2
Радость князю в том, что княгиня наконец понесла, и правда была великая. И не одному только князю, а и всей Твери. Тогда еще, во всяком случае, в Твери, народ и его правитель не шибко скрытничали и не хоронились друг от друга, а жили одними радостями и горестями. Во всяком дому с надеждой и умилением судачили бабы о скором прибытке в семействе князя, а по воскресным дням несчетные свечи горели в церквах во благо здоровья княгини…
Михаил же Ярославич с тех пор, как Анна открылась ему в тот памятный, сладкий день, смотрел на нее не иначе будто завороженный. Так смотрят на хрупкий, драгоценный сосуд, всклень наполненный желаемой влагой.
Но уж и Аннушка изменилась: не затевала обычных игрищ да хороводов с сенными девушками, не прыгала белкою по лесенкам сенных переходов, а ходила степенно, будто неся живот напоказ, более же всего затворялась в своей светлице за молитвой и рукоделием. Обжимные короткие куфайки да телогреи сменила на просторную меховую кортель; вместо тяжелой от каменьев и золота кики надела на голову шелковый легкий убрус, прикрывавший волосы каждый день причудливой скруткой; а нарядные поневы и кохты поменяла на косоклинный распашной сарафан, поверх которого, впрочем, надевала и ферязь либо желтого, либо червленого цвета. Но все то были пустые внешние мелочи, видные всем.
Изменилась Аннушка вовсе в ином — другими, далекими и незнаемыми, стали ее глаза. Михаилу иногда казалось: Анна смотрит на него, но не видит, погруженная в себя, туда, где уж билась, толкалась не явленная покуда миру новая жизнь. То была ее тайна. И эта тайна не давалась Михайлову разумению.
Да он и не пытался понять ее неведомых женских тайн, а лишь удивлялся, наблюдая за женой, как разительно она меняется день ото дня, становясь молчаливей, строже и недоступней.
В ту пору, что тоже не могло не радовать Михаила Ярославича, еще тесней и короче, чем прежде, сблизились Анна Дмитриевна и матушка Ксения Юрьевна.
Особенно изумляла близко знавших ее людей княгиня Ксения Юрьевна, которая от невесткиной тяжести будто заново и сама расцвела женским счастьем. Обычно строгое, сдержанное во всяком проявлении чувства лицо свекрови мягчело, плыло едва видной и оттого еще более весомой улыбкой, когда она говорила с невесткой. Окружающие вдруг увидели в ней не суровую владетельницу, которая во всю жизнь не могла позволить себе блажи быть обыкновенной и слабой женщиной, но заботливую, ласковую мать, умевшую, оказывается, и охать по-бабьи, и причитать, и умиляться радостными слезами в предожидании внука…
Однако все эти главные радости проходили на женской половине терема, минуя глаз Михаила Ярославича. Лишь ночью да послеобеденные часы он появлялся в покоях княгини, прячась от забот в синюю омуть ее глаз. Как ни была сосредоточена на себе Анна Дмитриевна, но и она видела, как нелегко отчего-то мужу, и всякий раз встречала его с тихой веселостью, пытаясь отвлечь от забот. С женой Михаилу Ярославичу было привычно-радостно, но и здесь тревога не оставляла его.
Княжение его давно стало ежедневной службой и радением ради земли и веры. Всем он старался быть равным отцом и заступником от обид. Но не ко всем был милостив.
Более всего не терпел запустения на земле и, если видел у какого хозяина не взошедшие урожаем обжи, гнал такого хозяина, а его угодья по своему усмотрению передавал другому. Оттого, видать, толклись с раннего утра и до вечера в княжьем дворе и сенных прихожих в поисках доходных путей, льгот и выгод всякие люди. Он же особо привечал тех, кто приходил на Тверь из иных княжеств. Кого на лес ставил — «на топор и соху» — и сошников тех освобождал от издолья на десять, а то и на двадцать лет; кого на пустошь сажал, опять же освобождая от пошлины на срок до пяти, а то и десяти лет; а тех, кто послабее, пускал на село и им давал льготу на первый год.
