5
Игнаха очнулся от холода. Скинул с себя ломаные березовые ветки, под которыми, оказывается, спал. «Зачем это? — подумал он. — Тепла от них никакого, а царапают не хуже чертей…» По-стариковски кряхтя, выбрался из неглубокой ямы, вырытой зверем для недолгой отлежки. Сильно, так что не наступить, болела нога. Не отходя от места ночлега, Игнаха справил нужду, высморкался под ноги темными, кровавыми сгустками. В чистых ноздрях тут же остро и горько запахло лесной прелью и близкой гарью. И сразу вспомнилось, что случилось вчера…
С утра всем двором они пошли в луга у Десны на покос и до полдня ворошили сено, сгребали его в копенки, а потом метали стога. Один стог получился большой, как изба. Но вначале, когда стог только стал чуть поболе копенки, отец поставил Игнаху наверх, чтобы там, наверху, он принимал, укладывал и приминал навильники сена, которые снизу подавали ему родители. Мамка, по слабости или жалея его, на вилах сена давала клок, отец же, напротив, накручивал такие охапки, что рук обхватить не хватало.
Пока не приморился совсем, Игнахе было весело наверху. Душистая травяная пыль лезла в нос, в глаза, налипала на потную кожу, но с каждым навильником, вроде бы медленно и незаметно, стог становился выше, и вместе с ним над мамкой и отцом рос Игнаха. Сестренка Фрося, с головкой в белой косынке и в белой же посконной рубахе, малыми деревянными грабельками тоже сбивавшая сено, со стога вовсе казалась маленькой перевалистой утицей. Поначалу-то, прыгая на упружистом, колком сене, Игнаха дразнил ее, звал к себе, а она и вправду запросилась к нему, заревела — и тятька пообещал перетянуть его поперек седелки лозой, как закончат работу и он ужо спустится. Конечно, Игнаха отстал от сестры. Да и некогда стало — вил-то у матери с отцом двое, а рук еще — больше — ему только успевай поворачиваться, а чуть промедлишь, зевнешь или зачихаешь от сладкой пыли, уж тычут снизу сразу обе охапки, не знаешь, какую вперед хватать. Мамкину схватишь — значит, ленив, а тятькину схватишь — мамку жалко. Пока с тятькиной-то охапкой управишься, сколько она так с вилами-то поднятыми вверх простоит! А мать с отцом уж не смеются, не говорят ни про что — только мечут. Фроське одной хорошо: заснула себе в теньке и даже есть не просит…
И то: протянули с сеном! Иные уж сенники под стрехи забили, а тут со дня на день, того и гляди, дожди полоснут… Отец в этот год вместо поля пристрастился к охоте. Чуть свет — бежит в лес силки проверять. А что в тех силках! Одни только зайцы, и те без нагула, не набравшие жира. Косулю, правда, как-то добыл, вот сладкое мясо! Мать вечно ему говорит: охота дело удачное, от счастья зависит, а лучше, говорит, вначале поле убрать ко времени, муки на хлеб намолоть да сена на зиму напасти, чтобы корове жрать чего было, а силки-то ставить — дело нехитрое, можно и зимой заниматься, как другие-то мужики. Только ведь с отцом не поспоришь…
Игнашка совсем очумел от работы, пот глаза застит, всему телу колко от сена и щекотно, а отец молчит да вилы с сеном сует. Знает, что промешкал, теперь дождя боится — торопится…
Вот тут и увидел Игнашка верховых на деревне. Сначала подумал — причудилось, уж больно их было много, столько-то и не видал никогда! Хотел было перекреститься, да руки охапку держали. А здесь и шум услышался…
— Чего там, Игнаха? — спросил отец.
Игнашка и сам не знал, почему ответил так, как ответил:
— Татары! — закричал он и как был, с охапкой в руках, скатился со стога.
А от деревни уже скакали к реке.
— А-а-а!.. — заметалась вокруг стога мать.
— К лесу, к лесу бегите! — закричал что есть силы отец.
