Книга: Крыло голубиное
Назад: 11
Дальше: 13

12

Все время боя князь провел на стене. А теперь он сидел в жарко натопленной избе, рассупонившись от брони и одежд аж до нижней, мокрой насквозь рубахи. Откинувшись головой на стену и прикрыв глаза, он будто бы улыбался. Ему и впрямь впервые за многие месяцы было покойно и чуть ли не радостно — в жаркой кровавой страде душа освобождалась от сарайского унижения, и уж за то одно не жалко стало и умирать.
Причащая его ныне поутру, усталый, осунувшийся после всенощной владыка Симон молвил:
— По грехам нашим воздает нам Господь! Не Андрей тот, но Бог снова навел поганых на Русь в великие праздники, ибо сказано: обращу праздники ваши в плач и песни ваши в рыдания…
— Ужели Господь не нам, а им покровительствует? — спросил тогда Михаил.
— Не им он покровительствует, сын мой, а нас наказывает, — усмехнулся в ответ епископ.
— За что же, владыко?
— Али не за что? — спросил Михаила Симон и сам ответил: — За дурные наши пути. За то, что и ради Господа не можем презреть суету, себялюбие, не имеем сил ни корысть победить, ни тщеславие, ни гордыню великую княжескую, дабы ради Господа нашего единым миром соединиться…
«Стократно прав владыка: по грехам нашим и наказание! Только откуда же эта радость?..»
Бояре не тревожили князя. Каждый думал о своем, отдельном и милом, да все вместе о том, сколь долго они продержатся. И странно — вопреки обреченности, ни в чьей душе не было страха, одна лишь досада, что татары сделали передышку. Лучше бы уж на стену полезли, коли уж смерти не миновать. Всем скорее хотелось сшибки.
Чуть запоздав от злых коротких ударов била, с улицы донесся крик:
— Татары!..
Но и в этом крике, несшем ужас и смерть, ныне не было страха.
Михаил поднялся с лавки, не ожидая услуги, начал одеваться, спокойно, неторопливо и тщательно застегнулся на все пуговицы, крючки и петельки, затянул серебряный пояс с короткой, кривой, как у татар, саблей, перекрестился на угол с образами, где ради праздничка, пыхая маслом, горела лампадка.
— Ну, с Богом, братья бояре, — сказал он и улыбнулся. — Нельзя нам ныне, в праздник Господень, не устоять против нехристей. — И шагнул из горницы в темную сенную клеть.
Татары шли теперь по-другому. Первыми, в три стены, опять мчались конные лучники, напозади их, повязанные друг с другом одной веревкой, цепью бежали пленные русские, спереди прикрывая пеших татар, которые шли со щитами над головой, широким бруском.
Видно, пригнали обоз с пленными клинскими, московскими, кснятинскими, вертязинскими, дмитровскими и прочими жителями, взятыми по пути. Сильных и молодых отдали барышникам или сами с малым отрядом погнали их в свою степь, здесь же, в этой цепи, оказались лишь немощные, в основном бабы да старые мужики.
Лучники, волна за волной скинув стрелы, откатились назад, и к самой стене приблизились татарские пешие, прикрытые пленными и щитами. Одна веревка вязала всех: и тех, кто не хотел, и кто уже не мог бежать, а в спины их кололи татарские копья. Вопли и плач обгоняли бегущих. Старики бежали тяжело, неловко плетя ногами, отвислые жалкие старушечьи груди выпадали из разорванных воротов рубах, и пальцы защитников, державшие внатяг тетиву, не смели пустить стрелу в эти бессильные, беззащитные материнские груди. Среди пленных приметен был шириной и дородством простоволосый, с помороженным, красным лицом над седой окладистой бородой старик. Когда цепь приблизилась настолько, что можно стало разглядеть лица, князь Михаил, да и многие тверичи признали в старике кснятинского воеводу Порфирия Кряжева.
— Тимоха! Тимоха! — перекрывая своим зычным голосом визг поганых, стоны раненых и бабий вой, беспрестанно кричал он. — Стреляй, сын! Убей меня! Упаси от поганого! Господи! Бей, сынок! Тимоха!..
Тимоха того не видел. В тот день он не был на крепости, а вместе со своей горстью и другими дружинниками ждал у Торжских ворот, когда же придет княжье слово и настанет черед пустить в поле конницу.
Наконец кто-то на стене не выдержал, смилостивился, и Порфирий Кряжев, грудью словив стрелу, обвис на веревке и повалился громадной тяжелой тушей под ноги бегущим следом татарам.
— Стреляйте, сынки, стреляйте! — кричали и бабы.
Впрочем, слова уже в общем вопле трудно было различить и понять.
