Глава 4. У подножия Угорской горы
— На нас напали угры, а посему всю суровую правду об этом народе и о его нынешнем воеводе Альме вы должны знать! — тяжело проговорил Олаф, окинув пытливым взором каждого из своих давних, рарожских еще, друзей-единомышленников, а также некоторых гостей из Аскольдовой дружины.
На Олафа смотрели Стемир и Эбон, Свенельд и Руальд, Глен и Мути, Рюар и Рулав, Гуды и юный Карл Ингелот, который, прибыв с торгом от фризов, передал поклон киевскому правителю от своего отца, грозного предводителя пиратов-фризов конунга Юббе, и, похоже, остался здесь надолго. Сопровождавший его меченосец фризов, зрелый воин Гуды, поняв, в какую ситуацию он попал со своим юным господином, с сожалением смотрел то на своего подопечного, то на именитого русича и чувствовал, что его опыт пиратских боев должен здесь пригодиться, хотя он и не ведает ни о черных, ни о белых уграх, о которых говорит Олаф.
Руальд и Эбон, два мудрых советника Олафа, кое-что знали об уграх-мадьярах, но пока хранили молчание.
Глен и Мути были тоже напряжении и сдержанны. Да, они с Аскольдом воевали мадьяр, в одном походе убили их вождя Арпада, дочь которого Аскольд взял себе в жены, да это все ведают: Экийя и поныне здравствует, теперь, правда, в объятиях христианского монаха. Вряд ли это она сумела встретиться со своими дальними родичами из Лебедии, что находится где-то на северо-востоке от Киева, и убедить их напасть на Олафа.
Свенельд, чувствующий себя при Олафе птицей-недоедком, но постоянно скрывающий свое недовольство, сейчас внимательно слушал Олафа, пытливо поглядывал на Стемира и пытался определить, как ему поступить. Ведь сейчас у Олафа уже нет той несметной дружины, которая была у него четыре года назад, когда он пришел покорять Киев. Сейчас его дружинники рассыпаны по охране кто где. Кто в древлянских лесах, кто в северянских степях, кто на сожских берегах, кто у сульских славян, кто у тиверцев, кто у дулебов, а кто уже и у хорватов. Разбросал ворохами, а теперь — не собрать крохами! Не успел Олаф бросить новый клич среди полян и русьских городов-крепостей о наборе в дружину, как угры тут как тут. Окружили город и требуют его сдачи! Крепко придумали! Хватит ли у Олафа духа одолеть их? И поможет ли ему в этом деле Стемир? Что-то они стали редко улыбаться друг другу… Неужели и тут не обошлось без проклятой мадьярки, сгрызи ее хворь!..
Рюар и Рулав, два друга-меченосца, как и Стемир, сопровождавшие Олафа еще со времен жизни в Рароге, благоговейно внимали всему, что говорил Олаф. Два верных стража и помощника Олафа во всех делах, они даже были похожи чем-то. У обоих открытые, честные лица, широкие добрые улыбки, когда им весело, и чутье на опасность, грозящую любому из этой великолепной четверки. Иногда, еще в Ладоге, их звали одним звонким прозвищем: «Лучеперые». «Лучеперые» были одеты лучше других, доспехи и кони у них были привезены из других стран, но умение сражаться и постоять друг за друга выделяло их среди прочих воинов. Любой из них Рюар или Рулав, Стемир или Олаф — нюхом чуяли опасность, угрожавшую кому-либо из четверых, и всегда оказывались рядом.
«Лучеперые» почувствовали, как накалился воздух гридни при вести о нашествии угров и причастности к этому Экийи. И как бы ни старался Олаф сейчас говорить о военном строе мадьяр, фундаментом и крепостью которого являлись их сцепленные кибитки или вежи, его советники слушали его невнимательно, и каждый в душе требовал немедленного если не возмездия, то уж непременно допроса этой дерзкой мадьярки.
Олаф почувствовал, что напряжение достигло предела, и, снова уловив из дальнего угла гридни шепотом произнесенное имя мадьярки, глухо проговорил;
— Легко обвинить во всем вдову Аскольда, Экийю. И у меня была первая мысль о ней, но… — он сознательно остановился, чтобы перевести дух и проверить себя: не смутился ли в какой-нибудь подлый момент и не выдал ли себя каким-нибудь лишним движением руки, ведь абсолютно все замолчали и жадно внимают ему, а так внимать они могут только искренним словам.
«Не оступись, Верцинов сын!» — мысленно приказал себе Олаф и тихо продолжил:
— Кто из вас помнит наш первый поход из Киева? Мы тогда осилили древлян, а христианский проповедник Софроний…
И тут загудела гридня. Да! Все вспомнили, что этот христодул предсказал тогда, что какие-то кочевники нападут на Киев… Где он сейчас, этот колдун византийский?..
— Этот христодул исчез из Киева, — мрачно объявил Олаф, когда страсти немного улеглись, но снова вспыхнули, как только он поведал о бегстве Софрония.
Да! Теперь всем ясно, что Софроний был связан не только с мадьярами, во и прежде всего с Византией, которая по-прежнему следит за событиями в Киеве и не желает упустить из рук свое Шестидесятое архиепископство в списке епархий, зависящих от главы константинопольского духовенства.
Мути вспыхнул, как только понял, о чем идет речь. Глен склонил голову и тихо подтвердил:
— Ты прав, Новгородец-русич! Они давно боятся Киева, еще со времен походов Аскольда на Царьград… Ведь они дань обещали платить Киеву, только чтобы мы не бегали на них…
— Но… — Олаф понял, что направил мысли советников в нужное русло, и как бы нехотя предложил: — Хотите видеть вдову Аскольда? Она ждет вашего решения…
— Кто откажет себе в удовольствии лишний раз поглазеть на необыкновенную красавицу, пусть даже родом и из вражьего стана! Чего ж ты молчал, Олаф! — засмеялись «Лучеперые», стараясь своей шуткой сбить враждебное отношение к прекрасной мадьярке стариков и желчных завистников, к которым они относили Свенельда.
Но Свенельд молчал. Он знал, что этот лакомый кусочек он никогда никакими усилиями заполучить не сможет, но вот любопытство раздирало душу, кого из «Лучеперых» предпочтет мадьярка…
— Свенельд! Позови вдову Аскольда! — услышал он вдруг приказ Олафа.
