6
Необъятен улус, назначенный Чингисханом во владение своему старшему сыну Джучи: от берегов Иртыша до Волги, от «стран мрака» до Хорезмского шахства… Велик улус Джучи, но это лишь малая часть желтой Монгольской империи, простершейся от Китая до Ирана, от Японского моря до Черного. И пределов их царству нет, как нет на земле человека выше монгола.
Всякий мальчик будет умен и богатырь… всякая девушка будет без причесывания и украшения прекрасна и красавица. Никто из подданных империи не имеет права иметь монгола слугой… Так говорил Делкян езен Суту Богдо Чингисхан, Владыка Человечества.
И еще говорил: границы монгольского царства там, куда ступят копыта наших коней…
Сын Джучи, Баты, чтил Джасак, а потому, заняв место умершего отца, направил свое несметное войско дальше на запад. Огненным батогом, вразумляющим грешников, копыта монгольских коней промчались над Русью, испепелив цветущие, но разобщенные города. Удушливым дымом горящей человеческой плоти наполнилась Русь от Киева до самого Новгорода. Вступившим в неравную схватку гордым и смелым, однако недружным русичам не было пощады от невиданных доселе свирепых и безжалостных, сильных единством монголов. Бессчетно убивали мужчин, стариков, женщин, младенцев, бесчестили юных и обесчещенных жгли, беременным взрезывали животы, чтобы те в последний миг успели увидеть свое нерожденное и уже неживое дитя. В плен не брали, чтобы и памяти не осталось о народе, посмевшем с оружием встать на пути потомка могучего Чингисхана, наместника Вышнего на земле. Спаслись лишь те, кого не смогли убить от усталости, да те, кто сумел укрыться в лесах… И сто лет спустя видны были минувшие разрушения, и когда-то возделанная земля оставалась пуста и не населена.
Надолго самым страшным, диким словом стало имя тех, кого монголы пускали вперед себя в приступ: татары! Для самих же монголов татарами были все, кого они победили, приобщив в свое царство…
Непросто дался русский поход Баты. Ему пришлось остановить бег коней и на зимовье вернуться в степи. Истрепанное упорным сопротивлением русских, монгольское войско нуждалось в пополнении и отдыхе.
А через год Баты снова пошел на запад. Достиг Венгрии, Силезии, Чехии и Болгарии, Иллирии и Далмации, навеяв мрак и ужас на остальной христианский мир. Нашествие это было величайшим бедствием, когда-либо постигавшим человеческий род. А страх перед татарами стал так велик, что Европа готова была принять татар с покорностью, как неизбежное наказание небесное.
Однако Баты по доброй воле с добычей и победой вернулся вскоре обратно в полюбившуюся ему Кипчакскую степь, где он и положил быть ставке своей Орды, названной Золотой.
Скучно в Кипчакской степи русскому глазу. Вперед ли глянешь, назад — всюду одно и то же: небо да степь, степь да небо. Небо белесо и низко от облаков, степь бела и уныла, как бесконечный саван, и не понять, где одно переходит в другое. Хоть раствори глаза во всю ширь, хоть сощурь их — ничего не различить в пасмурной пелене, всюду пусто. А для ордынцев раздолье! Как они только видят своими косыми, вытянутыми узким серпом маленькими глазами на много верст окрест, конный ли, пеший мелькнул на краю окоема, волки ли показались вдали или степные козы?.. А ведь видят! Ишь, то и дело что-то кричат друг дружке, смеются, тычут плетками в белую пустоту. Не зря у них на бунчужных знаменах серый кречет, закогтивший добычу: так высоко над степью парит, что его самого и не видно, его же взгляду доступно все. Видит, где змея проползла по земле, где суслик поднялся над норкой, где птаха прячет гнездо. И в бой идут с визгом — кречет-то тоже клычет, падая с-под небес на наседку, чтобы от одного клекота остановилось в ней сердце…
Санный поезд тверского князя, вышедший из Сарая пять дней назад, то ли в знак особой милости хана, то ли еще по какой нужной причине провожал верховой отряд под началом знатного монгольского мурзы Ак-Сабита. Сейчас его всадники, вздымая легкую снежную пыль, наперегон посылали коней в сторону от укатанного пути. Михаил Ярославич смотрел на них из возка, чуть отвернув тяжелый войлочный полог. Что там?..
— Князь, ты же не старый байбак, иди, промни кости! — смеясь, крикнул по-русски мурза. — Скоро мои нукеры коз погонят. Большой лов будет! Иди! Я тебе лук отдам — первым будешь стрелять!..
