Глава 2. Тень Аскольда
Олаф слушал донесение Стемира.
— Охранники говорят, что сын Аскольда якобы видит его. В городе бают, что Аскольдович предвидел убийство отца…
— Где?! Где он видел, как убивали его отца?! Во сне? — раздраженно воскликнул Олаф, обеспокоенный речью Стемира.
— Говорят, средь бела дня ему было видение, и не однажды… — тихо объяснил Стемир.
— А Экийя? — спросил Олаф.
— Она по-прежнему, кроме своего монаха, никого не… хочет видеть… — чужим голосом вдруг проговорил Стемир.
— Не по нутру ей это! Чую, что думает она, как вернуть себе былое! — горячо возразил Олаф и, подозрительно посмотрев на друга, быстро спросил: — Ты не замечал особого блеска мести в ее очах?
— Она старается на нас не смотреть… Ведь мы для нее охрана, и все! — грустно ответил Стемир.
— Если она тебе по душе, Стемир, то скажи только слово… — вдруг догадался Олаф, настороженно поглядывая на друга.
Стемир выдержал острый взгляд Олафа.
Олаф вздрогнул: Стемир все еще меряет женщин по его сестре, по покойной жене Рюрика! Боги! Да избавьте его от этого мучения!
— Ну, нельзя же всю жизнь жить святой памятью о моей сестре! Экийя — красивая женщина, она вся — огненная плоть, до нее, наверное, дотронься — и обожжешься!
— Попробуй обожгись! Рюриковна, я думаю, не будет возражать против твоей второй жены! Вдруг Экийя тоже подарит тебе дочь? — голос Стемира звенел обидой.
— Прости, друг! — спохватился Олаф. — Иногда мне жаль ее, она ведь потеряла почти все.
— Ты сохранил ей дом и безопасную жизнь! Чего еще можно требовать в ее положении? Пусть спит спокойно в объятиях того, с кем изменяла мужу! Она лишь перенесла свою подушку из одной одрины в другую!
— Ладно, оставим ее в покое. Что же касается моей отцовской доли, то я очень люблю свою маленькую дочь, но боюсь ее даже на руки взять. Вот уж когда подрастет… — Олаф голосом и рукой, скользнувшей к сердцу, стремился показать другу, как он расстроен их размолвкой и просит Стемира не обижаться на него.
Стемир не держал зла в душе:
— Выслушай лазутчиков, которые побывали у древлян, днепровских северян и радимичей, и помоги им, яко и подобает кудеснику Новгородцу-русичу!
Олаф тепло обнял друга, а затем выполнил его совет.
Донесение разведчиков о бойких древлянах, засевших в непроходимых лесах верховьев Днепра и Припяти и не желающих ничего слышать о варягах, Олаф выслушал даже с радостью.
— Это надо крепко запомнить! Это мне по душе! Жил бы я в глухом лесу, я бы тоже никому не «подчиняхости»! Но древлян я покорю! А северяне и радимичи? Эти дань платят хазарам, хоть и малую! Стало быть, надо заставить их эту дань грузить во другие ладьи! Их деньги мне нужнее, чем хазарскому хану, который слишком далеко от них. Сначала надо возвести земляное укрепление вокруг Киева. И закончить его надо до морозов, пока осень ласковая стоит на дворе! Ну, а по зиме мы по походам не бегаем! Так, друже? — весело спросил Олаф Стемира и, отпустив лазутчиков, вдруг грустно заметил: — Не дает мне покоя эта весть об Аскольдовиче… Я сам погляжу за дитем волоха…
Муравей полз торопливо, суетливо забегая то вправо, то влево, ища своих собратьев и не обращая внимания на огромную тень, двигающуюся за ним. Вот Аскольдович положил перед муравьем камень и задумался, преодолеет ли его лесной трудяга или просто свернет с пути. Муравей покрутил юркой головкой вправо, влево и пополз в противоположную от камня сторону. Аскольдович взял второй камень и снова положил его перед муравьем, и тот заметался в поисках свободной тропы. Но так как больше пути для муравья не было, то пленник Аскольдовича вынужден был преодолевать на своем пути к муравейнику новые препятствия. Когда муравей выполз из кучи смятой травы, Аскольдович снова положил на его пути камень, й муравей нырнул под него настолько, насколько позволяли ему это сделать покатистые стороны оселка. Аскольдович стал выжидать. Муравей снова выполз из-под камня.
