ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Кажется, совсем немного времени прошло после возвращения Борислава с Вадимыслом и Марией в Киев. Затяжные дожди ушли на юг, наступило бабье лето.
В библиотеке заметно прибавилось книг, предназначенных для отдаривания на пиру. Одетые в телячьи переплёты, изукрашенные изографами, ждали они своего часа. Отец Паисий изредка подходил к ним, поглаживал рукой, словно прощался, и на лице его явственно читалась грусть оттого, что придётся расставаться с ними, хотя и были то краткие изборники, только бегло пересказывающие малую долю из того, что хранили в себе толстые фолианты Паисиевых сокровищ.
У переписчиков появилось свободное время, и они с усердием и любопытством принялись за повесть Вадимысла. Работа шла споро, хотя они часто прерывались, чтобы прочитать друг другу отдельные фразы из повести и обменяться впечатлениями.
Борислав почти не показывался в библиотеке, его закрутило на княжеской службе. Большой съезд князей всегда требовал долгой и умелой подготовки, которая напоминала зачастую торг на рынке, столь многими условиями обычно оговаривался приезд того или иного владетеля земли Русской на торжество. Но что поделать, если великий князь хотел видеть на своём пиру цвет Руси, приходилось раскошеливаться, быть щедрым не только на обещания, но и на пожалования и льготы.
Удельные князья хлопотали о новых волостишках. Привычно артачились новгородцы. Величались волынцы. Не ясно было с суздальцами — кого пошлёт «себя вместо» великий князь Всеволод, сын Юрия Долгорукого, тридцатипятилетний владетель огромного Владимиро-Суздальского княжества. И как поведут себя его вассалы, рязанские Глебовичи. И многое другое... Борислав должен был всё учитывать, удерживать в памяти, ему приходилось долгими часами сидеть со Святославом в его маленькой светёлке к зависти Ягубы... Великий князь всё более ценил княжича. Тот умел и сыграть на струнах человеческих слабостей, и умело подогреть тщеславие.
Скрипнула дверь в библиотеку. Паисий поднял голову. На пороге стоял чернец в глухом монашеском плаще, клобук был низко надвинут на лицо.
— Отче!
Голос, приглушённый и тем не менее слишком высокий даже для совсем юного чернеца, показался Паисию знакомым. Он встал, засеменил к чернецу, вглядываясь и всё более внутренне пугаясь своей догадки: грубая хламида не могла скрыть, что чернец худ и строен, а руки его тонки и белы.
— Княжна Весняна! — узнал девушку Паисий. — Ума рехнулась, в таком обличье? Увидит кто — сраму не оберёшься...
Весняна, уже не сторожась, подняла голову. На Паисия глянули страдающие, потемневшие до синевы глаза на осунувшемся лице.
— Тсс... Чернец я, и всё. Есть здесь кто кроме тебя, отче?
— Нет. Как же ты так, княж... чадо моё?
— Всем двором Северским вчера приехали.
— Так, так, разумею...
— Ты уж не осуди, отче, надо мне Борислава повидать, и нет у меня иного пути.
Паисий взял Весняну за руку, увёл за полки, снял толстую книгу, сунул ей. Всё это торопливо, оглядываясь. Прошептал:
— Запомни: ты пришёл из дальнего монастыря, книгу принёс возвратить, а другую, что у княжича, забрать... Я сейчас, одна нога здесь, другая там... Ох ты, Господи, Боже ж ты мой, что же делается... — Он заглянул Веснине в лицо: — Не от доброй жизни, чадо моё?
Весняна отвернулась. Послышались голоса, в библиотеку вернулись монахи-переписчики.
Паисий нагнулся, глянул между фолиантами. Пантелей и Карп несли книги. Остафий шёл праздным.
— Тсс, — сделал Паисий знак княжне.
— Ну вот, и эту в переплёт одеть успели, а Паиська удрать обещал с перепугу. — Карп укладывал книги.
— Трусишь розги-то? — спросил Пантелей и по дурной своей привычке гыгыкнул.
— За дело не обидно, а попусту бранное слово сказанное на душу камнем ложится. А красно сработали, братья? — Карп раскрыл книгу и залюбовался буквицами.
Остафий сел на скамью, опустил голову на ларь. По всему видно было, что монахи никуда не собираются уходить. Паисий растерянно почесал бородку, по-птичьи склонив голову набок, решился, сделал знак Весняне и вышел из-за полок.
