Книга: Крыло голубиное
Назад: 8
Дальше: Комментарий

9

— Что ж ты плачешь, Ефрем? Ведь я же не плачу… — Голос князя был не властен, но тих и мягок. И оттого, что князь утешал его, Ефрему делалось еще горше. — Я ли не был в чести? Али ты, Ефрем, мало видел славы моей? Что ж теперь Бога гневить упреками? А это, — Михаил опустил глаза на тяжелую деревянную колоду, сковавшую шею, — это, Ефрем, кратковременно.
«Только когда же закончится?..» — с тоской добавил он про себя.
— Да ить не плачу я — от дыма то, — оправдался Ефрем, тыльной стороной ладони проведя под глазами.
В просторной, но бедной веже было вовсе не чадно — лишь масляные плошки горели, давая скудный свет и бросая тени на стены.
— Какой ныне день?
— Канун твой, батюшка.
— Кой канун, Ефрем, что ты?
— Чать, завтра, Михаила Ярославич, двадцать второй день ноября, среда ужо…
Вон что, Михаила Архангела день — тезоименитство его. Знать, ныне в ночь исполнится Михаилу Ярославичу, великому князю всей Руси, сорок шесть лет.
«Вон что, сколь времен скороминующе! Быстро, быстро летит, даже если и тянется бесконечным татарским волоком…» Михаил прикрыл глаза. Не для дремы — сон он давно потерял — но для мыслей, кои одни в тягостной неизреченной, муке печали и утешали его.
Сколь времени прошло? Сколь осталось? Михаил в уме просчитал дни своего последнего пребывания в Орде. Выходило, что завтра, точнее, ныне уже пошел семьдесят седьмой день. От шестого дня августа, когда прибыл в Орду и предстал перед ханом. До первого суда, вершившегося в субботу двадцать первого октября, прошло сорок пять дней. Сорок пять — по дню на каждый прожитый год. Второй суд творили над ним ровно через неделю, опять в субботу. Неужели ж Узбек и смерть определил принять ему через сорок пять дней от суда? С него станется, любит он подгонять число под судьбу. Только больно долго, немилосердно то. И от какого ж суда дни отсчитывать, от первого ли, от второго?
«Господи! Не о многом просил Тебя, почему не дал умереть тогда у Бортенева, в силе и славе, в чести и победе?..»
Месяц осталось, как год минет с того побоища. А все-таки милосерд Господь, хоть в малом дал Михаилу исполнить заветное. Пожалуй, впервые после Калки да Сити бились русские с татарами не на стенах осажденных городов, но в чистом поле. И не с малой их горсткой, а с сильным войском. И разбили, разбили наголову, хоть вместе с Юрьевыми ратями было их больше чуть ли не вдвое! Значит, и русские могут татар побивать, могут! Пусть в памяти на будущую силу та победа останется. И останется — видел он глаза тверичей, в такие глаза страх-то обратно вогнать уже не так будет просто — и то, велико! А Тверь-то как изумилась, когда он пленных несчетно привел! Кабы не заступился он за них, поди, всех растерзали б. Пошто смилостивился? Знал же, что и милость к пленным татарам не оправдает его перед ханом. Константина пожалел, вон что…
А пленил он тогда и Кавгадыя, татарского князя улизанного, и Узбекову сестрицу Кончаку, и брата Юрьева Бориску… Один лишь Юрий и ушел, точно унес его кто!
Бориска-то не ждал милости от него — трепетал. Михаил же лишь спросил:
— Что, погубили Александра-то? Из какой выгоды?..
Затрясся весь, губы поплыли — жалок.
— Не княжич ты, Бориска, не княжич, — одно лишь и сказал ему Михаил.
Кавгадый боле не скалился и про ногти забыл. Винился, что, мол, без воли Узбековой Тверь воевал, обещал поддержку в Сарае, дружбой клялся, льстил да лгал… Думает теперь, поди, мол, ловко он Тверского-то обольстил да обманул. Михаил же и тогда полслову его не поверил. Не поверил, а отпустил все же — Константин был в Сарае.
