8
После несчастного похода «на Устьяны», как вмиг окрестили тот поход скалозубые тверичи, что-то переломилось в князе. Он уж не помышлял ни о том, чтобы Новгород покарать, ни о том, чтобы крепость заложенную возвести под бойницы. Жизнь словно еще не вполне возвратилась к нему. Болезнь ли, свирепое ли поражение в новгородских лесах от мора, стужи и голода, а может быть, то, что открылось ему в долгом, мучительном сне, накинуло на шею Тверского удавку, которая оказалась посильнее даже Узбекова аркана.
Теперь многое время Михаил Ярославич проводил за Псалтырем, в тихих, долгих беседах с прежним духовным своим наставником отцом Иваном Царьгородцем, все еще служившим при храме Спаса Преображения, или же в Отроче с молодым монастырским игуменом отцом Александром. А чаще с княгиней Анной Дмитриевной затворялся в ее терему. Причем, если раньше всегда с нетерпением он ждал вестей — плохих ли, хороших ли — кои так или иначе побуждали сильнее жить, действовать ради и вопреки, радоваться или бороться, теперь всякого сообщения он избегал, оттягивал время, чтобы не слушать гонцов и докладов, а уж когда поднимался в княгинин терем, строго наказывал ни с чем, ни с чем не беспокоить его. Словно в тереме у княгини надеялся упастись от милостей жизни. Но разве от них упасешься?
Из Сарая приходили такие вести, что все только крестились и ахали. Один Михаил Ярославич ничем не выдавал беспокойства, словно знал уж вести те наперед. От одного Константина ждал весточки с трепетом, даже в лице менялся, когда приходил от него какой-нибудь человек с малой грамоткой или словами. Но, слава Богу, худого пока ничего о Константине не было слышно. Одно хорошее: так полюбился он своей милотой и сердечной привязчивостью старшей Узбековой жене Балаяне, что она всякий день к себе его кличет, сама забавится, как дитя, и его забавляет.
«И то…» — сумрачно кивал Михаил Ярославич, но тут же спешил сообщить о Костяше княгине и уж до вечера затворялся на теремном верху.
Однако жизнь на Руси не остановилась, шла своим чередом туда, куда, видно, и была ей дорога…
Летом вдруг ни с того ни с сего к новгородцам вернулся рассудок. Как внезапно ополоумели, так внезапно и вразумишись: Афанасию отказали в кормлении и выставили его на Москву, а в Тверь к великому князю прислали смиренных послов. Впрочем, послы были те же…
Новгородский владыка Давид за тот год, что не видел его Михаил Ярославич, отчего-то сильно состарился (может, какая болезнь точила архиепископа?), обрюзг лицом, поскучнел глазами, и волосы из-под клобука уж не бились смоляными, неслушными прядями, а свисали жидкой, пегой от седины гривкой. И хотя в речах остался он по-прежнему шумен, говорил уж о другом.
Говорил о надобности прощения и милосердия, о том, что сильно искушение, а люди подвержены омрачению и злобе, о том, что новгородцы поняли и признали свою вину перед великим князем, готовы вновь принять его на прежней Феоктистовой грамоте, коли будет он так же милостив, как бывал уж милостив к ним. Просил отпустить аманатов и боле не задерживать купцов на Твери — с одними шведами да немцами торговать, мол, им мало выгоды стало, потому как немецким товаром не то что амбары и склады, а все лодьи забиты, и хорошо б тот товар, как раньше, на Русь пустить, от того и Низовой Руси, мол, выгода будет.
Михаил Ярославич слушал его и не слышал — скучен ему стал владыка.
— Что ж, великий князь, — архиепископ вздохнул и развел руками, — желаем спокойствия и тишины.
— Что ж Москва-то, не дала вам покоя?
— Омрачены были, великий князь.
— Больно вы легко омрачаетесь, — усмехнулся Михаил Ярославич.
— Невоздержны, — согласился владыка. — Однако ныне со всей Русью без распри желаем жить.
«Поздно, поздно, святый отче, — про себя подумал великий князь, — не дали вы мне Русь-то собрать, не дали…»
От горькой мысли чуть было не впустил злобу в сердце, как прежде, чуть было не сорвался в крик, однако другой уж стал Михаил Ярославич — сдержался.
Так ответил:
— Купцов на низ посылайте — не трону. Заложников отдаю. — Не ожидавшие, что так скоро добьются от великого князя того, зачем пришли, новгородцы вскинулись бородами, запереглядывались, мол, что дальше…
Михаил Ярославич молчал. Потом поднялся. Был он страшен, глаза пылали, налитые обидой и гневом. Разом и всем почудилось, так тоже бывает, что сейчас великий князь переменится, обратит сказанное в потешную шутку, а всерьез велит схватить новгородских послов и тут же повесить, убить, растерзать. Бледные стояли новгородцы пред князем. Михаил Ярославич молчал. Потом пригасил глаза и твердо, ненавистно сказал:
— Мира вам не даю. Не будет вам мира. Стыжусь с вами мира бесчестного, потому что бесчестные вы.
— Князь, князь, истинно видим — велик! — закланялись в пояс бояре. — С Русью желаем жить! Люб ты нам, Михаил Ярославич! Прими!
«Поздно! Поздно!» — рыдало сердце.
— Нет вам мира. Ждите, придет и вам кара.
Наконец, словно благодатный дождь пролился на иссушенную землю, ожил Михаил Ярославич. Пришла весть, та весть, какую он ждал давно: Юрий с войском шел из Орды на Русь. И это был другой Юрий.
