11
Со всех концов пожженной русской земли стекался народ к Твери. Тысяцкий Кондрат Тимохин с ног сбился, принимая приходящих и распихивая по дворам, достойным их гражданского состояния. Впрочем, никто не важничал и не кичился достоинством: дмитровский боярин рад был и избе рукодельника. Не гостевать люди собирались на Твери. Неведомо, каким слухом и почему, но народ, собиравшийся сюда, верил, что Тверь Дюденю не откроется, а станет биться. Правда, здесь их ждало огорчение: тверского князя Михаила Ярославича, на которого все отчего-то и возлагали надежды, в городе не было. Но уж и дальше бежать оказалось некуда.
Воевода включал в ряды оборонщиков всякого, кто изъявлял желание — и иногородних боярских отроков, и простых землепашцев — всякого же и напутствовал обычными своими словами: «Ну, помогай тебе Бог…»
А люди все шли и шли, прибывали и прибывали с обозами, конными, пешими, в одиночку и стайками. Город готовился умирать, и всем было дело.
Мужикам к их топорам да рогатинам из Князевых складских выдавали под слово броню, кожаные и кованые латы, щиты да другое оружие… К крепостным стенам свозили котлища, смолу, дрова для костров. А напереди крепости Помога Андреич распорядился посадские дома раскатать по бревну. Дабы не зажгли их поганые. От посадских домов, коли зажгут их татары, огонь как раз коротким путем на крепость и перекинется. Одним словом, готовились…
Из Олешны — монастырского села, куда владыка отбывал на покой — спешно вернулся епископ Симон. Не ослабнув от злой вести, а, напротив, будто бы наново народясь, с прежней силой и вдохновением денно и нощно служил он молебны в переполненном от раннего утра Спасо-Преображенском храме.
Княгиня Ксения Юрьевна в эти пять лет вовсе не постарела, но и лицом, и повадками стала еще больше похожа на инокиню. Вместе с владыкой и чадью она усердно молила Господа о спасении, но в то же время не оставляла ведения городских дел и всякий миг готова была выслушать доклады бояр о последних вестях, час от часу прилетавших все чаще и становившихся все тревожнее. Уже и Москву спалили поганые, и Дмитров взяли. Следующий черед наступал Твери.
Одно радовало Ксению Юрьевну: давно уж она не видела такого мужественного и ревностного единодушия во всех своих людях — от ближних бояр до последних челядинцев и холопов. Странно, однако от сознания обреченности люди не впали в бездеятельное уныние, а будто еще набрались решимости. Все словно выпрямились, готовые скорее принять смерть на миру, чем позор. Казалось, даже малые дети понимали, что их ждет, и были к тому готовы. Ребятишки постарше искали оказать хоть какую-то помощь: с Волги на салазках везли в город воду в бадейках, стаскивали к крепости дрова для костров, правили на точильных камнях ножи да стрелы из тулий отцов и братьев. Из всякой кузни слышался перестук молотков: калили новый булат. Справных мечей и сабель всем не хватало. Но и железа запас в городе оказался невелик — жители несли в кузни косы, серпы, наральники. Всем хотелось встретить врага с оружием.
А народ все стекался. Со всего княжества — да что там! — казалось, со всей русской земли в Тверь нахлынуло столько людей, сколько и не видела она никогда. Сила собиралась большая. Хоть все вместе они и чувствовали свою силу, люди все же — каждый сам для себя — не ждали благополучного исхода. Просто пришел, видно, миг, когда умирать оказалось легче, чем жить в вечном ожидании мук, унижения, бесчестия, плена, а в итоге опять-таки смерти. Иного татары с собой не несли. Молодые дерки и те без слез рвали на ленты для перевязок постельное полотно из родительского приданого.
От Михаила не было никаких вестей с осени, когда из Сарая водным путем пришли последние купеческие лодьи. Тогда он писал, что будет на Твери сразу за Покровом, но вот уж и рождественский сочельник пришел, а его нет все и нет.
«Господи, ему-то там каково?..»
Ксения Юрьевна истово перекрестилась, отгоняя страшные мысли.
И тут, словно Господь услышал ее и дал ей ответ, глухие за утепленными зимними оконницами, с улицы послышались крики:
— Князь идет! Князь!
В последнюю седмицу это был первый человеческий возглас, лишенный тревоги, испуга, злости.
Стукнув широко распахнутой дверью, в княгинины покои вбежала сенная девушка. Если бы она и не сказала ничего, Ксения Юрьевна и без того поняла бы по ее ликующим, шалым глазам, что выпала ей напоследок нечаянная радость, о которой она и не молила.
