10
Въехав в Русь, Михаил приказал снять ордынские колокольцы. Что беду даром кликать? Да и устал он от их бесконечного тоскливого звона. Уху приятней было слышать скрип бегущих полозьев да покойный стозвонный шум вековых боров.
От Булгара до Рязани и далее от Рязани путь шел сплошь лесом. Высокие, и зимой зеленые сосны с нахлобученными белыми шапками осыпали снежное убранство в мягкие сугробы с утробным стоном. Прыткие, любопытные белки темным пламенем мелькали среди золотистых стволов, сопровождая княжеские возки.
Однако и здесь, среди покойных родных лесов, тревога не оставила князя. Темные, загадочные полунамеки юрта-джи Ак-Сабита лишь утвердили его в мыслях о том, что Руси готовится новая пакость. Причем было ясно, что Ак-Сабит, бессомненно, знал больше, чем сказал Михаилу.
Юрта-джи — человек-сторож, разведчик, в чью службу входит обязанность знать если уж не все, то как можно больше из того, что происходит в самой Орде и за ее пределами. Однако какой же веской должна была быть причина, по которой сам советник Гурген Сульджидей (как предполагал о том Михаил) заставил хана внезапно отправить его на Русь и даже дал ему провожатых, чтобы провели сквозь буран.
Истина не бывает истиной наполовину, но ложь может казаться правдой. Особенно государева или татарская ложь — милостивая, улыбчивая, вероломная. Где хан — там и правда, так говорят в Сарае. А надо бы говорить иначе: где хан — там и ложь…
Впрочем, об Орде, хане Тохте, Сульджидее, обо всем том, что прошло, князь уже не поминал. Пытаясь предугадать события, он думал лишь о том, что ждет его на Руси.
По зимней поре и путников не было, только деревья летели навстречу.
Первыми, кого встретил Михаил, были рязанские князья Федор, Константин и Ярослав Романовичи. Встретили они тверского князя с искренней приязнью и ни за что не хотели отпускать без пира и гостевания. В иное время Михаил с охотой задержался бы у них. Осиротев, братья не потащили каждый на свою сторону Рязанскую землю, а, напротив, дружно сплотились, чем дали редкий по тем временам пример княжьим гнездам. Отец их, славный Роман Олегович, кровью своей завещал им жить в вере, мире и добросердечии, и сыновья держали его завет.
А страшную мученическую смерть Роман Олегович принял от сменившего хана Берке будто бы больно доброго, как о нем и по сю пору говорят в Сарае, брата его Менгу-Тимура, тайного же убийцы и Михайлова отца, что тоже сближало тверского князя с рязанскими братьями.
Вместе с Ордой Менгу-Тимур принял от брата магумеданскую веру и, наверное, первым из татар служил ей столь ревностно. Менгу-Тимур, в отличие от осторожного брата, отдался магумеданству со всей царской страстью и так был усерден в нем, что возненавидел иные учения и стал уничтожать всякого «неверного» уже не потому лишь, что нуждался в его стадах, пастбищах, ином богатстве или просто из склонности к первенству, как делали это Чингис и Баты, а из одного ревностного служения Алкорану, не терпящему божественного соперничества.
Сказывают, Роман Олегович неосмотрительно упрекнул хана в ослеплении ума. Тому о том донесли, как уж водится. Менгу-Тимур призвал к себе рязанского князя и хотел было сначала заставить его отречься от своих слов, а уж после убить, но Роман Олегович от слов своих не токмо что не отрекся, а еще и прибавил от себя, что воистину думал и о магумеданстве, и о заблудшем его последователе хане Менгу-Тимуре…
Умер он, славя Господа.
Его отрубленную голову со снятыми ножом волосами хан приказал воткнуть на копье и так, на копье, привезти в Рязань в назидание всем православным и сыновьям.
Как не были любезны рязанские братья, Михаил настоял на своем и, после краткой передышки, необходимой людям и лошадям, снова тронулся в путь.
Странно, но ни о чем, что подтверждало бы его тревоги, братья ему не сказали. На Руси было тихо и благолепно: ни глада, ни раздора, ни мора. Правда, с месяц назад старший брат Федор получил грамотку от Андрея из Городца, в которой он призывал рязанских братьев поддержать его против великого князя Дмитрия. Но такие грамотки от времени до-времени князь Андрей и прежде всем рассылал, вероятно все еще безумно надеясь, что кто-то его поддержит. Куда там! Устали люди от разора и крови, а мира ждать от князя Андрея все равно что от хищного зверя ласки. Медведь-то, тот тоже — сначала лизнет, а уж потом и откусит…
Да, вот что еще порадовало Михаила в Рязани: начинали уже князья понимать, что одной лишь своей выгодой и корыстью не прожить, одной лишь своей силой не то что от татар, а и от мордвы или чуди не оборониться, когда б они храбрости набрались… Тот же князь Константин сказал Михаилу то, о чем он и сам тайно думал, о чем прежде и помыслить было нельзя, не говоря уж про то, чтобы кому-то довериться. Сказал ему князь Константин, не прошло ли достатнее время с тех пор, когда русский глаз не смел поднять на татарина, сказал, что довольно уже князьям друг с другом собачиться и одну лишь русскую кровь проливать, сказал, что пора уже под одним знаменем Русь собирать, и дал на то Михаилу поруку в поддержке, коли он, Михаил, когда-нибудь найдет на то дух, силу и мужество…
Ах, Константин Романович! Разве соберешь ее, Русь-то? Вон она какая раскидистая! И не поймешь, кто ей нужен, Андрей ли или иной кто?..