Три года, что провел он в Орде, не прошли для него напрасно. Возвращался Даниилов сын победителем. Юрий нес не только ярлык с алой ханской тамгой на великое княжение, но и достоинство Узбекова зятя. Чем купил он в Сарае ханский ярлык, было ясно, и за тот ярлык еще предстояло Руси расплачиваться по Юрьевым долгам, но как удалось ему склонить к родству ордынского царя, казалось непостижимо. Не в том одном была странность, хоть и она оставалась велика и загадочна, что рьяный магумеданин Узбек согласился отдать свою сестру Кончаку за русского православного князя и для того должен был согласиться на ее крещение в иную, православную веру, но и в том еще, что отдавал Узбек сестру в руки того, чью ничтожность он понял, распознал, не мог не распознать при его-то предусмотрительном и остром уме, с первой встречи. Да ведь и до встречи еще он уж вполне составил для себя мнение о московском князе. Можно было поверить в то, что Юрий обольстил Кончаку. Хотя, опять же, чем? Козырями, что ли, своими, али козырей она иных не видала? Можно было представить еще, что татарка, засидевшись у брата, сама увлеклась московичем и даже сама старалась, чтобы ее отдали за него, однако видел Михаил Ярославич Узбека, видел, а потому понимал, что даже при самой нежной любви к сестре тот никогда против своей главной выгоды ни за что и ни у кого не пойдет в поводу. Да что, право, — Михаил Ярославич даже смеялся своим рассуждениям, — может ли государь ради бабьей прихоти пренебречь своей государевой выгодой?
А вот в то, что Юрий сам по себе хоть чем-то мог обольстить проницательного, умного и тонкого Узбека, Михаил Ярославич не верил.
Знать, была в той женитьбе иная, дальняя выгода. Что ж, в умении предвидеть и приуготавливать будущие события ордынскому правителю никак нельзя было отказать. Не Юрий на ордынке женился, то Орда Русь под себя подминала, закрепляя насилие брачным договором. Разве не стоила сестра Руси? Ныне одна Кончака крестилась и назвалась в крещении Агафьей, а завтра, что станет завтра? А завтра Русь кончится, вот что! Баты низвел Русь мечом и огнем, низвел до того, что и ныне, спустя почти век, земли ее заселены вполовину. Но разве за этот век в сути своей изменилось что-то в отношениях меж русскими и татарами? В русских — все тот же страх, в татарах — все то же презрение, и в тех и других — злоба. Просто Узбек — иной, и средства, чтобы низвести Русь, он ищет иные. Далеко мыслит хан, далеко… На то далекое и сестру не жаль в чужую веру отдать, на то далекое, прикрыв глаза, можно и с таким породниться, как Юрий. Что ж, для такой-то свадьбы лучшего жениха и впрямь во всей Руси не сыскать. Вдов он — и то кстати. И то, что от первого брака осталась у него дочь, а не сын, тоже приманчиво: не будет ужо Кончаковым выпросткам соперников на русском престоле! Так что всем вышел московский князь в ордынские примаки. То, что удел невелик, — не беда, зато тесть знатен. На тебе, Юрий, всю Русь — володей! Что ж с ней чиниться, чай, стерпит…
Вон оно что выходило.
Так ли, иначе ли, однако Юрий возвращался на Русь победителем: великим князем владимирским и ханским зятьком.
Сколько ни ждешь войны, всегда она приходит внезапно. Михаил деятельно взялся приуготовляться к решающему мигу судьбы. Хоть знал, что уж давно судьба его решена. И вовсе не жалким Юрием, и даже не лучезарным могущественным Узбеком…
Теперь жалел он, что упустил время и не уделял в унынии своем должного внимания заветному детищу, надежному детинцу — тверской крепости, какую заложил по возвращении из Сарая, да все не мог возвести под бойницы из-за досадных отвлечений. Поздно было наверстывать. Да ведь не крепость, упасает, но дух. Правда, велел поставить острог перед городом на Тверце по торжскую сторону, на случай, ежели вместе с Юрием и новгородцы подступятся. Хотя и клялись они, ох как клялись в последний-то раз уж более в его распрю с Юрием не вмешиваться. Да ить новгородцы.
Занялся и войском. Дружина хоть и пополнилась после Устьян, однако больно была зелена-незнакома — из старых-то воинов мало кто остался в живых. Сила да молодость ратников одновременно и радовала и тревожила: выстоят ли? Для боя одной силы мало, вера нужна и стойкость.
Впрочем, в вере тверичей и в их преданности ему Михаил Ярославич не сомневался. И все же не хватало среди ратников тех, на ком и держится рать, тех, кто славой прежних побед да видимыми Рубцовыми шрамами вселяют в отроков гордость, а в слабых — неколебимое мужество. И не хватало Помоги! Так не хватало Помоги…
Он один своим неизменным покоем, какой хранил в самой дикой и отчаянной сече, мог укрепить слабых, удержать пошатнувшихся, приободрить уставших. «Помогай тебе Бог!..» — раздастся, бывало, над бранным полем знакомый, какой-то даже веселый возглас высокого, певучего его голоса, и всяк, кто слышит его, подумает, что именно ему желает воевода удачи, именно для него кричит над полем: «Помогай тебе Бог!..» Даже умирать под тот крик и то было легче. «Помогай тебе Бог!..» И тот, кто уж слышал за стонами да за звоном железа, как поют ангелы, улыбался, словно и он благочестиво перед смертью получил утешительное напутствие. А уж как бился Помога!