Мать схватила спящую Фроську, прижала ее к груди и неловко, тяжело побежала. Отец большими скачками, не выпуская из рук вил, кинулся следом. Скатываясь со стога, Игнаха подвернул ногу и теперь, подвывая от страха и боли, ковылял позади.
— Да скорей ты, черт! — обернулся отец.
— Не могу! Ногу больно!.. — непритворно захныкал Игнашка.
— Ах, кат!.. — выругался Романец, вернулся к Игнахе, кинул вилы на землю и, подобно тому, как из леса нес на плечах косулю, закинул сына животом поперек мощной шеи, нагнулся за вилами и побежал, придерживая Игнаху одной рукой.
Впереди кричала от страха проснувшаяся Фроська у матери на руках.
— Да не орет пусть, скажи!.. — задышливо прохрипел отец, догнав мать.
— Не добегу я, Роман!
— Беги!..
Они бежали к лесу от реки через покос и дальше вдоль деревенской обжи, огороженной тыном. Зеленой густой стеной спасительный лес стоял рядом, всего в ста саженях от края обжи. Даже малые дети, не говоря уж про таких, как Игнаха (а ему исполнилось десять), знали, что татары не любят густых деревьев.
От тех, что скакали к реке и которых увидел Игнаха, они бы еще ушли, однако через обжу, засеянную густой, низкорослой пшеницей, маленький, как показалось Игнахе, на маленькой же лошадке, в меховом малахае, скалясь веселой мордой, наперерез им мчался еще один…
Видно, отец все-таки обогнал татарина. Успел донести сына до первой ямины. Последнее, что помнил Игнаха, как отец, свалив его с шеи в яму, молча замахнулся вдруг кулаком…
Игнаха ощупал ногу. Ступня, конечно, опухла, но через боль, одним носком, ступать было можно. Лапоть с ноги он скинул, снял и вязаное копытце, поддернул порты и, ломясь сквозь густой подлесок, пошел к деревне.
Там, где еще вчера стояла деревня, дымили, догорая, кострища. Семь кострищ — по числу деревенских изб, не считая житниц, сенников да хлевов, уже отгоревших. Дым стелился белым туманом над обжей, как пар над рекой, не поднимаясь к небу, обещавшему дождь. Пока Игнаха стоял с краю леса, оглядывая пожарище и боясь к нему подойти, дождь как раз и закапал, но меленький, слабый, такой, что в летний день и пыль не прибьет.
Наконец Игнашка тронулся с места. Но, отойдя от опушки всего шагов тридцать, снова остановился. Перед ним, вытянувшись всей длиной по земле и уткнувшись лицом в траву, лежал мужик в тятькиных ноговицах. И лопотина на мужике отцова была: холщовые порты и безрукавный волчий кожух. Над головой мужика вились утренние бодрые мухи.
«Помер тятя!» — догадался Игнашка.
Он перевернул тяжелое мертвое тело на спину. За ночь тело продрогло, покрылось росой, и пальцы скользили, касаясь влажной, холодной кожи. Высунув длинный синий язык, выпученными глазами отец смотрел в небо мимо Игнашки. Руки его сплелись на горле скрюченными, уже закостеневшими пальцами, как будто он удавил себя сам. Из-под пальцев тянулся в траву обрубок крепкой волосяной веревки…
Игнашка понял, как было: отец, видать, в той яме нарочно пришиб его кулаком, чтобы он, если б стали искать, не выдал себя невзначай каким чихом, а сам, забросав яму сверху ветками и листвой, пошел выручать мамку с Фроськой. Тут его, значит, с коня татарин и захлестнул петлей. Да, видно, сильно, не по-хозяйски поволок, отец и задохся. А может, и не нужен он был ему в плен-то — старый. Татары старых-то не берут.