А если Андрей все шлет свои волчьи грамотки, знать, не теряет надежды. Да и к хану Тохте он ездил, поди, не один кумыс пить! Только кто же его поддержит? Московский брат Даниил Александрович да Федька Черный? Вот уж кто всякой каверзе рад…
Внук Мстислава Давидовича Смоленского, князь можайский Федор Ростиславич, когда-то обойденный на Смоленске старшими братьями Глебом и Михаилом, видать, навсегда затаил обиду на белый свет. И оттого такой пакостливой стала вся его жизнь, что нарекли его Черным. Женился он на ярославской сироте, дочери князя Василия Всеволодовича, княжне Марии. А на Ярославле правил совместно с тещей, вдовой Василия Всеволодовича, княгиней Ксенией. Много обиды и притеснений сделал он ярославцам. Да и жену свою Федор не любил. Всему городу на позор, нарочно изводил ее так, что она недолго и прожила. Впрочем, оставив супругу сына Мишу. Всякие слухи и домыслы ходили в городе о ее смерти, в то, что смерть к ней пришла в свой срок и сама по себе, мало кто верил. Однако в гробу Мария лежала молчалива и сказать наверное, отчего умерла в полной силе и красоте, конечно же не могла. Федор же, по скорой смерти супруги, отбыл для развлечения к хану Ногаю. Ярославцы хотя бы тому были рады и, заставив принять схиму княгиню Ксению (тоже не отличавшуюся добродетелями), поставили своим князем Михаила, сына Федорова.
Чего Федор искал у Ногая — никто не знает, а уж что нашел — то нашел. Юная царевна, ногайская дочь, так пленилась красотой Федора Ростиславича (а видом он и впрямь был отличен), что уговорила отца выдать ее замуж за русского князя. По странной прихоти, верно, для вящего искушения, в прелестный сосуд может Господь поместить такое душевное непотребство, какому и имени нету. Разве что Федька Черный? И для него, дабы получить благословение на супружество константинопольского патриарха, татарская царевна даже крестилась в православную веру, приняв имя Анны.
Став Ногаевым зятем, Федор с новой женой вернулся в Ярославль, где, ужаснув зверством новокрещеную Анну, уж не дал пощады никому — ни боярам, ни безвинному сыну. Одним словом, Черный.
Татарская же царевна оказалась усерднейшей христианкой и остальную жизнь отмаливала грехи мужа и даже поставила в память о пасынке, которого не успела узнать, храм в честь его тезоименинника Архистратига Михаила.
Истинно: неисповедимы пути Господни!
— Князь! Князь!
Михаил очнулся от полудремы, выглянул из возка. Ефрем показывал плетью вперед, но с низкого возка да еще из-за широкой спины ездового Пармена Силы ничего не было видно.
— Да что там?
— Коломна!
— Ну, чего орешь-то?
— Горит, князь!..
Как был в кафтане, Михаил выскочил на снег.
Первые возки только выходили на лесную опушку, последние на версту растянулись в бору. Не дожидаясь коня, Михаил бегом кинулся к просвету среди дерев, за которыми уже начинались коломенские заливные луга.
Коломна уже отгорела.
Слабые, но широкие дымы даже издалека никак нельзя было принять за печные: весь город курился спаленной, потухающей головней. Перед крепостью чернели остовы сожженных посадских изб, сама крепость с порушенными бойцовыми вежами и осевшими городницами зияла пустой дырой сгоревших ворот. Из-за стен уродливо торчали обезглавленные, закопченные каменные своды церквей, оплыло, слизанное огнем, олово куполов. На пепелище перед крепостью копошились редкие люди…
Вот и сбылась его тревога!
Отчего-то вспомнились смех, белые зубы и слова мурзы Ак-Сабита: «Спеши не спеши, князь, — успеешь…»
Михаил хрустнул зубами, согнав со скул затвердевшие желваки.
— Ефрем!
Тверитин подвел в поводу Князева жеребца. Другой окольничий подал в рукава легкую шубу, подал шапку и пояс с саблей. Спешившись, дружинники стояли позади князя, молча крестясь, смотрели на город. Подбежали Царьгородец, Святослав Яловега, другие посольские.