— Ты почему не смотришь на меня? — закричал на него Аскольдович. — Ведь я твой мучитель и злодей! Обрати свой взор на меня!
Но муравей отчаянно и упорно продолжал искать тропинку к своему дому.
Аскольдовичу наскучило бесплодное занятие, и он, бросив камнем в муравья, поплелся к конюшне, где конюший Маджар, давно поджидая княжича, приготовил его Крапинке любимый корм. Заметив, что княжич убил маленькое божие творение, конюший ахнул: «Як можа тако постулата! Ведь ноне девятый день Луны! Второй день седмицы! Нынче нельзя трогать даже паутину!.. Як же спасти тебя, дитя, от карающей руки Тьмы?..»
По обеим сторонам дорожки рос шиповник, усыпанный созревшими ягодами, которые почему-то никто не торопился срывать. Шиповник был высоким, густым и колючим. Потому дорогой к конюшне надо не баловаться, а стараться идти так, как велят няньки и старый Маджар, которого, как говорит мать, отец выходил сам, а почему и кем был тяжело ранен этот угр, маленькому Аскольдовичу неведомо, но старик любит лошадей и умеет выхаживать жеребят, а за Крапинкой княжича глядит особо.
Аскольдович шел быстрыми, резвыми шажками, радуясь предстоящей встрече с любимцем, не замечая выставленной Новгородцем стражи, шагавшей по короткой дорожке, ведущей к конюшне.
Потом он нырнул в открытые ворота конюшни и, взобравшись на сено, несколько раз перекувыркнулся и звонко расхохотался. Замечательно пахнет сено, отборное просо и ячмень! А холеные, резвые лошади — бери любую и езжай на ней по кругу! И все готовы услужить тебе!
— Я же говорил тебе, сынок, что опасно всякий раз бросаться в открытые ворота. Однажды здесь может не оказаться сена, и ты свернешь себе шею.
— Но это невозможно, отец! Маджар за это поплатится.
Аскольдович скатился со стога сена и протянул руки к отцу.
— Почему ты приходишь только сюда, отец? — взволнованно спросил он и зорко посмотрел отцу в глаза.
— Меня отпускают ненадолго, — хриплым, усталым голосом проговорил Аскольд.
— А почему у тебя всегда холодные руки, отец? Где ты сейчас живешь?.. — бесстрашно глядя в мерцающие глаза Аскольда, пытливо спросил княжич.
— Не бойся! Ты только не бойся меня, сынок, хорошо? — слабым голосом попросил Аскольд и заверил: — Да-да, я жив! Я живу там, где мне указали боги, сынок!
— И ты будешь часто приходить ко мне? — тревожно спросил Аскольдович, ощупывая отца.
— Пока не привыкну к новой жизни, сынок, — волнуясь, объяснил Аскольд, с жалостью и любовью глядя на сына.
— А почему ты не ходишь к маме? — снова спросил княжич.
Аскольд не ответил.
— А Новгородец-русич позволил курган насыпать на твоей… — сначала бойко, а затем, одумавшись, робко залепетал Аскольдович.
— Я знаю, сынок. Я все знаю, — грустно заметил Аскольд.
— Ты не хочешь, чтобы мама отомстила Новгородцу-русичу за тебя? — спросил Аскольдович и снова ощупал руки отца под сустугой.
— Нет! Так и ответь матери, — слабым голосом проговорил Аскольд и хмуро добавил: — Мне пора! Иди к Крапинке, покорми его.