Нет более его рядом. Помоги ему, Господи…
Впрочем, за хлопотами некогда жалеть об ушедших. Как когда-то тверской князь готовился к своей первой Кашинской битве, так ныне, хотя и с иным трепетом, с иным знанием, готовился он встретить Юрия. А в том, что теперь битва состоится, он и на миг не мог усомниться. По всему выходило, — что избежать той битвы никак нельзя. Знал Михаил Ярославич, что, даже смирившись и не ослушавшись хана, он все равно вызовет его гнев. Не этим, так тем. Он был неугоден Узбеку, хотя бы потому, что угоден ему был Юрий. И жалел он лишь об одном, что не станет та неизбежная битва той битвой, о которой мечтал всю жизнь: битвой всей Руси со всей ненавистной Ордой. Но Орда стала велика и сильна, как никогда еще не была сильна во всю жизнь Михаила. А Русь дремала.
Даже в малом, и тем более в малом, не мог князь ныне противиться ханской воле — Константин в Сарае был залогом его покорности. И эта мысль ни на миг не оставляла Михаила Ярославича. Когда бы жизнь его сына, плоти от плоти и крови от крови его, ради великого понадобилась бы Руси, он готов был пожертвовать жизнью сына, но Русь той жертвы не требовала — дремала. Точно удовольствовалась уж тем, что в последние годы татары не грабили в открытую, не жгли и не убивали повсеместно и без причин, не наезжали для разбоев по собственной прихоти, но дожидались ханских посылов. И то уж казалось русичам благостью. А что платили дань — так куда от нее денешься? Разве что в бродники скроешься… Что ж, дань, так уж, видно, издавна повелось. Словно смирились для рабства русичи: мол, не нами придумано, не нам то и отменять. Что худо — привычно, абы хужее хужего не стало, и ладно… Дремала Русь. И какой князь над ней — тверской ли, московский, куда ведет, чего хочет, и в том, казалось, не было людям разницы. Дремала Русь…
Знал то про свою возлюбленную Русь Михаил Ярославич, знал и на защиту ее не надеялся. Знал, но в той дремоте не ее винил — себя. Все ему было дано, а он не успел, не сумел пробудить ее, собрать для защиты. Что ж, пришло, знать, время отвечать по грехам, за то отвечать, что недостало сердца его на кровь и злобу. Больно беспредельно великим увиделось ему то мертвое поле: чтобы ступать по нему, укрытому, как хорезмским ковром, неживым людом, видно, иную душу надо было иметь… Или не иметь ее вовсе.
Как ни тяжко оно далось, однако великий князь принял решение. Сейчас сопротивляться ханской воле было бессмысленно и губительно не для одного Константина, но и для всей Руси. Узбек, поди, только бы обрадовался такому сопротивлению, как поводу еще пуще наказать непокорных и через то наказание еще скорее и вернее утвердиться в Руси. Потому Михаил Ярославич решил отречься без борьбы от великого владимирского стола. И все же, все же готов был в другие дни спорить с безжалостным ордынским судьей: «Глух ты к Божьему слову, Узбек. Потому творишь беззакония. Но знай, покуда жив, не Юрий — холоп твой и мой, русской кровью и честью откупивший у тебя, поганого, твой поганый ярлык, а я остаюсь на Руси помазанник Божий!..»
Знал то Узбек. И на то был надобен ему Юрий.
Лишь в одном готов был ослушаться хана Михаил Ярославич. Еще матушка учила его: жизнь можно отнять у князя, но достоинство у князя отнять нельзя. Потому Михаил Ярославич и готовился к битве. Знал, Юрий идет не Русью править — что ему Русь? — к нему он идет, за ним.
А Юрий приближался неумолимо. И Русь уж стонала от хивинцев, бесермен и прочих татар, которых он вел с собой.
Состарив, время добавило к дородной и внушительной внешности отца Ивана Царьгородца то редкое благообразие, которым наделяются люди, прожившие жизнь достойно, праведно и со смыслом. Коли в детях, в глазах их и лицах, сызмала проявляется то чудесное и высокое, что дал им Господь, то по лицам стариков становится очевидно, как сумели они распорядиться тем, чем Господь одарил их когда-то. Глядя на отца Ивана, всякому пришедшему во храм делалось совестно перед ним за тайные грехи и неблаговидные действия и хотелось жить начать наново — чисто и праведно, чтобы в старости походить на него. Казалось бы, за долгую жизнь, сполна постигши людскую низость, он должен был в своем неизмеримом превосходстве отворотиться от людей, однако всякого отец Иван принимал в свою душу, на всякого глядел приветливо и для всякого умел найти нужное слово. Ежели со святоучительным епископом Андреем, умершим, кстати, еще в то время, когда князь был в Сарае, Михаилу Ярославичу иногда становилось тягостно, потому что чувствовалась в Андрее не созвучная сану княжья гордыня, то с отцом Иваном всегда ему было душевно и просто, даже и не как с духовником, которому ведомы все страсти сердца, а словно со старшим родичем — братом, отцом, коих он не имел; между прочим, бездетный отец Иван тоже любил Михаила с родичевой невысказанной преданностью и тоской. Наверное, оттого так легко им было друг с другом. Иногда Михаил Ярославич, думая о Царьгородце, удивлялся: отчего вдруг чужие люди делаются друг другу ближе и милее, чем самые близкие родичи?