— Господи Иисусе! Радость Рождества Твоего в слезах и пожарище! — тихо проговорил за спиной Михаила Ярославича отец Иван.
Оставшиеся в живых коломенцы с черными от горя и копоти лицами уже прибрали мертвых, похоронив всех в двунадесяти общих скудельницах, снесли из домов и храмов уцелевшее от огня и недограбленное татарами имущество на двор княжича Василия, сына рязанского князя Константина Романовича.
Отец для выучки недавно посадил его на Коломну, препоручив боярам. Бояре были теперь перебиты. Осталась жалкая горстка дворовых, сумевших уберечься от железа поганых.
Княжичу, наверное, было лет четырнадцать или пятнадцать. Однако на вид, да еще пришибленный, прибитый бедой, он казался совсем малолетним и малоразумным. На вопросы Михаила отвечал, с трудом разлепляя губы для слов, глядя перед собой пустыми, опрокинутыми глазами с опаленными по самое мясо ресницами.
Впрочем, и без его пояснений все было ясно.
Татары пришли не со стороны Сарая, не из Золотой Орды, а с юга, со степей Ногайской орды. Привел их брат Тохты, Михаилов знакомец, Дюдень, с тем чтобы поставить на великое княжение вместо Дмитрия Александровича брата его Андрея. Сам князь городецкий Андрей был с татарами. Из русских был еще ярославский князь Федор Ростиславич Черный.
Подступив к городу, Андрей Александрович потребовал отворить ворота. Посулил, что разору не будет, коли княжич и коломенцы присягнут его власти. Василий не хотел позором начинать свою жизнь на княжении, да и народ коломенский готов был биться со стен. Однако препирались недолго — запугав Василия, бояре уговорили его все-таки сдать Коломну. Где они теперь, эти бояре?
Нарушив слово, царевич Дюдень пустил своих татар на покорный, открытый город. А те будто соскучились, стосковались по русской крови. Никого не пощадили: ни стариков, ни детей, ни церквей…
Давно еще хан Берке дал митрополиту Кириллу яшмовую печать на то, что православные храмы и монастыри не подлежат ни дани, ни воинскому разграблению. Что стоит ханское слово? Что стоит его яшмовая печать?
Поганые еще и нарочно тащили в церковные приделы женщин и девок, брали их в алтарях, подтирались от девственной крови праздничными золотыми ризами и плащаницами. А на папертях рубили головы боярам и церковному причету. Поздно было мужьям да братьям хвататься за топоры и мечи. Но схватились — все одно умирать… Три дня резали татары коломенцев, баб и деток заживо жгли в деревянных церквах, не давая никому ускользнуть из города. В полон повели не более сотни крепких мужиков да молодых баб.
А Андрей Александрович и Федор Черный, пьяные не столько вином, сколько властью и кровью, повсюду таскали за собой княжича, показывая ему, как умирают его коломенцы…
— Что ж ты к отцу не послал?
— Не успел.
— А теперь что же?
— Они на Рязань пошли.
— Нет! — крикнул Михаил Ярославич, пытаясь разбудить княжича от бессонного забытья. — Не пошли они на Рязань! Я с Рязани пришел от отца твоего, нет их там! И на дороге не встренулись, мы же не могли разминуться! Василий!
Княжич смотрел в какую-то свою глубину, и неведомо, что он там видел.
— Куда Дюдень пошел? На Москву?
— Нет… — Василий медленно покачал головой. — Знать, на Муром… Али Владимир.
— Давно?
— Давно… — Княжич вдруг затрясся плечами, забулькал горлом и, закрыв руками лицо, привалился к плечу Михаила.
— Я это… я… я виноват!..
— Ну, будет… Будет, что ли, Василий. Ну, Василий же Константиныч, будет… Ты же князь, Вася, князь, нельзя нам, ну, будет… — Михаил гладил мальчишку по плечам, по голове, но не мог успокоить. Да и чем же здесь можно было утешиться?
От Коломны пошли укатанной, умятой дорогой в Москву. Дорога шла лесом, вдоль петлястой реки, называвшейся также Москвою.
Еще на Коломне дружина без приказов и слов разобрала из складского возка оружие. Снарядились изрядно, и луками, и копьями, и булавами, а не только одними мечами да саблями. Под короткими заячьими шубейками появились у кого татарские латы из жесткой блестящей скоры, у кого кованые нагрудники, у кого кольчужки, сплетенные из тусклых мелких колец. Седельные сумки раздулись от шишкастых высоких шлемов, глухо брякавших там о кованные кольцами назатыльники и иное железо на лошадином бегу. При каждом верховом уже под седлом и в узде шел еще один конь в заводе. Ездовым было наказано не упускать передний возок далее чем на сажень. Стабуненный лошадиный завод, который вели за собой из самого Сарая, теперь совсем стал обузой. Мало того что сторожили его одновременно пять, а то и семь дружинников, но и шум, производимый почти полутысячей конских ног, намного опережал тверской поезд.