Пантелей разинул рот от удивления.
— Паиська, значит, драть вас собрался? — елейно спросил смотритель. — Какой такой Паиська? А ты, чернец, знаешь? — обратился он к княжне, включая её в разговор. — Я, к примеру, знаю лишь отца Паисия, чина он иеромонашеского, великим князем уважаем.
Пантелей неуместно гыгыкнул, а Карп, склонившись в пояс, забормотал смиренно и с должным почтением:
— Прости прегрешения мои, отче, злоязычен без умысла, по неразумию...
— Отмолишь, — отмахнулся Паисий, ухмыляясь своей ловкости и тому, как вышел он из затруднительного положения, отвлёк внимание от чернеца. — Вот что, Остафий, одна нога здесь, другая там, — он повторил слово в слово то, что минуту назад говорил о себе, — отыщи княжича Борислава, книга у него должна быть, скажи, отец Паисий напоминает, пришли из монастыря, мол, за ней.
Остафий встал, скользнул безразличным взглядом по чернецу. Сюда действительно приходили из монастырей, заимствовали и возвращали книги. Паисий вёл отданному строгий учёт, но не трясся над книгой, считал, что должна она служить не одному, а всем алчущим знания. Великий князь не возражал, справедливо полагая, что чем больше книг из его библиотеки ходит по рукам, тем громче его слава.
По-хозяйски, не постучав, вошёл игумен. И Паисий, и монахи-переписчики были взяты из его монастыря, да ещё к тому же был игумен дальним родственником Святослава по матери и потому полагал себя вправе вмешиваться в дворцовые дела. Все склонились под его благословение.
Игумен был раздражён. Вчера на ужине у митрополита дёрнул его лукавый заговорить о «Слове о полку Игореве». Сам игумен повести не читал, да и не мог — не было в Киеве ни единого списка, кроме как в библиотеке Святослава, — но со слов монаха, слышавшего чтение на подворье, составил о ней представление. Выяснилось, что весь высокий клир уже гудит от возмущения — никто не читал, но все краем уха слышали, что проникнута повесть безбожным духом. Преподобные отцы стали к тому же в нос тыкать игумену, что, мол, повесть переписывают его монаси. И уже во дворце узнал игумен такое, о чём и помыслить богопротивно! Вот и вошёл к переписчикам, кипя от гнева.
— Кислым пошто пахнет? — спросил он вместо приветствия.
— Ась? — оторопело уставился на него Паисий.
— Кислым, говорю, пахнет. Несёт, аки из монастырских подклетий.
— Это да, это есть... — забормотал Паисий, кланяясь. Дался им этот запах! Благовония, что ли, курить? Но сказал елейно: — Вишнёвый квас держим для прояснения взора и укрепления руки, отец игумен.
— Что за чернец? — Игумен вальяжно сел на лавку. — Нашего монастыря?
— Дальнего, отец игумен, дальнего... Книгу вот вернул, да...
— Даёшь читать кому ни попало. Не радеешь о княжеском добре! — повысил голос игумен.
— С великокняжеского разрешения, отец игумен.
— Мало ли что он разрешит в бесконечной доброте своей, а ты охраняй, на то и поставлен. Вот заберу вас обратно в монастырь!
— Так за нас князь вклады немалые делает, — осмелился напомнить Паисий и тут же прикусил язык.
Игумен вскипел.
— Ты мне монасей распустил! Кислым несёт, чернецы разные, книги невесть какие. — Игумен схватил одну, взглянул на название и с возмущением потряс ею: — Латинскую ересь собираешь!
Хотел было Паисий возразить, что по велению самого Святослава переписывают, но тут игумен, бесцеремонно покопавшись в рукописях, с торжеством поднял кипу несшитых листов, взмахнул ими и накинулся на смотрителя:
— Повесть дружинного певца переписываешь! А прочёл ли ты её пастырским оком, с христианским смирением, прежде чем хвалить на весь Киев?
«Вот откуда ветер-то дует», — подумал Паисий и, поклонившись, ответил смиренно:
— Великое творение, Господь рукой певца водил...