Кончака чванилась — хоть пленница, да сестра Узбекова. Однако не в том беда, что сестра царева, но в том, что жена холопья…
Юрий перед весенней ростепелью вновь подходил с войском, на сей раз с новгородским. Вестимо — новгородцы клятвы-то до первого ветра держат, а как подует, так все выдувает из них. Ну да Бог им судья, Михаилу-то боле их не карать.
Встретились у Торжка. Однако биться не стали. Не было на ту битву воли Тверского. Он уже о другом мыслил. Выдал Юрию Бориску, прочих заложников. Одну Кончаку не выдал — умерла на Твери царева сестра и супруга новопоставленного великого князя Руси московского Юрия… Одним словом, порешили тогда с Юрием в Сарай идти, суда у хана искать. А Михаилу-то и без суда в Сарай надо было спешить, донесли ему, хан велел Константина голодом уморить, ежели Тверской перед ним не явится. И уморили бы. Сказывали, доходил уж сынок, только нашлись умники, вразумили Узбека: мол, ежели убьешь княжича, Михаил к тебе вовсе не явится. Мол, к немцам с казной уйдет. Что ж, звали тверского князя немцы-то, и Гедимин — князь литовский к себе звал, и даже Папа латинский, что сидел тогда в галльском Авиньоне, послов в Тверь прислал.
Да ить разве мыслимо из отчины убегать? Того и в мыслях князь не держал. Так что порешили у Торжка более крови не лить, а идти в Сарай вместе, искать у хана суда.
Кой суд!
Как управился с делами последними — к смерти-то всегда их отчего-то много копится, так и тронулся из Твери. Народ выл, как по покойному. Вся-то Тверь от малых деток до седых стариков, с которыми еще на Кашин ходил, вышла провожать князя на волжский берег. И долго еще, не трогаясь с места, люди стояли в недвижном оцепенении, глядя вслед княжьим лодьям. А над городом скорбно, тягуче звонили колокола. И гудкий, тяжелый голос большого, его колокола все достигал Михайлова слуха, когда уж и Тверь, и серебряный в свете солнца купол его Спасо-Преображенского храма скрылись из виду, в недостижимую даль унесенные волжской водой. А колокол все рыдал, плакал медью над водной гладью, или то уж Михаилово сердце рыдало?
С Василием дома простился. Княгиня Анна, княжичи Дмитрий и Александр да отец Иван упросили проводить до ближнего места. Вместе, в последнем родственном утешении, дошли до Нерли. Царьгородец и в Сарай с ним ехать намеревался, едва отговорил его, стар стал отче. Ни к чему ему перед скорой смертью у поганых в Орде душой маяться. Новым духовником взял с собой игумна отрочского Успенского монастыря отца Александра. Годами молод, зато душой возрос. Пусть увидит, как князь его за веру смерть примет, поди, сумеет о том и другим рассказать. На то в Отроче и летопись завели.
До Нерли шли с Аннушкой на отдельной лодье. Нечего на их слезы лишним глядеть. Даже сыновей прочь отсадил, еще натерзаются.
А с Аннушкой почти и не говорили. Столкнутся взглядами, того и довольно. Надо б было пуще утешить ее словами, но разве словами утешишь? Как-то ей ныне там? Поди, не спит теперь, молится. Молись, Анна.
А перед тем как в волжскую Нерль войти, с остальными простился. Дмитрий молодцом держался. Хмурился лишь. Александр плакал, ну, точно маленький. Али не видел, что слезы-то его отцу тяжелы? И жалко его, а все одно, не надо бы так-то при живом убиваться. Да у всякого свое сердце.
Оба на коленях стояли. Упрашивали не ездить к Узбеку, говорили, мол, лучше в войне с погаными умереть. Так-то оно бы и ладно было, коли б одному умереть-то, а война одному-то смерти не дает. Вразумлял их. Разве можем мы ныне всей силе ордынской противиться? А коли не можем, честно ли ради одной жизни бедствию отечество подвергать? За мое ослушание сколько голов-то христианских падет? Так и спросил.