Оборачиваясь к татарам, бабы и мужики пытались руками хватать клинки и вражьи копья, сами натыкались грудью на них, падали нехристям под ноги. И уж со стен враз полетели стрелы, скашивая без разбора и своих и чужих. Но было поздно. Татарский брус уже находился под самой стеной, где его и стрелы не брали.
Из рядов доставались длинные, легкие лестницы с загнутыми железными крючьями на концах. Крючьями лестница забрасывалась на стену, и тут же на ней повисали десятки татар. Татары проворно карабкались вверх, и под их тяжестью железные крючья лестниц намертво впивались в бревна городниц. И десятку мужиков не под силу было столкнуть их обратно. Тогда вязкая, медленная смола полилась на татар, обжигая голые лица и руки, оволакивая мех вывернутых наружу шуб, проникая под них и под скользкую чесунчу нижних рубах. С собачьим визгом скатывались обожженные с лестниц, но на их месте возникали другие, а смолы, которой казалось так много, что хватит на всю Орду, уже недоставало, ее не успевали приносить от котлов. В ход шел и кипяток, и копья, и просто длинные колья с острыми зазубренными концами, которыми тверичи с заборола тыкали татар в лица. Но они все лезли неостановимой могучей силой, а от реки, лишь только бы эти овладели стеной и отворили ворота, готовы были тронуться конные тяжелые мечники.
— Все, князь! Давай слово конных пускать! — подступили к Михаилу бояре.
— Погодите, ныне без конных откинем!
На удивление всем, хоть и не было времени удивляться, князь остался спокоен, излишне не горячился, но, напротив, кажется, не хуже опытного воеводы Помоги видел, куда и когда нужно послать подкрепление. Можно было теперь конной дружиной ударить в спину татарам, однако тогда наверняка тронулись бы и татарские мечники, которые покуда стояли.
А уже десятки первых татар, перепрыгнув через частокол заборола, оказались на городнице. Но здесь превосходство защитников оставалось еще велико.
Сабли, топоры, мечи, копья, сулицы, булавы и простые ножи русских были пока проворней. Сам князь тем же хитрым ударом сбоку, каким он располовинил барышника, когда у Москвы отбивали пленных, наискось подрубил ногайца, упавшего вдруг перед ним с заборола. Ефрем Тверитин, неотлучно бывший при князе, и глазом моргнуть не успел. Однако настоящих рубак на стене было мало — больше отменных лучников да простых ополченцев.
— Ефрем! Тимоху Кряжева с горстью зови да еще с сотней дружинников! — крикнул Тверитину Михаил.
Как ни летел Тимоха с дружинниками к Московским воротам, но не успел. Прежде чем дружинники спешились, татары вдруг, будто устав и отчаявшись, отхлынули, унося с собой раненых, спотыкаясь о бессчетные тела мертвых на стене и под нею.
Горели ворота. Огонь с них жадно лизал бревна надвратной башни. По оставленным татарами лестницам мужики поспешили тушить. Воду лили обильно и скоро прибили пламя, уже разъевшее до угольной черноты обитые железом дубовые плахи тверских ворот. Татары, что было удивительно, не мешали.
Божий высокий день светлого Рождества Иисуса, устав от людской резни, стремительно, как бывает зимой, падал в ночь.

 

— Если в другой раз пойдут — пожгут ворота, — вздохнул Помога Андреич.
— Кабы ночью не сунулись, — остерегся боярский сын Петька Шубин. По годам-то он давно был Петром, однако для всех оставался Петькой. Не в отца уродился сын: мот, гуляка и праздничник. Было уж: он уходил из Твери на Новгород, не убоявшись отцова проклятия, когда влюбился в тамошнюю красавицу. Но вернулся — скучно в чужих краях показалось.
— Ночью не пойдут, — неуверенно возразил Тверитин.
— Что так? — усомнился Шубин.
— Тебя забоятся, — отшутился Тверитин.
— Ну… — произнес Михаил недовольно.
— А что нам, Михаил Ярославич, ждать их? — предложил Помога Андреич. — Пойдем завтра в поле.
В избе повисла долгая тишина.
Михаил понимал: несмотря на то что Тверь устояла, следующего приступа она может не выдержать. И каков будет этот приступ? Дюдень еще не пускал, отчего-то удерживал другую силу. И это было не похоже на татар, всегда стремившихся первым наскоком смять противника, если не победить, то запугать, обезволить. Ныне у них так не получилось. А тверичи, выстояв день, еще приободрились.
— Жаль какая, что Кондрата убили… — сказал вдруг Михаил.
— Н-да… — неопределенно поддакнул воевода, не получив ответа на свое предложение.
