Глава седьмая
1
Весть о победе в Херсонесе быстро разнеслась по Руси, — правильно учинил князь Владимир, пойдя на ромеев, исстари наносили они много зла людям Руси, и, знать, уж не такая у них сила, коли так скоро сдали город; хватит налетать на города и земли русские да науськивать печенегов и хазар!
Однако и другие вести ширятся на Руси — от погоста к погосту мчатся мужи нарочитые, останавливаясь в городах и селах, собирают бояр, воевод, тысяцких, кличут во-лостелинов и посадников, оглашают, что произошло в Херсонесе, что делается в городе Киеве, рассказывают, что князь Владимир принял христианство и велит крестить всю Русь.
В летописях далеких дней говорится о тех событиях много и вдохновенно. Строки, написанные древним уставом в тиши монастырей, осуждают князя Владимира, как язычника, и возвеличивают, как христианина, обличают и русских людей-язычников, а русов-христиан благословляют.
Где правда, а где вымысел в тех древних сказаниях? Неужто люди русские были варварами, дикарями до крещения и стали добрыми и богоугодными, приняв христианство?!
Жития утверждают, что киевский князь в язычестве назывался Владимиром, а после крещения принял новое имя — Василий. Допустим, что это правда, что язычник Владимир стал христианином Василием! Так почему же христианин-летописец и вся церковь, возвеличивая первого князя-христианина, упорно именуют его не Василием, а Владимиром и позже провозглашают его святым и равноапостольным, воздвигают в его честь церкви, соборы, памятники, — и все это не христианину Василию, а язычнику Владимиру?!
Князь Владимир, которого в житиях именуют Василием, никогда так не назывался. Всю свою жизнь он был и в веках остался Владимиром. Однако на Руси знали, что, взяв корону у василевсов Византии и их сестру Анну — в жены, которую сам же летописец называет царицей, князь Владимир стал василевсом Владимиром, а для монаха-летописца — Василием-Владимиром.
Летописец, правда, ищет и находит другого первого василевса-императора Руси — Владимира Мономаха. Ему якобы дал царские регалии византийский император Константин Мономах. Но Владимир Мономах никогда не получал, да и не мог получить царских регалий от Константина Мономаха, потому что родился в 1053 году, то есть за два года до кончины императора Константина IX Мономаха (умер 11 января 1055), который и сам опять-таки не был порфирородным, а стал императором только благодаря бракосочетанию с Зоей — дочерью Константина VIII, а после смерти Константина IX оставалась еще жива сестра Зои — Феодора, которая и унаследовала все царские регалии, дабы потом передать их Михаилу Стратиотику.
Нет, первым василевсом Руси был только киевский князь Владимир, но он не называл себя ни царем, ни василевсом. Тайна? Нет, для людей его времени это не была тайна. Скромность? Вряд ли это причина тайны Владимира-Василия, василевса, который в дальнейшем остается и живет в веках как князь.
Князь Владимир достиг того, к чему стремился, — разговаривая с василевсами ромеев или с императором Германии, он был василевсом, царем. К нам дошли деньги — гривны Владимира, на которых он изображен в царской короне, скарамангии и хламиде. На древних мусиях, на иконах изображают Владимира, его сыновей, всю семью как василевсов и царей. Иноземные послы, купцы, путешественники, посещавшие в те времена Русь, тоже называют его царем, василевсом.
Было ли это делом одного князя Владимира? Нет, не только сын рабыни, князь Руси стал василевсом, — начиная с Владимира Русь, которую до того называли языческой, варварской, рабской, становится наравне с Византией, с Германией империей. Никто и никогда уже не посмеет называть ее так. То, чего достиг Владимир, завоевала Русь, ее люди!
Однако сколько еще пройдет времени, покуда мир поймет, как выросла и какою стала в ту пору Русь. Сколько еще пройдет лет, покуда сами русские люди поймут, какими они были, какими стали, какими могут и должны быть!
А в ту пору, о которой ведется повесть, на Руси смертельно ненавидели Империю, ее императоров, которые доставили столько горя и мук русским людям; многие алчные бояре и воеводы, владевшие землями, лесами, всяким добром, не полагаясь на собственные силы, молили Христа защитить их, а убогие, голодные взывали к своим деревянным богам, к небу, к земле: куда идти, где искать помощи? Деревянные боги молчали, Христос обещал рай на небе.
О том же помышлял и черноризец-летописец, когда в тиши своей кельи, вдали от людской суеты, при свете восковой свечи, капли которой стекали и расплывались, как слезы, на пергаменте, писал:
«Се повести временных лет, откуда есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первые княжити и откуда Русская земля стала есть».
Победа, слава, честь — да, они наконец пришли на Русь, витали над Владимиром.
2
Никогда еще не сидел киевский князь так твердо на своем столе.
Корона императора! О, как много, сказывается, значили золотой венец с навершьем и бармицами, в гнездах-очках которого были вставлены красные гранаты и голубая бирюза, багряное корзно на плечах да красного сафьяна черевьи!
В Киев ехали и ехали, как и раньше, константинопольские купцы, везли вина, узорочья, наволоки, церковные сосуды, смирну, ладан, всевозможные иконы: дорогие — на кипарисовых досках, в золотых и серебряных окладах и дешевые — литые из меди, бронзы, писанные на простом дереве, о которых говорили: «Пригодится — помолимся, не пригодится — горнец с молоком покроем».
Вместе с купцами приезжали послы с высокими чинами магистров, спафарокандидатов, все — патрикии. Одни являлись пред очи князя Владимира с грамотами и золотыми печатями, богатыми дарами. Другие василики, тоже патрикии, иногда священнослужители, а то и знатные константинопольские жены, направлялись в покои василиссы Анны, подолгу там гостили, вели на чужом языке беседы, советовались, пировали — по греческому чину.
Теперь император Василий держал себя и вел переговоры с великим киевским князем как равный с равным и по-родственному, — раз и другой он просил Владимира дать ему в заставу золота и серебра и упорно добивался, чтобы Русь продавала Византии больше хлеба, меда, воска, шкур. Империя поглощала все, чем были богаты земли Руси.
Однако император Василий нуждался не только в этом. Он просил князя Владимира дать тысячу воинов, которые охраняли бы его особу и Большой дворец. Видно, худо приходилось императорам, если они теперь не полагались на полки бессмертных и верили русам больше, чем ромеям.
Примеру Византии следовали и другие. К Киеву, казалось, были прикованы взоры всего мира. За короткое время в нем побывали послы германского императора Оттона III, свионского конунга Олафа, датского — Свена Твескегга.
Князь Владимир знал цену этим послам: хоть они и клялись в вечной любви и дружбе к Руси, подкрепляя клятвы привезенными императорскими и конунгскими дарами, — он разговаривал с ними осторожно и больше расспрашивал, чем рассказывал.
Сердечнее, задушевнее беседовал Владимир с послами польского князя Болеслава, чешского князя Андриха, угорского князя Стефана — соседями Руси, с ними русские люди водили любовь и дружбу.
Кое-кто из послов намекал на то, что их князь не прочь и породниться с киевским князем — о том разговаривал с князем Владимиром епископ калобрезский Рейнберн, приезжавший посланцем от польского князя Болеслава.
— Есть у нашего князя дочь Марина, — говорил епископ, — сватают ее короли Норвегии, Дании и даже Англии… Однако князь Болеслав не хочет отдавать дочь за море, лучше, говорит, породниться с соседями. Подумай, княже Владимир, сыновей у тебя много, кто-нибудь из них, наверно, полюбится княжне Марине.
Князь Владимир обещал подумать, но в сваты Болеславу не навязывался, не в силах забыть и простить недавнюю его попытку силой взять червенские города.
Поначалу заморские, иноземные послы и гости дивили киевлян, где они появлялись, сбегалась толпа; но, как всегда бывает, люди вскоре привыкли и к этой диковинке, и на Подоле, Оболони, в предградье свободно, без помех разгуливали варяг и грек, хазарин и поляк, угорец и даже желтокожие из за Итиль реки, Джурджанского моря, из города Чаньаня.
Послам, василикам, купцам и священникам, приезжавшим в Киев, приходилось где-то останавливаться, некоторые из них поселялись навсегда, получали от князя дворы, строили на них дома — не только деревянные, но и каменные, — в Киеве образовались целые концы — Угорский, Лядский, Чешский, Варяжский, Хазарский.
Князь Владимир принимал послов и гостей на Горе с достоинством. Он сидел в той же Золотой палате в старом, источенном шашелью кресле своих отцов, позади стояли выцветшие знамена древних князей и его новое, из белого оксамита, шитое золотом, знамя…
Князь Владимир обладал тем, о чем предки и не помышляли: голову его венчала сверкавшая золотом и драгоценными камнями корона. Одет он был в серебристый с крестами скарамангий, плечи его прикрывала багряная хламида, на ногах — черевьи из красного сафьяна; рядом сидела в великолепных одеяниях его жена, василисса Анна…
Воеводы и бояре, мужи, стоявшие во время приемов вдоль стен палаты, тоже обряжались по-новому: не в темные простые платно, а в оксамитные или барлатные свиты, кафтаны, напоминающие греческие коловии, не надевали больше на шеи тяжелые золотые или серебряные гривны, мешавшие поворачивать или наклонять голову, князь Владимир стал награждать их своими, похожими на печать, золотыми или серебряными знаками, которые они носили на золотых или серебряных цепях или оксамитных лентах на груди.
И вообще собрания в палате теперь не походили на те прежние, когда на деревянных скамьях сидели и дремали почтенных лет бояре, седоусые воеводы, старцы, — кое-кто из этих преклонного возраста и немощных мужей доживал свой век на Горе, другие уехали в пожалованные им города и земли — там, среди принадлежавших им лесов, полей и рек, они чувствовали себя вольготней, лучше: не им теперь приходилось служить, а множество смердов, закупов, рядовичей и просто холопов работали на них, принадлежали только им; на Горе же, в Золотой палате стояли в ожидании наказа князя Владимира их сыновья, а то и внуки, которые получали от дедов и отцов в наследство знамена, а от князя добивались пожалований.
Впрочем, это были уже не пожалованья — молодые бояре, послы, мужи нарочитые, тиуны, емцы, молодые воеводы, тысяцкие, сотенные, которых со временем становилось все больше, не могли рассчитывать на пожалованье, мало уже оставалось городов, князю Владимиру приходилось за их службу расплачиваться деньгами.
Потому князь Владимир и чеканил собственные деньги на Горе. Под присмотром тиунов около ста кузнецов день и ночь варили серебро, отливали в опоках длинные палицы, резали их на кружки, на одной стороне выбивали печать — князь Владимир с венцом на голове, в дивитиссии, с крестом в правой и скипетром в левой руке, на обратной — княжий знак; три перекрещенных копья с надписью: «Володимир на столе, а се его серебро».
Печать императора — о, она была страшнее и сильней, чем оружие, печатью утверждалось княжье золото и серебро, ее рисовали на стенах палат и храмов как символ силы, власти, могущества; вырезанную в камне аспиде, ларник двора князя Владимира погружал ее в горячий воск, ждал, покуда тот не остынет, и на золотых шнурах вешал оттиск к грамотам, рассылаемым во все концы света, к харатиям, по которым вводились новые и новые уставы, к написанным на пергаменте пожалованьям боярам и воеводам.
Бояре же и воеводы, с благословения князя, заводили свои печати — золотые, серебряные, на твердом камне винисе, на голубой бирюзе, — велено было вырезать собственные знаки для детей и внуков, на веки вечные.