После когда-нибудь надобно же умирать, так лучше теперь положу душу мою за многие души. Так и сказал.
Раз так, ответили, пошли, мол, нас в Орду-то вместо себя… Добрые сыновья. Видно, о том сговорились промеж собой по пути. Спросил: разве царь вас к себе требует? Да ведь и их еще позовет, ненасытный…
Последний раз душу открыл перед отцом Иваном, исповедался. Да что ж нового-то мог он открыть отче в своей душе, ведомой тому с малых лет. Из рук его Святых Тайн причастился. И в том утешение было великое.
Аннушка перед сыновьями не плакала. Горе взгляд обожгло, высушило глаза. Однако, коли б кричали глаза-то, какой бы вопль по Руси стоял…
Нельзя на заведомую смерть заране прощаться — тяжко. А и не проститься нельзя. Доныне все до последнего слова слышится, до водного плеска у берега, доныне все видится так, точно вживе перед глазами стоит. Простились наконец, ох, Господи…
Во Владимире, в Успенском соборе, где венчался на царство, помолился той иконе Божией Матери. И вновь почудилось ли, въяве ли увиделось — живая она, икона та. Смотрела ласково, обещая… Ужели дойти к милосердию можно лишь через муки? Али не дано нам быть добрыми без страданий?
Хотел было с митрополитом Петром на смерть замириться, да, сказывают, нет уж давно в митрополичьем граде Владимире митрополита Владимирского и всея Руси — в Москву перебрался Петр к Ивану Даниловичу, поди, шепчутся…
А тут во Владимир пришел ханский посол Ахмыл, бек-нойон, старый Михаилов знакомец. Сказал, что ежели в месяц великий князь (так и сказал: великий князь) в Орду не поспеет, Узбек за ним сам на Русь с войной придет. И добавил тихо, хоть и были одни с ним в покоях: убьет тебя хан, Михаил Ярославич, беги… Коли татарин добра ему пожелал, тем более надо было в Орду спешить. Знать, склоняли уже Узбека к тому, чтобы за его, Михаилово, ослушание всю Русь под огонь и железо подставить.
Михаил открыл глаза. Плошка с огнем чадила, фитиль брызгал маслом. Тверитина в веже не было. Уйдет — не слыхать, войдет — не слыхать. Отрок, что находился при князе для того, чтобы переворачивать перед глазами листы Псалтыря, дремал, падая носом в святые буквицы.
Пусть его спит… Однако куда же Ефрем-то пропал? Пусто без него, беспокойно. Он все бежать подбивает, старый, неймется ему доблесть выказывать. Будто не знает, что нет в бегстве доблести. Впрочем, не доблесть и в колоде сидеть. В колоду забили сразу после второго суда, сколько ж позор этот терпеть на плечах?
Пока был один и никто не слышал, Михаил вздохнул тяжело, сокрушенно.
А еще и во Владимире не поздно было участь переменить. Владимирцы и те уговаривали его не ходить кланяться хану. Только ведь в доброте своей ясно ли понимали, чем непоклон тот им самим угрожает? Во Владимире опять провожали всем миром и с горестными слезами. Не в том ли дано ему утешение, чтобы при жизни увидеть, как плачут о нем?
Верхнего Сарая-Берке достигли за три седмицы. А хана-то нет, и город пуст и уныл: то ли на ловы пошел, то ли на Арран хулагидов теснить. Известны ловы-то ханские, не дичь ищет, а примысел. И Костю за собой поволок… Кинулись вдогон что есть мочи, в срок поспеть перед ним явиться. Вот уж гонка-то была! Вся-то жизнь единым гоном прошла — не знал, что и за собственной смертью гнаться придется.