— А ты?! — не понял Аскольдович.
— Я должен идти, — горько объяснил Аскольд.
— Куда же ты, отец? — закричал, заплакав, Аскольдович. — Там же глухая стена! Ворота-то открыты!..
В это время из закутка, где находился Крапинка, вышел Маджар и, хромая, направился к княжичу.
— Будет, княжич, слезы лить! Пошли Крапинку кормить, а то он из моих рук не ест, — сказал как ни в чем не бывало конюший и, взяв Аскольдовича за руку, ахнул: — Чтой-то ты какой холодный?
— Я только что здесь с отцом говорил. Ты разве не слышал? — хмуро спросил Аскольдович, пытливо заглядывая в глаза конюшему.
— Нет, княжич, не слыхивал, — громко ответил конюший, пряча глаза от княжича и насильно уводя его к жеребцу. — Я стойла чистил, рядом лошади фыркали, ржали, разве в таком гаме что-нибудь услышишь?
Он о чем-то еще говорил с княжичем, но звук их голосов постепенно удалялся от Олафа, который стоял в конюшне, в противоположном углу, и не мог сразу выйти из своего укрытия. Он верил и не верил своим глазам! Ведь Аскольд и Дир, обезглавленные его секироносцами, были сначала сожжены, а потом погребены в разных концах Ольминова двора! Олаф ощупал руки, ноги, поднес к глазам пригоршню сена, вдохнул его целебный аромат и в отчаянии покачал головой. Да, он видел то, что видел!
Аскольд и Дир продолжают жить!.. Надо поведать обо всем Бастарну… А… если убить княжича?.. И Экийю?.. Он перестанет ходить?.. Или… Будет ходить ко мне и требовать, чтобы я… ушел из Киева?.. Олаф похолодел. В душе поднялась новая волна страха. Почему на Аскольде была другая рубаха?.. Да, Олаф точно помнит, что в тот день на нем была белая рубаха, под ней на груди красовался тяжелый серебряный крест… А теперь на нем красная рубаха княжеского покроя. И сын не боится покойного отца!.. Боги! Что за испытание вы приготовили мне? О чем вы хотите предупредить меня, показывая мне живым Аскольда? Неужели я не имел права лишать его жизни?! Неужели он еще нужен здесь? Но кому? Жена — изменница, сын — несмышленыш, дружина — переметчица, город не ропщет, видя мою силу и рать. Боги! Кому нужен здесь Аскольд?
— Заберите его себе и не мучайте меня видениями! Я понял вашу мудрость! Без вашего соизволения ни на кого впредь не подниму руку, — Олаф не заметил, что говорит вслух. Смахнув с плеч сухую траву, он вышел из укрытия и неровным шагом зашагал к воротам конюшни.
Возле ворот, у дороги, прохаживался дозорный и, завидев князя, поспешил ему навстречу.
— Вывести коня, князь? — услужливо спросил он.
— Нет, — твердо ответил Олаф. — Я иду к Восточным вратам города проверить подводы от полян.
— А заодно и поглядеть, как растет земляной вал за городом? — напомнил дозорный и, внимательно посмотрев на князя, вдруг спросил: — На тебя, князь, не хворь ли напала? Что это ты серый какой… Тогда лучше отдохнул бы, чем о делах-то беспокоиться…
— Мне виднее, что делать, — оборвал Олаф говорливого дозорного и решительно устремился вперед.
Нет, не к Бастарну пошел Олаф. Он повернул к земляному валу, где работали ратники обеих дружин и надстраивали «Аскольдовы горбы». Так презрительно назвал Олаф те сооружения, которые возвел Аскольд со своей дружиной вокруг Киева, а кое-где оставил проходы на случай прорыва или отступления. Олаф, когда делал обход города, убедил дружинников немедленно заняться переустройством деревянно-земляного вала, но услышал среди своих воев ропот о необходимости строительства и жилья для дружинников. Потому, не долго думая, он перемешал дружины — свою и Аскольдову — и одну треть из них направил на строительство жилья для возведения дворища русичей-новгородцев, другую треть — на строительство вала, а третью — обратил в дозор. Таким образом, Киев превратился в мощный оборонительно-строительный лагерь, в котором кто лес рубил, а кто возил его в город: половину на возведение и укрепление вала, а другую — на строительство жилья, ибо там ратнички Новгородца-русича проявляли особую прыть и торопились до зимы обзавестись кровом.