Михаил еще помолчал и твердо произнес:
— Завтра, Помога Андреич, выступишь со всем ополчением. Лучников только со стен не трожь. Встретишь Дюденя в копья. Держись сколько сможешь. А там мы двумя рукавами верхами придем от Торжских и Смоленских ворот. Тогда хоть зубами их за пятки кусай…
— Так, — согласно кивнул Помога.
— А если увидишь, что их сила берет, но только не ранее, — Михаил вздохнул, — беги тогда в город и затворяйся.
— Так… — снова кивнул воевода и спросил: — А ты?
Князь ничего ему не ответил, повернулся к Ефрему:
— Что, жена-то твоя здорова?
— Так я ведь ее не видал еще… — смутился Тверитин.
— Ну так иди, повидай…

 

Своей избы Ефрем не имел, жил при княжьем дворе в небольшом прирубе, имевшем, впрочем, горенку, малую повалушку да еще естовую. Безо всякой на то воли Ефрема хозяйничала в прирубе Домна Власьевна — древняя дворовая бабка. Свое она отслужила, поди, еще при Ярославе Ярославиче, однако прижилась, срослась с княжьим домом, считая его равно своим, и по сю пору верховодила в людской, нагоняя страха на челядь и сенных девок.
Не приведи было Господи попасться на ее глаза какой-нибудь замарахе с немытыми волосами. Так засрамит на весь двор, что потом как ни мойся душистыми травяными отварами, а всякий скотник пальцем укажет: вон, мол, девка, которую Домна Власьевна за косу в мыльню водила…
Никакого особого дела на ней уже не было, но ни одно событие не миновало ее участия. Всему она могла дать верный толк и указание, как ладили то ли, иное ли в прежние времена. И всяко по ее выходило лучше: что лен трепать, что пряжу прясть. Кроме того, старуха имела острый глаз на мужские каверзы и женское озорство, за что почиталась в людской особо. Умела она и перед Ксенией Юрьевной похлопотать, коли надо.
Попав в людскую девочкой, всю жизнь она прожила холопкой, однако от холопства своего не страдала, а, напротив, благодарила Бога, что выпало ей такое счастье жить у князей на дворе. И законы этого двора, как сама она научилась их понимать, Домна Власьевна оберегала ревностно и с той строгостью, на какую хватало сердца. Только вот чем дольше она жила, сердце ее, как от молитвы, светлее и мягче делалось. Так что девушки-то пугались ее больше из притворства и уважения, а со всякой болью — сердечной ли, нутряной — все одно к ней бежали.
Сама Ксения Юрьевна отличала старуху и не чуралась в хозяйстве ее советов. А уж молодой князь и вовсе — в насмешку ли, нет ли — всегда по батюшке ее величал. «Здравствуй, — скажет вдруг, — Домна Власьевна…» — и мимо пройдет. А она еще долго личиком рдеет, как красна девица.
Что мать, что сын небрезгливы к людям, только уж больно доверчивы!
«Вон и Ефремку рыжего подобрали, а уж на что он может быть годен-то, окромя баловства?..» — ворчала про себя старая Домна на прибившегося к князю Ефрема.
Ворчать-то ворчала, однако совсем без злобы, а даже и с нежностью, потому что как выходила она его после сражения с татарином на кашинском поле, так с тех пор отчего-то и прикипела к нему старой одинокой душой. Оттого и не оставляла заботой и ждала его, будто сына родного, пока он с князем к нехристям в нужный поход ходил. Своих-то детей пестовать не пришлось, так хоть о чужом попечься. Да и он сирота. Хоть и во взрослых уже годах, а беспутен, ровно дите.
Вон и из похода-то только девку одну чужеземную приволок, своих ему мало! Да и девка-то неказистая, тощая, как коза по весне, да у козы хоть титьки, а у этой одни глазища на всем теле и есть…
— Ну что ты, милая деушка, немка али слов христианских не знаешь?
Молчит… Как давеча из возка ее вынули, в прируб принесли, так, будто птичка небесная, не ест, не пьет, только смотрит.
— Делов-то у меня, деушка, помимо тебя хватает. Татары вон Тверь хочут брать, а я сижу с тобой здесь… Ты что молчишь-то? Али тебе не мил Ефремка? Он ить только с виду суров, а так такая же душа одинокая. Ты его не боись, деушка. Он хоть и рыжий, а добрый… — Домна Власьевна вздохнула, догадываясь, что ее слова не касаются ума девушки. Прикрыв глаза, та лежала на тверитинской постели, слабой рукой теребя край пухового одеяльца.
Вчера, как обмывала ее Домна Власьевна, диву далась: косточки тоненькие, как у курочки, жилки синие, чуть не поверх белой кожи текут — не иначе как не простого имени девушка, а все тело, от шейки и титек до лодыжек, злыми руками истискано, поцарапано, корками кровавыми запеклось. Не по своей воле порченая, видать, девка-то Ефрему досталась…
Может быть, и молчит-то от страха она? Коли так, еще ничего. А ну, не дай Бог, и правда немая?