На Руси что худая, что добрая слава одинаково быстро во все пределы летит! И ранее Тверь дальних людей к себе звала, а теперь и вовсе словно манящей звездой над всей землей встала. Из Киевской, Черниговской, Полоцкой, Смоленской и прочих земель шли к Михаилу люди разных занятий и званий, и не для того лишь, чтобы на него взглянуть, но для обустройства жизни. Вестимо: и рыба ищет где глубже…
Мало стало выгоды жить одной древней истиной про то, что князь дружиной своей силен. Так оно, да и не так… Одним прихватом чужого вечно богат не будешь, прочное же, верное богатство только земля может дать. Для того и старался князь заселить ее плугарями.
Но и строг был, однако. Порядок такой на Твери завел, какого не было допрежь в русских землях.
Раньше-то свободный человек за лживое ротничество, за убийство или какое иное насилие вполне откупался гривнами, никто не мог и по суду его ущемить до членовредительства и телесного унижения. Тверской же князь татьбы не прощал. Коли в смерти, воровстве, невозвращении долгов, в зловерии, распутном блуде или еще в каком злом грехе доказывали ему вину и та вина была велика, одной своей волей Михаил Ярославич вполне мог нарушить древний Мономахов завет не убивать виновного.
Светлой души был князь. Однако правил он на Руси в иные времена. Давно уж Русь перестала быть той Мономаховой Русью, когда и побои-то русич знал лишь в бойцовском единоборстве. Кончилась та Русь с татарами, новое время пришло. Одним только страхом денежных пеней да позором суда (какого прежде было довольно) невозможно стало удержать от преступлений лихих людей. А их от притеснений поганых и общего беззакония развелось как блох в жаркий день на собаке.
Малые отряды дружинников от времени до времени рассылались во все пределы княжества на пагубу разбойникам и лихоимцам, однако дозоры те пользы давали мало. Леса вдоль проезжих дорог надежно скрывали тех, кто хотел укрыться. Хвастают, конечно, татары, говоря, что в Орде можно, мол, носить золото на голове, совершенно не подвергаясь опасности быть ограбленным, хвастать-то хвастают, но действительно в своей стороне и у своих они не воруют. Здесь же чуть ли не в каждый месяц, а то и почаще, вести приходят к князю о разбоях и грабежах.
То починок пожгут, то купецкий обоз взлохматят, то прохожего человека обидят, то над девкой какой надругаются, а то и вовсе греха не побоятся — сельскую церковку вскроют. Много нынче среди людей озорства. Прежде коли уж сбивались в ватагу дикие, буйные мужики, которым добрая жизнь пресна, как несоленое тесто, то уж и уходили они ушкуйничать либо бродничать подалее от родной стороны, в иные языки и народы. Теперь же и русские на своей земле будто татары безверные!
И как отличить среди тех, кто приходит на Тверь, прилежного землепашца от кровавого татя? И тот и другой руки-ноги имеют, одинаково глазами на мир глядят, только видят, выходит, разное. Но в мысли к ним не заглянешь…
Предлагали бояре князю тех, кто был замечен в татьбе, клеймить по лбу позорным тавром, дабы издалека признавать разбойника, однако пока удержался от той меры Михаил Ярославич: больно уж паскудна и неподобна она человеку. Разве он скот, чтобы негодное клеймо на себе носить? Да и как он будет с ним дальше жить?
Однако как без кнута вселить в людей добронравие, когда они его не хотят? Но ведь и кнутом не многое достигается. Знать, не в кнуте здесь дело. Коли уж дошел русич до края, ему и кнут не помеха, напротив, кнут-то его уж не бьет, а только пуще задорит. Такого легче в смерть загнать, чем исправить. Хоть в лохмотья кожу исполосуй, а до души не достанешь. Оттого и не приживается татарский Джасак на Руси, что зла и крови в нем много, но правды нет. Другое нужно Руси, а что другое — никто не знает: то ли не придумали еще, то ли уже забыли. Все от века заповедано нам. Надо лишь понять, отчего сейчас грабить и убивать стало легче, чем жить по совести. И попытаться исправить то, что можно еще исправить. Ведь было же на Руси светлое время, когда на вора или какого иного отступника пальцем указывали, как на диковинку! И не страх держал людей в благонравии, а достоинство. Выходит, не о кнуте надо думать, а о том, как вернуть растоптанные татарами честь и достоинство. Бесчестный и на Бога взгляд не смеет поднять.