Теперь уж, назначая дань житом, мехами, воском, князь Владимир обязал каждую землю давать известное количество золота и серебра в гривнах: Новгород — две тысячи гривен, Червень и Волынь — по полторы, Тмутаракань, земли тиверцев и уличей — по тысяче… Кроме того, земли и города повинны были присылать еще и людей для княжьей дружины: пять, четыре, три тысячи юношей, которые только вчера еще ходили за ралом.
Доставалось и киевлянам: княжьи тиуны назначали и изымали с людей Подола, предградья, Оболони подати за хижину или землянку, место на торге, мостовщину, переездное; священникам и диаконам, которые теперь крестили, женили, хоронили, тоже следовало платить: князю — княжево, божье — Богу.
Имея в скотнице золото и серебро, опираясь на воевод и бояр, сидел Владимир-князь в Золотой палате. Всех их охраняли полки, стоявшие в Киеве и в городах соседних земель. На Горе день и ночь бодрствовала гридьба.
Опирались князь Владимир, бояре его и воеводы еще на одну, новую и, пожалуй, самую могучую свою силу.
Вернувшись из Херсонеса, Владимир часто приглашал к себе епископа Анастаса. Ничего в том удивительного не было: князь и епископ советовались, как крестить Русь, в какие города посылать епископов, в какие священников. Повергши идолов и уничтожив требища, решали, где и как строить для христиан храмы.
Епископ Анастас был весьма приятный, душевный человек, седовласый, с окладистой бородой и небольшими усами, голубоглазый, с вкрадчивой, мягкой и убедительной речью.
Князь — христианин сам домогался почаще и пообстоятельней беседовать с Анастасом. Так они договорились и послали епископом в Новгород Иоакима: там сидел надежный посадник Добрыня, поэтому Владимир и согласился учредить в городе епархию. В другие города посылали только священников-болгар, живших с давних пор в Киеве, или новых, посвященных Анастасом.
Договорились они и о постройке храмов: Софии — в Новгороде, Богородицы — в Киеве, Петра и Павла — в Переяславе.
Начать строить эти церкви князь Владимир решил безотлагательно; он велел своим посадникам готовить в землях лес, камень, собирать людей — древоделов и здателей, выдал
Немало золота из своей скотницы на церкви в Киеве, Чернигове и Переяславе, сам следил за постройкой храмов. В Киеве в то время жило уже немало зодчих из Со луни, сюда же один за другим приезжали и херсонесские мастера.
Владимир весьма неохотно принимает греческих мастеров, предпочитая им древоделов и здателей города Киева и даже далекого Новгорода — Миронога, Ждана, Косьмину.
Это отличные знатоки своего дела, еще их деды и отцы, да и они сами тоже, возводили в городах русских крепости со стенами, княжьи, боярские, воеводские терема, украшая их кнесами, расписными сволоками, вырезными наличниками, дверями и окнами, тесаными крыльцами. Они мастерски украшали узорами плиты красного шифера и белого мрамора, лепили на стенах изображения богов, людей, зверей, листья, цветы, раскрашивали их вапницами.
Здатели и древоделы еще до крещения Руси построили несколько храмов — в Киеве над Почайной, в Новгороде на Опоках, это были красивые деревянные храмы с рублеными стенами, с несколькими шатрами, крытыми тесом, и с опасанями вокруг церкви для простого люда.
Только сами для себя ничего не строили и не могли строить древоделы издатели, ибо, подобно многим другим русским людям, были они княжьими слугами, ремесленниками, смердами и жили, как и все убогие люди, в землянках, кое-как сложенных из дерева, а то и в плетенных из лозы хижинах…
Правда, люди Руси уже тогда, тысячу лет назад, старались, чтобы эти убогие хижины-хатки ласкали взгляд — их мазали глиной, белили мелом, обводили зеленой и синей краской, окна и двери украшали всевозможными рисунками: красными петухами — певцами зари; зелеными березками — священным деревом русов; вороными гривастыми конями — знаками воинов…
Этих искусников и сзывает к себе князь Владимир в терем и говорит старшему из них, Косьмине:
— Задумал воздвигнуть храм в городе Киеве в честь Богородицы, дабы слава о нем шла по всей Руси.
Косьмина, седобородый муж с серыми глазами, вылитый апостол Лука, которого изображали на греческих иконах, долго думает, поглядывает на небо, горы, Днепр.
— Давно в мечтах лелею, — говорит он наконец, — построить храм, где человек почил бы от суеты мирской, вознесся мыслями к небу…
— Тогда начинай, Косьмина!
— Однако, княже, — грустно покачивая головой, говорит здатель, — ставили мы до сей поры деревянные храмы, теремы, крепости, ты же полагаешь, поди, воздвигнуть храм каменный, вечный…
— Так, Косьмина, каменный и вечный!
— По греческому образу? — спрашивает мастер, который в свое время, как воин, побывал и в Болгарии и в Константинополе.
— Нет, — решительно возражает князь Владимир. — Вы, киевские, вышгородские и новгородские плотники, известны по всей Руси, потому и стройте в Киеве наш, русский, храм, а уж болгары и греки вам помогут…
Проходит немного дней, и Косьмина показывает князю написанную на пергаменте церковь во имя Богородицы, а на другом — лик Богоматери с большими карими глазами, бледным и строгим.
— Се истинно наш, русский, храм! — вырывается у князя Владимира. — Прекрасно и лицо женщины… сиречь Божьей Матери.
Князь Владимир совсем не знал, что здатель Косьмина уже много лет думал, мечтал дни и ночи, как создать памятник, памятник-храм людям Руси, которые твердо стоят на родной земле, тяжело работают на ней, претерпевают много мук, поливают ее кровью и слезами засевают.
Всю свою жизнь провел старый Косьмина в бранях, трудах, был воином, пахарем, наконец стал строителем-древоделом, но никогда не ведал радости утехи, а только строил да мечтал.
Не изведал он также и любви, не было у него ни жены, ни семьи. Видел он в юности раз и другой в Киеве, на Горе, девушку, которую, наверно, полюбил бы навеки, проплыла она, точно далекая звезда, стороной от его жизненного пути и исчезла, оставив в душе лишь воспоминание…
Молился Косьмина Перуну, всем древним богам Руси, но помощи от них не видел, и вместе с русскими людьми Косьмина принял христианство — может, хоть, сложив на груди натруженные руки, здателъ обретет покой и счастье!
Богородица! Новообращенному христианину понравился замысел князя Владимира посвятить не кому-то, не Богу, а неведомой женщине — Богородице, которая чем-то напоминала ему богиню Роженицу, первый храм в Киеве, пусть она, жена, мать, молится, радеет перед Богом о душах человеческих.
Но какова должна быть Богородица? Греческие и болгарские иконы, известные Косьмине, не удовлетворяли его, там Богородица была слишком неземная, надуманная, не такая, какою он себе представлял заступницу-мать.
И он пишет на пергаменте другую, земную Богородицу — женщину с русыми волосами, высоким челом, карими глазами, тонким носом и правильно очерченными устами — немного грустную, немного неспокойную…
Кто знает, на кого она была похожа?! Косьмина много раздумывал, пытался ее себе представить. Прежде всего Богородица, должно быть, очень походила на древнюю богиню русских людей Роженицу, которую некогда кузнецы отливали из меди и бронзы, — высокую, статную, с воздетыми горе руками и вдохновенным лицом… Вместе с тем земная и выношенная в мечтах, обычная и в то же время необычайно красивая, Богородица эта походила на многих русских женщин и почему-то очень напоминала юную ключницу Малушу.
Там, где раньше находились Воздыхальница и требище, копачи день и ночь роют землю, из далекого Вручая на возах, запряженных четверками и шестерками волов, свозят глыбы красного шифера, с Родни — камень, с левого берега Днепра — дубы, грабы, липы.
Могилы на Воздыхальнице сровняли с землею. Кто из бояр и воевод помнит своих предков? Язычники одни мечи да щиты оставили, живой Горе мертвая Воздыхальница ни к чему.
Лишь князь Владимир не забывает о своих предках: решив строить храм Богородицы, он вместе с Косьминой осматривает город и велит воздвигнуть церковь не у стен Горы, как полагал здатель, а далее к западу, на склоне.
Косьмина удивлен — церковь Богородицы должна стоять на самом высоком месте, чтобы подъезжающий к Киеву путник мог видеть ее издалека, а уезжающий мог попрощаться.
Однако князь Владимир стоит на своем: бояре и воеводы не чтут прах своих предков, это они велели и спокойно смотрели, как сравнивали с землею могилы, но он не позволит заровнять, уничтожить могилы древних князей, а также и могилы похороненных на Воздыхальнице княгини Ольги и Яро полка…
Кто знает, какие чувства руководили князем Владимиром, все это казалось даже странным, ведь княгиня Ольга лишила его самого дорогого, что есть у человека, — матери, а Ярополк всю жизнь оставался лютым его врагом?!
Строят церковь Богородицы. Русские здатели знают свое дело, тешут глыбы шифера, скудельники добывают на склонах киевской горы белую глину, формуют из нее и обжигают в печах изразцы; на стане гонят корчаги, высокие кувшины; кузнецы куют цепи, огромные крюки.
Им, которые до сих пор были только плотниками, трудно укладывать кирпичную основу, возводить каменные стены; здатель Косьмина допускает даже ошибки — кладет в основу деревянные срубы, ставит торчмя по углам бревна-торцы, связывает их и заливает вапном, из-за чего спустя какое-то время, когда дерево сгниет, стены церкви осядут, а еще позднее рухнут.
Между тем стены растут. Чтобы церковь была более звонкой и легкой, Косьмина замуровывает в них кувшины-голосники, шатры церкви он искусно возводит из очень тонкого кирпича, множества корчаг и горшков, от чего стены напоминают кусок вощины.
Одновременно Косьмина начинает украшать храм — на Руси с давних пор уже умели варить смальту. Вместе с солунскими и корсунскими мастерами русские здатели, стоя на высоких лесах, укладывают камень за камнем купола церкви, паруса и столпы; алтарь устилают точно ковром из мрамора и яшмы, а полы сиреневым порфиром; возводят на хорах и перед алтарем каменные заборы — ограды; выкладывают шиферными плитами корабль церкви; устилают дубовыми половицами притворы.
Для церкви Богородицы трудится весь Киев: на Подоле вырезают из дерева подсвечники и паникадила, чаши и миски, кузнецы куют цепи и гнезда для свечей, отливают кации, кравцы шьют одеяния для священнослужителей, воздухи и покровы на раку с мощами папы Климента для церковных икон, на престол.
Храм вырастает — уже возведен корабль, левая аспида, через которую идут ступени в бабинец; в другой аспиде, направо от алтаря, делают потайной ход для князя и его семьи на полати…
Строится и вся Гора. То, что воздвигалось когда-то десятками лет, а порой и столетиями, рушат за дни, а то и за часы, и на развалинах старого поднимается новый город.
За древними деревянными стенами Горы было тесно — терем к терему, дом в дом, улицы узки, темны, дворы забиты клетями, медушами, поветьем.
Князь Владимир велит разобрать старые стены и воздвигнуть новые на высоких кручах до самого Перевесища, с каменными воротами на Подоле. Дворы на Горе строят большие, терема высокие.
На земле, которую захватывает Гора, стояли хижины и землянки ремесленников, всяких — кузнецов, скудельников, гончаров, которые работали на Гору.
Пустое! Хижины и землянки убогих людей разбирают и сносят, тыны ломают, землю разравнивают — тут вырастут терема бояр и воевод, поднимутся дворцы и храмы.
А смерды? Что ж, князь Владимир печется и о богатом и об убогом, — смерды, жившие у стен Горы, могут городить новые дворы на вольных землях за Щекавицей, на Дорогожиче, на Оболони и повсюду до самого Вышгорода — вон сколько там круч, песков, топей.