Первым стрелять на всякой охоте большая честь, но князь, глядя на красное, обветренное лицо татарина, на иней на его обвислых усах, выходить из теплого возка не хотел. Да и не было у Михаила никакого желания к этой охоте. Только ведь здесь, в Орде, сам себе не хозяин — может, и провожает-то его Ак-Сабит лишь затем, чтобы снять с коня вроде бы случайной стрелой на попутной охоте. Много и ранее слышал о нравах Орды Михаил, много и сам ныне увидел. Но и в возке остаться нельзя — нехорошо. И Ак-Сабит не отстает, скалится:
— Ну что, князь! Айда со мной сайгу бить!
— Ефрем!
Михаил на ходу соскочил с возка, запахнул дубленую легкую шубу, отороченную бобром, затянул широкий серебряный пояс, тяжелый от сабли.
— Сабля-то зачем, князь? Говорю, я тебе свой лук отдам, — засмеялся ханский мурза, развернул вороную кобылку и, указав плетью перед собой в направлении ему одному видного места, крикнул: — Туда скачи, там коза будет…
Затекшие от долгого недвижного сидения ноги кололо морозными, быстрыми иглами. Михаил несколько раз резко взмахнул руками, присел, разгоняя по жилам кровь. Этой осенью в день тезоименинника Михаила Архистратига князю пошел двадцать первый год. Теперь это был не безусый отрок, что-когда-то смущался ломкого голоса, но довольно высокого роста, ладный в плечах уже не юноша, но и не вовсе зрелый мужчина с не стриженной еще бородой, лившейся с лица мягкими русыми прядями.
— А ты бы не ходил на лов, князь. Не верю я им… — Ефрем подвел в поводу задиристого, бойкого Князева жеребца, который терпел рядом только Тверитина и хозяина.
— Да кто ж им верит, Ефрем… — Михаил усмехнулся. — Я скорей вон ему поверю, — кивнул он на жеребца, которого за злой и коварный нрав звали на конном дворе Баскаком. Давая почуять жеребцу свою руку, князь с силой потянул за повод. Баскак хотел было кинуть вверх головой, но Михаил ему не позволил: — Ну, балуй! — прикрикнул он на жеребца и отослал Ефрема. — Лук принеси. Да тот лук-то возьми — дареный!
Большой двойной лук, скрепленный рогом буйвола, с серебряной насечкой, в богатом, шитом золотом налучье Михаилу подарил хан Тохта. Всякий подарок, полученный в Орде, нес определенный, хотя временами и не сразу понятный смысл. В этом подарке загадки вроде бы не было: я тебе верю, как бы говорил хан, и даже даю тебе лук и стрелы на твоих и моих врагов. Впрочем, и самому простому ордынскому подарку, не говоря уж про царский, можно было дать не одно толкование…
Князь сам приторочил к седлу кожаную тулью с длинными нерусскими стрелами, уже расчехленный лук, затем поймал ногой стремя и вскочил на коня. Вместе с ним от обоза в степь ушло около двух десятков всадников: некоторые бояре, Тимохи Кряжева горсть да Тверитин, державшийся ближе всех за Князевым жеребцом.
Ак-Сабита и его спутников Михаил нагнал в пологой ложбине, где оказался внезапно глубокий, аж по конские бабки, снег и не было мучительного беспередышливого степного ветра. Еще издали, обернувшись на шум, Ак-Сабит приложил ладонь ко рту: тише! Значит, загонщики должны были выгнать стадо сюда. Теперь стала ясна хитрость татарского лова. Двумя лучами охватив стадо, загонщикам следовало повернуть его к месту засады. Михаил хотел спешиться, чтобы было сподручней стрелять, однако Ак-Сабит, обнажив в улыбке белые зубы, знаком дал понять, чтобы князь не делал этого: стрелять надо с коня, вырываясь навстречу стаду. Иначе, наверняка почуяв людей, сайга уйдет, свернет в сторону, не приблизившись для убоя — степь широкая, а загонщиков мало. Да, для такого лова загонщиков явно недоставало, нельзя было ждать, что стадо покорно пойдет куда надо. Оставалось надеяться на хитрость татар, удачу и меткость.
Стрелять из лука с городской стены, из башни или стрельницы — одно, стрелять, стоя твердо на крепкой земле в лесу или в поле — иное, стрелять же с коня на лету — совсем уж другое, не похожее ни на первое, ни на второе. Михаил знал: с коней татары метят куда лучше русских, оттого и в сражениях (если это возможно) не любят сходиться в ближний сабельный бой, а действуют наскоком, покрывая небо сотнями, тысячами стрел. Причем можно верить, что почти всякая стрела, пущенная татарином, знает, куда летит. Так, на Калке, не понеся урона, воины Джебе-нойона и Субедея через такие наскоки издали перебили во много раз превосходящих их числом русских… Да что говорить, татарчонка в три года привязывают к седлу и в руки дают лук и стрелы! Их женщины и те стреляют с коня, как не всякий русский мужик, — князь видел. Одной сноровки здесь мало, нужна привычка. А русский, что ж русский? Русский больше привычен к пешему строю, к рогатине да топору. Да и конным быстрей спешит в сшибку, чтоб уж в рубке показать свою удаль. Татары — иное…
Михаил решил заранее снарядить лук. Он-то как раз неплохо стрелял с коня. Однако и лук был непривычен руке, и стрелы гораздо, пальца на четыре, длиннее, чем русские. Расстегнув тулью, он вынул из нее искусно оперенную стрелу с долгим кованым жалом. Увидев это, Ак-Сабит беззвучно засмеялся: спешишь, князь!