— …Так я решил, отче.
За оконницей неустанно бил осенний занудливый дождь, от которого киснут дороги и усталые души. Отец Иван пристальней вгляделся в великого князя: неужто и он ослабел? Нет, доселе слабость оставалась неведома князю, и ныне глядел он твердо.
— Али устал под ношей?
Михаил Ярославич покачал головой:
— Ношу, что взял, осилю.
— Как так? — удивился отец Иван. — От великого княжения отрекаешься, а ношу несешь?
— В ином моя ноша… — Он отошел к окну и от окна, не обернувшись, глухо спросил: — Али, думаешь, многою кровью стану велик?
— Дак ведь ждали мы, хотели, — вздохнул Царьгородец.
— Хотели, — эхом откликнулся Михаил Ярославич. — Только не поднять ныне Русь, спит она.
— Спит, — согласился отец Иван.
Михаил Ярославич обернулся, лицо его оказалось бело даже в огненном свете свечей.
— Пошто так, отец Иван? Знаешь душу мою, скажи, али я плохого хотел?
— Что ты, Михаил Ярославич…
— Пошто недостойных ценят? Пошто они на Руси государи?
— Так ведь знаешь, чай, притчу-то про Тита да Фоку?
Михаил Ярославич кивнул, но отец Иван повторил:
— Когда Господь Бог Титу Иерусалим предал, то не Тита любил Он, но Иерусалим казнил. И тоже: когда Фоке Царьград предал, не Фоку любя, но Царьград казня за людские прегрешения…
— Да что ж, отче, разве доселе не оплатила Русь кровью безмерной грехи свои? — Великий князь с силой ударил по широкой дубовой плахе, выступавшей из-под оконницы. — Ить от князей ее неразумных злобность идет, в чем люди-то провиноватились?..
— А в том, что слепы, да еще и спят на ходу… — Отец Иван сокрушенно, тяжко вздохнул. — Словно кто ум-то им застит. Точно не своей, а чужой, не жалкой жизнью живут, мол, ныне ладно, а назавтра переиначу…
Михаил Ярославич опустился на лавку, уставил крепкие руки в колени, сказал, прямо глядя перед собой:
— Ах, отче, много мыслей имел, как пособить христианам сим, но, видать, по моим грехам многие тяготы сотворятся им вместо помощи… — Он помолчал, повернулся к отцу Ивану, и даже отец Иван не вынес его взгляда, полного муки: — Может быть, последний раз, отче, открываю тебе внутренность души. Я всегда любил отчину, знаешь то. Я всегда хотел мира в ней, знаешь то. И не мог прекратить наших злобных междуусобий… — Он усмехнулся, сквозь муку тронув улыбкой губы. — По крайней мере, рад буду, если хоть смерть моя успокоит их.
Отец Иван не сразу ответил.
— Не успокоит, сын мой: видишь же, кто идет! — Он кивнул в темный, дальний угол, точно из того угла и грозило нашествие. — А ты, Михаил, рано смерть кличешь, прежде времени, — укорил он князя.
Михаил Ярославич прикрыл ладонью глаза.
— Не смерти страшусь, но позора.
Он отнял ладонь ото лба, и будто светлей стало от сухого, яростного огня его глаз.
— В чем виноват, отче? Вижу, нет мне помощи, и смущаюсь оттого. Пошто Господь отвернулся?!
— Не сетуй на Господа, сын мой, — мягко, ласково даже остановил князя отец Иван. — Не ведаем Его помыслов, не знаем путей Его милостей. Помнишь ли? — спросил он и скоро проговорил стих псалма Давидова: — «Все, видящие меня, ругаются надо мной; говорят устами, кивая головою: «Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему…»
— Истинно, — воскликнул Михаил Ярославич, — истинно, отче!
— Так что ж нам сетовать, как неверящим? Господь велик, каждому дает спасение по вере его.
— Да ведь не за себя только страшусь, отче, не за себя одного молю его!
И сказал отец Иван неутешное, о чем и сам Тверской думал:
— Велик Господь, сын мой. Но и дьявол велик. И, видно, вечна борьба их за нас. Однако не вечна власть дьяволова над людьми, но временна.
— Когда же пройдет?
— Когда народ Богу душу откроет.
— Когда же?
— Когда для добра проснется.
— На то уповать? — усмехнулся Михаил Ярославич.
— На то уповай. А более не на что, — усмехнулся и отче. — «Ибо Господне есть царство, и он — владыка над народами…» — Царьгородец осенил великого князя крестным знамением. — Верь, что Господь вразумил тебя, и дух твой пребудет в крепости.
— На то уповаю! — истово перекрестился Михаил Ярославич.
Еще говорили, как всегда говорят, сойдясь, русские, которым особенно больно за отчину.
Впрочем, есть ли такие русские, коим не больно за отчину? Конечно, есть…
Понимал, что ни власть, ни Русь уже не спасти, и все же, пытаясь предотвратить лишнее пролитие крови, Михаил Ярославич послал в Кострому, навстречу Юрию, переговорщиков, бояр да духовных, умевших доходчиво толковать от простого до сложного. Впрочем, сложного в посольстве их не было, Михаил Ярославич одно велел сказать Юрию: что он, Тверской, отрекается от великого княжения, и потому пусть, мол, Юрий распустит войско и идет к столу во Владимир. Михаил Ярославич велел просить послов Юрия дать ему спокойно княжить в тверском наследии.