— Ты Бога-то не поминай, — перебил его игумен, — ибо писано без Господа в сердце и в мыслях, писано язычником, токмо напялившим на себя личину христианина, а в душе сохранившего веру в идолов поганых — и в Перуна, и в Даждьбога... Тьфу!
— Так то для красоты слога, а в душе у него есть Бог, есть и в помыслах, отец игумен.
— Там, где много богов, нет ни единого! Множество не суть единство!
— А троица, отец игумен? — Паисий спросил и пожалел.
Игумен налился гневным багровым румянцем, стукнул посохом о пол, сверкнул очами, привстал.
— Не лукавь! Пошатнулась вера на Руси! Одни к старым богам, к идолам, тянутся, другие — к латинской ереси. Спасать надо души заблудшие, спасать, вразумлять, карать отступников, а не мирволить им! — Сел, отдышался. — Вели квасу подать.
Карп проворно взял жбан, налил в чашу, подал с поклоном.
— Как зовут? — Игумен пригубил, отдышался, выпил большими глотками.
— Карпом наречён.
— Проворен, брат Карп, проворен. — Отдал чашу. — Вот скажи мне, брат Карп, ведомо ли тебе слово, писанное о полку Игоревом?
— Глядел, отец игумен, но не уразумел.
Паисий поразился постному лицу Карпа, а ещё более словам его — ведь не раз говорили они о красоте повести, переписывая её.
— Ничего не уразумел?
— Это... Про Ярославну, жену князя Игоря Северского, очень проникновенно сказано.
Игумен удовлетворённо кивнул и обратил свой взор на Пантелея.
— А ты, брат?
— Брат Пантелей, — подсказал Паисий. — Нашего же монастыря.
Знаю, — отмахнулся игумен. — Такого детину грех не приметить. Говори, брат Пантелей.
— Бой там с погаными описан — просто зрят очи, и руки чешутся, ударить бы на них, отец игумен. А иное что — не по моему разумению... гы-гы...
Игумен удовлетворённо покивал, поглядел мрачно на Паисия.
— Внемли, брат, и вдумайся. Не чёрного люда глас, а книжного. — Изрёк и принялся бегло читать переписанный ясным чётким почерком Остафия зачин повести.
Вошли Борислав и Остафий. Игумен их не заметил, погруженный в чтение. Один лист, другой, третий... Наконец отпихнул от себя рукопись и заговорил, слегка юродствуя:
— Вот мне, старому, умом убогому, невдомёк, чем певцу стал плох Боян? Сто лет его песни поем, слава те Господи, не жалуемся, более того, превозносим за красоту слога. А дружинному певцу, никому не ведомому, вишь ты, плох!
— Это почему же, отец игумен? — спросил Паисий.
— А не он ли в зачине говорит, что будет петь не по Боянову замышлению, а по событиям сего времени? Что же это выходит? Боян, когда пел, лукавил? Лжу его струны рокатали? Певец своей славы ещё не добыл, а уже на чужую замахивается! А как я начну всех игуменов, что до меня в нашем монастыре сидели, поносить ради одного того, чтобы себя выставить? Чужую славу не замай, свою заслужи.
— Бояновой славы от того не убудет, отец игумен. — Борислав подошёл к монаху, склонился под благословление.
— Благослови тя Господь, Бориславе, сын мой! — Игумен перекрестил его. К княжичу он относился настороженно, не понимая ни его стремлений, ни его поступков. Вступать в прямой спор с ним было опасно: увёртлив в словах и доводах, сыплет ссылками на философов и мыслителей, коих имена игумен даже не слышал, а главное, улыбается снисходительно, аки с дитятей малым, неразумным разговаривает. Это с ним-то, с настоятелем прославленной обители!
— Нет в певце смирения. Многие места мутны, двоемыслием рождены!
— Какие, святой отец? — сразу же спросил княжич.
Игумен принялся суетливо разбирать листы, чувствуя на себе усмешливый взгляд Борислава.
— Вот, в самом начале, — нашёл он наконец и прочитал: — «Когда Боян вещий славу кому петь хотел, выпускал он десять соколов на стаю лебедей...»
— И что же в том двусмысленного, отец игумен?
— Ты дальше послушай, дальше, княжич! «Какую лебедь сокол первою ударял, та и стонала свою песнь во славу князя». Каково?
— Слепой Омир не отказался бы от такой строки.