В молчании прошло не менее часа. Только пар от дыхания коней и всадников едва заметно струился над ложбиной.
Князь спрятал зазябшие руки в мягкие беличьи рукавицы. Нет, не было у него никакой охоты к этому лову. Душой; Михаил давно уже был в Твери…
Сначала думал, что успеет вернуться еще водой — по Волге с последними купеческими насадами, потом рассчитывал уйти из Сарая сразу за Покровом, а вышли-то лишь на Спиридона-солнцеворота, и теперь князь спешил-надеялся попасть домой хотя бы к Рождеству. Так и постановил для себя и ездовым наказал не жалеть лошадей, да навязали на его голову провожатых! Сабит этот только смеется, скалит белые зубы — дружбу показывает, а вся его хитрость как на виду: если за каждым зверем эдак-то по степи бегать, в Тверь и к Крещению не попадешь!
Никак Михаил не думал, что таким долгим окажется его первое посольство в Орду. Тем более выезжал-то он спешно — сам хан его вызывал. Мчались как на пожар: к плохому, хорошему ли — неведомо, но как же, сам белый царь зовет, видеть хочет! Прибыли в начале июля. И чуть ли не два месяца Михаил в Сарае без проку и дела промаялся: ждал, когда светлый Тохта его до себя допустит.
Наконец допустил…
Посреди обширного, мощенного камнем двора, за забором, сложенным из больших плит, вырезанных из розового ноздрястого камня, на высоком древке развевалось белокошное ханское знамя с бунчуками из ячьих хвостов, укрепленных один над одним. На знамени знак Чингисова рода — серый кречет, несущий в когтях черного ворона. Предок Владыки Человечества и Государя Государей Бодунчар, говорят, был беден и жил лишь за счет соколиной охоты.
Вдоль стен двора стояло множество телег с укрепленными на них юртами, готовых тронуться в путь в любой миг. Причем откидным пологом входа всякая юрта была повернута строго на юг. Сам двор оказался столь велик, что мог вместить, наверное, не одну тысячу подданного хану народа. Может быть, из-за ощущения этого огромного, пустого, как степь, пространства сам ханский дворец показался Михаилу не слишком величественным, да и не очень большим. Лишенная праздничной кровельной чешуи русских теремов, без конька и шатровых скатов, круглая обмазанная глиной крыша дворца не тянулась вверх, а, наоборот, словно придавливала толстые стены из дорогого греческого камня, блестевшего на солнце разноцветьем прожилок. В каменном дворце хан проводил дни: принимал послов, гостей, ответчиков по разным делам и собирал диваны — советы с участием самых близких ему людей… Здесь же, неподалеку от каменного дворца, стоял ханский шатер, куда Тохта удалялся лишь с женами, когда на землю спускалась ночь. В солнечный день на золотой ханский шатер нельзя было и взглянуть, как невозможно глядеть на солнце: казалось, само золото, закипая, оплывает по его плавным скатам…
Перед входом во дворец в два ряда стояли ханские нукеры с обнаженными саблями. Так же в два ряда, укрепленные на треногах, дымились сладким дымом металлические закопченные кумирни.
Ни идолам, ни кусту, ни предкам Тохты, ни еще какой чертовщине кланяться Михаилу не предлагали, а сквозь дымы он прошел, читая про себя святые псалмы и сдерживая дыхание. Поклониться татарским идолам и пройти через такие дымы когда-то, еще при Баты, отказался князь Михаил Черниговский. Терзали его за то долго, но, когда уж и голову отсекли, его губы успели еще сказать: «Христианин есмь!» Говорят, сам Баты поражен был стойкостью сего князя и его боярина Феодора, тоже принявшего мученический венец со словами благодарности Господу…
И в самом дворце, несмотря на летнее пекло, прямо на каменном полу горел в очаге огонь.
Тохта принял Михаила в большой, круглой, как юрта, комнате, стены которой покрывал войлок, а полы — дорогие узорчатые ковры из Хорезмского шахства.