Гора строится. Сразу же, как только минуешь ворота, по левую руку тянутся бесконечные возы, запряженные волами, копачи роют землю. Вот плотники разобрали половину терема княгини Ольги, трапезную, палаты, клети, наверху сломали стену в палате княгини, и теперь кажется, что вся палата — с рублеными стенами, узкими окнами — висит в воздухе и вот-вот упадет и развалится.
Этот древний терем уже не нужен — по правую руку от дороги высится сложенный из кирпича, побеленный вапном, крытый шиферной крышей, с колоннами из мрамора новый терем князя Владимира, перед крыльцом стоят на постаменте привезенные из Херсонеса бронзовые кони.
За теремом князь Владимир велел ставить новые хоромы для боярской думы, для иноземных послов и купцов, терем в саду, из окон которого виден Днепр и левый берег, — для жены, василиссы Анны.
Торопятся и сами бояре: они разбирают старые и строят новые терема — просторные, светлые, из камня; окружают высоким частоколом дворы и все-таки по старому обычаю лепят у стен клети, бретяницы, медуши; все это стерегут лохматые, злобно лающие ночи напролет зубастые псы.
За стенами новой Горы строится предградье; каменные и деревянные терема вырастают уже и на склонах гор; бояре и воеводы, желая не отстать от князя и подражая ему, воздвигают, ставят и свои терема.
А в долине, за Щекавицей и на Дорогожиче, на Оболони, повсюду вдоль Почайны и Днепра, где пески, леса да болота, — селится убогий смерд, копает землянку, строит из украденного леса хатенку либо попросту плетет из лозы хижину, обмазывает ее глиной с конским кизяком, белит подсиненным мелом, а над окнами и дверями малюет коней, красных петухов, зеленые священные березки.
Говорил князь с епископом и о книжном обучении — Владимир задумал собирать детей бояр и воевод и учить их грамоте; епископ, в надежде воспитать новых священников, благословил почин князя и пообещал, что священники, да и он сам возьмутся за обучение детей.
Однако, радея о науке, князь Владимир полагал, что недостойно и негоже на Руси, в городе Киеве, обучагь детей греческому письму — не любят русские люди этот чуждый, непонятный им язык, не примут его. Лучше уж учить детей славянским и русским словам по болгарским книгам и всяким русским харатиям.
Воеводы и бояре, правда, посылали своих детей в науку весьма неохотно. Их возмущало то, что сыновья станут простыми священниками или дьяконами. Например, тиун княжьих стад, рыжий Чухно, когда дело коснулось его сыновей Берибарана и Грежа, запер их в медуше, сам сел на пороге и заявил:
— Для нашего скотского добра грамота не нужна… Не сойти мне с места, если пущу сыновей…
Князь Владимир, рассердившись, повелел отдать тотчас в науку самого тиуна, рыжего Чухно:
— Для скотины Чухно может и не учиться, но мне нужны ученые, грамотные тиуны…
Впрочем, и сами отроки не очень-то рвались к науке, порой, бывало, отцы приводили своих детей постигать грамоту на аркане, порой гнали их княжьи гридни.
Князь Владимир заходил в школу книжной премудрости. Помещалась она в длинном строении с множеством горниц недалеко от старого требища в конце Горы — там, где раньше жили приносившие жертвы Перуну волхвы.
Тут в двух горницах сидели вдоль стен юноши — сыновья воевод и бояр, между ними и рыжий тиун Чухно, который оказался гораздо способнее, чем его сыновья Берибаран и Греж. Приходили сюда одолевать грамоту и другие тиуны, емцы; в кресле сидел учитель, чертил и показывал буквы. У дверей стояли гридни, следившие за тем, чтобы ученики не разбежались.
В нескольких каморках варили в котлах чернила из ольховой коры и чернильных орешков, киноварь из серы и ртути для заглавных букв; делали из тонкой телячьей шкуры драгоценный пергамент, просвечивающий на солнце; резали из бересты длинные свитки, на которых писали острыми железками, а на липовых и ивовых цках — ножами.
В самом дальнем углу здания, в отдельных обособленных уютных покоях, где за узкими окнами колыхались ветки деревьев и ворковали голуби, сидели за столами писцы, писавшие лебедиными или гусиными перьями на пергаменте, железом на бересте, ножами на цках.
Князь Владимир и епископ Анастас обходили горницы, слушали, как десятка два голосов ревут: «В-е-ве… ер-у-ру…ю, этою… верую…», быстро, спасаясь от смрада, пробегали каморки, где варили чернила, скребли, чистили, прессовали телячьи шкуры, надолго останавливались в покоях, где сидели писцы.
Здесь с деревянных досок переписывали на пергамент давние сказания о Кии, Щеке и Хориве, о их сестре Лыбеди, вели летопись временных лет, готовили грамоты и уставы, которые посылались гонцами во все земли. Далее шли князь Владимир с епископом уже садом; гулко падали на землю яблоки и груши, гудели пчелы, разливали свои ароматы мята, любисток, евшан.
— А как быть с монастырями, с чернецами? — спросил епископ.
Князь Владимир пытливо поглядел на него.
— В Византии, — вкрадчиво промолвил епископ, — насчитывается множество монастырей, в которых живут монахи и монахини, денно и нощно молятся они за василевсов.
— Я не запрещаю, пусть монастыри будут и у нас. Они уже есть.
— Как раз о том я и хотел поговорить с тобой, княже… Что может делать человек, непрестанно молящийся Богу? И наши священники и монашество не в силах существовать лишь на подаяния людей, — церковь освящает державу, держава должна радеть о церкви… В Византии церковь владеет землями, лесами, реками, каждый священник, каждый монах получает от василевса воздаяние.
— У меня не хватает земель на пожалованья боярству, а золота и серебра — на дружину, — сказал князь сердито. — Довольно того, что я строю соборы и храмы, мне нечего дать церкви и монастырям.
Епископ Анастас молчал. Он знал, чего хочет!
3
В Новгород нарочитые мужи князя Владимира приехали позднее, чем в другие земли. Но явилось их, пожалуй, больше, чем в другие города. Князь Владимир повелел окрестить людей, создать в Новгороде первую после Киева русскую епархию, поэтому вместе с мужами прибыл и епископ Иоаким с несколькими священниками и дьяконами, которые везли с собой иконы, книги, церковную утварь.
Новгородские воеводы, бояре, мужи лучшие, градские старцы хмуро, можно сказать, просто неприязненно встретили мужей Владимировых — суровые, холодные, замкнутые северные люди, под стать земле, скалам и морю, вытесывали из дерева, из камня таких же богов.
Эти боги до сих пор им словно бы и помогали — с ними родилась и росла Новгородская земля, они стояли на погостах, охраняли ратая, в поле, охотника, купца и мореходца в дороге, с ними ходили и на брань, с ними начиналась жизнь новгородца, с ними она и заканчивалась.
Но наряду со своими богами новгородцы уважали и других: на севере что ни земля, то и поконы — у чуди заволочской боги, точно чудища морские, — ни человек, ни рыба; в Новгороде воеводы из свионов молились Одину и Тору; немало воевод и бояр исповедовали уже Христа, была у них и церковь на Опоках, каждый, как говаривали в Новгороде, верит в бога по подобе и надобности, свое бережем, чужого не трогаем.
Ныне же статья иная: мужи князя Владимира прибыли с наказом валить кумиров, разрушать требища, окрестить Новгород и все северные земли, посадить епископа и священников. Так поступили в Киеве, так должен сделать Новгород, так будет по всей Руси.
Новгород всполошился — всуе князь Владимир не посоветовался с ними. Северным землям неведомо христианство. Сурово, в напряженном молчании встречали бояре, воеводы, а тем паче простые люди киевских мужей, которые, выйдя из лодий на Волхове, шествовали к княжьему двору и исчезали за высокой стеной.
Однако недаром сидел в Новгороде Добрыня. Он знал, на кого опираться, — могуч киевский князь! В палате, где под знаменем князя стояло его кресло, собралась целая толпа воевод, бояр, мужей, сторонников старых законов и обычаев, и несколько волхвов, впрочем, пришло немало воевод, бояр, мужей — христиан.
— Придется ввергнути в Волхов Перуна, — сказал Добрыня, — разрушить кострища на Перинь-горе, окрестить Новгород и все северные земли.
В палате безмолвствовали, жарко горели свечи, волхв загремел своим бубном, колокольца звякнули и утихли, точно отголосок далекого ветра.
— Кто же поднимет руку на Перуна и повергнет его? — прозвучал в палате чей-то робкий голос.
Добрьщя какую-то минуту глядел на воевод и бояр новгородских. Идти с ними? Нет, не по дороге сейчас Добрыне с некрещеными воеводами да боярами, он давно уже поставлен над ними, ныне должен поступить, как князь… Правда, Добрыня забыл, что, отстав от своего рода, он все же к князьям не пристал, а оставался лишь княжьим слугой. Гляди, не промахнись, новгородские бояре и воеводы не помилуют, а понадобится — и князя не пощадят!
— Я отрублю голову Перуну, — промолвил Добрыня.
И Добрыня сдержал свое слово. На Перинь-горе и вокруг нее собрались тысячи людей — бояр, воевод, тысяцких, сотенных, десятников, там толпился и простой новгородский люд — кожемяки, скудельники, кузнецы, древоделы, мореходцы, охотники, а всех их окружала, по велению Добрыни, гридьба, воины с мечами и копьями.
Рассвело. Из-за далекого небосклона вставало в прозрачной дымке большое багряное солнце. То тут, то там в небе плыли, словно тяжелые новгородские учаны, серые тучи. Над горой со страшным гамом и карканьем кружилось воронье, которому всегда после жертвоприношения доставалась пожива.
Но в этот день воронам нечего было ждать — на Перинь-горе не пылали, как раньше, кострища, не ревели жертвенные волы и коровы, не ржали лошади, — вокруг Перуна, который уставился серебряными глазами на восток, возились воины, обвязывали его веревками; другие боги были уже обвязаны, их должны были волочить вниз с горы и бросать в Волхов.
Но прежде следовало осквернить и особенно унизить бога Перуна, ведь он первый среди старых богов. Не станет его — сгинут и прочие.
Гридни подали воеводе Добрыне секиру. Он попробовал ее острие и, взяв секиру в правую руку, полез по лестнице, которая доходила до самых плеч Перуна.
Поднявшись, Добрыня встретился с Перуном один на один, его серебряные глазницы таинственно поблескивали в лучах восходившего солнца. Воевода даже вздрогнул, ему показалось, что глаза Перуна заглядывают в самую его душу. Лестница качнулась, так, чего доброго, можно и упасть. Чтобы почувствовать себя уверенней, Добрыня оторвался взглядом от лица Перуна…
И тогда, стоя высоко над всеми, Добрыня увидел далекие леса, серебристый, похожий на огромную чашу, плес Ильмень-озера, несметную толпу на Перинь-горе, на ее склонах, багряное солнце над далеким небосводом — загорался день.
Это был последний день Перуна и старых богов. Добрыня высоко поднял правую руку, нацелился, ударил. Он рубил голову Перуна так, что только щепы летели.
И тотчас завопили воины и все стоявшие на горе люди. Добрыня, сделав свое дело, быстро спустился вниз, а воины потянули за веревки, повалили идолов и поволокли их к Волхову. Последний день старых богов закончился…
Ночью Добрыня не сомкнул глаз. Казалось, и ему, и всем намаявшимся за день людям новгородским следовало отдохнуть — после низвержения богов на Перинь-горе было крещение на Волхове, которое совершал епископ Иоаким со священниками, вечером Добрыня с воеводами и боярами ужинали с гостями из Киева в княжьем тереме.
Как раз в это время и случилась беда. В городе начался пожар. Кто-то поджег стены княжьего терема и детинца. Гридни несколько часов таскали воду из Волхова, засыпали стены песком, затаптывали жар ногами.