Олаф любовался тем, как споро идет работа у дружинников, и сам загорался желанием сделать что-нибудь добротное, надежное и нужное. Потому и не гнушался он никакой работы, а с удовольствием разминал тело, подсобляя то перетащить тяжелые бревна, то перевернуть подводу с землей, ибо на валу вперемешку ссыпали землю и бревна, отдавая предпочтение дубам, осине и соснам. Землю же брали глинистую, обильно поливали ее водой, утрамбовывали ее бревнами и перекладывали слоями: слой земли — слой бревен, и так до тех пор, пока князь не садился на коня, не брал в руки длинный шест и не пытался дотянуться им до самого верха. Вот ежели князь не доставал до верха вала и шест выпадал из его рук от напряжения, значит, вал достаточно высок и враг не преодолеет его. Но чтобы построить такой вал, нужны были смекалистые, трудолюбивые люди, и князь не жалел гривен, поддерживая удачную выдумку всякого. Именно поэтому дружинники Аскольда, почуяв доброту Новгородца-русича, не торопились покидать насиженные места, а заразились трудовой деятельностью нового киевского князя и подсобляли ему, проявляя сноровку и смекалку везде, где это требовалось.
Да, Олаф был уверен, что там, на валу, он забудет об Аскольде, ибо тяжелый труд тем и хорош, что отбивает охоту у всех темных сил состязаться с тобою. А что темные силы начали присматриваться к Олафу, он это понял. Понял, когда медленно шел к Восточным воротам и рассуждал сам с собой о необыкновенном явлении, свидетелем которого только что был в конюшне. Понял, когда услышал тонкий звук, напоминающий писк комара и звеневший в ушах так долго, как не мог пищать ни один комар. Понял, когда, пройдя сквозь ворота и оставшись один, он прислонился разгоряченной головой к каштану и, обняв его за ствол, прошептал с тоской: «Помоги, Святовит, одолеть эту темную силу!»
Здесь, на валу, люди, оголенные по пояс и босые, работали дружно и весело. Как известно, среди ратников ленивые не уживаются, ибо ратник — это прежде всего труженик; ну а коль человек рад труду, то и от веселья он никогда не откажется. Так, где словом, где делом, но слаженный труд виделся везде, где Олаф останавливался хоть на минуту.
«Вот сюда Аскольд не заглянет. Горбы поналяпал и к грекам грабить побежал! Нет бы дело научился делать!» — досадливо подумал Олаф и, сняв сустугу, остался в одной рубахе. Затем он распахнул ворот рубахи и, одним махом сняв ее с себя, широким жестом бросил на траву. И в тот момент, когда он хотел крикнуть своим ратникам, что идет к ним на подмогу, он увидел вдруг прямо перед собой лицо Аскольда и его хмурый, острый взгляд. Тот самый взгляд, которым просверлил Аскольд Олафа на пристани, перед тем как Олаф дал роковую команду своим секироносцам. «Что ты хочешь сказать мне, волох?»
Казалось, все вокруг замерло.
«Преследуй меня сколько угодно, но я не изменю своих намерений! Прочь с моей дороги!» — гневно потребовал Олаф.
Видение исчезло. Олафу стало не по себе. Глянув наверх, он увидел, что ратники разинув рот наблюдают за ним.