В белых почетных одеждах, поджав под зад ноги, хан восседал на высоком приступе, покрытом розовой, расшитой золотыми нитями кошмой. Рядом сидела одна из жен. Другие — жены и наложницы самого хана и жены и первые наложницы братьев-царевичей, некоторые из которых и с малыми ребятами на руках — находились по левую руку от Тохты. Здесь же, как догадался Михаил, располагались и гости. По другую сторону, в богатых одеждах, с презрительными, надменными лицами, также поджав под себя ноги, сидели братья-царевичи, бывшие еще моложе Тохты, и среди них юный Дюдень, которого Михаил непонятно почему, однако, сразу же отличил для себя. Может быть, потому, что его взгляд показался князю наиболее приветливым и открытым. Сидели и другие: знатные орхоны, влиятельные темники, доверенные визири, а также в простых серых и коричневых рясах с широкими рукавами и в высоких колпаках монгольские волхвы и жрецы — бохши и ламы, — к которым Тохта имел особую склонность.
Повторяя в том великого предка, то есть Чингисхана, Тохта говорил, что он равно относится к Будде, Иисусу, Магомету и Моисею, оставляя им возможность бороться между собой за право помогать ему в его свершениях. Душой же он был язычник и шаманист, впрочем веривший в предопределение. Вечно Синего Неба. Потому-то ближе всех к хану сидел могущественный ордынский бохша и волшебник Гурген Сульджидей, без совета с которым Тохта не принимал никаких решений — ни государственных, ни житейских. Именно Сульджидей знал, когда и с кем лучше начать воевать, когда отправляться на охоту, кому из жен или дев понести от праведного Тохты, а кому от небесной молнии. Молоко у верблюдиц и женщин кисло, если хотел того Сульджидей… его безбородое, желтое, как речная глина, лицо всегда было сумрачно, непроницаемо и бесстрастно, как у каменного чудского идолища.
Княжеские подарки — серебро и меха — по описи принял ханский визирь на второй день прибытия посольства. Теперь же Михаил, склонившись перед Тохтой, как требовал того введенный еще Невским обычай, преподнес лишь объемистый серебряный водолей, на откидной крышке которого была отлита голова орла с распахнутым клювом и зелеными камнями-изумрудами, вставленными на место глаз. Кроме того, из рук боярина Яловеги, стоявшего позади, Михаил принял и сложил перед ханом еще и вязку горностаев, да к ногам ближайшей царицы ссыпал золотые колты и кольца, выполненные тверскими умельцами.
Гюйс ад-дин Тохта был молод, может быть, чуть старше самого Михаила. К власти в Орде он пришел два года тому назад, после того, как с помощью хитрого Ногая-ака обманом заманил в западню и убил юного Тула-Бугу и всех его многочисленных братьев. Говорят, Тохта сам, чтобы они не видели своей смерти, покрыл головы тканью сыновьям Менгу-Тимура перед тем, как им милосердно переломили спины…
Тохта, как и всякий простой татарин, носил в ухе серьгу, лицо его было желто и кругло, тонкие черные брови выщипаны, будто у женщины, а длинные жидкие волосы гладко зачесаны назад и связаны там в косицу, отчего казалось, что углы его широко расставленных глаз тянутся кверху следом за волосами. Ни бороды, ни усов Тохта не носил и выглядел оттого еще моложе, чем был. Сначала Михаилу казалось даже неловким открыто смотреть на бритое лицо хана.
Равнодушно взглянув на подарки, перемолвившись о чем-то с бохшой Сульджидеем (не на куманском наречии, которое Михаил уже понимал и без толмача, а на языке монголов), Тохта наконец посмотрел на русского князя и милостиво улыбнулся. Однако первые его слова, обращенные к князю и переведенные ему толмачом, были жестки:
— Отчего ты, князь, не спешил увидеть своего царя? Зачем ждал гонца от меня?
Скулы Михаила покрыли красные пятна.
— У царя много князей, много ему забот обо всех, — ответил он. Помолчал и добавил: — Не думал я, что тебя без дела можно тревожить.
— То не тревога — любовь изъявить… — Тохта улыбался, хотя слова его были полны яда. — Разве я должен тебя просить принять мой ярлык? Разве я у тебя слуга?..
Действительно, вот уже пятый год Михаил сидел на Твери, не имея на то ханского ярлыка. Покуда шла в Орде своя замять — а тянулась она давно, со смерти хана Менгу-Тимура, — покуда его братья и сыновья и сыновья его братьев делили власть и убивали друг друга, татарам было не до Руси. Потому и Михаил, покуда не звали, не спешил поклониться. Довольно того, что с тех пор, как отложился от Дмитрия, сам отправлял в Орду дань, сперва Тула-Буге, затем Тохте.
— Я твой данник, царь. И дань тебе исправно плачу, — сказал Михаил.