Впрочем, Тимоха Кряжев со своею горстью шел напереди поезда, и можно было гнать во всю мочь, не опасаясь столкнуться с какими-нибудь татарами. Михаил Ярославич и гнал во всю мочь и во все лопатки, останавливаясь лишь затем, чтобы перезапрячь выбившихся из сил лошадей.
Обычно живая дорога была мертва. Разнеслась, видать, весть по Руси. Затаился бойкий торговый люд по углам, всяк там, где узнал про напасть, авось пронесет…
На полпути от Коломны до стольного Даниилова города, в том месте, где впадает в Москву-реку малая речка Мерекая, бегущая из лесов, в большом селе с полусотней домов и со светлой, нарядной церковкой, срубленной топорами так ладно, что издалека кажется, будто она не стоит на речном берегу, а сама бежит навстречу подъезжающим заждавшейся любой, Михаила Ярославича встретили тревожные жители.
Местный тиун и священник той праздничной церковки Воскресения Христова привели Михаила в избу, где на лавке лежал мужик. Его лицо и руки были обмотаны тряпицами, густо пропитанными гусиным жиром. Возле него еще хлопотали бабы — мазали жиром распухшие, сочившиеся гноем и сукровицей черные, как кожа у редьки, ступни. Мужик тихонько благодарно постанывал.
— Вот, князь, вышел ныне из леса. Видать, заколел. Ишь, ноги-то как опухли… Эй, каменщик! Как тебя там? — негромко окликнул он мужика, приблизив к его обмотанному лицу свою бороду. — Слышишь меня-то?
— Слышу… Иван я… С Владимира.
— Князю-то, слышь ты, скажи, Иван… князь тверской здеся, Михаил Ярославич.
— Дак что ж, татары… — Мужик замолчал. И все молчали. Потом снова послышалось из-под тряпок: — Ворота-то ить сами открыли, а оне-то пожгли-побили… Андрей Городецкий с ними. Слышь, князь, — попросил вдруг мужик, — ты им ворота не отворяй…
— Не отворю, — успокоил его Михаил и спросил: — Куда идут они, знаешь ли?
— Не знаю, князь. Поди, на Переяславль… Дмитрия они рыщут.
— Давно ушли?
— Давно уж… Я лесами без счета сколь дней шел… Гонют, гонют… Девок портят, волкам кидают… Золотой пол-то и тот выломали… Слышь, князь, в церкви-то Богородичной золотой пол был, так выломали они пол-то, слышь, князь… — Мужик говорил удивляясь и всхлипывая, будто сам только про то узнал. — А я-то убег… Лесами… Ноженьки-то на золотом полу горят, горят — земли хочут… — Он уж бредил, кидаясь головой по лавке.
— Ужели и церква рушат? — перекрестившись, со вздохом спросил священник.
— В Коломне пожгли, — ответил Михаил.
— Господи, сохрани!..
— Нам-то как быть? В Москву идтить али в лес? Наш-то Данила Александрович брат, чай, Андрею-то? — с надеждой спросил тиун.
— Бешеный пес родства не ведает, — сказал князь и вышел из избы, в которой уже пахло гниющим мясом еще живого владимирского Ивана.
— Что, князь, Москвой идем? — спросил Тверитин.
— Гони, Ефрем, на Москву, авось проскочим!
Тимохи Кряжева горсть тут же ушла вперед.
Михаил, сняв шапку, оборотился к церкви и, осенив себя крестным знамением, поклонился ей в пояс.
Церковка и впрямь была славной. Вроде и невысокая, вроде и скромная, истинной Божией невестой стояла она на речном взгорке, открытая небесам и дальнему взгляду. Деревянная кровля плавным кольцом падала с-под небес на рубленые точеные стены, но не давила их, а, напротив, словно звала за собой туда, ввысь, где нежным свечным застывшим огнем горел изукрашенный золотой чешуей единственный куполок.
— Кто церкву-то рубил? — входя в возок, оборотился князь к тиуну.
— Мужики, чай…
— Твои?
— Дак наши.
— Пришли мне в Тверь тех мужиков, пусть и нам такую-то срубят. Лепа — аж душе больно! — сказал он и пустил поезд в гон.
И еще долго, пока видна была, оглядывался на маленькую церкву. Теперь она не бежала навстречу, но и опять будто не стояла на месте, а все тянулась за ним, провожая, как мать или люба. А горящий ее куполок теперь казался малой слезой, упавшей на землю с неба.
Господи, сколько чудес твоих в русской земле!..
— Ах, пес! Ах, пес!.. — в голос, сквозь зубы, ругался Михаил Ярославич в своем возке.