— Матушка! Князь идет в Тверь!
— Какой князь? — затаив дыхание, одними губами спросила княгиня, боясь спугнуть счастье.
— Михаил Ярославич! Радость-то какая…
А уж в прихожей топтались мужичьи ноги, без зова не смея переступить на княгинину половину.
— Кто там? Войдут пусть.
Во всю масленую блинную морду смеялся, скаля зубы, Помога Андреич, кивал трясучей головой все еще живший боярин Шубин, Кондрат Тимохин, храня в лице строгость, улыбался глазами, другие теснились за их спинами, причастные радости.
— Князь Михаил Ярославич верхами идет, скоро будет, — мягко пророкотал Кондрат.
— Он ли? — не спросила, а охнула Ксения Юрьевна.
— Он! Он! — вперебой закричали ей. — Со стен уж видать, как летит! Дождались!..
Ксения Юрьевна хотела сказать, чтобы звонили в колокола, но и того не успела. Сначала ударили на ближней звоннице храма Спаса Преображения, затем в церкви Святого Федора Стратилата, тут же откликнулись с колокольни Параскевы Пятницы, и уж завершил радостный перезвон густой и веселый гуд многих колоколов Отрочева монастыря.
Звонари, перебивая языками колоколов друг дружку, не сговариваясь, старались и били так, словно хотели дать людям еще нарадоваться, вопреки всему, что будет с ними потом.
Со всех улиц к Владимиро-Московским воротам бежал народ. Кричали чего-то, ликовали, смеялись, а иные и счастливо плакали, будто Михаил одним уж своим присутствием дал им избавление от опасности, одним своим видом отвел беду.
С хоругвями и иконами, напереди владыка, спешил к воротам церковный причет. Епископ Симон, недавно отъезжавший в Олешну с тайной мыслью и надеждой там помереть, сейчас и впрямь будто ожил и даже помолодел, шагал широко, крестом осенял размашисто и, славя Божие благоволение, сиял лицом, впрочем в душе вполне готовый к свершению последнего земного подвига. Владыка знал: нет у человека ни мудрости, ни мужества, ни разума, чтобы противиться Господу. Как угодно Ему, так и будет. Но как угодно Ему, никто не ведает. И не лучше ли отойти к Нему, исполнив все, что в силах твоих, во славу Его, нежели чем в душевном смятении, унынии и скорби от попрания погаными агарянами святынь Его?
И виден был владыке и людям всем явленный Божий промысел в том, что князь возвращался в свой город накануне погибельного нашествия.
Ужели в силах один человек дать столько воодушевления многим?!
При виде спешившего князя собравшиеся у ворот тверичи едино клялись друг другу умереть, но не сдаться.
Увидев целыми, горящими лишь от солнца родные купола, Михаил понял, что успел, и слезы чуть было не полились по щекам. Пришлось даже на скаку рукавицей потереть переносицу, будто спасаясь от чиха.
— А, князь, Тверь! — не сдержавшись, радостно кто-то выкрикнул позади.
— Тверь! — ликующей разноголосицей ответили ему другие дружинники.
— Тверь! — выдохнул князь.
Теперь он готов был посчитаться с Дюденем и Андреем за все. И за пожженную Коломну, и за золотой пол владимирской Богородичной церкви, и за слезы рязанского княжича, и за того заколевшего мужика, гниющего заживо, и за тех девок и баб, которых он бросил средь леса, и за ту светлую церковку Воскресения Христова, которую — он это знал — непременно спалят татары за одну лишь ее нестерпимую красоту…
Видно, и правда так уж распорядился Бог: успели едва-едва. Наутро, только закрыли ворота за теми, кто пришел за ночь из ближних и дальних мест, как праздничный рождественский перезвон сменился злым набатным гудом колоколов. Верный дьявольской примете, Андрей с Дюденевыми татарами подступил к Твери опять в Рождество. Однако теперь его ждали.
Напереди невысокой, приземистой тверской крепости среди снега рыжели земляные проплешины, оставшиеся на месте раскатанных мужиками бревенчатых срубов. Лишь по межам огородов торчали колья загороди. Когда отзвучали колокола, над городом повисла особенная сосредоточенная тишина, какая возникает при общей напряженной и молчаливой работе. Лишь кони кричали издали от Торжских и Смоленских ворот, где, разбитые на два рукава, держались до времени верховые дружинники. Повсюду пылали костры под котлами со смолою и варом, дымили печи в избах и мыльнях, где бабы грели воду, на случай если и вареным кипятком придется обдавать поганых со стен. Сблизи было видно, как дышат морозным паром тверичи, затаившиеся за заборолом у узких стрельниц. Город будто укутался клубливым непрочным маревом от дымов и тысяч жарких дыханий.