Тохта произнес что-то по-монгольски, и вокруг засмеялись. Даже женщины. Толмач перевел:
— Хан спрашивает, а кто ему не платит дани? Хан говорит, русский князь не хочет разговаривать с ханом, потому что русский князь не слышит его вопросов…
Пятна на скулах Михаила стали ярче, но уже огнем непокорства зажглись и его глаза. А позади стояли бояре, отец Иван, учивший смирению, но и достоинству.
— Я не на чужой стол пришел. Я в своей земле отца заместил. А моего отца на великий стол ханские послы Банши и Чевгу сажали, — упрямо проговорил Михаил.
Тохта опять что-то сказал по-монгольски, и все опять засмеялись. Видно, ему нравилась эта игра.
— Хан сказал, что не знает Чевгу, — тоже ухмыляясь царской шутке, перевел толмач.
Но вдруг Тохта переменился, перестал улыбаться. Глаза его смотрели на Михаила будто мимо, так смотрят не внутрь, а сквозь, пусто и безразлично.
— Так что, не нужен тебе мой ярлык? — внезапно по-русски тихо спросил Тохта.
И здесь Михаил не выдержал — опустил глаза.
— Как же, царь, править-то без твоей на то воли? — тихо ответил он.
— Без моей воли править нельзя, — милостиво согласился Тохта.
Правда, потом хан был с Михаилом ласков. Усадил его по правую сторону — не подле себя, но и не далеко. Угостил из своей руки не кумысом, но вином, и даже похвалил перед всеми:
— Хорош русский князь, горячий…
И улыбался дружески.
Даже воспоминания о той похвале, о позорном том дне, когда холопом стоял перед ханом, перебиравшим желтыми короткими пальцами яшмовые кости бус, до сих пор были так мучительны Михаилу, что он заскрипел от досады зубами.
Ак-Сабит понимающе улыбнулся, огладил морду кобылы: тихо, тихо…
Вот так же и Тохта улыбался. Будто знал про Михаила такое, чего и сам Михаил не знал про себя.
Князь отвернулся от улыбчивого татарина, глубже, всем лицом зарылся в мягкий мех высокой бобровой опушки.
«Да что они знают? Будто русские их крови не видели…»
Но то оказалось не последнее унижение. Дальше пошло еще хуже. Каждый день Михаил был обязан являться к цареву двору, высиживать неизвестно чего среди менявших друг друга гостей, не имея права покинуть Сарая, хотя ярлык на тверское княжение с алой тамгой — печатью правосудного хана, он получил неожиданно быстро, чуть ли не на следующий день, как был представлен Тохте.
Тохта то забывал о нем и едва удостаивал сонным взглядом из-под полуприкрытых век, то вдруг души в нем не чаял. Усаживал рядом, поил вином и говорил с ним почти как с равным. Причем в беседах с ним всегда приходилось оставаться настороже — Тохта мог задать самый внезапный вопрос.
То он спросил как-то, отчего Михаил от великого князя Дмитрия отложился? И зачем его не побил у Кашина, коли был сильнее его? Что тут скажешь?
А то спросил, какой из сыновей Невского более других достоин великого княжения.
Михаил и здесь ничего не нашелся сказать, кроме того, что действительно думал:
— Дмитрий Александрович — слаб. Андрей — безумен и зол. Даниил — слишком жаден.
— А сам, князь, не хочешь Русь взять? — спросил Тохта, как всегда улыбаясь и пряча узкие умные глазки в прищуре. — Или не по руке?
— На все воля Божия, — сказал тогда Михаил, чем, наверное, обидел хана, потому что Тохта недовольно отвернулся от него и больше в тот день о Михаиле не вспоминал. Да и к этому разговору больше не возвращался.
Вообще же, судя по вопросам хана о том, что происходит в Руси, было видно, что Тохта очень даже осведомлен о том, что там действительно происходит. И это оказалось удивительно и поучительно для Михаила.
Тохта с дотошностью расспрашивал его о Руси, о взаимоотношениях и родственных связях князей, о русской охоте, о вере, об обычаях и законах…
Причем внимательно слушал и то, о чем наверняка знал достаточно. Потом уже Михаил догадался: не о Руси он пытал его, а самому князю в душу заглядывал. И досадовал потом на себя, на то, что бывал простодушен в ответах, а не умудрялся хитрить…
Случалось же, что Тохта забывал о нем не на день, не на два, а на целые недели. Просто не замечал. И всегда вроде бы ни с того ни с сего — когда не было и малейших причин для опалы. И это особенно мучило и раздражало князя. Тохта вел себя с ним как капризная женщина, которая, взяв над любовником волю, всякий миг всем напоминает ему о своей власти: и тем, что дает, и тем, что не дает, и даже тем, как смотрит. Впрочем, капризы женщины — это одно, а царская милость — совсем другое, хотя и схожи…
Михаил устал от заунывных татарских песен, звуки которых всякий час лились из-за тяжелой парчовой опоны, устал от вина, которое подносила ему, неслышно ступая босыми ногами, всегда одна и та же рабыня в легкой, прозрачной одежде, не скрывавшей тайн и прелестей гибкого тела. Однако, когда в одну из таких недель необъяснимой размолвки Михаил попробовал не прийти во дворец, за ним тотчас прислали:
— Великий хан спрашивает, заболел ли или, может быть, на что обиделся русский князь?