Сейчас ему многое стало ясно из того, что происходило в Орде и что в Сарае от него ускользнуло. Ясно стало, зачем хан Тохта послал царевича Дюденя к хану Ногаю: затем лишь, чтобы руками его ногайцев поставить-таки на Руси звероватого Андрея заместо Дмитрия. Но это всего лишь повод. Ласковый, неспешный в словах и движениях Гюйс ад-дин Тохта дал, видать, волю брату так пройтись огнем по Руси, чтобы вспомнилось время Баты, чтобы снова вернулся тот рабский страх, когда татарин мог приказать русскому мужику лежать на земле до тех пор, покуда он отлучится за своей саблей, чтобы, вернувшись, этой саблей снести тому мужику голову. И ведь лежал мужик в смертной истоме, ждал татарина, настолько велик и безнадежен был страх перед ними, проклятыми агарянами. Ныне-то веселей стал мужик! То во Владимире, то в Суздале, то в Ростове единодушно вставали жители на татар, и видели уже русские кровь татарскую, и страх в узких раскосых глазах, и спины бегущих… Почуял Гюйс ад-дин Тохта — не та уже Русь!
Медленно, тяжело, с оглядкой, однако нарождалось единодушие, против которого и татары были слабы, единодушие в войне и вере, против которого нет дьявольской силы, единодушие, какого когда-то не хватило русским на Калке и Сити. Вроде бы вот оно, близко уже, ан нет! Тохта ли хитрый, прозорливый ли Гурген Сульджидей нашли зазор, чтобы опять разбить Русь, не дать ей собрать ни силы в руках, ни крепости в душах!
Впрочем, винить татар в том, что они блюдут свою выгоду, было напрасно и неразумно, иначе они и не могли поступить. Да Михаил их и не винил, как нельзя винить врага или зверя за то, что он зверь или враг. Другое имя жгло князю сердце пыточным каленым прутом. От отвращения он и про себя не мог произнести сейчас мерзкого имени Андрея-клятвопреступника. Ему казалось, произнеси он это имя вслух, он либо задохнется от ненависти, либо сблюет. И потому Михаил лишь шептал сквозь зубы:
— Ах, пес! Ах, пес!..
Еще Михаил не мог не думать о том, какую цель преследовали хан Тохта и тот же бохша Сульджидей, отправляя его на Русь. Чего хотели? Чего ждут от него? Гибели его? Так в Орде он нашел бы ее вернее, чем у себя на Руси, где даже городецкая тварь вряд ли посмеет поднять на него свою грязную лапу, потому что жизнь князя не в воле людей, даже таких богоотступных, как он. Нет, он нужен им для иного: войны они хотят, чтобы поднялся русский князь на русского князя, чтобы русские сами перебили друг друга, чтобы сильнее, чем татар, ненавидели родичей, и тогда не будет уже в веках более трусливого, жалкого, злобного к самому себе народа, пасти и доить который проще, чем стреноженных кобылиц.
— Ах, пес! Ах, тварь! Какое время угадал на Русь татар навести…
— Князь! — Ефрем Тверитин, приподняв войлочную опону, заглянул в возок. Глаза его сухо и зло блестели. Потная рыжая прядь прилипла ко лбу. — Татары! — выдохнул он.
— Где? — отчего-то так же шепотом выдохнул Михаил Ярославич.
— Напереди! От Тимохи Павлушка пришел.
— Ну, говори! — поторопил Михаил, давая Ефрему место в возке.
— Пленных гонят! Видать, с Москвы…
— Эх! — Михаил досадливо ударил себя кулаком по ноге. — Не успели! Сколь их?
— Много, князь. — Ефрем сокрушенно помотал головой. — Больше все девки.
— Тьфу ты! — Князь даже сплюнул от досады на Тверитина, у которого в любой миг на уме лишь одно. — Я тебя не о девках пытаю, татар сколько?
— А татар не более нас, князь, — горячо, будто просил хоть одного его отпустить против них, проговорил Тверитин. — Верхами полсотни будет, да и в кибитках, поди…
— Где Тимоха?
— Тимоха с горстью в лес юркнул. Он их наперед пропустил, сам хвостом плетется. Михаил Ярославич, князь! — О сече Ефрем просил как о милости.
И выход уже был найден, оставалось только решиться.
— Еще по десятку пешими пускай в лес на обе руки. Лучников отряди поискусней. Понял ли?
— Понял! — кивнул Ефрем.
— Да как покажутся, знак мой на древке выставь, князь, мол, тверской своей дорогой идет. — Ефрем уж пятился из возка. — Ну, с Богом, Ефрем!
— С Богом, Михаил Ярославич! — ответил Тверитин, радостно просияв лицом.
День был ясный, с хрустким ядреным морозцем. Всякий звук далеко разносился окрест. И скоро донесся, слабый покуда, шум встречного чужого обоза. Татары шли ходко, криками и плетьми подгоняя повязанных промеж собой полонян: девок, баб, реже мужиков и парней, числом на взгляд до двух, а то и до трех сотен.