— Ты мне Омира не поминай. Омир — язычник. Вдумайся. Хвалебная песнь князьям — лебединая песнь. Иначе — предсмертная. А подвиги князей-то в чём, если верить этому дружиннику? Всё больше в усобицах? Так кто же та лебедь, что стонет предсмертную лебединую песнь во славу князя? Как это понять?
— Что для князей восхваление за победы в усобных войнах, то для народа предсмертный стон, — раздался голос чернеца, по-прежнему стоявшего у полок с книгами.
— Воистину, брат мой младший во Христе, воистину. — Игумен наставил палец на Борислава. — И ты, княжьего рода, такое одобряешь? — Он поглядел на Паисия, на монахов, как бы приглашая разделить его торжество в споре.
— Вот ты, отец игумен, — сказал Борислав, — сетуешь, что пошатнулась вера на Руси.
— Неоспоримо то!
— А когда она была сильна?
— При Владимире Святом, при Ярославе!
— Другими словами, когда великий князь был силён, когда Русь под его властью была едина, то и вера стояла крепко. А певец в песне своей о единой Руси печётся. Так ли это богопротивно?
Игумен только откашлялся, но ничего не ответил.
— Вот что увидел в его творении великий князь, понял и приблизил певца.
— Он велик, пока мы за него, мы, церковь и князья! А без нас он — ничто! — Игумен встал. — Надоумил хитрец Ягуба Святослава читать повесть на пиру. — Это и была та богопротивная новость, о которой узнал игумен, идя во дворец. — А я воспротивлюсь! — закончил он, срываясь на крик, и вышел, громко стуча посохом.
— Это правда? — растерянно спросил Борислав Паисия. Слова игумена были для него неожиданностью, Святослав это не обсуждал с ним.
Паисий кивнул и сделал знак монахам.
— Проводите преподобного отца с почётом, братья.
Переписчики вышли. Борислав стоял в задумчивости. Новость была слишком неожиданна и значительна, он взвешивал возможные последствия. Радость за увечного певца смешивалась с не осознанной ещё тревогой.
Его размышления прервал голос Паисия.
— И я, пожалуй, пойду, да... — сказал смотритель, указал в сторону книжных полок, где стояла Весняна, и ушёл, тщательно прикрыв за собой дверь.
Борислав ничего не понял. Но тут Весняна, сбросив клобук с головы, шагнула к нему.
— Весняна?! — воскликнул он.
— Тише, — шепнула она, — отрок я из дальнего монастыря. — И, прижавшись к Бориславу, торопливо заговорила: — Прости меня, неразумную... Это я приказала позвать тебя, чтобы сказать...
Борислав обнял её и стал целовать. Княжна отстранилась, не сказала — выдохнула:
— Просватал меня отец!
— Как?
— Просватал за Рюрикова племянника, молодого Романа. На пиру и объявят! — Прижалась к Бориславу, исступлённо целуя его. Потом прошептала: — Зачем я тебя в тот раз прогнала? Люблю тебя, одного тебя люблю, знаешь ведь, несуразный ты мой!
— И ты дала согласие?
— А кто его спрашивал? Я в отцовской воле. Умоляла ведь: отступись от певца, упади отцу в ноги, поддержи нашу честь.
— А моя честь?
— Так что же, выходить мне замуж за Романа?
— Веснянушка, зачем же так, подумаем...
— Ох, ненавижу таких гладких, да сытых, да спокойных! Ненавижу! С тобой только на гумно ходить, кобель... — И, переча своим злым словам, сказала с мольбой: — Ну сделай же что-нибудь! Мне на брачную постель — как на плаху!
«Лучше бы она меня плетью ударила, как в тот раз», — подумал Борислав, глядя в измученное, беспомощное и такое родное лицо Веснины. Забыв только что сказанное о чести, о службе Святославу, он выпалил:
— Бежим!
— Куда?
— В церковь святой Ирины, там у Паисия поп знакомый. Он нас прямо сегодня и обвенчает...
— Без благословения?
— Конечно.
— Опозорить отца? Не могу... Роду своему я не предатель.
— А любовь нашу предать, выйти замуж за другого можешь?
— Бог с тобой, что ты такое говоришь! Я не за тем сюда пришла. Молю тебя, добейся, чтобы не читали повесть на пиру! А я упаду отцу в ноги, всё расскажу, не может быть, чтобы не внял он...