Вот и отец Иван поддержал Михаила Ярославича в споре с боярами, когда завели они речь о клейменых отметинах.
«Злого лишь укрепит во злобе такое тавро, — сказал Царьгородец. — Не даст уж возродиться ему для добра. А в каждую душу уголья брошены. В иной горят ярким пламенем от ангельского дыхания, в иной остыли, подернулись серым пеплом. Но не навек, ибо и к ним слетят еще ангелы и вздуют небесный огонь. Так не нам же путь тем ангелам закрывать…»
Хорошо, когда так… И ежели взглянуть теперь хоть на того же Андрея Александровича, можно ли в том усомниться?
Кажется, не было более непотребного, злонамеренного и мутноумного человека на всей земле, но, с тех пор как, отдав владимирский стол, умер брат его Дмитрий, и того словно бесы перестали водить.
Еще памятно, как пять лет назад все затаились в страхе и ждали, что уж теперь-то Андрей Александрович в таком кулаке Русь сожмет, что та не вздохнет, не выдохнет. И были к тому грозные обещания! Ан нет — то ли опешил он перед Русью, то ли сил в себе не нашел, но будто вовсе подменили его. Не то чтобы кроток стал, но вял и безделен. А может, правда, и он для веры очнулся? Хотя вряд ли…
За это время Михаил Ярославич встречался с великим князем дважды. Первый раз два года назад на большом владимирском княжьем съезде. Правда, ни смоленский, ни галичский, ни черниговский, ни иные из южных княжеств князья на зов Андрея Александровича не откликнулись, однако князья Низовской Руси съехались. Собрались: Федор Ростиславич, князь ярославский; Даниил Александрович, князь московский; Константин Борисович, князь ростовский; Иван Дмитриевич, князь переяславский; Михаил Ярославич, князь тверской, ну и еще некоторые из малоудельных. Был там и ханский посол, надменный от глупости бек-нойон Умуд Муртаза. Впрочем, приняв княжеские дары, более он ни во что не вмешивался, а лишь важно дул в щеки, изредка кивал и иногда улыбался.
Собственно, проку в том съезде не было. Всяк остался при своем мнении. Одно лишь увидел Михаил Ярославич, еще раз утвердившись в своих же мыслях: нет среди князей великого князя. Великий же князь Андрей Александрович оказался на поверку присохшим перечесом, который уж и чесать забываешь, впрочем, перечес тот остался на месте когда-то свербящего, больного нарыва, излившегося гноем и сукровицей. Глядя на него, нахохленного постаревшего кречета, было ясно: ни ради корысти, ни ради тщеславия, ни тем паче ради чего другого Русь он крепить не будет. Видно, не власти он искал для себя, а лишь смерти для брата. И ради одной этой смерти да для безумной утехи непомерной гордыни не убоялся тысячи людей побить, целую землю предать опустошению и разору.
Добившись власти, Андрей Александрович враз постарел, потух глазами, осунулся и заострился лицом. Глядеть на него было тошно, как на чужого покойника. Хотя он и улыбался приветливо Михаилу, будто не слышал от него срамных слов. Глядя на него, Михаилу Ярославичу уже и не верилось, что именно этот человек все детские годы был пугалом в его памяти и сознании.
Но еще более поразил его во Владимире сын покойного великого князя Дмитрия Александровича, переяславский Иван. Подзуженный не кем иным, как московским князем Даниилом Александровичем, он так рьяно стоял на том, чтобы выйти из-под воли дядьки Андрея Александровича, что и Михаилу пришлось за меч хвататься.
Робкий Иван, при отце живший за стенами родного Переяславля тише, чем мышь в зимней норке, голос вдруг до того возвысил, что назвал Андрея Александровича братоубийцей и Каином, что, впрочем, было вполне уместно и справедливо, а Федора Ростиславича Черного грязным охвостьем на заду у Андрея, что было не менее справедливо также. Но дело оказалось совсем не в словах, а в том, с какой уверенностью в собственной силе он выступил. Все так и ахнули! Михаил Ярославич тогда почти сразу смекнул, что без лживых уверений в поддержке со стороны Даниила дело здесь явно не обошлось. Неизвестно, чем бы оно и кончилось, потому как сам князь Даниил только руками от удивления всплеснул при словах Ивана Дмитриевича и укоризненно покачал головой: что это, мол, племянник несет неладное…
Федор Ростиславич много чего про себя в жизни слышал, да еще, поди, попоносней, а еще больше худого сам ведал про свою жизнь и душу, однако, оскорбленный на миру, обиды, конечно, терпеть не стал, а кинулся с Иваном рубиться.