Ордынские барышники (а это были они), прознав про поход, кинулись из Сарая на Русь, чтобы там подешевле перекупить къл-людей у ногайцев. Барышники только вышли из Москвы и спешили — пленных надо было догнать в Сарай, пока они еще оставались в теле. В Сарае их уже ждали купцы из Каффы, торговавшие по большей части людьми. Им тоже нужно было торопиться до распутицы перегнать рабов в город Каффу на Черном море, где на невольничьих рынках всегда держалась на них цена.
Именно этот отряд, обогнав князев поезд на пути из Сарая, шел впереди, получая на ямских станах лучших коней на смену. Наконец Михаил их нагнал. Вон где, у самой Москвы, считай, встретились.
Заслышав тверской поезд незадолго до того, как они его и увидели, татары разом загомонили и тут же стихли. Еще через миг оба обоза, шедших навстречу по одной умятой дороге, остановились в виду друг друга.
В том месте санный путь, повторяя изгиб реки, как раз делал петлю, и расстояние между русскими и татарами оказалось меньше, чем могло быть, когда б татары завидели русских на ровной прямой. По обе стороны от дороги стоял бор. С одной стороны — темный, дремучий, с другой — редкий и светлый, приречный, лишь на пять десятков шагов.
Нарочно повременив, Тверитин приказал поднять древко с княжеским знаком.
Сам князь, будто лишь теперь узнал о татарах, вылез из возка, неторопливо пошел вперед. Остановился, дождался, когда ему подведут коня…
И посольские бояре, и ездовые — все были наготове. Даже отец Иван вооружился длинным, по его неслабой руке, мечом и теперь тоже, взобравшись верхом, стоял рядом с князем.
Сбившись в кулак, Князева дружина тронулась навстречу татарам. Было их всего не более тридцати человек. Правда, невидным оставался еще засадный запас: Кряжева горсть да Те, кто обочь дороги с изряженными луками где-то сейчас таились за стволами и кустьями.
Ударить надо было едино, потому Михаил и медлил. Он будто звал татар самих выйти навстречу…
— А что, отец Иван, разве тебе подобно мечом махать? — спросил он вдруг у Царьгородца.
— Не удержано есть святыми канонами, — трубно ответил тот и пояснил: — Разумея, конечно, ежели поп человека на рати убьет.
Ефрем позади фыркнул, не удержав смеха.
— Я тебе пофырчу, греходельник, — пообещал Тверитину Царьгородец.
Напереди у татар тоже сколотилась ватажка. Другие прытко начали распрягать лошадей, освобождая кибитки, с тем чтобы успеть поставить их кругом, если придется схватиться. Хоть и остался напозади у них Кряжев, этого нельзя было допускать: за кибитками они могли укрыться как в крепости.
— Поори им по-ихнему, — сказал Михаил Ефрему.
Ефрем заголосил по-татарски.
Оттуда тоже ответили в свой черед.
— Айда сюда! — улыбчиво, радостно крикнул еще Ефрем, и Михаил, не дожидаясь ответа, тронул коня.
Шли медленно. Молча. Наконец и от татар тронулись вперед конники. Главный татарин, отличавшийся от других богатой шапкой с собольей опушкой и барсовой пятнистой дохой, весь подобравшись в седле, настороженно улыбался. Пояс его туго стягивал нарядный атласный кушак. На этот кушак и глядел Михаил, пока лошади не остановились, с любопытством вытягивая навстречу друг другу морды. Как ни сближались, расстояние между противниками все же осталось значительным. Но и ближе съехаться, не выдав намерений, было уже нельзя.
— Что, взял царевич Дюдень Москву? — спросил Михаил, подняв глаза с кушака на лицо татарина.
Осклабясь, татарин согласно закивал:
— Взялы, кназ, взялы…
— Много ли пленных ведешь?
— Мало-мало… Спешить надо, иди свой путь, кназ. Ты слуга у хана, я слуга у хана.
— Я не слуга, пес! — крикнул Михаил, выхватывая из ножен саблю и наезжая конем на татарина.
Татарин, готовый к тому, бешено взвизгнул, схватился за рукоять кривой и короткой сабли, тоже послав вперед свою лошадь.
Однако столкнуться с Михаилом он не успел. Пущенное Ефремом из-за спины князя копье отбросило татарина назад. С хрустом кроша белые зубы, оно вошло ему прямо в глотку.
На Михаила кинулись сразу еще два ордынца. Одного он снял с седла сам, коротким косым ударом развалив его там, где кончаются ребра, саблю другого успел принять длинный меч Царьгородца, хотя Ефрем и не дал тому обагрить кровью руки. Кинув коня навстречу, он махнул саблей, но татарин ушел от удара, и тогда, сблизившись, Тверитин внезапно, как рогом, острым шишаком шлема боднул его в лицо. Шишак, скользнув по щеке и оставив кровавую полосу, вошел татарину прямо в глаз и застрял там меж лицевыми костями. Голова ордынца откинулась назад с такой силой, что услышалось, как мягко и жирно хрустнули шейные позвонки. Тверитинский шлем жуткой воронкой оставался еще у него на лице, пока татарин валился с коня.