Старшими в посольстве пошли бояре Александр Маркович да Святослав Яловега.
В гриднице было душно. По постному времени шли Филипповы дни, из каждого рта крепко пахло луком и иной простой, только что принятой пищей. Редко кто дышал скоромным. Тех редких отличали ладони, поднятые к бородам, словно ладонями они пытались загородить мясной дух, перший из чрева. Князь собрал людей внезапно, не дав и пополудничать, то есть поспать после обедни, как то и было заведено. Рты раздирала зевота. Из оконниц вынули войлочные заглушки, однако оттого легче дышать не стало. Оконницы не выставляли — Михаилу Ярославичу нездоровилось.
В гриднице было людно. Несмотря на неурочный час, собрались все, кого звали: бояре, окольные, воеводы, купцы и иные знатные горожане из тех, за кем шли и кому верили остальные тверские жители. На лавках никто не сидел, потому как всем места на лавках бы не хватило, и перед глазами сидящих, коли бы кто и сел, стеной высились спины тех, кто напереди. Припозднившиеся, чтобы увидеть князя, забыв вальяжность, с ногами забирались на лавки, крытые толстым сукном. Впрочем, перед тем как взобраться на лавку, снимали сапоги от почтения к княжескому сукну. Но лучше б уж не снимали. В гриднице было душно.
Князь один сидел в дальнем красном углу на высоком и просторном царском стольце. По одну его руку стояли сыновья: Дмитрий, Александр и Василий, все рослы, крепки и одинаково хмуры лицами. Даже Василий напустил на себя грозный вид.
«Знать, война…» — думали тверичи.
По другую руку Михаила Ярославича стояла жена.
Те, кто знал и помнил Михайлову матушку, покойную княгиню Ксению Юрьевну, поражались до изумления удивительным сходством с ней княгини Анны Дмитриевны, какое она приобрела с течением времени. Разумеется, она была вовсе иной, пышнее телом, румяней лицом, моложе и нарядней в одеждах. Однако сам лик, зримый образ лика благоверной свекрови словно перенесся на лик невестки. И та же строгость и даже скорбность в чертах и во взгляде. Впрочем, схожесть та явственно для всех обнаружилась вдруг и совсем недавно — лишь в этот несчастный год.
Рядом с княгиней стоял новый тверской епископ Варсонофий, а далее, расходясь тесным кругом, иные…
— Все, что ли? — спросил Михаил Ярославич.
— Все, батюшка, — ответил Дмитрий.
Но еще некоторое время молчал князь, оборотившись в свои глубины. Никто не смел его потревожить, люди лишь вздыхали да коротким движением рук утирали пот, струившийся из-под шапок.
— Прости великодушно, тверской народ, что позвал не ко времени. Весть пришла… — говорил он негромко, но внятно, так, чтобы каждому слышалось и тихое слово. — Убил Юрий мое посольство.
К смерти были привычны и терпеливы тверичи. Не смерть оказалась страшна, но бесправие.
— Как то?! Пошто договорщиков? Или зверь он?..
Люди ахали и крестились, поминая тех, кто ушел с посольством. Ить люди-то ушли — не последние из людей.
— Пошто руку-то Господь ему не иссушит?..
Михаил Ярославич дождался, пока опомнятся.
— Позвал вас, чтобы вы рассудили: верно ли мыслю, того ли хочу, что и вы желаете?
— Али когда по-другому было? — попробовал кто-то подбодрить князя, но тот поднял руку, и крик оборвался, будто прикушенный.
— Не сам ли хан утвердил меня на великом княжении?
— Так было, великий князь…
— Не собирал ли я для него царской пошлины?
— Так было…
— Не я ли стоял с вами за всю Русь?
— Так было…
— Теперь стал я неугоден ордынскому царю. За многое серебро, за низость свою Юрий, московский князь, откупил сей ярлык у хана. Доколе же достоинство наше не по роду, не по чести, а по обычаю поганых будет стоять над нами?
— Так что ж, коли царь, — сказал кто-то тихо.
Михаил Ярославич взглянул на голос. Люди стояли плотно, покорно, и не понять было, кто сказал.
Михаил Ярославич усмехнулся, прикрыл глаза, чтобы не увидели его скорби.
— Теперь… — Вновь смотрел он на тверичей, но непросто давались ему слова. — Теперь отказываюсь я от сего владимирского достоинства. Совесть меня не упрекает. Но, может быть, ошибаюсь? — спросил Михаил Ярославич внезапно так истово, словно от ответа тверичей что-то еще могло измениться, словно от их ответа все зависело в его жизни.
Пытал великий князь тверичей, ждал, что упрекнут они его в слабости, пожалеют Русь и владимирского стола. И тогда…
Нет, молчали тверичи. Не в чем было им упрекнуть князя. Страшна им была Орда.
Долго томились молчанием.
— Что ж, отрекся я. Отрекся, — повторил князь, точно нарочно терзая и их, и себя. — Что ж, отрекся, но и тем не могу укротить злобы Юрьевой! — Голос его возвысился, стал тверд. — Он идет за мной, меня ищет, головы моей ловит! Скажите тогда, тверичи, виноват ли я перед ним?..
Здесь гридница выдохнула едино и бодро:
— Прав князь! Умрем за тебя, умрем! Али ты не отец нам! Умрем!.. — Словно стыдясь недавнего своего молчания, люди истово клялись в готовности умереть за великого князя, потому что на Твери и без поганого ханского ярлыка он для них всегда был велик, Михаил Ярославич поднялся. Дождался, покуда смолкнет последний крик.