Хана нагнали уж в устье Дона, перед самым Сурожским морем. Такой пышной и великой охоты Михаил не мог и представить. За ханом шел весь многотысячный Сарай: женщины, купцы, оружейники. На походе войсковые туманы хранили порядок, на привалах же, которые могли длиться по воле хана и день, и неделю, и месяцы, степь уставлялась округ, будто единым мановением руки, тысячами веж и шатров. По ночам зарево от костров освещало небо от края до края, и не было пределов татарской силе. Кабы с такой силой теперь шагнули они на Русь, пожалуй, не было б и Руси. Михаил благодарил Господа, что тот удержал его от искушения спасти свою жизнь.
Константин, слава Богу, оказался здоров. Правда, худ. И глаза у него стали травленые. Потеряла Тверь князя. С такими глазами не правят. Как увидел его глаза Михаил, на колени встал перед сыном: прости мне!
А Константин оттого еще пуще смутился, заплакал:
— Ты прости меня, батюшка… Уронялся я перед погаными…
Что ж, и среди князей не всякому князем быть. А сын оттого, что слаб, родительской милости и любви не лишается. Да и можно ли винить его в этой слабости? Человек-то духом не сразу крепнет, а пыток-то, бывает, и крепкие не выдерживают. Вестимо ли, дите морить голодом?..
Тем же днем пошел к царю на поклон. Допустили немедля, без обыкновенных проволочек. Видно, ждал его хан. Однако был хмур, молчал. На Князевы подарки, припасенные для него и для жен его, не взглянул. Да и на самого Михаила не глядел, точно ему было больно глядеть на князя: мол, что ж ты натворил-то, Михаил Ярославич, как же мне теперь с тобой быть-поступать?..
Эх, хан! Велик ты, царствен, но и тебе не тягаться взглядом с тверским князем.
Михаил сразу понял, что его ждет. Только вида не подал, пусть тешится хан, раз еще не натешился. Сладость для него не в том, чтобы убить, на то много ума не надобно, но в том, чтобы прежде низвести, сломить человека и лишь потом раздавить его, да так раздавить, чтобы и рук не запачкать…
Узбек даже про вины не спрашивал, только вздыхал и тягостно качал головой: мол, как же ты мог, как ты мог?
А что ему спрашивать, когда Кавгадый вместе с Юрием в Орду прибежали гораздо раньше его, да не одни, а с целой толпой свидетелей — новгородских, московских и прочих переметных бояр и князей, готовых показать против Михаила все, что понадобится. И то, всем люб не будешь. Пожалуй, не было свидетелей против него лишь из Рязани, Костромы, Владимира да Твери. Ну да и те, которые пришли, довольно хулы и поноса нанесли на великого князя, в том было время убедиться ему на суде. После суда-то, сказывали, бояре те затеяли пир, пили много вина и пьяные затем похвалялись промеж собой да перед Юрием тем, кто какую напраслину возвел на тверского князя. Что ж, пьяному-то и срам в доблесть.
Так что спрашивать у Михаила про вины его у Узбека ни нужды, ни охоты не было.
Спросил лишь мимоходом, пошто, мол, бился с послом моим?
— В битве не отличают послов, — ответил ему Михаил.
Еще спросил, также не глядя на Михаила, вскользь, безо всякого к тому любопытства:
— Зачем жену Юрьеву умертвил?
Так и сказал: не сестру мою, а жену Юрьеву. Знать, ведал зачем?
— Божией волей сестра твоя умерла. В горячке кончилась, — твердо сказал Михаил.
Да что ж здесь и спрашивать и отвечать, когда Юрий на всех углах кричит, что отравил Кончаку Тверской.
Однако милостив лучезарный хан, безмерно милостив! Велел визирям без волока и по всей правде вершить суд меж Юрием и Тверским. Более того, пообещал сам разобраться в их тяжбе. Мол, хан справедлив, без вины не накажет. На тебе, князь, травленую наживку — лови! Коли сумеешь оправдаться, я тебя пощажу. Но, главное, пообещал судить не одного Михаила, а разобрать его тяжбу с Юрием! Милостив, милостив ордынский правитель! Прощаясь, даже взглянул иначе, точно солнце в ненастье лучом обогрело. Истинно, лучезарный!