— Что же получается, лапушка, без благословения выйти замуж за любимого человека — это предательство, а что мне предлагаешь совершить — то не предательство?
— Не перевёртывай мои слова!
— Нет, ты дослушай! Мне потакать твоему отцу — предать Святослава, предать певца, разве ты не понимаешь? Решайся, бежим!
В дверь, внезапно отворившуюся, стали входить один за другим переписчики. Весняна быстро набросила на глаза клобук, шепнула: «Мне надо уходить...» — и выскользнула из библиотеки.
Борислав опустился на ларь.
«О Господи, — подумал он, — помоги мне! Вразуми, какую просьбу обратить к тебе — ту, что в голове, или ту, что в сердце?»
Он встал, вышел к переписчикам, взял листы со «Словом».
Ему вспомнилось, как любил гадать великий князь, он закрыл глаза, перелистнул страницы, ткнул пальцем в строку, открыл глаза и прочитал про себя:
А мы соколика опутаем
Красною девицею...
«Вот и не верь гаданию старого князя, — подумал он. — И что в том, что гадает он на Псалтири, а я — на «Слове»? Всё едино перст судьбы...»
Великий князь сидел в своей светёлке в неизменной душегрейке. Вошёл Ягуба, доложил:
— От князя Рюрика Ростиславича к тебе...
— Гонец приехал или муж? — перебил его Святослав.
— Посол, великий князь. Просит о малом приёме.
— Малый приём? Выходит, дело семейное. Но и тайное, полагаю. Узнаю Рюрика: по обычаю своему, грамоте не доверяет, на словах передаёт.
— Пора бы ему самому уже приехать, чай, три часа неспешной езды от Белгорода до Киева.
— Пора, пора... — Святослав обдумывал, где сподручнее принять посла. В стольных палатах, во всём величии великокняжеского облачения, или здесь, по-домашнему, как ближнего боярина своего соправителя? — Отведи-ка его в библиотеку. Паисия и переписчиков выдвори.
Ягуба кивнул, ушёл. Святослав, немного помедлив, поднялся, скинул босовики, кряхтя, натянул мягкие сапожки и, посчитав сборы поконченными, пошёл своим, особым переходом в библиотеку. Там, всё так же с листами в руке, сидел Борислав.
— Ты один здесь? — спросил Святослав.
— Один, великий князь, Ягуба всем велел уйти. Что случилось?
— Гости уже съезжаются, а Рюрик посла прислал. Думаю, для пакости. Ты кстати здесь. Останься.
Князь подошёл к ларю, сел рядом с княжичем, мельком взглянул на рукопись, узнал «Слово», полистал, взял один лист, вытянул руку, отстраняя от себя, и прочитал молча, чуть шевеля губами и щуря дальнозоркие глаза.
— Да-а... — вздохнул он, — подводит зрение...
Вошли Ягуба и Рюриков посол. Ягуба отступил в сторонку, а посол прямо у двери поклонился поясным поклоном, метнул взгляд на Борислава, узнал княжича и заговорил торжественно:
— Великий князь, государь! Брат твой и князь Рюрик Ростиславич тебе крепкого здоровья желает!
— Подобру ли доехал, боярин?
— Благодарствую, великий князь. От моего господина к тебе слово.
Святослав кивнул, приглашая говорить. Боярин помедлил и твёрдо, раздельно выговорил:
— Отпусти хана Кунтувдея, наградив за бесчестье.
— А известно ли брату моему и князю Рюрику Ростиславичу, что хан Кунтувдей меня поносными словами лаял и буйствовал в стольном граде? И что было то, почитай, уже месяц назад?
— Хан — Рюриков вотчинник, на его земле сидит. Ежели он виноват — суд над ним Рюриков!
— В Киеве я великий князь!
— Господин мой и князь велел передать, что ежели ты упорствовать станешь...
— Ты с кем говоришь, боярин! — перебил посла Святослав.
— Не я — князь Рюрик Ростиславич моими устами глаголет! — повысил голос боярин. — Ежели ты упорствовать станешь, то поднимется меж вами нелюбье...
— Грозишь? Да я тебя сейчас, невзирая на посольство твоё...
Но боярин, не дрогнув, продолжал ещё громче:
— И ежели не отпустишь хана с честью, не приедет князь и все Ростиславичи на пир! Так сказал мой господин и князь, так я тебе, великий князь, говорю!