Князь Федор был уже во многих летах, но против почти безбородого, с оплывшими женоподобными плечами Ивана выглядел как ступка против квашни. Он и в старости оставался красив, как сатана воплощенный, с вьющейся кольцами посеребренной бородой, с черными, живыми глазами и сильными руками, пальцы которых были унизаны большими перстнями.
Выкрикнув поносные слова, Иван беспомощно обернулся на Даниила, словно ожидая поддержки. И Даниил вроде бы как раз поднимался с лавки, чтобы что-то сказать, однако больно уж мешкал и не успел. Выхватив меч, Черный уж подлетал к Ивану. Иван от неожиданности затрясся, как курица перед коршуном, но тоже потянул саблю. Хотя навряд ли и взмахнуть бы ей успел…
Надо было сдержаться да посмотреть, что далее выйдет, однако не утерпел Михаил Ярославич — прикрыл Ивана от Федора. Видно было, как огорчился Федор помехе, даже зубами заскрипел от досады, но на Михаила руку поднять не отважился. Ну а тут уж епископ сарский Исмаил взвился промеж ними ужом, начал крестом так осенять, что чуть не каждому в лоб попал. Ну, словами еще полаялись и разошлись без крови. А коли не вступился бы Михаил, ужели дошли б до убийства? Дошли бы, поди… А коли дошли, кому б досталось Переяславское княжество бездетного Ивана Дмитриевича? Как догадался потом Михаил Ярославич, ради того и затевалась та ссора.
Великий князь обвинения Ивана принял молча: мол, не тебе, недоносок, судить, в чем не смыслишь, однако, когда уже разъезжались, твердо и гласно пообещал достать копьем племянника и уж, во всяком случае, из переяславской отчины выбить.
Да, поди, и выбил бы, коли б опять же Михаил Ярославич у него на пути не встал. Тогда и встретился он с Андреем Александровичем вторично.
После съезда ханский посол Умуд позвал с собой Ивана Дмитриевича в Орду: мол, хан Тохта его видеть хочет. То ли великий князь подговорил его на то, то ли действительно Тохта хотел увидеть сына Дмитрия, чтобы уж самому убедиться в его некудышности, как о том ему наверняка доносили. Делать было нечего, и прямо из Владимира князь Иван отправился в Сарай. Но перед тем упросил тверского князя оказать еще одну услугу и взять на время его отсутствия Переяславль под свою защиту. Иван был по нраву Михаилу Ярославичу не намного больше, чем дядька его Андрей. Больно уж он был расплывчат, вздорен и неумен, от таких-то слизней беда и приходит, когда не ждешь. Одно ставило его напереди великого князя: вреда от него Тверь покуда не видела. Обида же на Андрея Александровича в Михаиле еще не прошла. Оттого и согласился Михаил Ярославич помочь Ивану против великого князя, коли в том будет нужда.
Впрочем, еще была причина, по которой он не мог оставаться в стороне. Во Владимире тогда прояснился с достаточной четкостью общий расклад русских сил. Федор Ростиславич Черный и Константин Борисович Ростовский твердо держались Андрея Александровича. Младший же его брат, прежде души не чаявший в Андрее, теперь вдруг обособился. И даже, напротив, явно искал приязни первого Андреева противника, тверского князя, хотя и был изрядно осторожен и скрытен в словах. Михаилу Ярославичу показалось, что Даниил выжидал чего-то. Может быть, ждал, чем закончится попытка племянника выйти из-под воли великого князя? И наверняка сам же он и готовил эту попытку. А может быть — об этом Михаил Ярославич подумал уже потом — братья заранее сговорились против племянника? Даниил должен был подзадорить и натравить Ивана на великого князя с тем, чтобы у последнего появилось весомое основание выгнать непослушного племянника из отчины. Кто их разберет, Александровичей?.. Так что, всем на потеху и удивление, открыто против великого князя выступил один лишь безвольный и безмозглый Иван.