— Тьфу ты…
Михаил и правда сплюнул через голову жеребца. Плевок подхватил порыв ветра и унес далеко вперед.
— Сейчас, князь, скоро… — одними губами, промерзшими, но все же растянутыми в притворной улыбке, произнес Ак-Сабит.
Как же они похожи! Будто все на одно лицо. И визири на его вопрос, когда можно будет покинуть великого хана, и сам Тохта, у которого Михаил как-то прямо об этом спросил, так же улыбчиво отвечали:
— Скоро, князь, скоро…
Волок один — их «скоро»!
И правда, время, что ли, у них иной мерой меряется: тянется по бескрайней степи пастушьей юртой от кочевья к кочевью, от зимовья к летовью, а не летит от зари до зари, как у русских, когда всегда чего-то не успеваешь.
Впрочем, с месяц тому позади изменилась Орда, заколготился Сарай: хан велел готовить большую охоту. Обычно, если не случалось войны, охота начиналась и раньше: Чингис завещал охотиться с осени до весны. А нынче Тохта припозднился — то ли знака какого от Вечного Синего Неба ждал, то ли просто какого известия, то ли Гурген Сульджидей не велел… Но уж и разворошилась Орда, чисто как на войну собралась. И без того людный Сарай окружили со всех сторон многие тысячи степняков. Со всей Кипчакской степи, с дальних окраин и ордынских городов: Укека, Бельджамена, Джукатау, Маджар, Дербента, Дедякова, Сувара и многих прочих, темники вели свои курени, старые знатные воины в богатых юртах везли сыновей — отличиться на ханской охоте, жен помоложе — похвастать перед другими, тащили за собой скот и невольников, а уж коней-то, будто со всей земли привели, — не перечесть, сколько богатства у одного народа!
Казалось бы, в таком вавилонском столпотворении должно случаться много бесчинств и неразберихи, ан нет, все у них чинно, всякий свое место среди других отличает, никто никому дорогу не перейдет, и новые бесчисленные становища вкруг стольного города растут, согласно заведенному когда-то порядку, без лишних обид и криков, не говоря уж о крови.
Вот народ: другого обмануть или голову снести православному — это для них одинаково и доблесть и удовольствие, а промеж собой и пьяные редко когда поссорятся. Хотя и татарин татарину рознь. Это только для нас, для русских, все они на одно лицо, сами же они меж собой явственные различия делают, и вовсе не по богачеству. Однако поди разбери, кто перед тобой: белый татарин или лесной, кереит, мергет, ойрат, уйгур, чаан-татар, алчи-татар, алухай или просто куманец… Но они-то ох как кичатся друг перед другом знатностью рода! Князь видел однажды на торговище, как один вроде бы обычный татарин бил другого по лицу плетью — и не раба, не холопа — и тот, которого били, даже не смел укрываться от злых ударов, потому что тот, который бил, оказался монголом…
«Да что мне до них, — оборвал сам себя в мыслях Михаил, — рабы они перед своим Джасаком и друг перед другом. Больше рабы, чем передо мной мой последний холоп, рабы…» Но не утешали слова, и с новой силой в князе закипала обида, не оставлявшая его теперь никогда.
Самое страшное и отвратительное, что открыл в себе Михаил за то время, которое провел у Тохты, оказалось унизительное чувство зависимости, необходимость холопской хитрости, какой не было у него раньше в душе, как не было этой рабской необходимости хитрить и обманывать вообще в душе русских до прихода татар. До них не знали искренние, гордые своей силой, а потому великодушные русичи таких беспощадных, лживых, не знающих ни Божиих, ни человечьих законов врагов. Они принесли с собой не только кровь, огонь и уничтожение, главное, они заставили русских бояться, а страх научил их обману и рабскому криводушию.
Во все время пребывания в Орде Михаил был болен от постоянного унижения, которое ему приходилось испытывать. Первые дни он даже не мог смотреть своим людям в глаза — настолько то, что происходило, казалось несовместимым с княжескими, да и обычными добродетелями, в которых он был выпестован. Горько было еще и потому, что в самом себе он не находил сил сопротивляться этому унижению. Но с каждым Днем, проведенным в Орде, в нем росла страшная затаенная ярость, тем сильней сжигавшая его изнутри, чем глубже ее приходилось прятать. Князь уже готов был к тому, что когда-то она все же прорвется, а там что будет, то будет… Не помогали и умные, утешительные слова отца Ивана про необходимость терпеть, которыми он каждый день потчевал Михаила. И без него ясно: тяжело голове без плеч, а плечам скучно без головы.