— А я и не мечтал о такой доле! Такую красавицу и так близко увидеть! Не ослепнуть бы! — крикнул Свенельд и, гордо выпятив грудь, двинулся к двери.
Грянул хохот.
— Не знал, что и ты страдаешь по ней! — покачал головой Олаф.
— А кто еще страдает по этой мадьярке? — весело спросил Свенельд, круто развернувшись от двери гридни к Олафу.
— Все бы тебе знать! — отмахнулся Олаф и полушутя, полусерьезно потребовал: — Веди ее скорей сюда! А то нам нужно допросить еще ее мужа-монаха!
Свенельд, послушно кивнув князю, исчез за дверью, и в гридне воцарилась тишина.
— Почтенный посол Эбон, я попрошу тебя помочь мне в этом деле, — обратился Олаф к своему мудрому советнику и тихо объяснил: —Мои дозоры все в один голос твердят, что Экийя ни на один день не покидала Киев все эти четыре года, ибо таков был мой приказ!
— Я знаю об этом, — спокойно ответил благородный русич и предположил: — Может, она владеет особым даром? Ей помогают силы тьмы, — быстро проговорил Эбон, вспомнив недавний допрос лазутчика, бывшего с торгом в Лебедии и говорившего, что видел там Экийю не однажды. Как такое могло быть, не могли пока понять ни Олаф, ни Эбон и верили в это с огромным трудом, если не сказать, что не верили совсем. Но лазутчик упорно настаивал на своем: Экийя была в гостях у воеводы Альмы! И не раз!
Экийя вошла в гридню в сопровождении Свенельда и всем своим видом дала понять, что она не только не боится допроса варязей-русичей, но что ей и бояться их нечего: она перед ними чиста! Ее красивая голова с пушистыми черными волосами была величественно приподнята и являла ту породистую стать, с которой Экийя родилась на этот свет и которая проявляется в таких людях в особо опасные для них моменты. На ней было, как и прежде, полугреческое, полумадьярское платье, богато украшенное грибатками, плетеные узоры которых она сама расшила драгоценным зеленым бисером, что красиво подчеркивало ее золотисто-смуглую кожу и нежный румянец на щеках.
Да, даже видавшие виды заморские пираты и мудрые советники киевского князя закрыли рты, когда в гридню вошла эта гордая статная красавица. Замолчал и Олаф, вглядываясь в лицо Экийи и стараясь найти в нем то выражение злорадного торжества, которое неминуемо должно было бы проявиться, будь она в чем-то коварно замешана. Да и зачем в случае предательства ей нужно было возвращаться в Киев? Могла бы остаться без риска для себя в стане Альмы!.. «Да не была она там; хоть тресни, не верю!» — подумал Олаф, с трудом отрывая взгляд от лица Экийи.
Экийя перебирала дрожащими пальцами плетеные детали грибатки, свисавшие с роскошного пояса, плотно облегавшего ее грациозную тонкую талию, и молчала, бросая нетерпеливые, быстрые взгляды на Олафа, боясь не выдержать и сказать ему: «Как я люблю тебя, Новгородец-русич! Ну неужели ты думаешь, что я предала тебя этим мадьярам! Не смотри на меня как на колдунью! Сам виноват, запретил мне появляться там, где я могла бы видеть тебя… Побоялся взять меня во вторые жены? Такой витязь! Столько народов словенских покорил, а ко мне подойти боишься!»
— Скажи, Экийя, — услышала она его тихий голос и чуть не застонала в ответ. Столько теплоты, столько любви услыхала она в тех словах, которые он произнес, казалось, небрежно.
— Скажи, Экийя, — более жестко повторил Олаф, приказывая себе не смотреть на ее нежную шею, на высокую грудь. — Как могло случиться, что мои люди видели тебя в стане Альмы, в Лебедии?
Экийя смотрела на Олафа во все глаза и ничего не могла понять.
— Повтори, Новгородец-русич, что ты сказал? — изумленно переспросила она и так посмотрела на Олафа, будто он был тяжелобольным.
Олаф медленно повторил ей свой вопрос. Экийя пошатнулась.
— Клянусь жизнью сына, Новгородец-русич, я все эти годы ни на минуту не покидала город, который дал мне все! — побледнев, тихо проговорила Экийя, но все, кто слышал ее голос, почувствовали в нем твердость и искренность.
— А как быть мне, Экийя? — устало спросил Олаф. — Не могу же я не верить своему преданному лазутчику, который убеждает меня, что в день орехового дерева ты от Альмы принимала дары, а в день грибного сбора ты преподнесла ему ответные дары! — растерянно пояснил он и печально посмотрел в ее горящие гневным недоумением очи.
— Новгородец-русич! Да в день орехового дерева я больше всех набрала грецких орехов на Ольмином дворе, и твои дозорные две корзины орехов отнесли в мой дом! Твоя жена набрала в два раза меньше! — гневно оправдывалась Экийя, глядя на Олафа ласковым взором, смешанным с досадой. — У тебя есть время на такие забавы, Новгородец-русич?! — удивилась она и посоветовала: — Позови Рюриковну с Ингварем! Пусть они при всех скажут, кто больше набрал орехов на Ольмином дворе! Спроси моего сына!
— Я помню этот день, Экийя! — грустно прервал ее бурную речь Олаф. — Но не могу не верить и своему лазутчику, который обрисовал мне твой наряд, в котором ты блистала в день орехового дерева в шатре у Альмы, когда принимала от него…
— Не было этого! — закричала Экийя. — Клянусь сыном, не было!..
Наступила тишина. Экийя с мольбой смотрела на Олафа и верила, что все происходящее с ней обернется шуткой. Не была она в Лебедии со времен своего детства! Да, воевода Альма приходится ей двоюродным дедом, но она никогда не питала к нему никаких родственных чувств! И никаких даров ни она ему, ни он ей не вручали! Боги! Ну, проясните вы голову этому прекрасному витязю! Ну, скажите вы ему, что я люблю его и не могу быть ему врагом!
— Лазутчик мой, тот, что уверяет меня, будто видел у Альмы именно ее, Экийю, говорит, что многих женщин знал на свете, но ни у одной из них нет таких нарядов, как у вдовы Аскольда! — беспощадно тихо проговорил Олаф прямо в растерянное лицо Экийи и повернулся к Эбону.