Его бы, Игнашку, поди, увели…
Игнашка вспомнил, что у отца были вилы. Оглянулся назад. И правда, вилы валялись неподалеку, просто сначала он их не приметил. Игнашка вернулся, подобрал вилы, положил рядом с отцом. Потом с трудом расцепил жесткие руки старого Романца. Ворочая мертвое тело отца с боку на бок, освободил из-под него кожушок и тут же надел на себя. Отцу кожушок едва прикрывал поясницу, Игнашке полы доставали до колен. Сразу теплей, конечно, не стало, только зубы застучали сильней, выпуская озноб из нутра. Однако хоть дождик рубаху теперь не мочил на плечах. Затем он стянул с отца ноговицы, но переобуваться не стал. Во-первых, болела подвернутая нога, во-вторых, ступни у него против отцовых еще не выросли; ну, а впрок, глядишь, подойдут. Подумал немного и снял через голову оловянный нательный крестик на махристой тесемке. Еще поглядел, чего взять? Да более оказалось нечего…
Попробовал было прикрыть тятьке глаза — чтоб не смотрел, но, выпученные от удушья, жесткие и склизкие под пальцами, как стекло у девок на бусах, не закрывались они. Руки хотел сложить на груди, как делали бабы покойникам, но и они, костяные, не поддавались, снова тянулись к горлу. Будто отец не хотел, чтобы его еще беспокоили.
Игнашка вздохнул, связал ноговицы тесемкой от отцова креста, перекинул их через плечо, нагнулся, подобрав вилы, и зашагал к деревне.
Сильно хотелось пить.
«Воды во мне совсем нет — плакать по тятьке нечем, — объяснил себе Игнашка отсутствие слез, таких нужных людям при смерти близких. — Зря, что ли, бабы-то воют?..»
Впрочем, жалости к отцу или же к сгоревшей избе в нем действительно не было. Может, еще и оттого, что после вчерашнего находился он точно в угаре.
Прошлой зимой, когда он чуть не до смерти угорел в натопленной сильно избе (сам и печку топил, сам и вьюшку прикрыл прежде времени, а мать с отцом как раз в Чернигов Фроську крестить носили), целую седмицу, а то и больше, мать его потом одним молоком поила, а он только кашлял да спал. После того угара Игнаха долго еще и среди белого дня засыпал. И сон ему снился всегда один: будто маленькие, в рыжей курчавой шерстке, но с лысыми рожами бесенята бились к нему из тьмы, давили на грудь, царапались острыми коготками, тянулись к горлу, дышать не давали. Боязно вроде, мерзко, а все же спать было лучше, чем жить. Вот и сейчас Игнахе хотелось лечь рядом с отцом и заснуть. Но было зябко. А оттого, что вспомнил, как мать поила его молоком, пить захотелось еще сильнее, и он скорей зашагал к деревне.
«Воды бы хотя бы…»
Среди тех, кто встретился ему на пути, живых жителей Игнаха не нашел никого. Первой, кого он увидел, была старуха Евдоха, страшная Игнахе при жизни. Ее и взрослые мужики боялись за волховство: наговором, припарками, травяными настоями всякую хворобу снимала Евдоха. А коли снимала, так могла и наслать, — так про нее говорили, а потому двор Евдохин обходили без нужды стороной. Теперь она лежала на темной от крови земле, разрубленная косым сабельным ударом напополам, вывалив из живота требуху, которую уже растаскивали собаки.
Собак-то в деревне осталось мало: рыжая сука Сухорукова Спиридона, глупая и брехливая, да волчьего окраса кобель, приблудившийся к Евдохиному двору этим летом. Он-то и вытягивал сейчас из Евдохи какую-то склизкую на вид, переливчатого темно-синего цвета кишку, ощеря на Игнаху белые зубы и капая с морды кровью.
Рыжая сучонка, видно обрадовавшись живому человеку, поджав вертлявый хвост к животу и виляя мосластым задом, с визгом кинулась ему под ноги. Ее рыжая пасть тоже была перепачкана кровью.