И вот, когда уже вовсе стало невмоготу, от Тохты принесли пайцзу — золотую пластину с изображением кречета, открывавшую путь домой.
Что-то случилось — что именно, Михаил еще не знал, — что заставило хана вдруг отпустить русского князя. Ведь не далее как две седмицы тому назад Тохта звал его с собой на охоту. Или же, как наивно предполагал Михаил, Тохта наконец почувствовал, что дальше играть с ним, как кошка играет с пойманной, полузадушенной мышью, больше нельзя. Но что делает кошка с мышью, когда ей надоедает забавиться? Нет, выходит, игра продолжалась…
Накануне их отбытия на подворье Сарского православного храма, где остановился Михаил, пришли волхвы от Гургена Сульджидея. Они говорили про то, что хан велик, а Сульджидей — ханский глаз, все видит и знает; что дареные ханские стрелы, если он когда-нибудь обратит их против Орды, пронзят его сердце, но если Михаил будет верным и послушным ханским слугой, то в своей земле станет великим князем; про то еще, что он слишком долго пользовался милостью правосудного хана, оставаясь у него в гостях (будто не хан держал его у себя чуть не пленником!), и теперь ему надо спешить и в пути не делать длительных остановок, как будто Михаил сам не торопился домой… После их ухода Иван Царьгородец святил тверской водой углы Михаиловой повалушки, крестил воздух и самого князя и долго молился.
Нет, не понять их русскому человеку! Во всех словах ложь. Спеши, говорят, а наутро, как выезжать, от хана новая милость: полсотни провожатых во главе с Ак-Сабитом, которому, видать, спешить не наказано — то-то он за каждой лисицей готов по степи гоняться. Или и у них одна рука не ведает, что другая творит?..
Ак-Сабит, поднявшись на стременах, вытянулся вперед. Его лицо, то сонное, то улыбчивое, стало жестким, крылья широких ноздрей раздувались, жадно глотая воздух. Один из его нукеров снял с головы меховой малахай, подставив ухо под ветер, послушал, поднял руку и быстро закивал головой Ак-Сабиту. Тот молча кивнул в ответ, провел ладонью перед грудью, и его спутники, сбившиеся конями в теплый и тесный круг, мгновенно разомкнувшись, вытянулись цепью, один от другого на расстоянии двух-трех саженей. Так поступили и тверские дружинники.
Тут уж и Михаил услышал ровный и мягкий покуда стук копыт по мерзлой земле: будто далеко-далеко бабы стучат на реке вальками, да все вразнобой.
Князь достал стрелу, снарядил-изготовил лук. Ак-Сабит, пригнувшись, неслышно ткнул плетью в шею свою кобылку, и вся засадная цепь, тронувшись с места, стала подниматься на взгорок, навстречу стремительно приближавшемуся, летящему шуму.
Лучники оказались на взгорке, когда стадцу оставалось до них добежать не более ста саженей. Топот рос, дробно катился, опережая стадо. За топотом криков загонщиков не было слышно, но этот крик угадывался в воздухе и словно висел над стадом и степью. Козы могли еще, остановив бег по прямой, уйти в сторону, и наверняка им удалось бы спастись, будь в стаде вожак, но это оказалось не стадо, а лишь малая его часть. Стадо ушло от загонщиков, им же удалось повернуть в нужную сторону одних старых маток да подлетков, всего голов в двадцать — тридцать. Гонимые страхом, козы мчались вперед. А тут Ак-Сабит, охлестав кобылу, бросил ее встречь стаду, зло и радостно крикнув высоким голосом:
— Сайга!!!
— Сайга!!! — завизжали остальные татары тем диким визгом, от которого в русских жилах по недавней, еще не зажившей памяти стынет кровь.
Князев жеребец, уставший стоять, не требуя поводьев, бежал мягким наметом, не давая уйти резвой кобыле мурзы. Русские и татары мчались навстречу стаду, охватывая его двумя рукавами полукольцом. Русские тоже что-то кричали, на скаку снаряжая луки.
Обезумевшие от ужаса козы, уже не держась друг друга, пытались уйти кто куда: одни, не видя спасения, все так же летели вперед, другие в прыжке, на лету, вдруг, изменив направление, кидались в сторону от неизбежных коней и людей, но и сзади настигали нежные уши коз дикие вопли загонщиков, от которых, как им казалось, они уже убежали…
Прямо на Михаила, выбрасывая тонкие ноги, саженными летящими скачками мчался подлеток. Ноздри его рывками выдыхали горячий пар, при каждом прыжке он откидывал назад, закатывая глаза, вытянутую толстую морду и открывал беззащитную шею. Одной рукой Михаил рванул на себя поводья, вздернув жеребцу морду и сбив его бег, поднял лук, поймал на стрелу козленка и отпустил звенящую тетиву.