Эбон понял Олафа и обратился к мадьярке с вопросом:
— О чем Ты договаривалась с Альмой?
— Да не видела я его с детства! — крикнула в отчаянии Экийя. — И видеть не могла, блюдя наказ Олафа не выходить из города никуда! Спросите любого дозорного! — зло проговорила Экийя и вдруг совсем тихо добавила: — Не могла я и не хотела нарушать наш договор с тобой, Новгородец-русич! Поверь мне!
Последние слова она сказала так, словно никого в гридне не было и она желала только одного: чтоб и Олаф чувствовал то, что обжигало ей душу. Только любовь, а не предательство наполняла все ее существо, когда она видела его или слышала его голос.
С огромным трудом Олаф пересилил себя и тихо обратился к советникам:
— Если вы верите ей, то прикажите заключить ее под стражу, а если нет, то…
— Ее надо взять под стражу, но со всеми ее домочадцами, — предложил Глен.
Беспокойство в гридне нарастало. С крепостных валов приходили нерадостные вести.
— Кибитки стоят на местах как прикованные, мадьяры обстреливают защитников Киева по всей округе, но пока нигде не смогли прорвать оборону, — хмуро доложил вошедший Веремид и вопросительно посмотрел на Олафа.
— Продолжайте подкреплять валы, — приказал Олаф. — Мы скоро будем с вами.
Веремид поклонился советникам и спешно отправился выполнять приказ князя, а в это время в гридню вошел Бастарн, и все с надеждой обратили взоры на мудрого жреца.
Бастарн поприветствовал военный совет князя ритуальными жестами рук, олицетворяющими благословение солнцем и небом всех, кто старается защитить свою землю от нашествия врагов, и, вопросительно склонив голову чуть вправо, тихо сказал:
— Я передал с друидами отвар весенних трав твоим воинам на валы, Новгородец-русич! Да увеличатся их силы трижды на благо спасения Киевской земли!
— Да увеличатся их силы трижды на благо спасения Киевской Руси? — неожиданно проговорил Олаф и встал, поклонившись верховному жрецу.
Военный совет замер на мгновение, вслушиваясь в новое название той страны, которую заселили они и их сородичи и которую они уже считали своей и защищали как свою, но только не решались дать ей имя своего народа. Вот теперь дух всех русичей, что с постоянным бдением следил за делами Верцинова сына, снизошел на их князя, и князь молвил то, что велено было самим небом.
— Да будет такс! — трижды подтвердили соплеменники князя волю неба и убедились теперь в необходимости защитить это право, дарованное им небом, в яростной борьбе с непрошеным врагом.
Когда возбуждение улеглось и успокоенные советники уселись на свои места, Олаф поведал Бастарну о донесении лазутчика из Лебедии.
Бастарн кивал Олафу, слушая его сухой, сдержанный рассказ, и чувствовал, что князь тяжело переживает случившееся.
— Я все понял, князь, — тихо проговорил Бастарн и медленно, но веско сказал: — Экийя не способна на подлость. Она слишком открыта для этого.
— Я был несправедлив по отношению к семье Аскольда? — с недоумением спросил Олаф жреца.
— Нет. Ты сделал все, что было возможно. Закон неба нарушила сама Экийя… Ее оно и наказывает… — терпеливо пояснил Жрец. — Она не только не последовала за Аскольдом, но она не оплакивала его, изменив ему с монахом…
В гридне наступила тяжелая тишина.
Все внимательно смотрели на верховного жреца, который очень мало изменился за эти годы жизни в Киеве и, как и прежде, ревностно оберегал свою веру. Необычна всегда была его одежда, расшитая красочным узором, изображающим лучистое солнце и золотистые треугольники, расположенные на плечах и горловине его хламиды. Как-то спокойнее и увереннее становились люди, прикасающиеся к его одежде, и мудрость, которую он хранил в себе, передавалась тем, кто хотел ее впитать в себя.
— Что посоветуешь делать с Экийей, Бастарн? — горько спросил Олаф, стараясь не прятать взгляд ни от задумчивого Стемира, ни от напряженного Свенельда.
— Боги не оставят ее в покое до тех пор, пока она не научится страданием очищать свою душу! — ответил Бастарн, и Олаф вздрогнул.
«Страдание — за страдание, око — за око…» — безнадежно подумал он, стиснув зубы и сжав руками виски.
— Ты делаешь то, что богами предначертано только тебе. Небо благосклонно к тебе, а это великий дар! — величественно проговорил Бастарн, встав перед Олафом.
Олаф тоже встал, слушая торжественные слова верховного жреца.
— Сейчас тебе выпало нелегкое испытание, но ежели ты его выдержишь, то Небо дарует тебе особое имя. — И, вздохнув, он добавил: —А что касается Экийи, то решайте сами, какую участь вы ей уготовите. Но у угров она не была!..
Все разошлись по своим делам, а Олаф все сидел за столом и не мог решиться пройти в клеть, где Экийя ожидала изъявления его воли. Кто ему мешает сделать то, что она просит? Никто! Но какая-то сила не пускала его к ней, и он пытался понять, в чем дело. Ведь он тоже желает ее, но… не сейчас. Сейчас враг у ворот… Его воеводы и ратники подвергают свою жизнь опасности, а он думает о похоти! Да, князь, о похоти, а не о любви! Спустись на землю! Хватит себе душу мутить! Олаф тяжело встал, вышел из-за стола и деревянными шагами подошел к двери. Немного подумал и, резко открыв ее, крикнул страже:
— Привести ко мне мадьярку!
Когда Экийю ввели, он стоял у окна и, чувствуя, что стража ждет его приказа, повелел:
— Оставьте нас одних. Она ни в чем не виновата.
Стражники удалились из гридни, но Олаф так и не мог обернуться к Экийе и будто чего-то ждал. Он смотрел на лужайку, освещенную косым лучом жаркого солнца, на летающих чижей и скворцов, промышляющих мошкарой, и старался собраться с мыслями, чтобы сказать ей что-нибудь доброе…
Он услышал шорох ее платья и, резко обернувшись, увидел прямо перед собой взволнованное красивое лицо.