Тогда до суда отпустили князя. Правда, приставили стражу. С тщанием стерегли, будто око. Молился при них, исповедовался при них, Тайн Святых причащался и то при них, как ни увещевал покинуть вежу ордынцев отец Александр, — одно слово, поганые. Коли что заветное поведать хотел, с Ефремом взглядами перекидывались, благо Тверитин за долгую обоюдную жизнь и без слов князя понимать научился…
Да где ж это он?
С вечера ветер нанес пургу. Мело, как в Твери в феврале. Хотя и пурга здесь иная, и снег как будто другой, и даже светила на землю глядят будто бы по-иному. Солнце, коли взойдет, горит с какой-то неистовой силой, а звезды ночами в небе бархатны и близки, и каждая светит словно тебе одному, и каждая, словно тебе одному, мигает о чем-то неведомом, но простом. На Руси-то, поди, уж зима, Волга от берегов стынет льдом, а тут на горных лугах кони еще щиплют траву. Вольно им на траве…
— Князь, князь… — тихо, задышливо зашептал Ефрем. Он появился так же неслышно, как и исчез. — Бежать, бежать надо, Михаил Ярославич…
— Ну…
— Купил я аланцев, кони готовы, вмиг сулят в горы унести, где Узбек не достанет. Беги, батюшка, Михаил Ярославич!
— Пошто смущаешь меня, Ефрем? — спросил Михаил с укоризной, но тут же улыбнулся преданному слуге. — Ежели один спасусь, какая в том будет слава?
— Что ж слава? Для нас спаси свою жизнь!
— Нет, Ефрем.
— Беги, князь, Богом тебя прошу!
— Молчи, Ефрем. Доселе не бегал и ныне не стану. Князь я, Ефрем, — сжав зубы, точно пожаловался Михаил, прикрыл глаза и отворотил от Тверитина голову. В углу глазницы задержалась, копя влагу, слеза. И скатилась. Одна.
Тверитин, обхватив голову руками, раскачивался в неслышном горестном плаче. Как Глебку, сына, похоронил, плаксив стал Ефрем.
— Ступай, Ефрем, к аланцам-то, отпусти их. Да, слышь, Ефрем, заплати за добро-то…
Сглотнув слезный ком, Тверитин кивнул и слепо, но так же неслышно пошел из вежи.
— Да долго-то не ходи, — попросил его князь. — Томно мне что-то ныне…
Дыхнув в кибитку наружным воздухом, от которого пуще замигал в плошках огонь, войлочный полог бесшумно опал за Тверитином.
…Ну вот, пошто отвлек? Теперь и не вспомнить, что мыслил.
Он пробежал умом по долгому волоку. Выплыл из ума день, когда в первый раз судили его. Сразу-то он тогда еще не смекнул, что нарочно сорок пятого дня дожидался Узбек. Мол, отжил ты свою жизнь, Михаил, по вольному году на день ордынский. Разумеется, никакой тяжбы с Юрием в том суде не было. Да что суд — не суд, а позорище! По Чингисову-то Джасаку — татары сами сказывают — куда как верней судили!
На первом суде в судной кибитке русских было более, чем татар, — все свидетели Юрьевы. Главный средь судей — бек Кавгадый. Бывает ли суд-то, в котором обиженный судьей выступает? У Кавгадыя язык — что ножик его для ногтей — востер и извилист, до всякой грязи достанет. И проку нет, что Михаил ему жизнь сохранил. Да что Кавгадый — татарин, с него и спросить нельзя. Русские, хоть и знал Михаил их злобу да зависть, поразили его. И жалко их, потому как, виня Михаила, себя сами в яму толкали. Не ложь удивила, того и ждал Михаил, но то, как правду в угоду татарам похабно вертели да ставили. Мол, дань с них цареву брал, а хану и вполовину не отдавал, мол, крепость на Твери заложил от Орды, мол, немцев хотел навести на Узбека… И всяк отчитается перед судом, и грамотку свою поносную с поклоном перед Кавгадыем кладет. Широкого вретища для грамоток тех не хватит. Где уж тут отпереться! Да и не отпирался князь — знал, что пустое. Хотел лишь русским-то путь указать, чтобы впредь друг друга ни ради татар, ни ради иных не топили. Ведь эти деньги татарские, что он от дани утаивал, по сути русские деньги, и он их у себя оставлял не ради одной Твери, но и для всей Руси, и так бы оно и было, кабы Русь-то за ним пошла. Много ли ему надо? Вон с собой-то в смерть и золотника единого не ухватишь! Да кабы иначе было, разве стал бы он голову свою под ханский меч подставлять?..