— Ягуба! — вскочил Святослав. — Вышибить посла вон! То и будет мой ответ!
Боярин побагровел. Ягуба замешкался, подыскивая слова, чтобы успокоить великого князя, не дать совершиться непоправимому.
— Дозволь сказать, великий князь. — Борислав слегка поклонился.
— Ну?
— У Кунтувдея под стягами тысяча воинов...
— Самые верные псы Рюриковы, — пробурчал Святослав.
— По-нашему, он — воевода молодший.
— Ну? — Разгневанный князь ещё не понял, куда клонит княжич.
— Так уместно ли тебе, великий государь, поступки какого-то молодшего воеводы разбирать? То забота киевских бояр.
Святослав сел, огладил бороду, на лице его промелькнула тень улыбки. Он взглянул на руку, повертел перстень, снял с пальца, полюбовался и протянул послу.
— Добрый ты слуга моему брату и князю. Возьми. И передай Рюрику: заботу его мы понимаем и разделяем. Подумают киевские бояре, как поступить с ханом. Мы их совет на весы своего суждения положим и со всем тщанием рассмотрим. Иди, боярин! Ягуба, проводи посла с почётом.
Посол стоял, не понимая что произошло. Он уже приготовился к позору, к тому, что поскачет с горькой вестью к князю и тот обрушит на него гнев за плохо выполненное поручение... И вдруг...
— Иди, боярин, иди с миром...
Боярин взял перстень, поклонился, попятился к двери. Ягуба ушёл за ним.
— За совет спасибо. Знатно рассудил, Борислав, и хана унизили, и Рюрику место указали, и решение за собой оставили. — Святослав потёр на пальце то место, где прежде сидел перстень. — А посол-то прост. Смел, предан, но прост.
— Да, великий князь, не Ягуба...
Что-то обидное усмотрел князь в словах Борислава, и нахмурился.
— Ты Ягубу не задевай, Борислав. Мой он со всеми потрохами, мы с ним с малолетства рука об руку идём и в горе, и в радости. Умён, предан.
— Скорее хитёр, чем умён.
— Говори-ка, Борислав, прямо. Со мной тебе играть словами нет нужды.
— Не слушай Ягубу, не вели читать на пиру «Слово о полку Игоревом».
— Та-ак... С отцом игуменом виделся, как я понимаю... Был он у меня, сует свой нос не в свои дела, не может забыть, что княжеского роду.
— У отца игумена возражения пастырские, я же прощу тебя взглянуть с высоты великокняжеского стола.
— Что-то не пойму я тебя, Борислав. Не ты ли в Киев певца привёз? Не ты ли повестью его восторгался?
— И восторгаюсь — великое творение!
— Что же получается? Для тебя великое, а для других пусть за семью печатями останется? Когда люди чего не знают, в три короба больше того, что есть, наговорят.
— Не ко времени сейчас повесть, великий князь.
Княжич сказал это и сразу подумал: вот сейчас великий князь поймает его на слове и высмеет, как только он умеет. И поделом — действительно, кто может знать время для великих творений? Они возникают нежданно-негаданно, по велению таланта, на пересечении боли в душе гения и тревог времени... Вадимысл написал свою повесть несколько лет назад, когда после поражения князя Игоря Южная Русь лежала беззащитной перед готовыми, как барс к прыжку, степняками. И тогда этот гневный и горький, кровью писанный, в плену выстраданный призыв был бы... Эх, что толку вспоминать... Когда бы ни написал свою повесть певец, читать её собрались только сейчас... Так, значит, время всё-таки играет роль в судьбе гениальных творений?..
Святослав молчал. Самое простое было бы возразить княжичу, что, если верить греческим и римским историям, все великие произведения литературы возникали, увы, не ко времени. Даже «Илиада» слепого Омира...
А может быть, лучше разъяснить княжичу всё, что связано с предстоящим прочтением, поделиться надеждами и расчётами?
Наконец великий князь заговорил, по укоренившейся привычке давая первым делом ответ уклончивый, расплывчатый, по видимости мудрый, а по сути ничего не означающий:
— Кто может знать время для великих творений? — И оба они — и старый, и молодой — чуть заметно улыбнулись и тому, что об этом ответе уже подумали, и тому, что отлично понимали — за ним последует настоящий разговор, откровенный и обнажённый. Только кто же начнёт его первым? И поскольку великий князь выжидательно умолк, говорить надлежало Бориславу. Он произнёс осторожно, как бы пробуя босой ногой воду:
— Сам знаешь, повесть ныне всем поперёк...