— Прости! Прости, князь, что я при всем совете давеча смутила тебя! Обидел ты меня, не желая видеть мою красоту… — тихо и ласково проговорила она, пытаясь дотянуться дрожащей рукой до него.
Он прижался к стене и застонал.
— Уйди, Экийя! Ты любишь только свою красоту! — зло прошептал он.
— Опомнись, Олаф!
— Уйди!
— Хорошо, князь! Больше ты не увидишь меня, — ледяным голосом проговорила Экийя и метнулась за дверь гридни.
Он подождал немного, пока уляжется сердце и перестанет стучать в висках, и приказал страже блюсти мадьярку пуще прежнего…
Третий месяц, несмотря на жару, дождь и порывистые ветры с Днепра, не прекращается бой с уграми. Третий месяц эти непонятные мадьяры пытались выманить войско Олафа из Киева и навязать ему беспощадный бой силами своей конницы прямо на левом берегу Днепра, где начинались просторные степи полян.
Лето на исходе, а упрямый русич так и не выходит на переговоры к воеводе Альме. Что за шутку сыграла с ним, двоюродным дедом и славным потомком легендарного Аттилы, эта дерзкая Экийя? Наобещать легкость завоевания Киева, открытый путь к хазарам и грекам! И лишь днепровские пороги протяженностью сто с лишним поприщ, кажется, может он получить в ответ на свою доверчивость!
— Ну-ка вспомни, Кархан, как ты встретил Экийю в наших лесах, в Лебедии? — недовольным голосом потребовал Альма, приглашая племянника сесть.
— У меня у самого из головы не идет это.
— Рассказывай все по порядку! — гневно потребовал Альма, расстегивая драгоценные фибулы, сдерживающие широкие полы утепленного халата и усаживаясь на низкий, но широкий, обитый драгоценной парчой диван.
Кархан рассказал, как встретил Экийю в лесу и сразу узнал ее, хотя давненько не видел. Забыть такую красавицу вряд ли кому удастся, ежели хоть раз ее увидел.
Она шла своей легкой походкой, как лебедушка, едва касаясь земли! А когда увидела его, обрадовалась, защебетала как будто не на нашем языке. Сказала, что сбежала тайно, хочет поведать нам секрет о граде Киеве и его правителе…
— Я шел рядом с ней, а в ушах у меня был все время какой-то тонкий писк. Я подумал, может, резко с коня соскочил, когда к ней приблизился, потому и в ушах звенит… А она все старалась подальше держаться от меня, но говорила спокойно, с этаким царским достоинством!.. Потом она вдруг заплакала, запричитала о том, что новый князь Киева, Новгородец-русич, убил ее мужа и сделал несчастной вдовой. Я, признаться, обрадовался. Говорю, не горюй, я тебя возьму к себе, в пятые жены! Будешь самой любимой! Но она отвечала: об этом потом поговорим, когда сделаете то, что я велю.
Альма схватил четки, лежавшие на драгоценном топчане, и запустил ими в Кархана.
— Молчать столько времени о тайных разговорах с ней!
Кархан ловко поймал четки и, улыбаясь, ответил:
— Но главное, я не уверен теперь: с самой ли Экийей я говорил.
— Это еще почему? — вскипел Альма и подумал: «Мои тараны третий месяц пытаются пробить валы этого хитрого русича, а они словно из камня сделаны! Не поддаются ни снаружи, ни сверху! Чем он их скреплял, проклятый! Столько стрел улетело впустую за этот бесов вал! А варязе подбирают стрелы и ими же обстреливают моих лучников! И всё из-за этой бабы!»
Кархан стоял на своем:
— Она так внезапно исчезла. Я довел ее до развилки тропинок, где встретил ее, и не успел вскочить на коня, оглянулся, а ее уже нигде нет! Как сквозь землю провалилась!
— А почему только сейчас об этом говоришь? — закричал Альма.
— Боялся, что ты сумасшедшим меня сочтешь! — буркнул Кархан. — Я ведь и дозорных потом всех опросил, не видели ли они ее.
— Ну и что они сказали?
— Ничего! Один вдруг уснул прямо у дороги, другой вообще смотрел на меня и все кричал, что видел Дива…
— Что-о-о?! — не поверил Альма.
— Да, говорит, по лесу Див ходил и все плакал… Огромный, лохматый, как медведь, и плакал…
— Видать, действительно темная сила нас попутала, — тяжело вздохнул Альма и, еще раз горестно вздохнув, беспомощно спросил: — Что делать-то будем, племянник?
Кархан поскреб щеку и, подумав, предложил:
— Давай пошлем Новгородцу-русичу гонца с просьбой пропустить нас через Днепр и уйдем из этих мест!
Не то он подтянет свои дружины к нашему стану, а мы, чую, не дождемся никогда Подкрепления от хазарского хана.
Альма отложил четки и внимательно посмотрел на племянника. Немного подумав, он спросил:
— А может, рассказать Новгородцу о визите Экийи в наш стан? Может, он выдаст ее для расправы?! — И толстое лицо воеводы расплылось в хитрой улыбке.
Кархан в сомнении покачал головой и, пощадив уши дяди, сдержался от колкого замечания.
Бой за валы вокруг Киева продолжался с удвоенной силой…
Олаф принял гонца от мадьяр, когда они уже перестали надеяться на это.
У подножия Угорской горы, которая получила новое название из-за незваных пришельцев, осенним теплым вечером встретились два посольства. Тревожные лица мадьяр говорили об одном — они устали от бесплодной осады Киева, а двинуться на юг не могут! Сто тридцать поприщ порогов Днепра не одолеть никому, а перебираться по суше мадьярам тоже нельзя, так как русичи замкнули внешнее кольцо обороны, построив еще деревянно-земляные сооружения и скрыв в засаде метких лучников и секироносцев, охраняющих валы от прорыва мадьярской конницы. Не ожидали угры, что Новгородец-русич наделен богами таким могучим духом и разумом, не растеряется и не сникнет от несметного полчища врага. Воевода Альма просит киевского правителя проявить великодушие по отношению к мадьярам и с добрым сердцем выслушать его нижайшую просьбу.
Послом от воеводы Альмы был его племянник.