Князь подошел к обтесанному бревну, спокойно обхватил его крепкими руками и осторожно потащил к месту втачки на валу. Работа продолжалась…
Экийя уложила сына, выслушав его сказ об еще одном явлении Аскольда в конюшне и отказе от мести за его погибшую душу, и не знала, верить всему этому или нет…
Растревоженная, вошла она в свою маленькую, терпко пахнущую травами одрину и удивилась, обнаружив ее пустой. Айлан все еще молится?.. Она поправила меха на постели, растерла травами тело, вдохнула их аромат и прилегла на постель. То ли ей показалось, то ли действительно кто-то вздохнул в углу, но Экийя вскочила и поторопилась зажечь от горевшей лучины еще и свечи. Одрина наполнилась светом, и это немного успокоило ее. Что в таких случаях делают жрецы? Заговаривают душу покойного? Но какими словами? Она начала бормотать добрые и ласковые слова, вспомнила Аскольда бравым князем и вольнолюбивым владыкой Киева и попыталась этот буйный, неугомонный образ своего мужа успокоить лепетом миротворящих слов. Она шептала долго, терпеливо объясняя Аскольду его ошибки, и мало-помалу образ удалого владыки Киева погас в ее воображении, и она заснула.
Айлан вошел осторожно, будто знал, что она притомилась ждать его, и попытался тихонько перенести любимую со скамьи на постель. Экийя проснулась, томно потянулась и, прижавшись к Айлану, нежно поцеловала его. Айлан ответил таким же поцелуем, а затем легонько отстранился от Экийи.
— Нынче какой-то особенный день? — улыбнулась она.
— Да! День памяти усекновения головы Иоанна Предтечи, — грустно пояснил он и осекся, взглянув на Экийю.
Она вдруг разоткровенничалась и рассказала Айлану все, что поведал ей сын о своих встречах с Аскольдом в конюшне.
Айлан воспринял эту весть спокойно, как должное.
— А почему он не приходит сюда, ко мне? — нерешительно спросила она.
— Я тайно освятил весь дом святою водой и крестом, — тихо объяснил он.
— Что он хочет? Не сына ли? — испуганно спросила она, схватив Айлана за руку.
— Надо немедля окрестить Аскольдовича, если хочешь сохранить его живым и невредимым, — горячо посоветовал Айлан. — А приходит он потому, что ему или оказана высокая честь за его деяния, или Сатана пугает им кого-то, преобразовываясь в него, — в раздумье проговорил Айлан.
Экийя ничего не поняла. Как это «преобразовываясь»? И почему Сатана? Зачем?
Айлан погладил ее по голове и тихо объяснил:
— За нами наблюдают с неба две силы: сила добрая — наш Бог и сила злая — Сатана. И тот, и другой владеют необыкновенной мудростью, и хитростью, и разнообразными способностями. Бог может представать перед нами Богом Отцом, Богом Сыном и Богом Духом Святым — так велики его возможности. Может он и оживлять человека!
— Не может быть! — удивилась Экийя.
— Ну, а Сатана может менять свой облик за счет умерших на земле людей.
— Так кто же сейчас ходит к моему сыну? — тревожно спросила она. — Ты можешь это определить? А что делать мне?
— И ты, как мать, тоже обязана принять крещение.
— А как к этому отнесется Новгородец? — осторожно спросила Экийя. — Может, Бастарн какие заговоры знает, надо бы…
Айлан тяжело вздохнул.
— Что ж, дай Бог мне терпения! И спаси, Господи, сына моей любимой женщины от злой силы! Богородица Дева, Пресвятая Дева, Мати Господа Вышняго, всемилостивая Заступница и Покровительница всех, к Тебе с верою прибегающих! Призри с высоты небесные славы Своею на мя, припадающего к подножию Твоему, услыши смиренную молитву мою, услыши меня, грешного и недостойного раба Твоего… — Айлан встал на колени и смиренно прочел наизусть всю молитву к Богородице, ибо считал эту молитву самой сильной.