— Это почему же? — опять выиграл ход в диалоге великий князь, потому что Бориславу приходилось теперь уточнять свою мысль.
Рассердившись на свою нерешительность, княжич высказался наконец более чётко и определённо:
— Игорь ею обижен. Другие князья услышат — кто завидовать станет, кто упрёк узрит, кто возмутится малостью слов, сказанных о нём, и потянут врозь. А Руси единение нужно.
— Цель высокая. Но как её достигнешь, ежели я, — Святослав усмехнулся, — одной рукой правлю, а другой князей от престола отталкиваю? Того же Рюрика любезного возьми — стоит киевлянам поддержать его, мне и часа на великом столе не удержаться.
— Значит, нужна крепкая рука.
— Иными словами, власть? — Великий князь хищно протянул вперёд руку, словно намеревался схватить что-то. — Власть над единой Русью, могучей и грозной... — Он опустил руку. — Только где же я тогда княжеский престол, пусть малый для начала, тебе выделю, ежели Русь единой станет?
— Не обо мне речь, великий князь.
— То-то и оно, что не о тебе. С тобой бы я договорился, наподобие того, как французский рекс Филипп договаривается со своими ближними мужами. А других не уговоришь, их прежде победить требуется, а потом уж убеждать. Иного же князька и на дыбе не убедишь, что ради какой-то ему ныне не нужной Руси он, владетель, должен от самовластья в своём княжестве отказываться. — Святослав испытывал удовольствие от разговора с внуком. — Власть... Ох, Борислав, не знаешь ты, что это такое! Ни золото, ни забавы бранные, ни красавицы, ни мудрость книжная, ни охота соколиная — ничто не сравнится с горьким и сладким хмельным напитком, именуемым властью. Я вот одной ногой в могиле стою, а её не отдам! И ещё других укоротить хочу. А чтобы укоротить, их следует сперва разбить. Бить же мне князей, братьев моих, способнее поодиночке. И для того рассорить, лбами столкнуть, стравить, как псов. Впрочем, наука сия тебе известна не хуже, чем мне... — Святослав задумался. — В «Слове» не каждому князю равная хвала вознесена, не так ли? Может статься, что и одна капля переполнит : чашу княжьей зависти друг к другу. И не безразлично мне, каким я предстану в глазах потомков — таким ли, как описал меня в повести дружинник Игорев, или иным... Так что « пусть читает певец «Слово» на пиру. Пусть.
Встретить Весняну княжичу не удалось. Он побродил вокруг старого дворца Ольговичей, где остановился Игорь -Святославич с чадами и домочадцами своими, поглядел на высокий забор. В доме уже гасили огни — было поздно. Когда уже собрался уходить, заметил девку из Весняниной «дворни, Дуняшу. Остановил, велел передать княжне, что говорил с великим князем, но безуспешно.
Борислав шёл домой, пытаясь разобраться в своих чувствах. Смутно и тоскливо было на душе, последняя надежда рассеялась... Он не мог ни отогнать воспоминаний о встречах с княжной, тайных и горько-сладостных, ни усмирить в себе ярость на князя Романа. Приходилось признать, что чем недосягаемей становилась для него Весняна, тем сильнее он желал её...
У ворот своего дома он увидел Микиту с поводырём.
— Княжич Борислав? — спросил поводырь.
— Да...
Услышав голос княжича, Микита шагнул вперёд, с трудом опустился на колени:
— Христом Богом молю, княжич, во имя княжны Весняны, помоги!
— Встань, Микита, встань, не пристало тебе на коленях, — сказал Борислав, поднимая старика. — Чем могу помочь?
— Окажи милость, посодействуй, чтобы мне и невенчанной жёнке Вадимысла Марии пройти на пирование. Хочу услышать, как он будет петь свою великую песню!
Не назови Микита Марию жёнкой невенчанной, он бы, возможно, и отказал, но эти слова наложились на его мысли о Веснине и о себе. Борислав велел им ждать его в день пирования на площади перед великокняжеским дворцом...