Перед Стемиром, Свенельдом и Руальдом склонили головы вслед за Карханом и другие сподвижники угорского владыки и приветствовали дружинников Новгородца-русича слабым взмахом правой руки в направлении от левого плеча к земле. Головные уборы из черно-бурых лисиц колыхались от каждого движения владельцев и пленяли воображение русичей. Черные, карие и серые глаза глядели исподлобья, настороженно, а пестрая длиннополая одежда развевалась на ветру.
За Олафом в боевой позиции находился отряд секироносцев и не упускал из виду ни одного жеста угров.
Стемир внимательно выслушал просьбу Альмы, переданную Карханом тяжелым языком, пересыпанным турецкими и словенскими словами, и повторил ее для точности сам:
— Стало быть, вам нужна гладкая дорога для вашей лихой конницы? Ну, тогда мы вас проводим через степи полян к степям хазар! — улыбнулся он.
— Н-нет! — в один голос отказались просители.
— А-а! — догадался Свенельд. — Им там делать нечего, ибо хакан не простит им такого предательства!
Кархан окинул Свенельда беглым злым взглядом и хмуро заметил:
— Ти осведомлен кьюсо. Мы не хотим встреч с хакан.
— Ну, а как мы вас пропустим через Киев? — возмущенно спросил Стемир. — Ладно, это пусть решает Олаф, — пробурчал он затем про себя и, обратившись к угорскому посольству, хмуро спросил: — Это все?
Кархан, немного помявшись, тихо ответил:
— Не фсе.
— Что еще?
— Нас заманила сюда Экийя… Альма хотел бы получить ее, — тяжело выговорил Кархан и увидел, как закаменело в ответ лицо посла Новгородца-русича. — Ты поняль?
— Да! — ответил жестко Стемир. — Я передам об этой просьбе князю. «Не хватало еще только идти на поводу у этих лиходеев!» — зло подумал Стемир и, внимательно оглядев еще раз сородичей Экийи, укоризненно качнул головой.
— Белые мадьяры просят киевского князя принять к сердцу их просьбу и помочь выполнить ее! — вдруг на чистом словенском наречии проговорил Кархан и низко поклонился Стемиру и его друзьям, которые невольно подтянули кольчуги и локтевые щитки.
— Мы не способны на коварство, — заверил Кархан русичей и первым отошел к своему коню.
— То-то и видно! — пробурчал Руальд и настороженно проследил, как сопровождавшие племянника Альмы угры вскочили на своих коней и повернули в сторону стана своего воеводы…
Олаф выслушал сообщение Стемира о требовании Альмы и хмуро проговорил:
— Значит, белые мадьяры просят… Ты знаешь, что это означает?
Стемир пожал плечами.
— Белые мадьяры, хаканы хазаров, правители Рима и Греции, Египта и Вавилона, Иерусалима и Византии, турков и арабов, правители южных и северных, западных и восточных народов — все произошли от одной императорской семьи, жившей в глубокой древности в Тибете! Вот этот знак, знак жеста от левого плеча к земле, и этот знак — приложение пальцев ко лбу — есть доказательство истинного происхождения правителей всех народов! И я выполнял волю тех людей. Стемир! Ты должен будешь мне помочь убедить военный совет в необходимости выполнить просьбу Альмы.
Стемир вздрогнул, бросил пытливый взор на друга и грустно спросил:
— Иного выхода нет?
— Нет! У нас положение тоже нелегкое. Охотники перебили всю дичь, которая водилась поблизости от города, хлеба мало. Ягоды, грибы и орехи пригодятся зимой, а рыба и пшено уже надоели всем. От осады устали и мы, Стемир!
Но отважный секироносец посмотрел на Олафа странным взглядом и тихо, но торжественно проговорил:
— Впервые я понял, что такое воля неба!
— Спасибо тебе, Стемир, за великодушие и мудрость! Я не ожидал от тебя такого быстрого понимания во всем, — взволнованно сказал Олаф, пожимая плечо друга.
Стемир ответил молчаливым кивком, но, немного подумав, напряженно спросил:
— А что ты думаешь об Экийе?
У Олафа вырвался глубокий горький вздох Как не хотелось сейчас смотреть другу в глаза и видеть в них немую укоризну и одновременно надежду, и Олаф, пересилив себя, неожиданно искренне ответил:
— Ничего не думаю… Стараюсь не думать, а когда думаю, то в душе кипят горечь, смута и боль… Ну, конечно, я не выдам ее этим мадьярам.
Стемир перевел дух и улыбнулся:
— А как же мы пропустим мадьяр через город с их дикой конницей? Да они могут спалить Киев!
— А вот это мы с тобой сейчас и обсудим. Садись!
Весь город в эти дни напоминал разворошенный огромный муравейник, жилища были раскрыты и безжалостно опустошены. Город был затянут серой дымкой, стелющейся вдоль его обнаженных деревянных улиц, вдоль его глинобитных мазанок, каменных теремов и дворищ, заселенных знатными воеводами и дружинниками киевского князя. Но город трудился без устали, готовясь оставить свои жилища ровно на один день.
Ремесленники беспорядочно складывали свои изделия в корзины и торопливо грузили их на телеги, чтобы отвезти затем в калиновый лес, где прятались женщины с малолетними детьми, а накопившийся мусор ловкие мастера закапывали в ямы за домами или сжигали.
Детвора, та детвора, которая умела уже кое-что мастерить, под присмотром стариков возбужденно и радостно таскала ветки деревьев и плела из них щиты, сиденья или маскировочные заграждения.
Купцы тревожились и хлопотали больше всех. Ямы приходилось рыть глубокие и преимущественно ночью, ибо никто не должен видеть, где и какие погреба скрывают добро знаменитых киевских менял и торговцев, которые благодаря успешным походам князей Киева — Бравалина, Аскольда и Дира — сумели приумножить потомственное добро своих родов.
Спокойными в своей деловитости оставались только ратники Киева. Одни из них заботились о приготовлении клинков, секир, луков и множества стрел. Другие заготавливали с детьми плетеные заграждения, которые надо было расставить по обеим сторонам улиц, где пройдут мадьяры. А третьи несли неустанный дозор за мадьярами, чьи атаки на киевских валах временно прекратились, а вежи стали больше напоминать истинное кочевое жилище, нежели прежде: с них были сняты дополнительные метательные сооружения и маскировочные пышнолиственные заграждения, но расцепить и развести в разные стороны свои укрепленные кибитки мадьяры пока или не торопились, или… Вот почему Олаф и Стемир постоянно опрашивали дозорных, не затеяли ли какой-нибудь обман мадьяры-угры под предводительством белых мадьяр, пока в Киеве царит такая суматоха.