Экийя, сжавшись в комок, наблюдала за тем, как взволнованно произносил он слова молитвы, и пыталась понять смысл слов, срывающихся с губ Айлана так легко и непринужденно, будто всю жизнь он только и учил молитвы. Нет, Экийя знала силу этого человека и его умение любить. Где он все это постиг? И почему… он ни разу не сразился своими умениями с Новгородцем?..
Айлан окончил читать молитву и хмуро проговорил:
— Своими думами ты мешала мне как следует помолиться о спасении души твоего сына!
— Ты что, ясновидящий? — испуганно спросила Экийя.
— Нет, просто я так люблю тебя, что все твое существо со всеми твоими противоречивыми помыслами взял в свое нутро и ношу теперь с собой с утра до ночи, и так будет всю жизнь! — с горькой обреченностью проговорил Айлан и грустно посмотрел в ее глаза.
Экийя невольно вздрогнула, затем широко улыбнулась и протянула к нему свои жаркие руки.
— Я же сказал, нынче любви не будет. Завтра я должен быть чистым и душою, и телом, чтоб окрестить твоего сына. — И Айлан, поцеловав ее руки, мягко отстранил их от себя.
Который день подряд Экийя стремилась к одному — увидеть Олафа. Любой ценой, пуская в ход даже хитрость, но надо попасться ему на глаза, решила она и стала постепенно удаляться от дома сначала на небольшое расстояние, а затем рискнула на далекое. Дозорные Новгородца уже привыкли видеть ее странный наряд: то ли мадьярки, то ли славянки, то ли гречанки, но к каждому платью Экийя всегда надевала свои монисты и плетеные грибатки и тем вводила поначалу в заблуждение всех охранников Киева. Но время шло, а Экийя не менялась, и дозорные Олафа перестали удивляться ее появлению то в одном месте Киева, то в другом. Олаф сначала молча воспринимал вести о хождении Экийи по городу, но когда дозорные убедили его, что бывшая киевская княгиня ни к кому не заходит, ни с кем не общается, а просто бродит по городу «яко неприкаянная», то князь задумался. Может, она дома не может находиться после смерти Аскольда?..
Вроде бы не робкого десятка эта женщина… Чего же ей еще надо? Ведь ни она, ни ее сын не пострадали!.. Или ей интересно посмотреть на наше городище, удаленное от ее княжеского дома?.. Какая красавица! Не наших кровей!
Так когда она чаще всего по городу прохаживается? Ах, повечеру! Когда ее монах усердно молится!.. Олаф приказал привести к нему Ингваря, и, когда ребенок приблизился, быстро вымолвил:
— На Киев пойдем поглядеть! Говорят, он с Вишневой кручи хорошо просматривается!
Он взял ребенка за руку так, будто хотел вложить в его руку часть своего здоровья, воли, созидательной энергии, и повелительно изрек:
— При мне, княжич, изволь быть подольше! Не то негосударевым мужем вырастешь!
— А мне по нраву больше с сестрой быть… Там и племянница уже ножками бегает… — нерешительно возразил юный Рюрикович и увидел, как дядя вздрогнул и с искаженным от негодования лицом воскликнул:
— Ты не нянька, Рюрикович, ты — будущий князь! Воин и строитель! Ты должен уже сейчас начинать постигать все хитрости нашего дела, а ты часами смотришь на мою малолетнюю дочь Ясочку и ни к чему не стремишься!
— Она улыбается, пытается глаголить что-то… Смешная и добрая, — робко ответил княжич.
Олаф покраснел. Он редко заходил к дочери, и Рюриковна, наверное, страдает от этого. Но не может он спокойно видеть дочь, когда так хотел иметь сына! И Рюриковна чует его обиду, но негодования не проявляет… Унаследовала христианскую душу, хотя ни Эфанды, ни Рюрика больше нет…
«В нем слишком много от Эфанды!» — вспомнил Олаф слова Руцины об Ингваре и покачал головой:
— Неужели тебе не по нраву все то, что мы делаем? С малолетства надо подсоблять кто чем может! — с недоумением сказал он и внимательно поглядел на красивое личико Ингваря. «А он и впрямь весь в Эфанду! Ее взгляд! Ее руки! Значит, и… ее душа!» — хмуро подумал Олаф, но, взяв себя в руки, твердо заявил: — Ты княжич! И должен постигать мужские дела! Завтра же я поведу тебя в конюшню. Начнешь осваивать верховую езду! А сейчас пойдешь со мной и моими дружинниками город осматривать! Теперь это можно делать без боязни! Город спокоен и принадлежит нам не первый день!..