— Не за меня одного, тверичи! Но за множество! За всю жизнь нашу! Сказано же, кто положит душу свою за други своя, тот велик наречется в Царствии Небесном. Да будет нам, тверичи, слово Господне во спасение!..
Хоть и знал Михаил Ярославич, что не примет мира московский князь, хоть и готовился встретить Юрия, ан упредить его не успел. Больно уж рвался Юрий скорее покончить с ненавистным ему Михаилом. В том, что пришел час его торжества, Юрий не сомневался. Он сам был поражен обилием войска, которое вел за собой. Узбек, понимая, что не так уж и просто Юрию будет сладить с Тверским одними татарскими» силами, хотя силы те оказались огромны, дал Юрию грамоту, по которой все низовские города должны были подчинить целям Юрия свои рати. Кроме того, для Узбека было важно, чтобы сами русские своими руками свалили им якобы неугодного великого князя. К Юрьеву войску пристали суздальская, московская и переяславская дружины. Владимирцы, костромичи, рязанцы отказались поддержать Юрия, несмотря на угрозу татарской расправы. Владимирцы и костромичи и вовсе готовы были принять Михайлову сторону, да как-то нечаянно не успели…
Татары шли под началом бек-нойона Кавгадыя. Кавгадый послан был Узбеком еще и с тем, чтобы именно он возвел на владимирский стол московского князя.
Кавгадыю от роду было лет тридцать. На бритом до синевы лице татарин носил ровно стриженные ухарские усы, волосы его были черны и блескучи, как воронье крыло, на затылке и по вискам заплетены в тугие косицы. По татарским, да и по всем обычным человеческим меркам Кавгадый казался хорош собой. Видимо понимая то, Кавгадый любил глядеть на себя; и нарочно с той целью в седельной сумке возил китайское зеркало, оправленное в золото. Одно было неприятно в нем: при всякой беседе он чистил пальцем в носу, да затем еще и приглядывался с задумчивостью к пальцу, словно стараясь понять, что же на сей раз удалось ему извлечь из носа. Делал он это то ли нарочно, из презрения к тем, с кем беседовал, то ли нечаянно, из одной лишь потребности. Да ногти еще с каким-то постоянным тщанием и усердием он как-то особенно подрубал, подрезал нарочно заточенным для того ножом и затем долго еще грыз их, выбирая заусеницы крепкими белыми зубами, как выбирает блох шелудивый пес. Как все татары, был он хитер, при необходимости льстив, но в его лесть верилось трудно, именно из-за того, что, хваля тебя, он, казалось, все-таки больше думает о собственных ногтях или носе. Впрочем, у татар Кавгадый находился в почете, сам Узбек отличал его и не случайно именно ему поручил сопровождать Юрия.
В тверскую отчину Юрий вошел в начале декабря. Если в иных землях Кавгадыевы татары лишь бесчинствовали, довольствуясь малым, то в тверской стали зверствовать. В плен брали лишь рослых, сильных, молодых и здоровых, остальных истребляли с какой-то необъяснимой старательностью, словно тверичи были не люди, а опасные животные или насекомые. Надо сказать, что и русские, шедшие с Юрием, воодушевившись чужим безбожием, не уступали татарам в жестокости. Точно великую обиду вымещали они на тверичах, крепя зло и ненависть в сонных душах. О подобной свирепости не знала Тверь со времен Баты. Так прошли они Святославле-Поле, Кснятин, попутно опустошили Кашин, дошли до самого Вертязина, или, по-другому, Городни, уже тверского предгородия. Позади них остались только дымы и трупы.
Ни до того, ни после никогда в жизни не испытывал князь Юрий такого беспредельного и пьянящего чувства власти. Три года добивался он его многими дарами и еще большими обещаниями перед визирями, эмирами, беклерибеком Тимур-Кутлуком. И все равно не сразу поверил Юрий, что достиг недостижимого и внезапное, божественное благоволение могущественного Узбека — не сон. Только теперь по-настоящему он начинал осознавать, насколько то не сон, но чудная явь, подтвержденная заветным ханским ярлыком, молодой царственной татаркой, которую теперь он вез за собой по Руси в обозе, чтобы преклонить к ее ногам Русь и подарить ей, как и обещал, «на вскрывание» Тверь — пусть знает московскую щедрость. При том неизмеримом превосходстве сил, какое было у Юрия, в победе над Тверью не приходилось сомневаться. Да он и не сомневался.
За прошедшие годы Юрий заматерел, стал уж не петушист, а окончательно хищен. Всякое чужое мыслилось им не иначе как свое. При этом (вот странность!) по сю пору своего-то он как бы и не имел: Москву отдал Ивану, Новгород — Афанасию. И все одно — ему было мало! Не умея владеть, он мог лишь завидовать, а зависть давала ему способность к примыслу. Нынешнее его положение великого князя открывало такую дорогу к дальнейшим приобретениям, что голова мутилась от замыслов и сердце напухало величием. После Твери к Москве, по его (и Иванову) загаду, должны были отойти сначала Рязань, старой занозой зудившая воровскую руку, затем Ростов, затем… И далее, далее до самого Новгорода.
За Вертязином перешли на другой берег Волги, по которому вскоре должны были выйти на Тверь. Но лишь тронулись, как в урочище близ сельца Бортенево предстала им Михайлова рать.