Но самым тяжелым и важным делом, которым занимались почти все мужчины и женщины Киева в эти тревожные дни, было заготовление воды. Вода была нужна для тушения пожаров на случай, если мадьярам удастся, несмотря на неусыпный надзор дружины Олафа, поджечь город. А потому все сосуды и емкости, кои имелись у жителей города, выносили из жилищ, ставили в укромном месте и заполняли водой, которую доставляли или из Почайны, берега которой не достигали стрелы мадьяр, или из ям, вырытых на Ольмином дворе, где поблизости был неожиданно обнаружен родник чистой пресной воды. Иные же таскали воду кувшинами из ключа, что бил под вишневым холмом, где женщины собирались стайками и негромко обменивались семейными новостями. И только к калиновой гряде, где тоже был прозрачный ключ подземной воды, тропа вела тихая и мало кем хоженная. Ее-то и выбрала Экийя, чтобы никому не попадаться на глаза и спокойно делать нужное для Олафа дело. Если ему надо, чтобы в городе была вода, то Экийя сделает все, чтобы вода была в изобилии! Пусть они сейчас порознь! И наверное, никогда не смогут быть вместе! Но не думать о том она уже не может! Ей как воздух нужны часы уединения, чтобы как можно дольше думать о нем, кто вместо того, чтобы просто взять ее как наложницу или как трофей и насытиться, пренебрегает ею.
Стало быть, ему нужно не просто ее прекрасное тело, но еще и душа! Экийя поставила кувшин на полянку и присела. Потом наклонила кувшин, вылила из него немного воды себе на ладонь и ополоснула лицо. Слава Радогосту, Аскольд перестал беспокоить сына! Молитвами ли Айлана или по другой причине? «Спасибо тебе, Христос! Ты оказался довольно сильным богом! И даже новгородцы-русичи не трогают нас! Новгородцы!.. Из какого же теста сделаны вы! Почему, Олаф, тебе мало моей красоты? Почему тебе нужна еще и незамутненная душа? Если б я знала, как сделать свою душу чистой!» — горько вздохнула Экийя и грустна посмотрела на поляну. Вон запоздалая алая глазка раскрыла свои лепестки и ласково смотрит на меня! Ничего не требуя, просто дарит себя любому, кто видит ее, и все. Так и я мечтала подарить себя Олафу, а он даже не захотел как следует разглядеть меня… Ну что же, постараюсь тебе совсем не попадаться на глаза, прекрасный, непонятный витязь из Рарога!.. Спасибо тебе, розовый огонечек! Скрывать надо свою яркую головку от нас, хоть Мы и научены нашими жрецами срывать вас в строго определенные дни и часы! И знаем, что каждого из вас оберегает свой дух, силу которого просто так разрушать нельзя! Надо терпеливо ждать, когда духи цветов сами будут рады отдать свою силу нам!.. Какой же дух создал мою душу и почему забыл он вложить в нее то, что понравилось бы Новгородцу-русичу! Экийя с грустью посмотрела на острые травинки осоки, окружавшие ее кувшин, и ласково погладила их, сберегая пальцы от порезов. «Вот такой надо быть, острой, как осока», — с горечью подумала она и отдернула руки от травы.
— Не знаю я, какой надо быть, чтобы занозой войти в сердце этого гордого русича! — тяжело вздохнула она и прошептала: — Помоги, Радогост, хоть издали увидеть его! Одним глазочком! Только увидеть, и все! Я больше ничего не прошу, славный Радогост! Я не видела его почти все лето!..
Экийя устало поднялась, отряхнула подол платья от листьев и хвои, затем нагнулась к кувшину и протянула к нему руки.
— Вот ты где, — услыхала она вдруг знакомый до боли голос и вздрогнула. — Думаешь, если решила не показываться мне на глаза, то облегчила мою участь?..
— Олаф! — почти беззвучно воскликнула Экийя, не веря себе, закрыла глаза и покачнулась.
Кувшин опрокинулся, и вода полилась легкой струей ей на ноги, но Экийя ничего не замечала: слезы, горькие и радостные, подступили к горлу и перехватили ей дыхание. Она закрыла лицо руками и разрыдалась.
Олаф подошел вплотную и дрожащими руками обнял ее. И как только его руки коснулись ее плеч, он понял, что никогда ничего подобного не испытывал в своей жизни. Тепло, радость, счастье беспредельно овладели им, и он, волнуясь, прошептал ей:
— Ты же знаешь, что ты моя мука и радость!
Экийя задохнулась от счастья и стала молча целовать его кольчугу, наплечники и могучие руки…
Солнце клонилось к закату, когда Олаф разжал объятия и нехотя отпустил от себя Экийю. Она расслабленными движениями рук приводила в порядок свой обычный, украшенный грибатками и монистами наряд, и томно поводила головой, чтобы волосы сами улеглись в ровную копну сзади. Олаф жадно следил за всеми ее жестами и движениями тела, с болью думал о том, что пока не может ее забрать в свой дом, ибо с Рюриковной Экийя не должна жить под одной крышей… Надо что-то придумать, и немедленно!.. Нельзя больше отпускать Экийю от себя! Слишком много сил потратил он на преодоление своей тяги к ней…
Она заметила его грусть, сквозившую в сосредоточенном взгляде, тряхнула головой еще раз и улыбнулась ему счастливой улыбкой.
— Глазам больно от твоей красоты! — изумленно прошептал он и снова притянул ее к себе. Он жадно целовал ее в губы, шею и грудь и не мог оторваться.
Овладев ею снова, он наконец медленно сказал:
— Сейчас со стражей пойдешь домой за сыном и придешь ко мне… Пока не построили новый дом, будешь жить со мной в шатре, как когда-то жила с отцом и матерью.
Экийя широко раскрыла глаза и хотела что-то возразить.