«Ишь, ласковая…» — подумал Игнаха и, еще не зная, что сделает в следующий миг, присел над собакой, будто хотел потеребить ее за ухом. Она сама перевернулась на спину, подставив грязное брюхо с оттянутыми, сморщенными сосцами, прикрытое лишь хвостом. Поглаживая сучонку по шее, внезапно Игнаха одной рукой сжал ее горло, другой же, перехватив вилы у самых зубьев, с силой ударил псину в мягкий живот. Вилы прошили ее насквозь. Бешено, пронзительно завизжав, она попробовала перевернуться и встать на лапы, но только глубже налезла тельцем на зубья.
— Скусная мяса-то? — спросил у нее Игнаха и с трудом освободил вилы.
Еще живая, она поползла от Игнахи прочь, визжа и оставляя кровавый след на траве. Он не стал ее добивать, а, перехватив вилы, повернулся навстречу серому кобелю. Не соступив с мертвого тела и не выпустив из пасти кишку, прижав к башке уши, тот молча, не мигая, смотрел на Игнаху. Игнаха хотел приблизиться к нему настолько, чтоб можно было достать ударом, но пес показал, что готов к отпору. Припав на передние лапы и пригнув к ним башку, с медленным, тихим рыком кобель по-волчьи поднял верхнюю розовую губу и сморщил нос, обнажив клыки и мелкие передние зубы.
— У, волчья пасть! — Игнаха издалека погрозил ему вилами и тронулся дальше…
В прогоне меж избами, закинув бороду к небу, лежал мужик Спиридон Сухорукий. Далее девчонка тетки Марьи, Анюська. Ее стало жалко — видно было, как больно она умирала. В густых лопухах у плетня будто заснул старый горбун Степан; рядом на тропке, отрубленная по плечо, лежала его рука, все еще сжимавшая горстью костлявых пальцев рогатину… Встретились и другие. Однако сестренки и мамки не было среди них.
Наконец он дошел до колодца. Колодец в деревне был неглубок, Десна текла рядом. На приступке, как обычно, стояла долбленная из дубового дуплища бадейка. Он хотел зачерпнуть воды, заглянул в колодец и отшатнулся: по самый верхний венец бревенчатого сруба колодец был забит порубленными телами…
Здесь что-то с Игнашкой, видно, случилось. Чего — он не помнил, потому как очнулся рядом с тем же колодцем лишь в новых сумерках.
Игнашка поднялся не сразу. Сначала попробовал поплотнее закутаться в кожушок, укрыться в нем с головой, чтобы согреться и, может быть, снова заснуть. Длинные волчьи шерстины щекотали щеки и нос, надышанное тепло уходило сквозь дыры, а от земли несло влагой и холодом. Спасительный черный сон больше не возвращался. Он подтянулся повыше, присел, привалившись спиной к колодезному срубу. Бревна были теплей, чем земля.
Дождик, проморосивший весь день, пригасил все огни на кострищах — нигде и дымка не курилось. Сбоку чвякнуло что-то, как чвякает под ногой болотина. Игнашка повернул голову. Шагах в семи от него сидел серый кобель — тот, что давеча жрал Евдоху. Он опять мокро и сыто чвякнул пастью, выкусив с брюха репейник или блоху, и повернул лобастую волчью башку на Игнашку. Хвост его медленно, приязненно поволокся из стороны в сторону по лысой, вытоптанной у колодца земле.
— У, пасть… — Игнашка хотел плюнуть в собаку, только слюны во рту не нашел. И тут же вспомнил, что еще утром он больше всего хотел пить. Он тяжело, опять по-стариковски кряхтя, поднялся — от долгого лежания на холодном и жестком мышцы ныли, а кости в теле казались чужими.
Удивленно справив малую нужду — откуда еще в нем вода-то? — Игнашка собрал свою худобу, оставшееся имущество: тятькины ноговицы да вилы. Подумав, присовокупил к ним колодезную бадейку и, не оглядываясь, заковылял от деревни натоптанной людьми и скотиной тропой к реке.