Противники столкнулись в короткой рубке. Но ширины проезжей дороги недоставало, чтобы всем нашлось место для сечи. Русские рубились молча, с холодной расчетливой яростью. Один Царьгородец, без особого, впрочем, проку, махал мечом, задышливо хыкая и поминая при этом Господа, покуда его, раненного, не оттеснили из первого ряда.
А уж из леса да с двух сторон летели приметливые стрелы в тех татар, которые оказались напозади, и то один из них, то другой схватывались за горло, куда старались попасть невидимые русские лучники. Те, кто успел повернуть коней, мчались назад, спеша укрыться под защитой кибиток. Там их ждали сородичи с изготовленными, заряженными луками, однако наверняка пускать стрелы в русских они не могли, так как тех перекрывали свои, татары. А здесь и Тимохи Кряжева горсть дала себя знать. Конников было немного, но их нападение со спины оказалось столь неожиданным, что татары едва успевали выпустить в них по стреле, а уж саблей с земли конному много ущерба не сделаешь, будь ты хоть татарин, хоть растатарин… Да еще и пленные — эти покорные трусливые русские, повязанные друг с другом, словно обезумев, с воплем, единой кучей кинулись под татарские сабли, голыми руками хватая каленую сталь. А уж достав татарина, со звериным ненасытным остервенением рвали ногтями ноздри, глаза, плоские уши, сальные, сплетенные в косы волосы, выхватывая руками и само горло…
Сеча была короткой. Ни один татарский барышник не прорвался назад, ни один не остался цел. После горячки боя Михаил приказал добить еще дышавших татар.
О милости никто не просил. Да и не было в сердцах тверичей милости.
Чудом освобожденные из полона люди стремились достичь князя, коснуться его одежды, запечатлеть лицо спасителя, чтоб воочию запомнить того, за кого теперь станут молить у Бога. Те, кто был от Михаила далек и не мог уж к нему приблизиться, целовали руки дружинникам. Плакали слезами от счастья и молодухи, и бабы, и мужики.
Дружина и ездовые — и тот, кто бился, и тот, кому не пришлось, искали себе и князю пользу в татарских возках. Было в них многое: блюда и кубки, выломанные нарядные оклады икон, тюки с тканями, дорогое оружие, наборные пояса, пряжки, вязки мехов, серебро в гривнах и отрубах да драгоценные бабьи навески — лапчатые и кольчужные цепи, перлы, янтари, бисерные витки и снизки, браслеты наручные да колты из ушей, какие еще с подсохшей и вымерзшей человечиной… Да мало ли чего можно добыть грабежом на войне в богатых русских домах!
Благодаря Господу убитых было немного. Насмерть срубили боярина Сему Порхлого да двух Князевых отроков из дружины, да из Кряжевой горсти Данила Голубь ненароком словил горлом стрелу и теперь, успев причаститься Божией милости от отца Ивана, медленно, молодо помирал. Грудь его еще могла и хотела дышать, но уж ей было нечем — стрела перебила дых, и воздух, брызгая розовой пеной, свистел из раны, как ее ни пытались приткнуть тряпицами. Остальные же были целы, а кто и ранен, но жив…
Царьгородец сочил кровью из разрубленного плеча. Отодрав рукав от суконного, подбитого мехом широкого зипуна, он сидел, привалившись к возку, и пихал в рану снег, тут же стекавший сквозь пальцы красным. При этом нравоучительно выговаривал стоявшему возле него с белым порванным полотном в руках юному гридню, спешившему перевязать отца Ивана и кинуться к татарским возкам:
— Погоди, сын мой, дай крови примерзнуть… А за богачеством не гонись. Сказано: богатому в Царствие Небесное как вельблюду в игольное ушко проникнуть…
— Да я рази гонюсь, отче, — все еще горя от схватки румяным чистым лицом, оправдывался посольский баловень Павлушка Ермилов.
— Вот и не торопись, у-м-м… — Страдая, Царьгородец тряс головой и прихватывал верхними лопатными зубами бороду под нижней губой. — Эх, снег студен, да больно кровь горяча! А что, Павлушка, знаешь ли, что причетник про богатого-то сказал?
— Так много что про них говорят…
— Вот и не знаешь! А причетник-то так сказывал… — Неспешно, перемежая слова долгими стонами и иными причитаниями, видно тем отвлекая себя от телесной боли, Царьгородец поведал отроку притчу: — Ты, богатый, ешь тетеревов, а убогий хлеба не имеет чрево насытить, ты, богатый, облачаешься в паволоки, а убогий рубища не имеет на теле, ты живешь в доме, расписав повалушку, а убогий не имеет где главы подклонить… — Павлушка слушал складную притчу, открыв в изумлении рот и забыв про возки. — Но и ты, богатый, умрешь, и останется дом твой, всегда обличая твои деяния. И каждый от мимоходящих скажет: се дом оного хищника, кто сирот грабил — вот дом его пуст… Ну, вяжи, что ли! — взвыл внезапно отец Иван так, что Павлушка растерялся и выронил полотно. — Убивец ты мой, Павлушка! Из-за тебя кровью в снег исхожу…
Ефрем неотлучно находился при князе, оберегая его от московских и прочих жителей, что, окружив Михаила, в радостном исступлении благодарили его и славили.