— Иди за сыном! У него со слугами будет отдельный шатер! Делить дома — ни твой, ни свой — для нашей дальнейшей жизни я не собираюсь! — отрезал Олаф, затем нежно поцеловал траву, где впервые познал любовь, и бережно поднял Экийю.
Русичи решили открыть Восточные, или Днепровские, ворота тогда, когда все жители Киева будут выведены с повозками и детьми за город и в безопасности расположатся в калиновом лесу. Только дружинники, вооруженные копьями, гарпунами, секирами, мечами, луками, стрелами и камнями, наводняли город и сидели по домам, стоявшим вдоль улиц, по которым вот-вот хлынут кибитки обездоленных мадьяр. Уйти из Лебедии было легко, а вот вернуться обратно без добычи, начать все заново… А пока по улицам Киева ходили жрецы и по указу Олафа и Бастарна окропляли дома и дороги города ключевой водой, совершая заговоры от врага, его злого духа и настроения, и, защищая дух Киева могучими лапами еловых, кедровых и сосновых веток, вонзали их под крестец крыши каждого дома и каждой башни деревянного кремля…
Теперь, когда Экийя жила вместе с Олафом в простой повозке, грубо сколоченной из досок и покрытой мехами, все, кто окружали киевского князя, отметили веселость его духа, неподдельный интерес ко всему, с чем приходилось им сталкиваться в эти трудные дни.
Вот Руальд задумался над силой изгиба ивовой ветки. Олаф, увидев это, тут же приставил к нему десяток дружинников, чтобы они сплетали с помощью жил по нескольку веток для камнеметных приспособлений.
А вон там, возле княжеской конюшни, Мути с ремесленниками решает нелегкую задачу подъема своих «черепах» на крышу княжеского дома на случай, ежели мадьяры развернутся в сторону городища русичей, — будет чем огорошить их сверху. Но беда заключалась в том, что не хватало силы крепости в веригах, которые сильно натянулись под тяжестью «черепах» и грозили вот-вот оборваться. Олаф поскреб себя по шее и поспешил к Экийе.
— Ты сама это плела? — спросил он, ткнув пальцем в грибатки, красиво украшавшие ее льняное платье.
Экийя радостно кивнула, поцеловав его руку.
Он погладил ее по щеке, нежно поцеловал в губы и приказал:
— Сейчас будешь плести из парусины то же самое для Мути.
Экийя мгновенно все поняла и проворно вынырнула из повозки. Подойдя к Мути и увидев его мучения, она на пальцах стала объяснять ему, как надо, перекрещивая, скреплять вериги, чтобы получилась прочная подвязка для «черепах». И Мути, слушая ее и наблюдая за ее проворными Пальцами, с улыбкой посмотрел на Экийю и принялся радостно плести огромную грибатку…
Олаф вникал во все дела с той хозяйской и одновременно командирской хваткой, которая всегда проявлялась в нем в случае острой необходимости. Да, он должен был позаботиться о безопасном продвижении мадьяр через его стольный град! Да, он должен быть бдительным, ибо в случае беды ему и его войску, а с ним и всему мирскому населению города идти, кроме леса, будет некуда. А зимовать в лесу, в землянках да в норах животных — пусть попробует тот, кто желает этой доблести другому! Да, Олаф старался везде успеть, все увидеть своими глазами, все потрогать своими руками и все прочувствовать своей душой!.. Но где-то подспудно нет-нет да и вспыхнет грозным пламенем жаркий огонь совести, не дававший покоя ни во время бесед с дружинниками, ни во время обхода города, ни во время страстных объятий Экийи. Имел ли он право пропускать через город, в котором его строением было лишь городище для его дружины, чужую свирепую рать? Да, завет отцов имел огромную власть над его душой, но глаза киевлян, в спешке покидающих свои жилища, жгли его недоумением, а порой и злобой. Ох, князья вы, витязи! Один своей буйной непоседливостью наслал испытания богов, а другой — своей добротой ко врагу… A-а! Время покажет, чья возьмет! И Олаф прятался за эту мысль, с удвоенной энергией блюдя приготовления дружинников к охране города.
Но если в деле его дальнейших отношений с киевлянами все решит время, то во вспыхнувшей ссоре со Стемиром ничто не поможет.
— Ты поступил как обыкновенный варвар! — обреченно, с особым ударением выделяя каждое слово, проговорил Стемир, когда узнал, для кого в такой спешке мастерится повозка с южной стороны их городища, и вряд ли мог он предположить, что эта фраза будет жечь совесть его другу не один год.
Олаф вспыхнул тогда, услышав замечание Стемира, вскинул подбородок, будто получил увесистую оплеуху, но не смог ничем возразить Другу.
Да! Он поступил как варвар! Сила власти у него в руках, и он использовал ее себе на благо! «Я не христианин, Стемир, чтобы в первую очередь думать о ближнем, как о себе самом! Экийю я никому не отдам! Теперь она не просто моя добыча! Теперь она — часть меня! Для меня нет больше ни одной женщины!..» Но эти слова пришли к Олафу потом, когда замолкли тревожные звуки тяжелых шагов Стемира.
Как бы там ни было, а Экийя очень дорога Олафу, и уступать ее он никому не намерен, несмотря ни на какие угрызения совести. «Замкну на замок все закоулки души, ведущие к совестливому удушью, будь, они даже проторены первой княжеской женой! Нашла чем уколоть, терпеливая Рюриковна! Да нет, не старайся меня вразумить! И княжий стол Аскольдовичу не отдам, и к тебе воротиться не могу! Прости великодушно; стерпи, коль сможешь, но на двух одрах спать не могу. Да, верно ты заметила: дух мой твоими укорами не сломать, да и грех затевать пагубное дело!..»
Олаф вспомнил, с какой грустью смотрели на него три пары глаз: распахнутые голубые глаза круглой сироты и пасынка Ингваря, не любившего своего дядю, вечно занятого строительством, походами, оружием, лошадьми, а теперь вот новой женой; как радовался по-детски непосредственно Рюрикович, что теперь дядя будет реже заставлять его садиться верхом на этих вечно брыкающихся и фыркающих лошадей! Как хорошо, что сестрица теперь почаще будет возле него, ибо, как ни старались няньки заменить ее, Ингварю всегда было особенно радостно только с Рюриковной и ее маленькой дочкой, такой кругленькой и мягонькой, что всегда хотелось крепко обнять ее и зарыться головой в светлые кудряшки. Почему дядя не любит свою дочь? Смотрит на нее удивленно-обиженным взглядом и не может сказать даже несколько ласковых слов!