Э-э-э-э… Не верят, смеются… После того суда и пировали они. Во всем: в доблести ли, во лжи ли русский человек до отчаянности, до самого предела дойдет, оттого, знать, и вина ему много надобно. В вине-то нет ни страха, ни совести…
А через неделю, в двадцать восьмой день октября, снова в субботу, на второй суд привели. На том суде, кроме Юрия, русских не было. Одни татары. Доверенные Узбековы. И опять судил Кавгадый. И то же было, что на первом суде, и не то же.
Винили в том, что дань цареву утаивал — причем те, с кем данью той делился Михаил, более иных и злобились. Что ж здесь ответишь? Винили в том, что татар царевых побил. Так побил же… Винили в том, что цареву сестру отравил. Хоть и не доказано то, а что им скажешь? Молчал князь. В том еще винили, что, мол, горд перед ханом и непокорен. Куда уж больше покорства, когда сам за смертью к хану пришел? Ну и дальше всякая лжа…
А в вину записали: «Не последует нравам нашим и неуступчив есть нам, посему достоин быть смерти…»
Господи, коли достоин, отчего не дают?
После того суда Узбек, словно дело сделал, от Дона далее на Арран пошел, через Маджары, через город Дедяков, и Михаила следом поволокли. Тогда же и колоду на шею накинули для вящего позора и унижения. Что ж, и то терпеть надо!
Господи, неизреченно мое терпение, когда же примешь меня? Осилю ли этот путь?
Вон давеча-то, в Дедякове, поставили на торгу коленями на телегу, собрали русских и иных языков людей, сказали бить его плетьми по коленам тем, кому должен он. Никто не ударил. Однако до полудня на торжище в колоде под взглядами простоял. Свидетели-то из тех, что винили его на суде, с горестью на него глядели и отводили глаза, когда Михаил вдруг находил их в толпе.
Господи, прости и им их невольное прегрешение…
А как повели назад в вежу, не стало сил. А Кавгадый ласков, велел стулец принести и отрокам приказал колоду на шее поддерживать, а сам смеется, не унывай, мол, царь поступает так и с родными в случае гнева, но скоро объявит тебе милость, и снова будешь в чести…
Смеется татарин.
Неужто и правда скоро минует неупиваемая чаша сия?
Вот тогда-то, третьего дня, как подняли со стольца отроки Михаила, повели его в вежу, не выдержал он — заплакал. И тот стих псалма Давидова, что Царьгородец ему еще в Твери поминал, не идет с ума.
«Боже мой! Боже мой! Для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! Я вопию днем, и Ты не внемлешь мне, ночью — и нет мне успокоения… Все, видящие меня, ругаются надо мною; говорят устами, кивая головою: «Он уповал на Господа, — пусть избавит его; пусть спасет, если он угоден Ему…»
Плакал Михаил. И тогда купцы и прочие люди подошли, сказали: «Ступай в вежу, не плачь, ты такой же был царь в своей земле, нельзя тебе плакать…» Вон что…
Господи, Пресветлый мой, ну когда же, когда же минет сия неупиваемая чаша?
«НЫНЕ», — словно пропел женский глубокий голос, в котором была и любовь, и нежность, и вечная-вечная скорбь.
Смилостивилась… Она…
Рядом как-то совсем по-детски задушевно и остатне всхлипнул Ефрем.
Ну, вот… Когда он вернулся?