Ни Дюдень, ни князь Андрей, стремительно пройдя по Руси и нигде не встретив отпора, не ждали сопротивления и здесь.
Тем более верно знали, что тверской князь находится сейчас у хана Тохты. Каково же было их удивление, когда на требование отворить ворота и принять нового великого князя ответил сам Михаил Ярославич. Он появился внезапно в окружении бояр у надвратной башни главных восточных ворот. Белые, червленые и черные боевые знамена, поднятые на древках, и вид князя, убранного в кольчугу, в высоком железном шлеме, с короткой саблей в ножнах у пояса говорили за себя сами: Тверь покоряться не собиралась.
И все же Андрей Александрович попробовал было прибегнуть к обычному своему хитрому способу.
— Здрав будь, Михаил Ярославич! Никак, войной встречать меня вышел? Напрасно! Пожалей людей своих! А коли откроешь ворота, ни в чем не будет тебе урона. Богом клянусь, брат!..
В ясной морозной тишине слова его легко достигали крепости. Слышно даже было, как конь, переступая под ним, хрустит снегом.
— Пес… — сказал Михаил сквозь зубы. — Поори ему, — кивнул он стоявшему рядом Кондрату Тимохину.
И боярин с видимым удовольствием, трубно, далеко разнося слова, повторяя князя, прокричал ответ:
— Не клянись, пес! Рыло твое в крови. Кровью и захлебнешься!
Михаил хотел сказать о луке царя Тохты, который тот подарил ему на врагов, но в последний миг, когда слова были уже готовы сойти с языка, удержался. Андрей давно заручился поддержкой и Тохты, и Ногая — теперь уж это было вполне очевидно. Иначе последний не дал бы ему своих татар, а первый не послал ему в помощь брата-царевича. А уж Дюденя, знавшего Тохту и его истинные намерения, слова о ханском луке и вовсе смутить не могли. Мало что и кому может подарить или милостиво пообещать правосудный Тохта, мыслей его никто знать не может. Да и в чем важность милостей хана, оказанных русскому князю, когда Джасак ложь и коварство по отношению к врагам полагает необходимой добродетелью как обычных татар, так и их государей.
Вместо слов Михаил плюнул в сторону городецкого князя и царевича Дюденя.
— Неподобно тебе со стены браниться, Михаил Ярославич! — укорил его Андрей Александрович, перекосившись лицом. — Открой ворота, князь! Богом клянусь…
— Нет у тебя Бога, пес! — перебил его Михаил. — Пожги Тверь, как Коломну пожег, собака, я и тогда говорить с тобой не стану, выблядок…
Лава за лавой накатывали татары.
Легкие конные лучники ход начинали стеной. Приближаясь, стена их то распадалась, то вновь смыкалась, то грозила хлынуть в обход крепостной стены двумя рукавами, но, подчиняясь невидимому знаку или команде, ударяла в одно, каждый раз новое, нежданное для оборонщиков место, стараясь нащупать брешь.
Приблизившись насколько возможно, лучники выпускали стрелы, обмотанные у жала паклей или тряпьем, пропитанными вонькой черной и масляной жижей, горевшей жарко и жадно. На лету такая стрела визжала, брызгала пламенем, не гасшим и на снегу. Те, кому удавалось подобраться под самые стены, закидывали тверичан глиняными горшками с «греческим огнем» — той же черной масляной жижей. Ш-шпок! — разбивались горшки с громким пугающим звуком и разливали пламя.
Выпустив стрелы, всадники уходили вбок и назад, давая место новой стене. И так лава за лавой, волна за волной… А за Волгой наизготове стояли тысячи конных мечников, вооруженных копьями и длинными саблями. Тяжелые мечники и их лошади были крыты бронью и латами из желтой, не пробиваемой стрелами скоры. В каждый миг они готовы были пойти на приступ, туда, где обнаружится первая слабина.