— Ты говори, деушка, говори. Про мамку с тятькой попомни, про дом — вот тебе легче и станет…
Старуха уходила, приходила, поила девушку клюквенной водой, молоком, то тюрю крошила и подавала ей тюрю с ложки и все говорила, говорила, агукала, как агукают с бессловесными младенцами или дворовой скотиной, чтобы и они людскую речь понимали.
А того, что придут татары, Домна Власьевна не боялась. Отбоялась уже свое. Да и на все есть Божия воля — и на жизнь, и на смерть. Но, покуда живешь, надо кому-то в помощи быть, тогда и про татар легче думается.
— Нехристи они, что же… Ты-то, деушка, из кого будешь: из православных али тоже из нехристей?
— Где она?! — Тверитин вбежал в прируб, не зная, как он страшен — с всклоченной головой, с мокрой от инея бородищей, в шубе, испачканной чужой кровью и сажей.
Видно было, как девушка под одеялом вся сжалась, руки ее, стиснутые в кулачки, притянулись к горлу, и если б могла, наверное, она закричала бы в голос. Однако она молчала. Только в распахнутых широко глазах стоял ужас.
— Черт ты, Ефрем, сакаянный, идол чудской! Куды ж ты?! — замахала на него руками Домна Власьевна.
А уж Ефрем и сам попятился к двери из повалушки, только бы не видеть этих глаз, полных тоски и страха.
Хоть и шутейно попрекал Ефрема Михаил Ярославич девками, а напрасно. После той любы в Ростове, которую баскаков сын убил, у него, считай, и не было никого, так, одно баловство. Купленные ласки сарайских девок, скользких от мускусных притираний, пахших сладко, но горько, да утешная купеческая вдова с Заманихи, поймавшая когда-то в свои тенета Князева дворского. Однако к ней не сердце, ноги вели…
А к этой худой иноземке — и ведь как только увидел ее! — столько в нем нежности, что и не рассказать никому.
Ефрем сидел на приступе, сложив кулаки на коленях.
— Ты что, Ефрем, в дом не идешь? — вышла к нему на крыльцо Домна Власьевна.
— Боится она меня. Не люб я ей, значит… — глухо сказал Ефрем.
— И, милай, я-то, старая, и то тебя испужалась, — утешила его Домна Власьевна. — Ты нехристей-то ныне рубил?
— Рубил, — согласился Ефрем.
— А морду-то не сполоснул. У тебя же и на бороде кровища пристыла.
— Разве? — обернулся Ефрем и потер рукой бороду на щеках.
— Эх, Ефрем… Ты вот что, — научила его Домна Власьевна, — ты к ней погоди подступаться, битая она шибко. Дай ей страх позабыть. Отойдет от страха-то, глядишь, и заговорит. А как заговорит, так сама тебя позовет.
— Думаешь? — обнадежился Ефрем.
— А то как иначе! — успокоила она его и спросила: — Ты когда нашел-то ее?
— Давно уж… — пожал плечами Ефрем и тут же себя поправил: — Да третьего дня.
— Ага. — Бабка прикинула-посчитала что-то в уме и решила: — Коли третьего дня — быть ей Настеной. Третьего-то дня раз Настасью Узорешительницу поминали по святкам. Ну, иди, что ли, в дом-то уже, умыться подам…
Вечером, когда масляные светильники, коптя стены, кидали черные тени по потолку, перед тем как уйти, Ефрем еще раз заглянул в повалушку. С постели, испуганно и жарко блестя, горели ее глаза.
— Ну, что ты боишься все? Ты меня не бойся, я ить тебя не трону…
Ефрем подошел к постели, опустился перед ней на колени, не удержался — взял в руку ее маленький, крепкий, как луковка, кулачок, разжал ладонь и долго, ничего уже не говоря, слушал, как бьется жилка у нее на запястье, будто хочет ему что-то ответить.
— Ну спи, спи… Не бойся… Ты теперь Настей будешь.
Утром, по первому свету, не делая нового приступа, Дюдень снял осаду и увел татар на Торжок.
Как ни злобствовал, ни дергал шеей князь городецкий Андрей, не мог он приказать юному царевичу продолжить осаду. Да и тот вряд ли сумел бы заставить своевольных ногайских нойонов делать то, чего они не хотели. Ногайцы же пошли с ним в покорную и послушную Русь вовсе не для того, чтобы проливать свою кровь у какой-то Твери, вдруг оказавшей сопротивление, а лишь затем, чтобы вволю пограбить и до распутицы с пленными, серебром, полным богатого сайгата обозом вернуться живыми в жаркие степи хана Ногая.
Назад: 11
Дальше: 13