Михаил Ярославич открыл глаза. Он улыбался.
— Что ж ты плачешь, Ефрем? Вот видишь, я же не плачу…
— Да ить само оно, батюшка, из нутра. — Ефрем беспомощно вскинул руками и тоже хотел улыбнуться.
— Ну вот… — похвалил его князь и кивнул на отрока, сладко спавшего за листами. — Разбуди его, будет.
Ефрем неслышно поднялся с пола, тронулся к отроку.
— Стой, — остановил его князь. — Простимся, что ли…
— Князь…
— Убьют меня ныне, Ефрем. Прости мне…
— Князь!
— Молчи, Ефрем. Все…
Тверитин стирал слезы на бороду, но они еще пуще катились.
— Буди же его…
А на дворе медленно поднималось утро. Ветер давно уже стих. Снега намело много. И был он хоть и бел, как в Твери, но будто непрочен, уже по обилию его было видно, что еще до полудня он стает и Узбеково войско ныне опять не тронется на Арран. Над кибитками, уставленными до самого окоема, до неприступных и льдистых гор, клубились дымы, и муллы пронзительными, громкими голосами будили татар к молитве.
Тихо было в веже, лишь огонь потрескивал в плошках да отрок непроснувшимся голосом читал псалмы по листам:
— «Услышь, Боже, молитву мою, и не скрывайся от моления моего. Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей и смушаюсь от голоса врага, от притеснения нечестивого; ибо они возводят на меня беззакония, и в гневе враждуют против меня. Сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня; страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня…»
— Да… ужас… ужас… — повторил Михаил. — Сердце смутилось мое. Читай же, читай!
— «И я сказал: «Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и успокоился бы…»
— Вот… И улечу, и почию… — вздохнул Михаил всей грудью.
А на дворе послышался конский топот, голоса.
— Ступай, посмотри, что там? — послал Михаил отрока.
Отрок вернулся тут же.
— Идут, — неслушными губами произнес он.
— Ведаю для чего, — сказал Михаил, и взгляд его засветился той прежней силой, какая в нем одном и была.
Ефрем помог князю подняться.
Русские и татары — было их семеро — в вежу вошли неторопко. Огляделись, признали князя, переглянулись глумливо.
— Бери, Романец, твой князь, — сказал один из татар, видимо, старший среди убийц.
Кудлатый, с грязной башкой, сутулый и длиннорукий мужик хмыкнул и вяло кивнул.
И тут мгновенно, как бывает, может быть, лишь перед смертью, явилась взору князя желтая, пыльная улица старого Сарая-Баты, и он на той улице, и этот мужик, которого когда-то спас, откупив у татар.
Мужик глядел сонно, не узнавая, потом хмыкнул и медленно двинулся на Михаила, раскачивая на ходу плечами и низко опущенными, точно безжизненными руками.
— Нет! — не закричал, а рыкнул горлом Тверитин и кинулся навстречу кудлатому. Но не достал его, другие прежде пронзили его железами. Обвиснув на копьях тяжелым телом, Ефрем все тянулся к сонному мужику, хрипя из последних сил: — Нет, нет… — Пока слово не застыло на губах розово-желтой пеной. Тогда его скинули с копий на земляной пол.
— Падаль, — сонно сказал кудлатый, брезгуя наступить, перешагнул через тело Ефрема и потянулся к князю.
— На тебя уповаю, Господи! — твердо сказал великий князь Михаил Ярославич.
Он хотел осенить лоб, однако рука осеняющая стукнулась о колоду. И тут Романец ухватил князя, с силой бросил его на стену. Не выдержав удара, стена разверзлась. Сквозь пролом Романец выволок князя на снег, пальцами проник под колодой до горла, длинными, крепкими, будто кремень, ногтями разорвал плоть, всунул руку в еще живое, горячее тело и на татарский обычай — так Чингис заповедовал убивать животных — сжал в бессмысленном кулаке сердце своего князя.
В России есть город Тверь.
В Москве — Тверская улица.

Назад: 8
Дальше: Комментарий