Но едва лишь погасили огонь в детинце, как зарево заалело над левым берегом Волхова — там горели княжьи житницы, и, хотя гридни сразу на лодиях поплыли туда, тушить пожар было уже поздно — житницы горели как свечи, огонь бушевал, пылающие головни летели на соседние дворища — зашумел, закричал испуганными голосами весь Новгород…
Добрыня не ложился, где уж тут отдыхать?
4
Князь Владимир очень скоро узнал о том, что произошло в Новгороде. Вести о глухом сопротивлении христианству и всему новому, что властно вступало в жизнь, доходили также и из других земель — из червенских городов, из Полоцка, Тмутаракани.
Впрочем, что земли? В самом Киеве было весьма неспокойно: на кладбищах и просто у дорог, где по новому обряду хоронили мертвых и ставили над могилами кресты, кто-то по ночам сволочил покойников и рубил кресты; на Подоле и Оболони убогие люди тайком собирались в землянках и хижинах, в рощах и дубравах; ночью раз и второй разбили лавки на торге, убили купца Божедома, княжьего ябедьни-ка Сайгу.
Князь Владимир неустрашим и гневен! Ни он, ни Гора не уступят? Князь и бояре спускаются на конях с горы, проезжают по новому кладбищу, где лежат раздетые трупы и срубленные кресты, видят на Подоле разбитые лавки. Бояре и воеводы посматривают на князя — днесь Божедом и Сайга, разбитые лавки на торге, разграбленные кладбища, а что завтра?
— Искать надо татей, еретиков, разбойников и убивать, — нашептывает князю воевода Волчий Хвост.
Кровь за кровь — это напоминало старые времена, когда за смерть карали смертью; тогда брат мстил смертью за убийство брата или сестры, сын за отца, отец за сына, ныне же бояре и воеводы требовали, чтобы богатый мстил бедному, а за убийство княжьих слуг — бояр, воевод, всех княжьих мужей мстил и карал сам князь.
А христианство?! Да, князь Владимир, сидя на коне перед разгромленной лавкой купца Божедома, смотрит на Днепр, на небо, луга и думает о том, каким же он будет христианином, если позволит убийство.
— Головников, татей, еретиков ловить и брати с них виру, — повелевает князь.
Дружина князя Владимира мечется по Оболони и Подолу, врывается в землянки и хижины, ищет татей, головников, еретиков.
Но разыскать их, поймать, наложить виру нелегко: здесь, над Почайной и Ситомлей, убогие люди единодушны, тверды, упрямы: никто из них ничего не знает, никто головников и татей даже не видел.
Мало того, когда гридни, продолжая свои поиски ночью, дабы пытать людей с испытом, рассыпались далеко по лугам и дубравам, неведомо кто, тайком, так тихо, что не слышно было и крика, убивает двух гридней, Зарву и Горнича, песок да кровь, кто знает, куда девались головники?
Среди гридней на Горе тревога и волнение — это уже не та дружина, что ходила с князем когда-то в поле и при виде врага смело нападала на него и побеждала. Кому теперь охота служить князю за постель да харч и умирать у Почайны от руки брата?!
И раньше гридьба была хищной, злой, но тогда князь платил им гривнами, кормил говядиной, одного перцу давал три колоды на неделю.
Раздраженные гридни говорят:
— Худо приходится головам нашим, едим деревянными ложками, а режут нас из-за угла ножами…
Князь Владимир велит увеличить гридням жалованье и выковать им серебряные ложки.
— Без дружины всего лишуся, а с ней добуду, подобно отцу и деду, злато, серебро.
Вечером он долго советуется с епископом Анастасом, а утром велит созвать в Золотую палату воевод, мужей, бояр.
Епископ Анастас нерешительно переступил порог Золотой палаты — князь Владимир впервые пригласил его на сход старшей дружины.
Кое-кого из бояр и воевод удивило, почему явился епископ, чем может он помочь в это трудное, смутное время князю, Горе?
Впрочем, о нем тотчас и позабыли, епископ медленно прошел почти до самого помоста, подняв десницу, благословил князя, тихо уселся на скамью и погрузился в свои думы.
Разговор в это утро шел трудный, резкий — об убитом купце и ябедьнике, о найденных у Почайны мертвых гриднях.
— Уже, княже, — кричали бояре и воеводы, — не помогают и виры, берем с головников и татей за убитого купчину, гридня, ябедьника, мечника по сорок гривен, а разбою нет конца…
— Чего же хотите, мужи мои? — спросил князь.
— Аще убьет головник кого из бояр, воевод, княжьих мужей, да убиен будет…
— Не могу! — промолвил Владимир. — Новый закон, вера моя не позволяют карать смертью. Боюсь греха, не могу…
Владимир умолк, он сказал, что думал. Но здесь, в палате, епископ, пусть он скажет, что велит церковь.
— Отче Анастас, — обратился князь Владимир к епископу, — что скажешь мне и мужам моим?
Епископ Анастас встал, поглядел на князя, воевод, бояр.
— Ты поставлен еси, княже, — тихим голосом промолвил он, — на стол по божественному закону на казнь злым, а добрым на помилование…
— Могу ли я карать смертью за смерть? — спросил князь Владимир.
— Достоин ты казнить разбойника, но с испытом и разглядом, без того убо власти нет…
— Буду, — сказал князь Владимир, — творити так, как просите вы, мужи мои, и как повелевает Бог! Карать смертью!..
Так в Киеве… А земли? Князь Владимир не понимает, что делается в Киеве, но подобные же вести идут с земель, и там татьба, разбой, и там ересь, волхвование, сволочение…
Новое враждует со старым — это так. Владимир верит в новое, в городе Киеве вместе с боярами, воеводами, дружиной да церковью будет бороться за это новое; в каждом городе и земле Руси есть своя Гора, свои воеводы, свои бояре, они помогут ему, потому что борются за себя, за Русь.
Но можно ли надеяться на все города земли, на кого там полагаться, кому верить?
Сомнение — первый враг, начинающий глодать сердце и душу человека, а за ним неизбежно возникают тревога и страх.
5
Князь Владимир сзывает сыновей. Он долго раздумывал, прежде чем это сделать. Но нет, им, только им можно открыть свою душу, только на них можно положиться в труд— I ные времена, ведь они — его кровь, его плоть.
Хороши сыновья у князя Владимира. Одни — Вышеслав, Изяслав, Ярослав — похожи на мать Рогнеду, другие — Всеволод, Святослав — капля в каплю отец; все они здесь обучались верховой езде, владеть мечом и копьем, убивать зверя, а буде потреба, не убоятся и врага; а вот Ярослав усердно учился грамоте — читает греческие, латинские, немецкие письмена.
Между ними и Святополк, сын Ярополка, он тоже живет в тереме, учится наряду с княжьими детьми, растет, братья его не обижают, а Владимир относится как к родному.
— Садитесь, дети мои! — говорит князь.
Сыновья садятся за стол, а он стоит у открытого окна и смотрит то на них, то на Днепр, пески, луга.
По правде сказать, сыновья удивлены: с тех пор как Рогнеда ушла с Горы, редко кто из них даже видел отца — ели они отдельно в трапезной, отец с царицей Анной завтракали, обедали наверху. Сам же князь давно уже избегал с ними встречи.
Глядя на отца, они диву давались, до чего изменился, постарел, стал совсем, казалось, другим князь Владимир — лицо нахмуренное, глаза потухшие, голос тихий. И все-таки хорошо, что отец созвал их, очень хорошо, что вокруг нет ни воевод, ни бояр, они да отец — одна семья.
Князь Владимир отходит от окна, останавливается у стола и опускает руку на плечо Вышеслава.
— Дети мои, — ласково, по-отцовски начал князь Владимир. — Я позвал вас, чтобы поговорить с вами откровенно, по душам, не как князь, а как отец со своими сыновьями…
Он умолк и стоял, седой, чуть сгорбившись, и, само собой, эти ласковые речи вызывали сочувствие, отклик в юных сердцах.
— Ведаете ли вы, дети мои, — продолжал князь, — что отцы наши и я сам такожде долго собирали землю Русскую, устрояли ее, брань принимали за ню со многими ворогами, и днесь Русь велика, сильна, непобедима…
Он снова умолк, припоминая далекие походы, стоны людей, кровь на песке, раздумывая, как бы рассказать обо всем этом сыновьям, но безнадежно махнул рукой и закончил так:
— Многие дела свершили мы, живя по закону и покону отцов и дедов наших, но Русь ждала, наступило время, и я обрел для нее новую веру, ныне люди Руси христиане суть, во Христа облеклися такожде вы и я с вами, так повелел Бог…
Князь говорил тихим, ровным голосом, точно убеждал самого себя, а в словах его звучали тревога, беспокойство.
— Солнце на небе, — продолжал князь Владимир, — затемняют тучи, лучшие цветы садов могут убить морозы, так и на Руси, словно бы и покоряются князю и всюду мир, однако земли ропщут напротив Киева. Повсеместно волнение, татьба, разбой, нет в землях покоя, нет мира и между ними такожде…
Теперь уже не Владимир, а сыновья смятенно смотрят на отца-князя, тревога отца за Русскую землю — их тревога, а он ведь раскрывает перед ними душу, сердце.
— Потому полагаю так: я глава дома — Руси, но опора моя только вы, кому, кроме вас, поведаю, что тревожит мне душу, на кого, кроме вас, могу опереться? Верьте, никого у меня нет, кроме вас, токмо на вас полагаюсь, потому не могу больше держать в Киеве, как бы того ни хотел, думаю послать вас в земли.
Сыновья поняли, зачем созвал их отец, значит, он не хочет больше видеть их здесь, на Горе…
— Не подумайте худого, — словно угадывая их мысли, продолжал князь, — не унижения ради посылаю вас в земли, нет, а князьями, дабы подобно мне в городе Киеве вы управляли людьми и землями, вы со мною, я с вами — на том отныне стоять будет Русь.
Сыновья переглянулись, улыбки заиграли на их лицах, молодости — свое, теперь уж их манили далекие княжьи столы, куда же и кого именно думает послать отец?!
— Новгород, — князь Владимир задумался, вспоминая, должно быть, свое детство, — северный край нашей земли, великий город, правая рука Киева, кто в нем сидит, должен зорко следить, что делается за морем, где Русь подстерегают свионы, даны, английцы. Суровы люди северной земли, немало их держится еще старых законов, потому, раскинув умом, решил послать князем тебя, Вышеслав.
Вышеслав встал и поклонился отцу.
— Полоцк, — князь Владимир опять задумался, перебирая в памяти все, что произошло когда-то в этом городе, — туда я посылаю тебя, Изяслав.
Еще один сын встал и поклонился князю.
— Ты, — обернулся князь к Ярославу, который сидел за столом бледный, встревоженный, — поедешь в город Ростов. Ростово-Суздальская земля велика, богата, но трудная, не раз ходил я туда.
Ярослав поднялся и болезненно поморщился, видно, заболела поврежденная нога.
— Спасибо, отче, — промолвил он, поклонившись.
— Ты, Святослав, поедешь в Древлянскую землю, ты, Всеволод, — в город Волынь, Станислав — в Смоленск…
Сыновья, которых князь Владимир называл, вставали и кланялись.
— Ты, Святополк, — обернулся он наконец к сыну Ярополка и Юлии, — поедешь князем в город Туров, это большая земля, наш рубеж с польскими князьями.
Святополк, который сидел настороженный и внимательно слушал, как князь Владимир раздает уделы своим сыновьям, быстро встал и поклонился.
— А Мстиславу, иже сидит на столе в Тмутаракани, там и быти, — закончил князь Владимир.