Однако пока пробить брешь татарам не удавалось. «Греческий огонь» из разбитых горшков и со стрел не успевал разгораться. Стоило такой стреле перелететь через стену, тут же с малыми и большими бадейками гуртом к ней кидались, бабы и ребятишки. Правда, и вода не сразу сбивала дьявольский поганый огонь. Растекшуюся по городнице, горящую всей поверхностью жидкость из разбитых горшков мужики затаптывали ногами, сбивали пламя скинутыми с плеч зипунами и полушубками, не давая огню схватиться. Стрелы, что язвили огнем внешние стены крепости и ворота, наловчились сверху сбивать колами, хотя при этом и погибали бессчетно. Впрочем, как ни старались, кое-где огонь все же занялся. Горела и надвратная башня. Внутри же крепости покуда всего одна изба занялась пожаром, полыхнув соломенной кровлей. По счастью, день был безветрен, а мужики и бабы, накинувшись скопом, вмиг раскатали ближайшие к пожарищу срубы.
Каждый прилив новой татарской лавы оставлял на крепостной стене раненых и убитых. Возле бойниц, сменяя друг друга, все время находились лучники, и стрела, угодив в бойницу, почти неминуемо поражала человека. Хотя большая часть татарских стрел, перелетев через частокол заборола, выхватывала случайные жертвы, пущенные наугад, их стрелы все же находили себе добычу, по странной прихоти выбирая то бабу, то старика, то дите, а то и собаку.
Одна такая собака, визжа и брызгая кровью, вертелась юлой на затоптанном красном снегу, ухватив ощеренными зубами древко стрелы, насквозь пробившей ее живот возле ляжек. Пробегавший мимо мужик приостановился, вынул из ножен короткий меч и, размахнувшись, рубанул по изогнутой шее собаки, оборвав ее мучения и визг. Оскаленная голова упала горлом на снег. Однако лапы собаки все еще переступали, продолжая движение по кругу, а обезглавленное горло, брызжа кровью, все еще тянулось к хвосту, пока изумленный мужик не остановил этот бег, пнув бедолагу в бок.
Схорониться от стрелы, коли она уж решила тебя найти, было никак нельзя. Из града стрел, пущенных разом, твоя стрела отыскивала тебя там, где, казалось, никак не могла отыскать. Тысяцкого Кондрата Тимохина стрела нашла, когда он, повернувшись спиной к бойницам, уже сходил со стены. Когда его голова уж должна была скрыться за верхним бревенчатым срубом, из не прикрытой никем бойницы, чиркнув по ее кромке пером и оттого изменив направление, вдруг вылетела его стрела и достала Кондрата, угодив аккуратно между щитком назатыльника и краем кольчуги в самую шею, перебив позвонок и выйдя из горла…
Но и татары несли потери. Не один десяток их лучников, снятых русской стрелой с седла, остался лежать под стеной. Не один десяток раненых и убитых унесли назад кони. Каждая новая волна оставляла перед крепостью черные, недвижные камни трупов. Причем раз от разу волны останавливались все дальше от крепости, там, где русские стрелы не наносили вреда, и наконец вовсе иссякли.
Никто в городе не знал, да и не мог знать, насколько и для чего взяли передышку татары. Во всяком случае, можно было спокойно осмотреться, посчитать потери, унести убитых со стен, отправить в дома к бабкам-лекаркам раненых. Все понимали: это лишь отсрочка от смерти, а потому особенной радости в глазах людей не было, однако и решимости защищаться после первых часов обороны, кажется, не убавилось. Просто устали люди от смерти, что косила рядом своей косой.
Лучники не ушли от бойниц, лишь опустились на корточки, сели на бревнища городниц, привалились спинами к заборолу. Молодухи, бабы и ребятишки полезли на стену, неся в руках лукошки и завязанные узлом полотенца со снедью. Вряд ли предполагал кто, что разговеться придется ныне не за столами со стюднем да сваренными просоленными окороками под добрый ковш духовитого сыченого меда, а на холоду, на дымной, опаленной крепости, кромсая хлеб и мясо ножами, наточенными на людей. А впрочем, всякая радость — радость, когда бы Бог ее ни послал. Как ни томилась душа, брюхо принимало с охотой все, что принесли в лукошках. А главное, отчего-то любо было глядеть на молодух и мужних жен, искавших на стене своих милых, будто последний раз видели они их не до полдня, а уж многие долгие дни назад. Но не было радостных вскриков при встрече, да и слов-то почти не произносили, лишь глядели в глаза друг другу и молчали. Горе — не счастье, его не удержишь, однако и бабьего воя покуда в городе слышно не было. Узнав вдруг, куда снесли ее мужа (а убитых сносили под стену), охнет иная, всплеснет руками, рассыпав еду из лукошка, закусит зубами ладонь и неслышно заплачет. И слезы в общей беде были молчаливы…