Русичи шли по тесным, мощенным мелкими камнями улицам Киева и разговаривали свободно, громко, но не высокомерно, как жители, завоевавшие себе право вести себя здесь вольно своим трудом и заботами о городе. Вал почти готов. Осталась самая малость. Свое городище тоже возведено! Пищи здесь хоть отбавляй. Мясо, рыба, зерно в изобилии, не то что у ильменских словен. Благодатный край! Ягоды разные корзинами собирают, а фруктов — бери ешь, не отходя от дерева, не забудь только духов — владык этих деревьев поминать! И будешь здоров! А сколько солнца!.. В Новгороде в это время уже первые склянки появлялись, по утру заморозки уши морозили, коли кому дозорным на вышке приходилось бывать. А здесь сама мать-природушка распахнула ласковые муравушкины объятья и не отпускает из них. Киев теперь — матерь городов русьских! А это значит, что киевскому князю и его дружине все подчиняться должны. Новгород вон три сотни гривен серебром уже прислал! «Лишь бы Олаф глаза лишний раз Власко не мозолил!» — шепнул кто-то Стемиру на ухо, и он, рассмеявшись, стал гадать, кто сказал такое про друга.
Тем временем началась та древняя игра, которая передавалась воинами от отцов и дедов к сыновьям и внукам испокон веку. Звенели удары ладоней, вслед за ними смех, шутки, и снова звонкие беззаботные хлопки. Олаф, смеясь, наблюдал за играющими друзьями и не выпускал руки племянника.
Но вот на улице оружейников княжеская процессия вдруг остановилась. Гулкая тишина возникла так же неожиданно, как раньше шумное веселье, и все молча смотрели на женщину с ребенком.
Прямо посреди улицы стояла Экийя в своем мадьярском платье и, указывая сыну на кузни оружейников, громко объясняла:
— Эти дворы были построены твоим отцом по подобию кузниц нашего народа, взявшего опыт кузнечного дела у абхазов, в стране Унышлы, матери бога охоты!
Аскольдович всей душой внимал матери и жадно всматривался в приземистые постройки кузнецов, открытых с северной стороны на выставленные изделия: мечи, шлемы, щиты, косы, серпы манили к себе прохожих и просились в руки.
— А теперь в этих кузнях куют железо для Новгородца-русича, который… — Экийя оглянулась на дружину Олафа и, потупив взор, тихо добавила: — Который хочет этот город сделать самым богатым и знатным городом… среди городов, подвластных ему, а потому и называемых русьскими!
Тон, которым она говорила, заставил на время онеметь тех, кто внимал ей. Олаф, услышавший голос Экийи, не мог поверить своим ушам. Он движением руки попросил своего телохранителя отойти чуть вправо, чтобы не мешал ему разглядывать хитрую мадьярку, и тихо молвил Стемиру:
— Давай выслушаем ее, посмотрим, на что она еще способна?
Экийя повернулась к Олафу, поставив сына перед собой, и, глядя в лицо непонятного ей врага, тихо проговорила:
— Вдова Аскольда и его сын приветствуют тебя, о благородный Новгородец-русич!