Примкнуть к первой троице было, конечно, выгодней, но уж слишком противно для сердца, остаться совсем одному — опасно, потому Михаил Ярославич и склонялся к союзу с Иваном Дмитриевичем и Даниилом Александровичем, на тот случай, когда б великий князь решил кого-нибудь из них притеснить.
Случай ждать себя не заставил. Не успел Михаил Ярославич вернуться в Тверь, как из Владимира его нагнали вести, что Андрей Александрович готов исполнить свое обещание и вот-вот выйдет с войском на Переяславль. Послав гонцов на Москву, к Даниилу, Михаил Ярославич немедля и спешно вышел навстречу великому князю. Успел позвать с собой и переяславцев и встретил противника аж у Юрьева — так бежал! Как ни прельщал великого князя Переяславль — город отца и деда — как ни жгла его обида на братова сына, а все же честно биться с сильной тверской дружиной Андрей Александрович не рискнул. Постояли друг против друга, дождались еще и князя Даниила, который не больно ходко шел на выручку от Москвы, затем обменялись обещаниями впредь жить по совести и разошлись, слава Господу, с миром.
Трудно вообразить, что пять лет назад Андрей остановился б на том. Непременно бы побежал жаловаться к Ногаю или Тохте, навел бы татар и любой кровью все-таки утвердился. Теперь же тихо отбыл на Городец и затих там с молодой женой.
К тому же, спустя год после владимирского съезда, Андрей Александрович лишился вернейшего своего сподвижника Федора Черного. Ярославский князь, ни в чем не найдя утешения и стремясь выместить давнюю, самую больную свою обиду, попытался-таки вернуться на отчину. Собрав немалую силу, он пошел на Смоленск, где в ту пору правил уже сын его старшего брата Александр Глебович. Довольно долго держал он город в осаде, но после кровавого и неудачного приступа вынужден был вернуться восвояси с новым и, к счастью, последним позором. Вскоре он умер внезапной смертью посреди долгого, загульного пира. Как жил, так и умер — ни пострига не принял, ни в грехах не покаялся, чем в последний раз особенно огорчил свою набожную жену Анну Ногаевну. Похоронив мужа, которого неведомо за что любила преданно и безмерно, ногайская дочь постриглась в монахини, чтобы тем верней отмолить у Господа великие Федоровы прегрешения…
Так что, прикидывая в уме нынешние силы великого князя, Михаил Ярославич ясно видел его слабость и одиночество.
Не было то скрыто и от других.
Несколько месяцев тому назад пришли в Тверь послы из Новгорода. Жаловались на скупость великого князя, озорство его бояр, похабно в голос ругали недоумком и выблядком Андреева сына Бориса, посадского же Андрея Климовича, которого сами и выбрали, клялись сбросить в Волхов с моста. И на то хитрые «плотники» как бы просили Михайлова дозволения. Этим, во-первых, они думали тверскому князю польстить, а во-вторых, хотели заранее привлечь его на свою сторону на случай гнева Андрея Александровича, которого они (впрочем, как и всякого другого великого князя) не любили, а лишь терпели. Андрея новгородцы к тому же боялись и за этот страх еще пуще его ненавидели.
На их уловку Михаил Ярославич тогда не поддался.
— Я вам не князь. А вольным дозволения никто ни на что дать не может, — ответил он новгородским послам.
Не верил он им. Но все же, поддавшись уговорам своих бояр, составил с «плотниками» тайную грамоту, согласно которой Тверь и Новгород обязывались стоять друг за друга во всякой войне: с татарами, с немцами, с литвинами, с великим ли князем или каким иным общим врагом. Таким образом, заручившись его поддержкой, новгородцы отбыли, хотя никаких мер против Андрея Александровича не предприняли, вероятно рассудив, что настоящий миг для этих мер еще не пришел.
Собственно, новгородцы, да и сам великий князь сейчас Михаила Ярославича мало заботили. Другое не давало ему покоя. Новая ныне на Руси нарождалась затея, грозившая ей неведомыми покуда бедами.