Он умолк, сыновья тоже не проронили ни слова, казалось, князь сказал все, что хотел, сыновья же думали о том, что ждет их впереди.
— Вот и весь сказ, — закончил князь Владимир. — Запомните, сыны мои, в трудное время обращаюсь к вам, боюсь за Русь, но верю, вы будете опорой в землях, сбережете ее, не допустите, чтобы она распалась, будете блюсти ее целость и единство.
Позднее, до конца своих дней, князь Владимир вспоминал этот день и час, когда думал уберечь вместе с сыновьями Русь, позабыв о том, что сыновья ему уже чужие, потому что сам он не сумел уберечь своей семьи.
О замысле князя, конечно, сразу же узнал и епископ Анастас, в тот же день вечером он, как всегда, явился к Владимиру, долго говорил о церковных делах и устройстве Руси, а потом заметил:
— Добро учинил, княже, что посылаешь своих сыновей в земли. Даже у Христа были помощники — апостолы. На высоких горах стоит город Киев, но трудно тебе одному видеть всю Русь, будут сыновья в землях твоими глазами, мыслями, руками.
— Боюсь, епископ, что труднее всего придется их рукам, — ответил на это Владимир. — Смутное, мятежное время ныне на Руси, земля идет на землю, в самих землях разбой и татьба, всюду пожары.
— А ты пошли с ними помощников…
— Ты про кого говоришь?
— Думаю я, что каждому князю надлежит придать епископа, дабы каждая земля имела княжий стол и Божий престол, епархию… Князь и его епископ — великая сила, сим победите, княже!
— Князь и епископ — и в самом деле великая сила, — согласился Владимир. — А кого пошлем с сыновьями моими, отче?
— В Новгороде сидит Иоаким, — начал епископ. — Он будет правой рукой Вышеславу.
— Добро, — согласился князь Владимир.
Анастас, очевидно, уже знал, куда уезжают сыновья Владимира, думал над этим и потому говорил уверенно.
— С Ярославом в Ростов хорошо бы послать Иоанна, вельми ученый он епископ и тихий.
— Пошли, — сказал Владимир.
— Со Святополком в Туров может поехать Феодосии, он тверд в вере, спасался на горе Афон.
— А католиков знает?
— Он лютый враг папе и Польше…
— Ты, Анастас, не токмо епископ, но зришь дале, нежели бояре.
— Что я! — Анастас улыбнулся. — Наставник твой, пастырь овец…
Так, договорившись, они послали в Смоленск Мануила, в Волынь — Стефана; не только в Киеве церковь подпирала Гору, епископы и священники становились теперь рядом с князьями и в землях.
Сыновья выезжали в земли, Владимиру хотелось, чтобы они поскорее отправлялись и брались там за дело, впрочем, они с радостью покидали Киев; пусть любой город, любая земля, лишь бы не Гора, не Киев, не отец и не мачеха Анна.
В скором времени в Киев прибыли послы польского князя Болеслава. Князь Владимир встретил их как друзей. Три дня на Горе шел пир, князь Владимир вместе с князем туровским Святополком принимали гостей, перевары с медом, олом стояли на концах нового города и на Подоле, веселился весь Киев.
Потом Владимир отправил своих послов, а вместе с ними и Святополка в Гнезно, Болеслав, узнав, как принимали его послов в Киеве, захотел принять русов в Гнезно еще лучше.
Конечно, князю Святополку представилась возможность встретиться с княжной Мариной, необычайной красоты девушкой. Невысокая, но стройная, русая, с дивными голубыми глазами, певучим голосом, холеная, нежная, Марина приглянулась Святополку. Прошло немного дней, и он признался ей в любви; княжна Марина ответила тем же, нежной, хрупкой девушке пришелся по сердцу грубоватый и простоватый, но сильный, могучий туровский князь.
Свадьбу справили в Гнезно. Никого не беспокоило, что князь Святополк не католик.
Из Гнезно, не заезжая в Киев, князь Святополк направился прямо в Туров. Вместе с ним ехала его жена Марина с большой свитой, дружиной, с множеством священников и духовником.
Духовник был рад, что Святополк не заезжает в Киев — там его хорошо знали. Это он приезжал когда-то к князю Ярополку в качестве благовестника римского папы, а позднее к князю Владимиру как посланец князя Мешко.
Епископ калобрезский Рейнберн — это был он — ехал сейчас на правах духовного наставника княгини Марины, не отходил от нее ни на шаг, заботился о ней и всячески старался сблизиться со Святополком, проводя долгие вечера в гостиницах на Червенской дороге с молодыми, рассказывая князю всякую всячину либо что-нибудь у него выспрашивая.
Маринин духовник, епископ Рейнберн, выполнял наказ римского папы — сейчас перед ним открывалась широкая дорога на Русь.
6
Известие о том, что в Новгород едет сын Владимира Вышеслав, ошеломило и весьма взволновало посадника Добрыню.
С тех пор как Владимир уехал из Новгорода и после окончания сечи с Ярополком стал киевским князем, а потом и великим князем Руси, Добрыне и в голову не приходило, что в Новгороде может быть и будет когда-нибудь свой, новгородский князь.
Зачем Новгороду князь, если в Киеве сидит Владимир, а в землях за Волховом — его посадник Добрыня? Он ревностно служит киевскому князю, держит в покорности северные земли, как пес, стережет украины Руси, собирает и посылает в Киев большую дань: две тысячи гривен за лето да еще и шкуры, мед, воск, горючий камень, рыбий зуб. Что же задумал князь Владимир, зачем посылает в Новгород сына?
«Может, — думал Добрыня, — это дело рук киевского боярства, ведь оно никогда не любило и не полюбит его, брата рабыни Малуши: а может, козни новгородских бояр, которым вольготнее сидеть и властвовать под знаменем своего князя, нежели под десницей посадника?»
Однако Добрыня отогнал эти мысли, — что киевскому боярству Новгород, им, конечно, спокойней держать послушного посадника, чем одного князя; с новгородскими боярами и воеводами Добрыня был суров, неумолим, но и они сами такие же суровые и неумолимые к другим. Однако то, что дает Добрыня, им не получить от князя. Нет, когда-то они просили у Святослава сына князем, под знаменем Владимира добыли честь, славу, богатство, но они не станут рубить сук, на котором сидят, не попросят у Владимира сына…
От Руты не укрылось, что Добрыня худеет, стал плохо спать.
— Что с тобой, муж мой? — спросила она как-то ночью, увидав, что Добрыня после долгого ворочанья с боку на бок сел на кровати и выпил полный кухоль квасу. — Может, у тебя что-нибудь болит, печень или опять поясница?
— Нет, ничего не болит, — ответил Добрыня, и в полумраке Рута увидела его всклокоченные волосы и большие, испуганно глядевшие глаза. — Вот лежу, не спится.
— А почему? — Рута села рядом и опустила руку на его шершавую морщинистую шею.
— Сын Владимира Вышеслав едет сюда князем. Не знаю, зачем киевскому князю посылать его сюда, не ведаю и того, как мне с ним держаться.
— А ты не думай об этом, — спокойно сказала Рута. — В Новгороде ты свой, первый боярин, у тебя вся сила, а князь, куда ему без тебя податься? Без тебя и князем не будет!
Рута говорила правду, Вышеслав или какой иной сын Владимира, что они без него?! И все-таки на душе было тоскливо, как-то пусто, Рута напомнила, и он вдруг почувствовал, как его и в самом деле мучит печень, ноет поясница. Нет, не тот нынче Добрыня, каким был когда-то. Уже подкралась к нему и начинает одолевать неумолимая старость. И Добрыню в этот поздний ночной час обуяла несказанная тоска о далеком безвозвратном прошлом, и в полумраке терема над Волховом почувствовал он себя таким одиноким.
— Дай мне кусочек мела, — сказал он, — и в самом деле мучит печень.
Рута встала с постели, достала из кади кусочек мела и налила из бочки кухоль квасу. Добрыня разгрыз мел и запил.
— Кажись, полегчало, — промолвил он. — Погоди-ка, Рута, слыхать, ударила стража?! Так и есть, пора вставать.
В углу Рута раздула жар, зажгла свечу.
Едва лишь вскрылись Волхов и Ловать, в Новгород прибыл князь Вышеслав.
Уведомленные гонцами заранее, князя Вышеслава встречали далеко на Ильмень-озере на десяти учанах посадник Добрыня с воеводами Спиркою, Векшою, Михалом и Тудором, боярами Чудином и Волдуем.
Внимательно ко всем приглядываясь, Добрыня заметил, что известие о приезде князя Вышеслава всех их очень обрадовало, они нетерпеливо ждали его и готовились встретить достойно и сердечно.
Никто не попрекал Добрыню, не избегал его, бояре и воеводы вспоминали времена, когда в Новгороде сидел князь Владимир, а они служили ему, радовались, что теперь он вспомнил о них и посылает князем своего сына.
— Будем служить Вышеславу, — говорили они прямо, — а ты, Добрыня, клади мосты между ним и нами…
Встречавшие приветствовали князя на широком плесе, где даже не видать было берегов; Добрыня, в шубе, в соболиной высокой шапке, с двумя гривнами на шее и золотой цепью через всю грудь, со всей прямотой и от всего сердца обнял и поцеловал Вышеслава.
— Тебе кланяется и просит пожаловать Великий Новгород и северные земли, — громко промолвил он.
Так они поплыли в Новгород — впереди остроносые учаны, за ними шесть длинных киевских насадов, а на одном из них, под знаменем отца, князя Владимира, князь Вышеслав.
Весь тот день Добрыня находился с Вышеславом, и на обеде в Большой палате детинца, где бояре и воеводы присягали новому князю, и в покоях, где отныне должен был жить Вышеслав.
Дело было уже под вечер. Добрыня на краткое время остался с князем. Вышеслав устал, хотел отдохнуть после трудной далекой дороги, но Добрыня не покидал его.
Они сидели наедине в палате на верху терема, окна которого выходили на Волхов. Князь Вышеслав снял опашень, корзно и остался в одном черном платне, туго стягивающем тонкий стан, острые плечи, узкую грудь. И лицо Вышеслава было под стать телу, бледное, изможденное, с темными впадинами вокруг больших серо-голубых глаз.
— Посылаючи меня сюда, — начал Вышеслав, — отец говорил, что во всех начинаниях ты, воевода Добрыня, будешь моим помощником и другом.
— Рад служить тебе, княже Вышеслав, полагайся на меня, подобно отцу своему… Днесь уже поздно, пора тебе на покой.
— Ты живешь близко? Я останусь в этих покоях один? — спросил с тревогой Вышеслав.
— Я живу недалече, — Добрыня усмехнулся, — вон там, над Волховом… А в тереме ты не один, внизу, в сенях, живут дворяне, покличешь — все для тебя сделают. День и ночь стоит стража. А я приду на рассвете, буду все время с тобой.
— Добро, воевода! Вижу, ты тоже утомился. Доброй ночи!
— Доброй ночи и тебе, княже!.. Спи спокойно… Поклонившись Вышеславу, Добрыня, пятясь, покинул хоромы. Вернувшись домой в хорошем настроении, Добрыня велел Руте подать ужин и налить меду.
— Ну, как князь Вышеслав? — спросила она. Добрыня выпил поначалу кухоль меду, закусил куском вяленого вепря и лишь потом ответил:
— Князь Вышеслав юн и тщедушен. Не в отца пошел, о нет! Трудно ему тут будет, на севере. Нет, по глазам вижу, не жилец в Новгороде князь Вышеслав, не выдержит…
— И тебе совсем нечего бояться его? — полюбопытствовала Рута.