Стрела угодила сайге, видно, в самую становую жилу, потому что кровь забрызгала снег еще до того, как козленок коснулся передними ногами земли. Уже бессильные ноги его подломились, разъехались, и он, все еще продолжая движение, сбивал перед собой розовой кучей снег, потом, выворачивая и ломая шею, ткнулся мордой об землю.
Ак-Сабит победно, пронзительно закричал. Пересекаясь в воздухе, русские и татарские стрелы полетели в сайгу. Случалось, одну козу сшибало сразу двумя, а то и тремя стрелами — и русскими и татарскими. Загонщики не успели доскакать до тех, кто забивал, как все было кончено.
Правда, три сайги, как их называли татары, все же ушли. Две через русский рукав, одна же через татарскую цепь. Тот татарин, что упустил сайгу, пытался что-то сказать Ак-Сабиту, но мурза, подъехав вплотную, неловко размахнувшись, правой рукой от левого плеча ударил его в лицо внешней стороной кулака, в котором была зажата рукоять плети. Удар пришелся в самые губы, тут же расплывшиеся кровавым пятном.
Другие татары уже вспарывали сайгу, по своему обычаю спеша вырвать сердце, пока оно еще билось. И пили горячую, еще не остывшую козью кровь, смеясь над русскими и тыча в них пальцами. Русские же, прежде чем свежевать туши, надрезав ножом становую жилу, отворяли кровь прямо на землю. Скоро у всех татар лица стали красны, как у того провинившегося, которого ударил мурза.
— Хороший выстрел, князь! Как монгол бьешь! — издали, скалясь, прокричал Ак-Сабит.
Михаил скривился от похвалы и ничего не ответил. Он смотрел, как Ефрем свежевал убитого им козленка. Ему хотелось сойти с коня, поднять тяжелую морду сайги, заглянуть в большие, уже подернутые смертной пленкой глаза, руками ощутить шелковый ворс желто-коричневой, словно подпаленной шкуры. Прежде он не видал этих крупных животных, бесчисленные стада которых, как говорили, достигавшие многих сотен голов, паслись здесь, в Дешт-Кипчаке, нагуливая шейные ожерелья к ханской охоте, Ефрем проворно работал ножом, легко ворочая тяжелую тушу. В воздухе пахло парным мясом и кровью. На истоптанном людьми и конями снегу лиловыми кострами горела уже освежеванная сайга.
Косолапя по земле кривыми ногами, Ак-Сабит подходил к Михаилу, держа на открытой ладони красный комок. Сквозь пальцы капала кровь.
— Говорю, бьешь как монгол, князь, — еще раз весело крикнул он.
— Лук татарский, стрелы татарские, а бью как русский, — ответил князь.
— Какой хороший лук у тебя!
— Хороший, — согласился Михаил. — Ханский подарок.
— О! — только и воскликнул мурза и еще шире заулыбался, пряча глаза в толстых, будто надутых щеках. — Вот! — сказал он, подойдя, и протянул Михаилу открытую ладонь, на которой лежал кусок сайгачьего сердца. — У русского одна жена, у татарина много жен. Кушай, князь! Большая сила придет!
Михаил побелел, сравнявшись лицом со снежной пеленой далекого окоема. Ему захотелось вбить в губы мурзы этот кровавый кусок плоти с его ладони, чтобы тот уже никогда не смог предложить русскому князю чего не надобно. Он невольно потянулся рукой за саблей.
— Ты… ты… Тохта вином меня поил, а не вонючим кумысом… ты понял, собака?!
Неслышно поднявшись с колен и безразлично глядя по сторонам, за спиной мурзы остановился Тверитин с длинным ножом в руке, с жала которого еще капала кровь.
Улыбка еще дрожала на губах Ак-Сабита, но и губы его дрожали вместе с этой улыбкой.
— Зачем обижаться, князь?.. Я же не для обиды! Не хочешь — не кушай! Зачем обижаться?.. Ты — гость хана, я — слуга хана… Тебе как лучше хотел…
Михаил с силой вогнал саблю в ножны, зло повернул коня, погнал его прочь.
— Эй, князь, стой! Нельзя в степь! Степь большая — заблудишься! Буран идет, эй! Князь, вернись! — кричал Ак-Сабит, покуда князь мог его слышать.
Тверитин зачерпнул рукой снежную горсть, обтер тусклое жало ножа, вздохнул, будто сожалея о чем, и бегом пустился к коням, которых стерег татарин с разбитой рожей.