В Москве входил в силу, во вкус богатства и власти, младший отпрыск Александрова рода — князь Даниил. Почувствовав слабость старшего брата, которого прежде всегда поддерживал, Даниил Александрович явно начал плести на него тенета. Оно и понятно: следующим владетелем великокняжеского владимирского стола должен был стать именно Даниил. Худо было еще и в том, что, не научившись опытом братьев, Даниил Александрович становился на путь, только что пройденный до него Андреем. Как Дмитрий был для Андрея хуже бельма на глазу, так и Андрей для Даниила из любимого брата превратился в главную помеху достижения своей цели. У Михаила Ярославича не было сомнений в том, что, как только московский князь обретет еще силы и найдет поддержку у татар, тотчас закончится тихое великокняжеское сидение на Городце и начнется очередной передел, который не обойдется без крови. Крови, возможно, куда более обильной, чем даже и та, что пролил ради первенства над братом Андрей Александрович.
Дело было не в одном лишь характере Даниила и в его вполне определенных, выстраданных за годы правления старших братьев намерениях, которые в последнее время он не слишком скрывал, дело было в труднопредставимых теперь, однако ужасных последствиях, какими в будущем грозило Руси вхождение на владимирский стол младшего из сыновей Невского. Михаил Ярославич не пророчествовал, но знал это верно.
Как и братья, главной страстью в жизни Даниил Александрович почитал власть. Правда, от прямодушного брата Дмитрия, всю жизнь утверждавшего свое право на власть храбростью и мечом, его отличали хитрость и изворотливость; от мнительного, подверженного злобным припадкам Андрея — сладкоречивость и осторожность; а от обоих — дальнозоркая расчетливость алчного ума. Скуп был Даниил более, чем оба брата, взятые вместе. Хотя и тот и другой изрядно блюли свои выгоды, в сравнении с жадностью младшего брата жадность Андрея и Дмитрия казалась щедростью…
Впрочем, благодаря именно этим свойствам за двадцать с небольшим лет правления Даниил Александрович сумел превратить бедный, захолустный московский удел, доставшийся ему от батюшки по меньшинству среди братьев, в довольно богатое княжество со своим стольным городом, росшим, подобно Твери, как на дрожжах. Разными льготами да послаблениями (так же, как и тверской) московский князь манил в свою землю дельных и охочих людей.
Однако не то мучило и не давало покоя Михаилу Ярославичу, что Даниил Александрович займет-таки великокняжеский стол (да и как могло быть иначе, если после брата его черед наступал володеть?), но то, каким путем он займет его, какие жертвы не убоится принести для того, если все же решится воевать власть у брата силой, а главное, на что московский князь затем употребит эту власть?
Достанет ли одной лишь стяжательской сути Даниилу Александровичу на то, чтобы управиться со всей Русью? Не выйдет ли так, что, сделавшись великим князем, в своем безмерном корыстолюбии все русское добро он в один дом снесет, не станет ли он тем хорьком, который ради одной несушки весь курятник на пух изводит? От одного куркуля, бывает, вся улица стонет, а тут не улица — Русь…
Понятно, что всякий князь, коли он чувствует силу, над другим хочет встать — и он, Михаил, таков. Вопрос лишь в том: для чего? Вон князь-то Андрей возвысился, а теперь и сам не поймет, пошто ему это понадобилось. К стяжательству душа не лежит, на великое подняться — нет ни ума, ни духа, даже злобу и ту всю в себе исчерпал. Как бешеный, но уже обессилевший пес, и рад бы кого укусить, да уж скулы свело…
Теперь новый грядет Навуходоносор! И будет он почище прежнего, больно уж у него руки загребистые.
Третий десяток, лет будто проклятьем висит над русской землей род Александров, и не видно конца и краю тому проклятью. Что за породу он по себе оставил? За какие грехи Бог его наказал сыновьями, для которых само родство — первый повод к взаимной ненависти? Неужели так сильны их вожделения, что они ни крови родной не слышат и ни совести в душе, ни Господа на небесах не боятся? Кто остановит их, кроме Господа? Неужели так неизмеримо велики наши грехи перед Ним, что Он, милосердный, не найдет для нас милости и не освободит Русь от несчастливой, гибельной власти Александрова рода?..
