом Можайск брать, а конному войску от него до Москвы, сам знаешь, сутки переходу, с обозом — двое. Изготовиться надо, дружина чтобы денно и нощно бдела.
— Тысяцким кого из Вельяминовых поставил?
— Покуда без тысяцкого. Ты держи за городом, на тебя всё, возверзаю.
Семён Иванович полностью доверял своему боярину и не ошибался в нём. У Алексея Петровича было два прозвания: Босоволоков, как сын Босоволока, и Хвост. Второе присмолили ему не друзья его, и именно оно стало всё, чаще употребляться в среде бояр, а Алексей Петрович отзывался на него без обиды. Всем князьям и боярам слишком хорошо было ведомо, что приближен Хвост к великому князю, но и то известно, что отличался он, как и его отец, независимостью и смелостью суждений, решительностью поступков. Его можно было ненавидеть, но нельзя было не уважать и не бояться. Он оказался тем самым человеком, В котором нуждался Семён Иванович, попавший в окружение завистников, тайных и явных недругов.
Босоволоков-Хвост рьяно взялся за дело. И пригляд за Константином Суздальским наладил, и в Нижний слухачей и видоков отослал. И уже великокняжеская тысяча верхоконных дружинников в полном боевом облачении готова была к рати, как примчался из Можайска скоровестник: Ольгерд осаду снял и заспешил в Вильну; получив известие о смерти отца. Вовремя Гедимин помер. Русские вздохнули с облегчением — хоть одна беда отвалилась. Великая княгиня Настасья плакала об отце тайно. В открытую не смела.
3
Свадьба была улажена на скорую руку. Везти невесту в церковь прибыл дружка Алексей Петрович Хвост. Для оберега от колдунов взял восковую свечу, обошёл кругом поезда, похлопывая мечом и приговаривая:
— Встану я, раб Божий Алексей, благословясь, пойду, перекрестясь, умоюсь студёною ключевою водою, утрусь тонким полотенцем, оболокусь я оболоками, подпояшусь красною зарею, огорожусь светлым месяцем, обтычусь частыми звёздами и освечусь я красным солнышком. Огражу вокруг себя, Алексея, и дружины моей тын железный, небо булатное, чтобы никто не мог прострелить его от востока до запада, от севера на лето, ни еретик, ни еретица, ни колдун, ни колдуница, годный и негодный, кто на свете хлеб ест. Голова моя коробея, язык мой — замок.
Поезжане и невеста, полускрытая покрывалом, выслушали это со вниманием и надеждой, что заговор будет крепок, хотя весёлый Алексей Петрович то и дело открывал зубы в неудержимой улыбке.
К церкви прибыли вовремя и без происшествий.
Расторопный князь Дмитрий всех съехавшихся князей пригласил на свадебный пир. Собравшиеся было в отъезд князья озадаченно крутили головами, спрашивая друг друга взглядами: ну, что, остаёмся? Ехали на рать — попали на свадьбу. Все были ещё под впечатлением полученной вести о смерти злейшего врага русских княжеств Гедимина. И на венчании, и на пиру нет-нет да и снова воспоминали о нём и о его семерых оставшихся сыновьях, столь же хищных и воинственных, как и он сам. Даже и спор у них приключился, когда за пиршеским столом сидели.
Василий Давыдович Ярославский, зять жениха, на его сестре Евдокии женатый, выпив со вкусом за здравие молодых, размышлениям предался:
— Нет, государи, такое только в языческой Литве могло сотвориться. Чтобы конюший да великим князем изделался!
— Как — конюший? — изумился кто-то, а Василий Давыдович только этого и ждал. Обсосал сладкое лебединое крылышко, обтёр расшитой ширинкой рот, неспешно продолжил:
— А вот так! Был конюшим у великого князя Витенеса, слюбился с его молодой женой, сговорился с ней, прибил законного государя, а сам на престол влез.
— Неправда, — возразил женатый на другой сестре жениха, Марии, Константин Васильевич Ростовский. — Гедимин был побочным сыном Витенеса. А как поразило громом отца, он и получил литовский стол.
— Пустобрёхи вы оба, — небрежно бросил сидевший напротив них рыжебородый Константин Васильевич Суздальский. — Братья они были, Гедимин и Витенес...
Голоса спорщиков тонули в общем полупьяном гуле столовой палаты, и всем князьям — и спорившим, и слушавшим их — не было никакого дела до новобрачных.
Странная всё же получилась свадьба. Всё было: и дружка с податнем, и рассылыцики, и свешники с каравайниками, и конюший с детьми боярскими, ездивший на жеребце, и застолье было обильно да шумно — всё чин чином, однако порой наступала вдруг странная тишина, враз и внезапно — словно всё одновременно в какое-то сомнение впадали и одним каким-то трудным вопросом задавались. В два ряда сидят, согласно степеням своим, великокняжеские бояре, служилые князья — над столом бороды лопатой или заступом, смоляные с серебряными нитями, вовсе седые или огненно-рыжие, все едят и пьют, громко на горькое брашно и мёд сетуют или вполголоса беседуют меж собой, но вдруг вместе со всей огромной палатой умолкнут, смотрят друг на друга: что-то тут не так, но что?.. И жених хорош, и невеста голубица... Однако вместо отца сидевший Семён Иванович хмур — ясно, озабочен непростыми делами государственными. Рядом с ним жена его Настасья не ест, не пьёт, украдкой слёзы смахивает — вестимо отчего. Отец невесты князь Дмитрий Брянский чаден и пьян, он то хохочет, показывая крупные жеребячьи зубы, то вдруг уставится в задумчивости на дочь — жалеет, нешто да навряд, ведь как хлопотал!
Один разве только Алексей Хвост — женихов тысяцкий, распорядитель его поезда, крутится юлой, сам веселится и других веселит. Но лучше бы и он был в унынии, не бередил бы души отца и сына Вельяминовых.
— Ну и глуздырь Алёшка, ловок оженивать! — похвалил его Родион Несторович, боярин не просто старый, но такой, что уж давно не у дел был, даже в боярских советах не участвовал по глухоте своей и немощи, хотя на торжества вроде нынешнего звался непременно.
— Ага, — подначил его Афиней, — Ивана Ивановича оженил, а Вельяминовых из тысяцких изженил.
— Чегой-то ты? — не расслышал Родион Несторович.
Ему прокричал в ухо сидевший рядом с ним Иван Акинфыч:
— Бает Афиней, что тысяцкий из Алёшки добрый!
— Куда как добрый! — простодушно согласился глухой старик, не уловив двусмыслицы.
И снова замолкли бояре, переглядывались, словно чего-то ждали. И дождались...