— Меня приветствует не вдова Аскольда, а жена монаха Айлана! Так ведь, Экийя! Ты же ни дня не была вдовой! Ты сразу сменила одрины! Что ты глумишься над собой? Или не можешь мне простить моего прихода в Киев? А я такой же, как Аскольд! Ты же целовала стремя его коня и омывала его ладью ключевою водой перед походом в дальние края? Ты желала ему удачи в грабительских делах? — голос Олафа звенел гневно, будто не было у его хозяина глаз и не мог он разглядеть, как заполыхало лицо прекрасной мадьярки, как красивы и нежны были ее руки, ласкающие голову сына. Ах, витязь! Нет у тебя души! Да посмотри ты ей в очи! Ведь нигде ты не увидишь больше такого глубокого, бесконечно страстного омута любви! Неужели ты не мужчина, Олаф?
Олаф видел все. И нежные руки Экийи, жарко льнущие не к сыну, а к нему, Олафу; ее горячее дыхание почти касалось его лица.
В любое другое время, будь он один на один при встрече с ней, он, возможно, и пошел бы на ее женский зов, даже пренебрегая опасностью быть убитым ею, но… сейчас он не один.
— Ты не принимаешь ни моего смирения, ни моей любви, Новгородец-русич? — тихим голосом проговорила Экийя, и Олаф дрогнул: она охотится за ним! Такая изощренная в любовных утехах женщина хочет испытать и его в постели, грубого вояку и работягу, не гнушающегося никакой тяжелой ноши. А кто не захочет прижать к себе это стройное, чуть дородное, но такое грациозное тело? Только тот, кто уж не нуждается в женской ласке. А он, Олаф, еще не пренебрегал ею! Он еще молод, силен и красив! И его бесконечно долго хватает и на жену, и на наложниц! Может, и Экийю взять в наложницы, а монаха убить?..
— Олаф! А не построить ли нам в Киеве храм любви, как у греков, и не сделать ли нам Экийю жрицей этого храма? — услышал вдруг Олаф нарочито звонкий голос Стемира и не обернулся на голос друга.
— Благодарю за высокую честь, знатный секироносец-русич! — быстро нашлась Экийя и, взглянув на Стемира, поймала в его взгляде пытливый интерес к себе.
— Ты хорошо придумал, Стемир, — наконец повернувшись к другу и улыбнувшись ему, проговорил Олаф. — Вот только муж ее, христианин, вряд ли поймет нас, а разрушить его семью — это значит потерять свою, я не сделаю этого. Будь счастлива, Экийя! — неожиданно с поклоном в пояс проговорил Олаф и, быстро отвернувшись от рее, приказал двигаться дальше…
Когда пыль на дороге улеглась и Экийя смогла свободно вздохнуть полной грудью, она вдруг заметила возле своих ног розу, еще не потерявшую свежести, и с недоумением подняла ее. Она не заметила, кто из русичей бросил ее ей, но она всем сердцем почувствовала, что это не Олаф.
Какое было странное лицо у того секироносца! Нет, сейчас ей нужен только Олаф! Только этот гордый Новгородец-русич, этот благородный завоеватель Киева и ее сердца! Она повернулась в ту сторону, куда свернули варязе-русячи, и попыталась уловить дух мыслей и чаяний Новгородца. «Помоги, Радогост! Я люблю его!»
— Мама, а кого держал за руку Новгородец-русич? Девочку или мальчика? — хмуро спросил Аскольдович, дергая мать за руку.
— Это твой сверстник, сын князя Рюрика, три лета назад умершего в Новгороде. Зовут его Ингварь. Запомнил?
Аскольдович трижды повторил варяжское имя, а затем самому себе сказал:
— Теперь запомнил. А почему он беленький и кудрявый? — пытливо спросил опять Аскольдович.
— Потому что мать у него была такая. А ты здесь привык видеть только смугляков-голяков?
Аскольдович засмеялся, он гордо, подняв руки вверх, выпятил свою широкую грудь вперед.
Экийя глянула на него с материнской любовью и не знала, плакать ей или смеяться: столько Аскольдового запала увидела она вдруг в этом движении малолетнего сына, что сердце ее сжалось и отозвалось острой болью. Экийя закрыла рот рукой и неожиданно бурно разрыдалась.