От века шел кровавый спор за власть между родами Ольговичей и Рюриковичей. Однако в самих родах соблюдался древний обычай подчиняться старейшему. Впрочем, случалось уже — нарушался обычай. Но за то Господь всегда и карал отступников, и даже потомки их долго еще несли те грехи на себе. Не за те ли грехи Бог на нас и самих поганых навел?..
По грехам платим, и не след грешить наново. И ради благого дела не след нарушать обычаев, ибо то, что кажется нам во благо, пойдет во вред. Но знал Михаил и другое: если вокняжится Даниил, то на века продлится тяжкая для Руси, корыстная и темноумная власть. Безволен, робок и бездетен Иван — Дмитриев сын; золотушен и поврежден рассудком Борис — сын Андрея; однако обилен сынами выводок Даниила. Если он станет великим князем, уже по праву и обычаю наследуя отцу, сыны его, и сыны сынов его, и сыны их сынов не отдадут, не выпустят воли из рук до тех пор, покуда последний отпрыск Александрова семени сам не возрыдает над растоптанной, растерзанной Русью и, оглянувшись назад, ужаснется неисчислимыми бедами и упрекнет, не простит его, Михаила, который мог остановить эту власть… Но разве есть у человека мудрость, разум и мужество, чтобы противиться Господу?
Взошел тверской князь в дневную пору, когда и всякому-то человеку вдруг да покажется: сил у него так много, что он любую ношу осилит.
Той осенью исполнилось Михаилу Ярославичу двадцать семь лет. Время, когда жизнь ложится надвое, и сколь прожил и сколь осталось, сколь сделал и сколь еще сделаешь, коли чего не успел — можно еще наверстать, коли чего задумал — можно и выполнить. Об эту пору человек вполне сознает себя человеком и либо принимает крест, который уж несет до конца, как бы он ни был тяжек, либо не принимает и уж волочится по жизни, подверженный всяким ветрам, без пути и дороги.
В последний год жизни (а умер он, Царствие ему Небесное, скоро после того, как словом своим сумел примирить непримиримое: Дмитрия и Андрея) владыка Симон особенно стал близок Михаилу Ярославичу. Многое из сердца своего открыл он молодому князю в святоучительных душевных беседах. Поверив в него и полюбив, многое передал в княжескую казну из того, что скопили тверские монастыри и церкви за годы его мудрого и рачительного епископства. Однако не то было главным, не то осталось в душе Михаила вечным, горящим следом. Когда епископ занедужил, он пожелал, чтобы помирать его отвезли в любимую, благословенную им Олешну. Но прежде, уже соборованный отцом Иваном, блаженно освященный елеем, он призвал к себе Михаила.
Вид старца был чист и светел, глаза добры и умильны, голос тих и прерывист до того, что Михаилу пришлось встать на колени, склониться к самым его губам, чтобы расслышать слова. Слова же умирающего тверского первосвященника были столь внезапны, высоки и одновременно ужасны, что Михаил даже подумал: владыка уже не в себе. Но взгляд его оставался ясен и тверд.
— Сила тебе дана, Михаил, — на смертном одре говорил ему старый Симон. — Стань новым Мономахом среди князей, взойди солнцем над нашей ночью. Не дай более поганым Русь сквернить, как они то полюбили. Не дай пропасть вере… Сила тебе дана, я ведаю. Но дух свой духом крепи, тогда пожнешь жизнь вечную… Здесь же, на земле, не жди блаженства — бремя одно, долготерпение и милосердие. Но сказано нам: возлюби ближнего своего как себя самого, ибо в том весь закон заключается… Тяжко тебе будет, тяжко… Но и тогда с пути верного не сворачивай — силу тебе дал Господь и на жизнь, и на смерть. На смерть-то, Михаил, бывает, силы поболе нужно…
Пока к смерти дойдешь, чашу жизни испьешь до дна. Ох, Михаил, горьким тебе покажется то питье, но и Христу губы не вином, а уксусом мазали, когда он за нас на кресте смерть принимал. Попомни: не славой просияешь, но муками… И не страшись… Ступай теперь. Дай перед Богом встать…
Михаил поднялся с колен, но оставить владыку Симона одного перед таинством, которого ждем всю жизнь, не успел. Задышливо, коротко всхлипнув, он умер, испустив дух. Кротко и благодарно умер. Хоть и не успел увидеть любезной ему Олешны. Синие помертвелые губы улыбались в белую бороду то ли еще Михаилу, то ли уже тому, Внешнему…
Тогда Михаил более напугался слов Симона, нежели чем принял их умом и сердцем. Но чем далее он жил, тем более понимал, что Симон был прав и нет у него иного пути, чем тот, что лежит перед ним, предназначенный лишь ему.