Олаф со страхом посмотрел в глаза Рюриковны.
— Нет! Я не предал интересы ни твои, ни племянника, ни дочери! — твердо проговорил он в ответ на ее укоризненные слова. — Не тумань голову ни себе, ни мне, Рюриковна! Ты же знаешь, я столько лет пытался… Но это оказалось выше моих сил… — горько признался он.
Рюриковна плакала, закрыв рот рукой, боясь своими стонами напугать детей. Ингварь вскочил и крепко обнял ее. Ему, десятилетнему ребенку, вдруг стало ясно, что дядя нехорошо поступил с его любимой сестрой.
Олаф выдержал взгляд племянника, затем глубоко вздохнул и грустно проговорил:
— Ты прав. Я буду реже заходить, но это не значит, что вы теперь будете обделены моей заботой.
Он легонько провел по кудрявым волосам дочери. Как хорошо, что он не приручил ее! Она безболезненно переживет его отсутствие! Он все для нее сделает, но сердце его почему-то молчит, когда он гладит ее кудерьки. Скорее, скорее вон из этой детской клети! Скорей к своим делам! Скорее позабыть о тяготах души!..
Расцепив свои вежи, мадьяры тронулись в путь ранним утром первого листопадного дня. Испуганно кричали изоки, кружившие над странниками, возбужденно юркали по стволам деревьев белки, но боялись подбегать близко к дощатым, потрепанным ветрами и изодранным колючими ветками кибиткам.
Лаяли собаки, охали сойки, хлопотливо порхали по веткам пожелтевших вишен, слив и яблонь суетливые чибисы, воробьи, серпоклювы и сизоворонки.
Воевода Альма вместе с племянником Карханом следил за беспокойной переправой своих соплеменников, и, несмотря на то, что утро выдалось свежее и бодрящее, никто не хотел держать длинных речей перед отправкой мадьяр в дальний путь. Уж слишком долго этот русич готовил город для того, чтобы угры смогли пройти сквозь него на запад. Или на юг? Куда угодно, только не в Лебедию, где делать уже нечего. Пойдем туда, где еще тепло, где есть еда и морозы не сваливают с ног… Как надоели эти крикливые птицы! Мысли Альмы прыгали с одного на другое, ибо душа испытывала недовольство и страх перед неизвестностью.
Кархан молча наблюдал то за дядей, то за соплеменниками, управлявшими при помощи грубых окриков своими тяжелыми повозками, и ждал момента, когда можно будет удивить дядю и Киев.
Но вот наконец последняя кибитка замкнула длинную, неровную цепь вежей, а первые ее ряды уже вступали в открытые врата Киева.
Чем-то необыкновенным дохнуло на угров, впервые переступивших порог знаменитого на весь словенский юг города. Что-то щемяще-дорогое коснулось души каждого мадьяра, высунувшегося было из-под махров своего убежища и невольно впитавшего в себя частичку духа этого непонятного стойкого города.
Киев смотрелся пустынным, но строгим. Улицы его, утопающие в пышной зелени, были чисты. Казалось, протяни руку, и ты проникнешь в открытое окно любой мазанки, любого терема или каменных хором. Но что-то тревожно-звонкое предостерегало душу чужеземцев, и со странной скованностью понурые угры миновали первую улицу Киева, направляя свои повозки строго на запад. Какой непонятной охранительной силой владел этот город, который, конечно же, был защищен не только дружиной русича, но и духом всех его основателей и правителей!
Альма с Карханом верхом на своих прекрасных арабских скакунах въехали в Киев и вдохнули тот же беспокойный, но болезненно-чарующий воздух города. «Если бы не эта дерзкая Экийя или силы тьмы, втянувшие их в эту постыдную осаду, они сумели бы… Ничего бы они уже не сумели!.. Это неугомонный русич сумел все! И город защитить неприступными валами, и Экийю взять во вторые жены!.. Пусть этот тюфяк Альма молчит, сраженный благородством поступка русича, но я…» — Кархан тщетно вглядывался в проплывающие мимо него бревенчатые и каменные стены и закричал вдруг на весь город:
— Где этот ваш князь? Мне нужно отблагодарить его за все!
Альма вздрогнул. Метнул острый взгляд на племянника и не смог дотянуться до его руки, быстро скользнувшей в плетеный короб и выпустившей оттуда хозяйку полуденных стран — маленькую черную змею. Но не успел Кархан самодовольно посмеяться над своей удалью, как эта же змейка ловким ответным броском была заброшена на его же седло со словами, спокойно сказанными дозорным:
— Не корми меня тем, чего я не ем!
Альма онемел. Округлившимися от ужаса глазами наблюдал он, как маленькая черная змейка, мгновенно свернувшись в опасный клубок, метнулась на плечо Кархана и вонзилась в его шею.
Кархан закричал, резко запрокинул голову на спину, а затем, сжавшись в комок, неуклюже поник на крупе лошади.
Мадьяры, почуяв неладное, сначала замолчали, но быстро придя в себя, заговорили все враз, и так громко, что, казалось, хотели привлечь внимание к своей беде сразу всех мадьяр, живущих во всех четырех сторонах света.
Альма выслушал возбужденные обрывки фраз своих воинов и хмуро ответил:
— Уберите стрелы! Воевать не будем! Кархан сам отправил себя к праотцам! Снимите с его головы шапку, и увидите причину его смерти: коварного замысла Кархана боги не приняли и решили наказать его за зломыслие! Снимите тело Кархана с лошади и уложите в его вежу.
Мадьяры, выслушав волю своего предводителя, быстро выполнили приказ, молча уселись в свои кибитки и продолжили свой путь к Западным воротам Киева.
Олаф и его ратники, стоявшие плотной стеной, до боли в руках сжимали оружие. Вот мимо них медленно протащилась кибитка племянника мадьярского воеводы с телом Кархана, и киевляне склонили головы перед Альмой, восседавшим на арабском скакуне: во все времена и у всех народов одинаково высоко ценилось чувство справедливости, чувство, присущее только богам…