— Бояться его? Ха-ха-ха! — даже расхохотался Добрыня. — Да разве медведь боится какого-нибудь зайчишку?…
Поздняя ночь. Объяты сном Новгород, терема над Волховом, княжий терем, все концы, спят люди… Не спит лишь князь Вышеслав, он ходит по пустынному покою, останавливается время от времени у окна и смотрит на темный Волхов, на черное небо, в котором горят новые, незнакомые ему звезды.
Но что это? На бледном лице князя сверкнули слезы. Склонившись к подоконнику, плачет, плачет князь Вышеслав.
7
…Смерд Давило спасался. Миновав болота на Оболони, он побежал по ивняку вдоль Днепра, потом, свернув в лесную чащу, забился в кусты и сел, тяжело дыша, передохнуть…
«Они меня не найдут, не возьмут», — думал Давило.
Кругом густой лес, стены кустов, бурелом, никто не пробьется в эти дебри, а если и пробьется, будет уже поздно; вверху, в прорезях между ветвями, синеет небо, отливают золотом кромки облачков, уже вечереет, скоро ночь, когда она кончится, Давило будет далеко за Вышгородом.
Нет, нет, его теперь не поймают, там на болотах и в ивняке вдоль Днепра он слышал позади, совсем близко, шаги, голоса, но в чаще голоса стали удаляться и мало-помалу затихли совсем, не слыхать их сейчас, тихо, как тихо в дебрях.
Свобода! Да, загнанный в кусты, преследуемый, Давило чувствовал себя здесь свободным — он спасется, убежит, поблуждает вдоль Днепра, в лесах, в поле. Потом еще долго, наверное, будет опасаться людей, избегать их, и все-таки это свобода, никто не свяжет ему руки, которые так много поработали и могут еще работать. Пройдет время, все забудется, он вернется к людям, может быть, даже прокрадется в Киев, заберет жену и детей, пойдет с ними куда глаза глядят в поле, выкопает там землянку, возделает клочок земли. Прячась, как зверь, но будет жить, свобода, она казалась такой близкой, вот темнеет уже небо, скоро ночь…
И в этот последний перед заходом солнца час смерд Давило вспомнил так много, почти всю свою жизнь.
Память воскресила далекое время, еще при княжении Ольги, когда у него был небольшой клочок земли да хижина за Перевесищем.
Тогда Давило проклинал ту чахлую землю с вечным недородом, проклинал хижину, в которой нечего было поставить на огнище, в которой он, жена и дети спали вповалку на твердой холодной земле.
Сейчас он вспоминал тот жалкий клочок как священную землю, а убогая хижина отца казалась ему теремом. После вокняжения Ярополка двор забрали, хижину разрушили, а его самого с семьей прогнали в пески, за Оболонь.
Давило не сдавался, он верил, что это минует, шли слухи, будто на Ярополка идет брат его Владимир, он, сын рабыни, защитит старые законы и обычаи.
Потому Давило, а с ним вместе много людей, которых обидел Ярополк и его бояре да воеводы, взяв в руки мечи и колья, били в спину воинов Ярополка, когда те бежали из Киева, радостно встречали Владимира, возлагая на него все надежды.
Почему же Давило теперь бежит в леса и трущобы, кого ему бояться в городе Киеве, где князем сидит сын рабыни, великий князь Владимир?
Тщетно надеялся Давило, что ему и таким, как он, убогим людям станет жить лучше при князе Владимире, напрасно смерд столько боролся, верил в князя.
Оболонь, куда прогнал Давилу князь Ярополк, стала для смерда погибелью, клочок песка, где он выкопал землянку, уж ничего не давал. Взял Давило у подольского купца Бо-жедома купу, из года в год он трудился и никак не мог выплатить купу, а прирост на нее шел, Божедом мог сделать смерда обельным холопом.
Так страдал не один Давило. В своей усадьбе на песке не родит ничего, захочет купец или боярин — даст работу, не захочет — грызи корни, ешь давленину, а на заработок едва прокормишься, дома же голодная жена, дети, кругом смерть!
Они стали христианами: на землю надежд не возлагали, царь земной Владимир, его бояре и воеводы не только ничего не давали, а, напротив, только брали и брали, может, хоть царь небесный смилуется над ними…
Однако не помог и Христос, в лютой ненависти шли они на кладбища, валили там кресты, голод делал свое дело — и они ночью тайком стали подкрадываться к лавкам купцов на Подоле. Так Давило попал и во двор Божедома, а когда тот со стражей застал их за грабежом, смерд убил купца.
Даже страшно все это вспоминать, представлять — безумна рука, занесшая топор, налита ненавистью и злобой, но разве ее остановишь, встретив с глазу на глаз врага?!
Ночь! Хоть бы скорее ночь — смерд Давило теперь головник и тать. Он не может пойти к своей семье, к голодной жене и детям. Бежать, бежать подальше от Киева!
Но что это? Справа треснула сухая ветка — Давило повернул голову, слева послышались шаги, — он вскочил, гридень с мечом преградил ему дорогу, а еще несколько стали позади.
Когда смерда повалили на землю и били, он молчал. Стемнело. Давиле связали руки и повели по долине. В отдалении вырисовывались на горе очертания Киева, ночь наступила, но свобода была далеко!
— На киевских торах, высоко над Днепром, на месте древнего требища богов земли Русской и Воздыхальницы вырос храм.
Его видно было с Подола и с берегов Днепра, он издалека вставал, подобно дивному видению, перед взором приближавшегося к Киеву путника, и пешего, и на лодии. «Дивен храм, нет равного ему в мире», — говорили люди.
И верно, храм Богородицы был прекрасен, он не напоминал греческих соборов, тяжелых каменных громад с позолоченными куполами, высокими окнами, широкими вратами; не походил и на болгарские храмы, серые, воздвигнутые на скалах строения, а тем более на суровые, сложенные из темного дикого камня храмы далекого юга и востока.
Здатели храма Богородицы в городе Киеве строили его из легкого кирпича, стены мазали красной краской, вокруг окон и дверей вылепили из белой глины пальметты, виноградные гроздья и всякие украшения, крышу выложили волнистой серой черепицей, воздвигли на шатрах позолоченные кресты, которые сверкали и голубом небе, точно звезды…
Храм этот словно вырастал из чащи деревьев, его, казалось, породила, взметнула на горы и слилась с ним родная киевская земля, каждый его камень от основы до верха уложила рука русского человека.
Перед храмом на восьми дубовых столбах повесили медные била, которые висели до того на городницах киевской стены. Начищенные до блеска, они походили на золотые щиты. Не стража Горы, а убогие, задушные люди, искавшие прибежища возле церкви, взялись за клепала, ударили в била, и звон покатился по горам, по Днепру и далеким лугам…
Князь Владимир, которого епископ Анастас и все священнослужители пригласили на освящение храма, пересек двор Горы, остановился на склоне, долго слушал перезвон и любовался новым строением.
— Славно потрудились наши здатели, — промолвил он, обращаясь к окружавшим его боярам и воеводам. — Дивен храм сей, выситься ему во веки веков!..
Здатель Косьмина, стоявший справа от князя, тихо сказал:
— Немало пришлось поспорить с греками, не все, что строится в Царьграде, гоже тут, на Руси.
— Спасибо тебе, Косъмина, — ответил Владимир, — вижу в сем храме Русь, доколе он будет стоять, люди не забудут его здателя.
— Я делал лишь то, что ты велел, княже. — И Косьмина поклонился Владимиру.
Вокруг церкви собралось тем временем видимо-невидимо людей киевских, бояр, воевод, их жен и детей, валом валили ремесленники, смерды, холопы.
Окруженный священниками, впереди шел епископ Анастас, князь поднялся по ступеням, миновал притвор, вышел на середину храма и остановился.
Дивное, доселе не виданное зрелище открылось его глазам. Прямо перед ним, залитый яркими огнями множества свечей и паникадил, сверкал золотом, серебром и драгоценными камнями алтарь. Над ним, под куполом, в золотом обрамлении был выложен из смальты образ Христа в резном кресле, с золотой короной на голове, с чуть косящими глазами, широкими сведенными бровями, длинными усами и жидкой бородкой, в сиреневом хитоне и синем корзне, он сидел, суровый и грозный, с Евангелием в левой руке и высоко подняв правую.
Вокруг мастерами была выложена надпись: «Зрите, зрите, аз единый и несть Бога инде разве мене; аз сотвори землю, а с ней человека, и создал десницей своей небесную твердь…»
Впрочем, князь Владимир не видел и не прочел этой надписи — он смотрел на осиянный лучами солнца, освещенный множеством свечей и паникадил престол.
Там на кивории был вышит лик Богородицы, она стояла в синем царском одеянии, в красных черевьях на зеленом постаменте, воздев горе руки, и глядела перед собой.
Не пышные царские одежды, не сверкающие драгоценные камни на поясе, рукавах и плечах Богородицы, не блеск золота приковали к себе взор Владимира.
Он видел только ее лицо, бледное, слегка, казалось, утомленное; глаза, грустные, умоляющие и вместе с тем задумчивые, все очень простое, обычное, человеческое.
И почему-то в эту минуту князь Владимир вспомнил свою мать, горячо любимую, но неведомую, о которой он мечтал, которую ждал, но так и не мог дождаться… Она, Малуша, казалось ему, должна была быть именно такой, как Богородица…
— Мати! — прошептал Владимир. — Аще ты жива, приди ко мне, аще не придешь, хоть помолись за мою душу!
И это человеческое, живое, правдивое было не только в лике Богоматери — справа и слева от нее, но значительно ниже, были написаны апостолы — высоченные, здоровые детины, более похожи на воинов, чем на святых, с протянутыми к Богородице руками, со строгими большими глазами, в ярких одеждах и золотом шитых черевьях.
Такими же были и мученики, пророки, святые, изображенные на сводах и стенах церкви; и хотя в их обликах было что-то надуманное, искусственное, но тем ярче проступали в них черточки живого, сам Христос лицом, и станом, и одеждой напоминал князя Владимира, апостолы — горянских воевод и бояр, а евангелист Марк — купца Божедома, и даже улыбался так, как купец, — левым уголком рта, прищурив левый глаз; люди же, которые им поклонялись, напоминали гридней, ратаев, смердов Руси.
Однако ни князь, ни воеводы и бояре, которые его окружали, не думали об этом; в высоком каменном храме, где все сверкало, блестело, переливалось, а воздух был напоен ароматами ладана и смирны, где торжественно звучал хор, а голос человека казался глухим и слабым, все напоминало землю, но было величественным, недосягаемым, а потому неземным.
Пораженный виденным, князь Владимир тоже опустился на колени, широко развел руки и воскликнул:
— Дивен храм твой, Господи! Все премудростью твоею сотворил еси!
И, поднявшись, обратился к стоявшему недалеко от него епископу Анастасу:
— Я поражен тем, что увидел, Анастас!.. Отныне и до века велю давать на храм сей десятину того, что имею…
На лице Анастаса заиграла счастливая улыбка, это было как раз то, к чему он стремился, но дар князя Владимира превзошел все ожидания: десятина его доходов, целое сокровище.
— Щедра десница твоя, княже Владимир, за сие во сто крат воздаст тебе Всевышний… А коли так поступаешь, дозволь назвать храм Богородицы на веки вечные Десятинным.
— Быть по сему! — согласился князь.
9
В Людской палате еще горят свечи, в их ярком сиянии сидит в дубовом кресле князь Владимир, в серебряном коловии, с багряным корзном на плечах, в красных сафьяновых сапогах; бояре и воеводы стоят там, где потемней — вдоль стен палаты, по углам и у перил лестницы.
Духота! Ночь была парная, знойная, даже из растворенных дверей и окон, что выходят на Днепр, не веет свежестью; горит земля, вода у берегов совсем теплая.