Михаил Ярославич мучился совестью оттого, что не успел встретить татар и Юрия ранее — и тем самым дал погубить многие безвинные души. Те, кому удалось уйти от татар, достигнув Твери, рассказывали такие ужасы, каких он, воин, князь, не раз водивший полки на войну, себе и представить не мог. Кой зверь есть на свете страшнее человека?..
Негодных для плена баб, стариков и детей сгоняли в избы и сжигали живьем, голыми, зачем-то обязательно голыми топили в волжских полыньях, на забаву пытали каленым железом и прочая, прочая, чему ни слов нет, ни ума, но на что горазды люди в бесовском помешательстве.
Была к тому причина, что задержался Тверской: вновь не ко времени занедужил и вновь лежал земляным пластом неподъемным. Старым стал, что ли? Пожалуй что, так: осенью, в день Михаила Архистратига и прочих Небесных Сил бесплотных, сравнялось князю сорок пять лет. О болезни князя знали лишь самые близкие и строго молчали о том, как велел Михаил Ярославич, чтобы рать не смутилась. Для всех отъехал он будто бы в Желтиков монастырь на моления. И все же на сей раз поднялся — духом пересилил болезнь. И только окреп чуть, хоть с запозданием, стоившим сотен жизней, а все же вывел войско из города.
То еще ладно, что теперь он заранее знал, где и когда встретит Юрия. Место у сельца Бортенева выбрал сам, сам и дружину расположил для битвы с заведомой хитростью. Много больно, люди сказывают, Юрий войска набрал…
Тверитина с тысячей конных оставил за взгорком, в редком сосновом лесу, авось, будет надо — налетит, не задержится; пеших тверичей-ополченцев выставил на низу, под взгорком, дабы бечь было им неудобно, коли вдруг испугаются. Все же с татарами-то в открытом поле не бились еще. Сам взял под начало две тысячи конных. Неведомо, сколько войска вел Юрий, но Михаил Ярославич собрал всех, кого смог собрать. В Твери затворились бабы, малые дети и старики…
В ночь на зачатье Анны-праведницы долго не спал. Слушал с тревогой несытых волков, стекшихся в дальний лес в предчувствии пира, молился пред старым походным иконостасцем. Иконы были черны от свечной да лампадной копоти, а все же горели глаза Спасителя и святых живым Божиим светом. Долго молился, повторяя спасительные слова. Все перебрал в уме и душе, о чем смел попросить. И вдруг отважился и попросил о запретном.
«Господи! Укороти век мой скороминующий! Дай умереть мне ныне. Тебя хочу лицезреть, но не горе, какое несу своей жизнью ближним и дальним. Жалею их, плачу о них. Желаю тишины им и благоденствия и не могу дать покоя… Нет крыл у меня — взлететь до Тебя. Убей меня ныне во славу Твою. Не могу глядеть на отчину во прахе и разорении. Господи! Убей меня…» — попросил Михаил Ярославич Господа.
И, что удивительно, тут же уснул, будто ангел слетевший наложил на веки упокоивающие ласковые ладони.
Юрий, горячась перед юной женой, рвался на Михаила, требовал от Кавгадыя немедленно вступить в битву. Кричал, что сам Узбек велел ему убить Михаила. О том кричать не следовало. Да и не велел Узбек убивать — а так, ежели уж получится… Татарин грыз ноготь и не спешил. До Юрьевой выгоды не было Кавгадыю дела — своя на уме. Ему было жалко своих татар пускать на русские копья — не для того на Русь ходим, чтобы умирать, а лишь для веселия и сайгата. Ноготь так и не поддался зубам, и Кавгадый сплюнул под ноги Юрию пустой слюной…
Юрий досадливо развел руками перед Кончакой — новокрещеной Агафьей: вот, мол, тебе и татары, матушка!..
По обычаю своего племени, Кавгадый сначала решил подъехать к Тверскому с обманом и лестью.
Подъехал: мол, зло сотворил не по злобе и не желая того, а нечаянно, и пришел лишь затем, чтоб сказать тебе, великий Князь русский, что шахиншах Гийас ад-дин Мухаммад Узбек зовет тебя, великий князь, к себе, а то, что ты не в почете ныне, так то временно, хан милостив и ждет тебя, чтоб простить, а еще, великий князь, мол, сынок твой, поди, заждался тебя в Сарае-то…
Михаил Ярославич глядел на красивого, синего от бритья и мороза татарина, что улыбался ему во все зубы, на его тугие черные косы, ровно спадавшие на стороны из-под собольего малахая, и думал, отчего же и этот ордынский князек так уверен, что он умнее его, Тверского? Отчего все они, даже самые глупые из них и никчемные, так уверены в своем непременном превосходстве над русскими? Вся Кавгадыева хитрость была перед князем как на ладони, будто нарочно до бессмысленности проста и очевидна. Видно, в очевидной простоте их хитрости и таилась главная опасность для русского ума, тух же пытавшегося отыскать, что же Подлинное спрятано за той простотой. А за той простотой очевидной, ясной младенцу, более ничего и не было — вот что…
Польстив, обманув, припугнув, одним словом, исполнив необходимое для подвоха, Кавгадый прикусил ноготь на мизинце левой руки и ощерился острыми зубами на князя: ну, что скажешь теперь?
— Не с тобой бьюсь, с Юрием. — Михаил Ярославич усмехнулся. — Ступай в Орду. Скажи хану: великий князь Михаил Тверской его не ослушался…
Михаил Ярославич понудил коня поворачивать.