— Ну и будет уже, хватит, — строго прикрикивал князь, но голос его был мягок, а сердце умильно от вида этих несчастных, спасенных им от рабской неволи людей.
— Куда ж вы прете-то, ироды! — нарочно грубо, потому как и в его сердце не было места злобе, кричал Тверитин и отпихивал особо назойливых.
И вдруг среди десятков, а то и сотен глаз, глядевших на князя, Ефрем увидел глаза, смотревшие на него. Господи, те глаза, что, как с Божией иконы, уже заглядывали в него — по самую душу. Среди толпы, почуяв, что ли, на себе ее взгляд, Тверитин увидел ту иноземку, которую торговал ему на сарайском базаре каффский купец.
Видать, с чужого плеча, в сермяжной простой коротайке, накинутой поверх худой одежонки, с головой, замотанной суконной тряпицей, молча, бездонно и горько она глядела на Ефрема, может быть надеясь поймать его взгляд.
Расталкивая, откидывая от себя людей, Ефрем рванулся навстречу этим глазам. И когда сжал рукой острое маленькое плечо, дрожавшее от стужи и страха, сердце его захлестнула неведомая доселе жалость.
— Ну, что ты! Все уже, все! Чего молчишь-то? Ты не молчи, нашел я тебя…
Ее и до того била крупная дрожь, а теперь Ефрему показалось, она задрожала еще сильнее. Посинелыми голыми ручками она слабо уперлась Ефрему в грудь.
— Ну, чего ты? Не бойся меня, не бойся… — Ефрем говорил что-то, не зная, что он говорит, не заботясь, слышит ли, понимает она его, ему было важно одно: чтобы она его не боялась и поверила, что с ним ей не будет плохо.
Обронив на снег пояс, он распахнул шубу, скинул ее с себя и, спеша, чтобы не выветрилось его тепло, накрыл той шубой с головой иноземку, запахнул, закутал, как смог, и, подняв на руки, понес к своему возку.
— Опять какую девку добыл?! — весело усмехнулся ему вслед Михаил Ярославич.
— Не девку — жену, князь… — севшим вдруг, чужим голосом ответил Тверитин.
Несмотря на то что Даниил Александрович с поцелуями встретил брата, участь Коломны, Мурома, Владимира, Юрьева, Суздаля и других городов не миновала Москвы.
Андрей не мог, да ему и ни к чему было то, удерживать царевича Дюденя. Дюдень же, кроме того чтобы поставить на великое княжение угодного Орде князя Андрея, имел и свою, гораздо более важную цель: напомнить русским, в чьей они власти. А понукать воинов резать, жечь, грабить и сильничать ему вовсе не требовалось. Добыча была тем приятней, что за нее не приходилось платить и каплей татарской крови. Самую сильную досаду нанесли им переяславцы: узнав о приближении татар, жители, оставив пустыми дома и церкви, укрылись в лесах…
Обо всем этом Михаил Ярославич узнал от освобожденных из полона москвитян. Ясно было, что из Москвы Дюдень пойдет на Тверь. Коли уже не тронулся. Судя по скорости их движения, в каждом захваченном городе они оставались не дольше, чем нужно было им, чтобы накормить лошадей, нажраться убойным мясом и справить похоть.
Среди освобожденных от полона оказалось немало таких, кто вызвался указать дорогу вкруг Москвы на Звенигород и далее через глухие боры вывести к Волоку Ламскому, от которого речкой Лобью шел прямой путь на Тверь.
Как ни гнали коней ездовые во весь путь от Желтой горы Сары-Тау, теперь же и вовсе княжеский поезд летел стрелой. Кроме необходимого числа лошадей, оставленных в смену на каждый возок и каждому верховому, заводной табунок князь приказал отдать отбитым у татар людям, молившим взять их с собой. На всех лошадей не хватило. И те, которые остались, пешими бежали за Князевым поездом, сколько хватало сил. В основном то оказались бабы и девки. Михаилу сейчас нужна была сила, всех он забрать не мог. И бабы то понимали.
Сначала они бежали рядом, схватываясь руками за конские хвосты и возки, потом, сбив ноги, начали отставать, падали, поднимались, снова бежали… И молчали, и ни о чем не просили. Верховые не смели оглянуться назад, где вслед им глядели, молясь за них, бабьи глаза. Ездовые ломали кнутья о лошадиные спины.
За Волоком Ламским Михаил оставил обоз и с дружиной ушел вперед.