Много с той памятной светлой смерти владыки воды утекло, много чего случилось нового на земле, но однажды в сокровенный душевный миг Михаил ощутил ту силу, о которой когда-то говорил ему Симон. Ему даже показалось (да и кому так не кажется в дневную силу его зенита), что он сумеет остановить те бесконечные бедствия, что наполнили землю. Сумеет сплотить ее, хотя бы начнет собирать силы, способные противостоять этим бедствиям.
Так уж, видно, сложилось — пришло ему время не Тверью править, но Русью. И Михаил о том знал…
Да и не один он знал про то, а и другие догадывались. Слышал уже Михаил Ярославич разные подбивные, прельстительные речи и от своих бояр, и от чужих, и от князей некоторых, и от прочих людей. Редко кто из гостей впрямую ли, окольно ли о том не говорил. Новгородцы, чтоб сменить у себя посадника, на то его согласия спрашивают. Разумеется, льстят, однако не без дальнего умысла… Иван Переяславский слушает Даниила, а защиты от великого князя у Михаила просит. Да что говорить, сам хан Тохта за войском для себя гонцов к Михаилу прислал. Его позвал с собой на хана Ногая, а не иного кого…
Еще год назад Михаил Ярославич был уведомлен бывшим своим холопом и серебряных дел искусником Николкой Скудиным, осевшим при ханском дворце в Сарае, о скорых потрясениях в Орде. А несколько месяцев спустя прибежали в Тверь ханские гонцы с требованием к князю (изложенным, впрочем, в виде самоуничижительной просьбы) выставить войско, какое не жаль, дабы идти тому войску вместе с войском Тохты на Ногая.
Сам Михаил Ярославич от похода уклонился. Но войско послал изрядное. Даже коней подобрали в масть — одних гнедых, не говоря уж про то, что князь распорядился отобрать для похода лучших дружинников.
Истинно говорят: зла татарская честь. Пятый месяц о той войне не было ни слуху, ни духу. Будто канули они все: и Ногай, и Тохта, и даже Ефремка Тверитин, которого Михаил Ярославич поставил во главе войска… Вот еще что сидело в груди занозой!
От того, что происходило сейчас где-то там, на краю степи, зависело и то, куда и как дальше пойдет судьба не только тверского князя, но и всей русской земли.
То, что он оказался в союзниках самого Тохты, в будущем сулило Михаилу ханскую поддержку, без которой и при благоприятных обстоятельствах трудно было рассчитывать на великокняжеский стол. И это он понимал. Однако кто мог сказать наверное, что Тохта сумеет одолеть старого, но все еще могущественного хозяина Сурожского моря? А если ака Ногай все же перехитрит Тохту? Что будет с ним, Михаилом, если к власти во всей Орде придет памятливый Ногай? Тогда уж не о владимирском столе придется думать, а о том, как тверской удержать!
Вот в чем истинное проклятие русской жизни: сами основы ее зависят от чужого благорасположения!
И все-таки верил Михаил Ярославич, что и козни Александровичей, и татарская прихоть в воле Того, в чьей руце весь мир. И, полагаясь на Его вышнюю волю, не преступая обычая, он готов был ждать, сколько бы ни потребовалось, пока Господь отметит его молитвы и стремления…
Радость князю оттого, что Аннушка понесла, и правда была великая. Только покоя на сердце не было, как не было никогда.
Тревога и неизбежные мысли, одна тяжелей другой, не оставляли его и в те минуты, когда, затворившись от дел в княгининой светлице и бережно опустив голову на женин живот, Михаил Ярославич слушал, как бьется к нему его первенец.
«Куда ты, милый?.. пошто торопишься? И ты чашу жизни испьешь до дна. А ну как и тебе горьким покажется то питье?.. Прости мне, Господи, слабость мою…»