Почему ныне так рано встал князь, почему боярство, мужи, воеводы еще засветло явились в терем, почему все они, и даже князь, так встревожены, чего они ждут?!
— Мы готовы!.. Твори, княже, суд и правду! — слышатся в палате голоса.
В сенях по ступеням звучат шаги многих ног, это поднялись и стали гридни, тут же подбежали тиуны, ябедьники, емцы и тоже остановились в ожидании.
И вот снова слышны шаги, по ступеням поднимаются несколько человек, сначала видны их головы, потом плечи, руки, ноги. Смерд Давило шел, окруженный гриднями, глядя в землю. Он ступал твердо и тяжело, руки его были связаны за спиной.
Гридни толкали его, но он, казалось, уже не чувствовал их ударов, — шаг, еще шаг, Давило стал среди палаты.
Князь Владимир и смерд Давило — друг против друга, князь в своих серебристо-багряных одеждах в кресле и Давило, с непокрытой головой, в рубище, босой, перед ним.
— Этот смерд содеял много зла на Подоле, — слышится голос тиуна Чурки, — он давно тать и разбойник, убил купца Божедома.
Но князь Владимир не слышит этих слов, он смотрит на смерда, вглядывается в его лицо: лоб, со спадающей на него буйной седоватой гривой, крутые брови над серыми глазами, слегка приплюснутый нос, припухший рот.
Владимир уверен, что видел когда-то этого человека… Но когда, где? В его памяти возникают дни детства, юности, нет, не тогда он встречал этого смерда; Новгород? Нет, туда попасть смерд не мог; сечи под Любечем, в Киеве?…
…Утром на рассвете князь Владимир вступал в Киев. На Подоле его встречали воевода Рубач, гридень Тур и множество людей, боровшихся с Ярополком, а среди них, ну, конечно, среди них был и смерд, стоявший теперь перед ним, только Владимир тогда не успел спросить, кто он.
— Как твое имя? — спросил его князь Владимир сейчас.
— Давило, — ответил смерд.
— Ты встречал меня на Подоле? — с усилием и словно с болью продолжал князь.
— Правда, княже, было такое на Подоле… — прозвучал в палате ответ, но никто из бояр и воевод не понял, о чем именно спрашивал у смерда князь и почему так ответил Давило.
— Он, он, княже, — закричали бояре, тиуны, ябедьники, — грабил лавки на Подоле, он убил купца Божедома, в сенях стоят видоки, послухи, они скажут всю правду.
Князь не велел, как всегда было заведено в подобных случаях, звать видоков и послухов, а прямо спросил смерда:
— Ты учинил татьбу, убил купца?
В палате наступила тишина, бояре и воеводы знали, что смерда уже допрашивали с испытом — железом, водой, но он не вымолвил ни слова. Что же теперь скажет он князю?
Долго молчал Давило. Это была минута, когда он мог поведать князю так много; рассказать о своей трудной жизни, напомнить, как с мечом в руках он когда-то защищал его, князя, как долго в него верил, а потом, не в силах более терпеть, убил купца Божедома.
Мог Давило — и о том он тоже подумал — сказать князю, что не повинен в смерти купца, его уже пытали железом и водой и ничего не вырвали. Еще один миг — и князь Владимир помилует его.
Но что это даст? Спасаться ложью? Нет! Давило — смерд, самый бедный в городе человек, жил по правде, за правду ныне и гибнет, пусть же правдой закончится и его жизнь.
Давило глубоко вздохнул, пожал плечами.
— Так, княже, — тихо и спокойно ответил он. — Я грабил лавки купца Божедома, а потом убил его…
Палату словно прорвало.
— Видишь, княже, — звучали голоса, — вот он тать, разбойник, вот, княже,… твой враг и наш… Да убиен будет!
Однако Владимир не торопился. Перед ним стоял не один смерд Давило, князь видел за ним нечто более значительное, страшное.
— Смерд Давило! — послышался в палате тревожный, срывающийся голос князя. — Почему ты сие сделал?…
Давило, который, в отличие от князя, был сейчас очень спокоен, ответил просто, искренне:
— А что мне было делать, княже? Был у меня двор когда-то на Перевесище, князь Ярополк выкопал там ров. Дали мне двор на Оболони, но земля не приносила хлеба. Чтобы жить, взял купу у Божедома. Княже Владимир, — повысил голос Давило, — я работал у купца как вол, с утра до ночи, а часто и ночью, на него гнула спину и моя жена, дети, но купу легко взять, да куда труднее отдать, аще попал я в неволю, будут рабами и дети мои и внуки…
Это были страшные слова о том, какая глубокая пропасть залегла между стоявшими здесь, в Золотой палате, боярами и воеводами и убогим смердом.
— У меня, княже, ничего-ничего на свете не осталось, — хрипло продолжал Давило, — я, аки птах, без гнезда. Божедом не дал мне жить, был я закупом, стал холопом обельным… Так что же делать, куда податься, к кому? Я убил Божедома, убью всякого, кто вырывает у меня кусок хлеба.
Это была смелая, угрожающая, просто дерзкая речь, все в палате ужаснулись, зашумели, загорланили:
— Смерть ему! Смерть!
Лишь холоп Давило не удивился тому, что эти слова вырвались из его уст, он знал, что делал, знал, что его ждет, он ни на что больше не надеялся, так, и только так, должен он был говорить!
Князь Владимир, верно, не слыхал последних слов холопа, не слыхал и шума, который поднялся в палате. Он понял на мгновение все, что произошло с Давилом, ощутил, казалось, муку, горе, отчаяние этого горемыки, который, потеряв землю и рало, взялся за секиру. Но только на мгновение…
И тут же он понял еще одно: смерд Давило и все стоящие за ним опасны не только боярам, воеводам, купцам, но и всей державе. Ныне смерд поднял топор на Божедома, а завтра поднимет на него.
— Ты язычник? — спросил Владимир.
— Нет, княже, христианин, — сказал Давило.
То была, должно быть, едва ли не самая страшная минута в жизни князя Владимира. До сих пор ему лишь другие говорили о его, княжеской, власти, сам же он боролся за нее, чтобы сильнее, непобедимей стала Русь; но сейчас князь-василевс увидел, чего достиг, понял, как всемогуща его десница, он может карать и миловать, давать людям жизнь и отбирать ее у них, он пишет непреложный закон, которого и сам не может изменить. Смотри, князь Владимир, каких вершин ты достиг!..
И князь ужаснулся тому, что произошло: жалея в сердце Давила, он ничего не мог сделать: закон есть закон. Прошлое отступило, его больше не существовало, надвинулось тяжелое, страшное, неминуемое, новое. Давило один, а людей множество, князь один, а воевод, бояр, мужей уйма. Ему, Владимиру, не остановить того, что идет по Руси, аще хочет спасать Русь, должен творить новый суд и правду…
Оставалось одно — Давило грабил лавку и убивал купца не один, с ним, несомненно, были и другие смерды; если он выдаст их, все-таки легче станет его вина.
— С кем шел ты на татьбу? С кем убивал купца Божедома? — сурово спросил князь.
Давило поглядел на Владимира удивленно и, пожалуй, даже подозрительно. Неужели князь Владимир не знает еще Давила, не разгадал его?
— Княже, — промолвил он, — таких, как я, множество. Но шел я на татьбу и убивал купца один…
Он был готов ко всему, что скажет князь.
— Да убиен будет! — промолвил Владимир, встал с кресла и вышел из палаты.
10
Малуша не удивилась. Она часто теперь видит Тура, который живет в землянке неподалеку от Берестового. Пройдет день-другой, и Малуша повстречает гридня: то он идет к Днепру ловить рыбу, то собирать в лесу грибы либо на лугах злаки.
На этот раз Тур показался ей не таким, как всегда, в лучах угасающего солнца Малуша тотчас приметила необычайную бледность его лица, подергивающиеся скулы, закушенные губы, а в глазах и на щеках слезы.
— Что с тобой, Тур? Ты плачешь?
Он поглядел по сторонам, словно хотел убедиться, не подслушивает ли кто. Но кому и зачем надо их подслушивать здесь, на лугу? Тур быстро отвернулся от Малуши, чтобы смахнуть со щек слезы.
— Нет, не плачу, Малуша! Это тебе почудилось. — И Тур попытался улыбнуться…
Однако Малуша знает, что это неправда, на щеках у него были слезы, да и сейчас у Тура дергается лицо и дрожат губы.
— Садись, Тур! — говорит Малуша, указывая на пень. — И рассказывай, ну…
Он садится на пень. Малуша стоит рядом. За гору закатывается солнце, где-то на косах стонет заблудившаяся чайка.
— Говори, Тур!
Старый гридень смотрит вдаль, но Малуша знает, что он ничего не видит: глаза его пусты, Тур глядит себе в душу.
— Не ведаю, что творится, Малуша! Нет, ничего я уже не разумею…
Чайка на косах умолкла, должно быть, отыскала гнездо, потому что на миг поднялся и тотчас стих писк вспугнутых птенцов.
— Когда-то, — говорил Тур, — я надеялся, что жизнь станет лучше, и потому служил Ольге, Святославу, позднее Владимиру, и, верно, ему-то лучше всего, ибо он твой сын, Малуша, мы его так ждали, так на него уповали…
— И что, Тур?
— Ныне ночью казнят Давила, он взломал на Подоле лавку купца Божедома, а его самого убил.
— От голоду? — вырвалось у Малуши.
— Так, Малуша, от страшного голода, у Давила жена, дети, внуки… Не один шел, много с ним было людей, и я ходил к купцу с Давилом.
— Его поймали?
— Поймали, били, судили, но он ничего не сказал, все на себя взял, за что и примет ночью смерть…
— Тур! А может, его помилуют? Тур долгую минуту молчал.
— Нет, никто его не помилует. Судил Давила сам князь…
— Владимир?
— Так, Малуша! Судил его князь Владимир, а слово его нерушимо… Василевс!
— Василевс! — пересохшими губами шепчет Малуша. — Но разве он не знает, от кого пошел, кто ему был и остается опорой?
— Все забывается, Малуша! Да и не он виноват, вокруг него Гора…
— О! — Малуша сдавила голову руками. — Я знаю Гору, будь проклята она навеки… Но есть же Бог, Владимир — христианин…
Тур ничего не ответил, по его бледному лицу пробежала тень.
— Нет, не бывать тому, — решительно промолвила Малуша. — Не Давила он судил, тебя, меня, себя самого. Что делает мой сын, за что убивает людей? Нет, Тур, не в силах я больше терпеть. Пойду на Гору, скажу, что есмь его мать, поведаю всю правду.
Тур попытался было улыбнуться, но лицо его только скривилось от боли.
— Никуда ты не пойдешь, ничего не сделаешь, Малуша! Поздно, слишком поздно идти тебе к Владимиру. И это все правда, Боже, какая жестокая, страшная правда…
— Тебе плохо, Тур? Ты совсем белый, дрожишь… Что с тобой?
Тур молчал. Вокруг темнело, темнело и лицо гридня. И тогда, впервые за все эти годы, Малуша поняла и почувствовала, что не может больше скрываться в тиши монастыря, а должна идти, и как можно скорей, тотчас же к своему сыну и князю Владимиру.
На долю Малуши выпала многотрудная, тяжкая жизнь: кто знает, была ли еще на свете женщина, которая, родив сына-князя, василевса, изведала не радость, не счастье, а одни лишь обиды, только горе и бедность?!
Единственной ее утехой и поддержкой была безграничная любовь к сыну. Изредка она видела его, молилась за него, мысленно оберегала, чувствовала себя матерью князя Владимира и жила на свете только ради него.