— Так что ж, князь, не хочешь дружбы моей? — Кавгадый Мелко сплюнул откусанную наконец заусеницу. — Гляди, князь, — пригрозил он, — нет в дружбе людей верней, чем татары.
— Не с тобой бьюсь, — повторил Михаил Ярославич.
Кавгадый рассмеялся:
— Русский-то против татарина худо бьется!
— Поглядим…
На том и разъехались.
На праведницу Анну, когда была зачата Пресвятая Богородица, день выпал бодрый и румяный от солнца, красного, как снегирева грудь. В такой-то день не сечу творить, а на охоту ладиться. Не тишину б ныне слышать — ту, что всегда одинакова перед боем, а хлопотливый шум на дворе перед охотой, тоже всегда одинаковый и особый. Уходящие мужики малословны и значительны, остающиеся бабы шумны и насмешливы. А выжловые суки ласковы, кидаются в ноги да в губы лизаться, визжат, рвут тороки из рук псарей, будто на дворе еще чуют зайцев…
Михаил Ярославич тряхнул головой, сгоняя напавшее на него не ко времени ощущение тихой печали и радости от памяти мимоходящей и скоротечной жизни. Тем сильней оно было, что пришло вдруг перед битвой, и стало жаль тех обыденных радостей, мимо которых прошел без пригляда, а в них-то и есть единственная опора и милота.
«Ради чего жил, не слезая с седла? Чего достиг? Вон они, татары, стоят как стояли, и скалятся, как скалились раньше. Неужто зря все? Не зря…»
И так захотелось жить!
Тверской знал, что татары поберегут себя, первыми пустят русские рати. Что ж, на то и рассчитывал. Так и вышло — колыхнулись Юрьевы стяги и двинулись одни русские на других.
Михаил Ярославич осенил себя крестным знамением, оборотился к тысячам глаз, глядевшим на него с надеждой и верой.
— Что ж, тверичи! Али мы не русские? — зло, безнадежно, отчаянно закричал он. — Умрем за други своя!..
Сеча была кровавой. И сначала верх взяла было Юрьева рать. Тверичи хоть и не бежали, но явно отступали, теснились к взгорку. Да и трудно было устоять тверичам перед всей силой объединенного Юрьева войска. Когда стало ясно, что победа близка, еще и Кавгадый кинул своих татар. Но того и ждал Михаил Ярославич. Наперерез татарам, за спину русским дружинам хлынула лавой на лаву тверская конница. А те тверичи, что, казалось, были уж смяты под взгорком, вдруг точно взбодрились, наново ощетинились копьями, да так, что свет ясный застили ими, и лихо стало Юрьевым русичам. Никто ж не знал, что за слабыми, вернее, не шибко умелыми в бою ополченцами стояли лучшие Михайловы ратники, и, когда пришел их черед ударить в железо, Юрьева рать всполошилась, как стая галок.
Вот здесь и началась настоящая сеча, такая рубка, в которой смерть сыскать легче, чем лист на березе. Ни татары, ни одни русские, ни другие помирать не хотели — всяк цеплялся за жизнь, убивая иного. Уж второй конь пал под князем. Латы его были иссечены, погнуты под ударами, но ни един удар не достал тела. Его багряный плащ стягом взмывал над битвой то здесь, то там, словно внезапно ткался из света и воздуха. Удивительно, но находясь в самой гуще сражения, он всегда появлялся там, где более всего в нем нуждались, где уже не хватало сил отражать татар.
И над урочищем летел крик великого князя, вновь он звал Юрия:
— Юрий, блядов сын! Ищешь моей головы — вот она! Где ты?!
Юрий не откликался…
Татары, неожиданно для себя подпав под русскую силу, отбивались отчаянно, зло, пронзительный визг покрывал лязг железа и предсмертные крики коней. А от берега Волги, от Юрьева стана, несся вой сотен пленных, повязанных меж собой, и в том вое звучали то горесть, то надежда.
Солнце давно переместилось по небу. Начав биться по первому свету, изможденные люди ждали его заката и тьмы, что остановит резню. Однако до ночи многих еще можно было убить.
И тут на взгорке явилась новая тысяча.
«Ить не раньше — не позже, а в самый раз», — успел заметить про себя Михаил Ярославич, сшибаясь с татарином, который пытался достать князя саблей.
— Ых!.. — Удар ордынца ссек кольчатый назатыльник со шлема и пришелся по конскому крупу. Покуда конь, брыкнув от боли задом, не начал валиться, Михаил Ярославич успел кинуть копье вдогон татарину. Копье вошло ему в спину. Татарин дернулся, толкнулся грудью вперед, припал к конской гриве, удивленно вывернул шею, оборотясь на князя белыми от смерти глазами. То третий конь пал под Тверским.
Поднявшись на ноги, Михаил Ярославич поглядел на взгорок. Медлил Тверитин.
«Ну!..» — без звука крикнул он Ефрему.
И Ефрем будто услышал князя.
— Бей!.. — вместе с конной лавиной, вихрившей копытами снег, упал сверху победный вопль.
Побросав стяги, кое-где сохранявшиеся еще у врага, чужие русские и татары бросились вон с поля боя к обозам, отчего-то надеясь там упастись.
Михаил Ярославич пеший стоял средь поля.
— Юрий! Юрий! Вот моя голова!..
Юрий не мог слышать князя. С малой дружиной числом не более ста человек он уже был далеко от урочища. Бросив рать, татар, Кавгадыя и молодую жену, он уходил на Торжок.