Кобель не спеша, бережно неся раздутое бочкой брюхо, на котором обручами выступали жесткие ребра, порысил за Игнахой.
Припав к реке как животное, пил Игнаха долго и жадно. А когда напился до того, что впалое пузо стало тугим и круглым, его охватила дрожь, какая нападает на человека в губительной лихоманке. Игнашка перепугался, что эта самая лихоманка как раз на него и напала и дрожь эта теперь не пройдет, пока не забьет его до смерти. Так вот и дед у Игнахи, когда по весне захворал лихоманкой, дрожал, прямо бился костями об лавку, на которой лежал, покуда отец не вынес его из избы вместе с лавкой на зады огорода, как велела Евдоха. Она и избу приходила потом окуривать кислой травой. А дед и на задах все дрожал, пока не помер. Игнаха нарочно бегал смотреть, как дед помирает, хотя ему и наказывали туда не ходить. Все одно любопытно…
Сидя на берегу, кутаясь в волчий мех и вспоминая о разном, Игнашка незаметно согрелся. Дрожь отпустила. И захотелось есть. Так захотелось, что вместо того, чтобы по гусиному броду перейти Десну и направиться к Чернигову-городу, Как задумал, Игнашка набрал полбадейки воды и вновь поверил к погорелью.
Серый кобель, как оказалось, бывший все время рядом, вынырнул из прибрежных кустов и, помахивая хвостом, будто зовя за собой, побежал впереди.
Он явно одобрял намерение человека вернуться — от еды не уходят…
Страшно жить одному в выморочной деревне. Особенно если ты еще не мужик и прожил-то на свете всего десять лет. Однако страх страхом, но до самой осени, покуда вовсе не пожелтело и не упало под дождями неубранное жнивье, Игнашка не трогался с места. Избив жителей, сведя скот и пожегши дома, татары, на счастье Игнахи, видно, куда-то спеша, разорили не все погребницы. Евдохин мшаник вовсе остался нетронутым, и в нем он нашел просоленную козью полть, которой в основном и кормился. Кроме того, в достатке обнаружилось и сбитого в круги желтого коровьего масла, солений и хлебного кваса в кадках. Да на огородах само по себе поспевало обилье лука, репы, гороха, редьки, и даже лакомой монашеской пищи — капусты — было в избытке. Хмельной браги и той хватало Игнахе вдосталь. Распробовал он ее не сразу, однако потом пристрастился. Сначала в голове от нее становилось светло и звонко, хотелось веселья, и тогда, распугивая воронье, слетевшееся на пепелище со всей округи, он орал громкие песни или просто слова, пришедшие вдруг на ум; потом в голове от браги делалось тяжело, томно и скучно, петь уже не хотелось, но зато засыпалось легко и надолго, хоть среди ясного дня.
Спал же Игнашка в земляной норе, которую вырыл среди обугленных, однако не сгоревших до пепла стен Спиридоньевой мыльни. Сперва спал один, затем с кобелем, признавшим-таки в Игнахе хозяина. Пес дышал скоро, надышливо, и в шерсти у него, особливо на брюхе, там, где оставалось голое тело, было жарко даже в самые холодные ночи…
Игнаха иногда думал, что так-то и зиму можно прожить. Хотя больше тешился, сам-то он знал, что, как кончится козье мясо да подъедятся остальные припасы, придется ему идти к людям, в Чернигов-город.
Одно было нехорошо: от колодца такой сильный дух попер, что поначалу аж в голове мутилось и хотелось блевать. Он бы его прикопал, забросал сверху землей, но в тот день, когда как раз собрался этим заняться, со стороны Чернигова подъехали верховые. Игнаха заметил их издалека, а потому успел затаиться. Он-то боялся, что они по его погребницам рыскать начнут. Но верховые только услышали дух, тут же коням дали плети и промчались мимо, морды отворотив. Так что не стал он колодец прикапывать, оставил на всякий случай для запаху.
Да и дух тот потом уж не замечал: то ли он выветрился, то ли Игнаха к нему привык.