Вот почему Малуша оторвала его от груди и отдала княгине Ольге, лишь издалека попрощалась с ним, когда он уезжал в Новгород, долго ждала его возвращения, встретила, когда Владимир как великий князь вступал в Киев, и ждала, нестерпимо долго ждала, когда он уходил в походы…
Одного только не могла сделать Малуша: не могла пойти к сыну, обнять, поцеловать, поговорить с ним — между Малушей и сыном стояла неумолимая, злая Гора. Никто, никто в городе Киеве и на Руси не должен знать, что мать Владимира рабыня, а если кому о том ведомо, он должен забыть про это, храни Бог, если кто дознается, что мать еще жива…
Малуша боялась не за себя: что она — рабыня и что ее жизнь! Сын ее Владимир, мать в том не сомневалась, будет добрым и справедливым князем. Не может, не может ее сын стать таким жестоким и безжалостным, как княгиня Ольга, он похож и будет таким, как его отец, любимый Малушей Святослав!
И когда Владимир пошел на брань с Ярополком, которого ненавидели и проклинали в Киеве все люди, когда позднее сел на киевский стол великим князем и порушил все Ярополковы законы, а потом двинулся устроять Русь, Малуша радовалась и утешалась: ее сын такой, именно такой, как Святослав.
Правда, он не признавал Христа, воздвиг старым богам требища. Малуша слышала, как осуждают его за то христиане, да и сама она, будучи христианкой, должна была, казалось, его осудить…
Но нет — Малуша и великое множество русских людей остались на богатой земле бедняками, безрадостная, беспросветная, необычайно трудная, страшная жизнь становилась с каждым днем все трудней, порой просто невыносимой. Потому и не диво, что, обращая свои взоры к небу, они верили, что если не тут, то, может, найдут утешение в ином мире. Потому Малуша верила и в Христа, и в богиню своего рода Роженицу, и в Богородицу, и в древнюю богиню отцов Ладу. Если не было жизни, то оставалась, по крайней мере, вера. Так и Владимир, думала Малуша, он не обижает христиан, но приносит жертвы Перуну и Дажбогу, а разве это не по правде, люди?! Позднее Малуша узнала, что Владимир крестился и окрестил Русь, душой она утешилась и благословила — хорошо, что он пришел к Христу, теперь ему станет легче жить, дай Боже только, чтобы в душе не забыл Перуна, Дажбога, а особенно богиню их рода Роженицу…
Однако саму жизнь Малуша воспринимала такой, какова она есть — трудной, сложной, часто жестокой. Малуша порывалась, ведь к тому стремится и птица, жить лучше, счастливей, но тщетно! А коли так, пусть счастье улыбнется другим людям, ее же утеха — сын-князь, который в силах сделать много добра людям.
И она верила, что так и будет. Трудно, очень трудно было сыну ее, Владимиру. Живет он между небом и землей, в окружении хищной, безжалостной Горы. То в походе, то в Золотой палате стоит он против целого мира, и все ради множества людей, которые любят, уважают его, о которых он печется. Только бы сына не сломила Гора!
Когда Тур рассказал про Давила, Малуше стало очень страшно. Она знала, что одних сын милует, других карает, так Владимир и должен поступать, на то он и князь, но как может карать он Давила, Тура, людей, которые жизни не щадили ради него, ему одному верили, надеялись на него?! Нет, нет, это не его рук дело, это Гора, неужто он не видит, не знает?… Малуша решила идти к сыну-князю.
Вечером к воротам Горы приблизилась женщина. Должно быть, она поднялась с самого низу, с Днепра, потому что запыхалась, устала. Старая, немощная, она остановилась у ворот и долго не могла произнести ни слова.
— Чего тебе нужно, жено? — спросила стоявшая у ворот стража.
— Ой люди, люди, — запричитала она. — Надо мне повитдать князя Владимира.
Высокий, откормленный гридень Брич, который был в карауле старшим, ухмыляясь, спросил:
— А сама ты кто, жено, что так хочешь видеть князя? Женщина немного смешалась, потом взглянула строго на Брича и ответила:
— Я рабыня…
— Что же тебе нужно от князя? — продолжал Брич.
— О том я скажу только ему… Пустите-ка, пустите, я там скажу князю…
Теперь уж захохотала вся стража. Но они тотчас оборвали смех — к воротам приближался Волчий Хвост, стража расступилась перед главным воеводой князя и отворила ворота.
Однако воевода не пошел сразу на Гору, а остановился в воротах, услыхав, как женщина, стоявшая перед стражей, просила:
— Пустите меня, гридни, на Гору, к князю.
— Да разве с тобой князь станет говорить?!
— Станет… Я должна с ним говорить…
И она двинулась в ворота, желая проникнуть на Гору.
— До чего же ты упряма, жено, — принялась уже строго уговаривать ее стража. — К нашему князю и не всякого боярина допустят…
— Вы меня только в ворота пропустите, а уж там я к нему добьюсь, — твердила женщина.
Они снова ей возразили:
— Ничего ты, жено, не ведаешь. Коли мы пустим тебя, то ведь стража стоит и за воротами, и в сенях… Кто тебя к нему пустит?
Старший, Брич, наконец поднял голос:
— Уйди, жено, от греха… Куда тебе, робе, к василевсу? Не серди меня, жено, не то разгневаюсь и велю гридням гнать тебя.
— А я не пойду! — вскипела женщина. — Не трогайте меня, не пойду…
Воевода Волчий Хвост все еще стоял в воротах, вернувшись, он поглядел на старуху, на стражу.
— Блажная! Гоните-ка ее отсюда, гридни! Гридни подняли палки.
— Беги!
И Малуша, старая, немощная Малуша, стоявшая перед княжьей стражей, поняла, что, идучи сюда, она тщетно надеялась попасть на Гору, увидеть сына-князя, говорить с ним…
Нелегко было простому человеку пробиться на Гору и встарь, а все же люди ходили, добивались, трудно, очень трудно было и ей под щитом брата попасть туда, но во сто крат труднее, просто невозможно пройти на Гору теперь, когда сидит и правит князь-василевс.
Малуша не стала больше спорить. Да и о чем спорить? Стражи замыкали ворота, им не было до нее, матери, никакого дела, теперь Малуша уже ничего не может сделать, убьют Давила, убьют еще многих людей.
Но не одно это тревожило и терзало ей сердце: стража у ворот, стража на стенах, стража у терема, стража в сенях, вот так все словно бы стерегут князя-василевса, только у его сердца нет стражи, никто не охраняет душу ее сына.
Надвигалась ночь. Слегка согнутая, старая, уже немощная женщина медленно спускалась по Боричеву взвозу. Малуша жалела, о, как несказанно жалела она в эту вечернюю пору, что побоялась и так и не призналась, так никогда и не пошла к сыну-князю. Теперь она поняла, что должна была это сделать. Боже, Боже, как много могла бы рассказать тогда мать Владимиру! Может, ведь все может быть, он и жил бы не так, и не прятала бы его сейчас от людей стража. Ныне уже поздно, да и ничего не в силах сделать Малуша. Ей тяжко, несказанно тяжко, но что она — рабыня, убогая монашка, женщина, каких много, тьма…
А он? О, как тяжело, как страшно ему жить, сидя так за высокой стеной, за воротами, куда нет никому доступа, даже ей — матери?!
Старуха спускалась все ниже и ниже по Боричеву взвозу, но сама не видела, куда шла, слезы застилали ей глаза, сердце громко стучало в груди, подгибались ноги.
11
Ночь… Князь Владимир почивал на своем ложе, рядом другое ложе, царицы Анны. В тереме, за раскрытым окном, повсюду на Горе тишина. Спать, только спать.
Но князю Владимиру не спится, он лежит с открытыми глазами, смотрит на темные очертания палаты, образа на стенах, в окно, где сквозь ветви деревьев темнеет усеянное звездами небо.
Все, как было когда-то, та же опочивальня, те же стены, окно и звезды за ним все те же; они плывут и плывут в вечном круговороте, ясные, пожалуй, чуть тусклее, чем раньше, и деревья под окнами те же, только разрослись…
Один лишь князь Владимир почему-то не такой, как прежде. Годы… Да, должно быть, годы дают себя знать — нет прежней силы, убывает здоровье, слабеет рука.
Но не то беспокоит Владимира и не дает уснуть, у него ноет сердце, смутно на душе, без конца плывут в плывут, точно облака или звезды за окном, думы, тревожа совесть.
Казалось, чего бы волноваться, беспокоиться князю? Он достиг, чего хотел, Русь знает ныне весь мир, ей никто не угрожает, да и не посмеет угрожать — спи спокойно, князь-василевс, спи!
Нет, не может он спать. Душа полна тревоги, перед глазами встает утро прошедшего дня. Людская палата, смерд Давило, его открытое, искреннее и спокойное даже перед смертью лицо, в ушах звучат его слова:
«А что было делать, княже? Аще попал в неволю, будут рабами дети мои и внуки… У меня, княже, ничего-ничего на свете не осталось, я, аки птах, без гнезда…»
Князь Владимир поднимается с ложа, подходит к окну и прислушивается… Тишина, полная тишина, но ему кажется, что вот-вот среди ночи раздастся крик — так стонет смертельно раненная чайка, так кричит, прощаясь с миром, человек.
«Нет, его не казнят в первую же ночь, — думает князь. — А завтра властью, Богом и людьми мне данной, я прощу Давила, не послушаю ни бояр, ни епископа, ибо Христос велел карать, но и прощать…»
Владимир всматривается в темноту, прислушивается к ночным шумам, но уже не только потому, что никак не может выбросить из памяти Давила.
Вечером к нему явился воевода Волчий Хвост и, смеясь, рассказал, что, идучи на Гору, видел, как у ворот добивалась к князю какая-то женщина.
— Какая женщина? — спросил удивленно Владимир и почему-то вздрогнул.
— Какая-то смердка, — смеясь, промолвил Волчий Хвост, — уже старая, немощная, в темном платне, просит: «Хочу говорить токмо с князем… Все ему скажу… Пустите меня к князю…» Даже кричала на стражу: «Зачем его окружили?… Чего держите?» Чудная старуха, княже, не в себе, безумная, я велел ее гнать. И ее прогнали, палками…
— Худо ты поступил, воевода! — промолвил князь Владимир. — Такую женщину следовало пустить…
— Княже Владимир, — ответил Волчий Хвост, — да ведь коли пускать таких женщин и прочий люд на Гору, то нам и житья не будет.
— Повелеваю тебе, — сурово перебил его Владимир, — ступай и разыщи эту женщину.
Воевода Волчий Хвост удалился и разослал в предградье, на Подол и Оболонь гридней на поиски женщины, которая приходила вечером на Гору и добивалась к князю… Но все было напрасно. Женщина, которую прогнали палками с Горы, никогда уж не придет к князю, а если кто ее и видел, знает о ней, то побоится сказать…
И кто эта женщина, почему она так упорно к нему добивалась именно вечером, перед тем как будут казнить Давила? Страшная догадка тревожила, мучила, терзала сердце князя: в облике женщины, которой он не видел, в ее темном платне, что покрывало старое тело, в словах — во всем, что говорил Волчий Хвост, князь Владимир угадывал свою мать Малушу. Но где она сейчас, где? О, как трудно отыскать родного, самого родного на свете человека, пусть это будет даже мать, если никогда не знал ее.
Конечно, было бы легче искать и найти свою мать, будь у него родные, близкие люди. Но у князя Владимира нет никого, никого. Ушла с Горы Рогнеда. Сам он разослал в свои земли сыновей…
Правда, у него жена, царица Анна. Она лежит на высоком ложе тут же в полутемной опочивальне, Владимир видит ее такое чарующее лицо, холеное тело.
Как совпадают события, точно нанизываются кольцо за кольцом в долгой цепочке жизни! Только сегодня вечером царица Анна так ласково, нежно, сердечно говорила:
— Ты лучше, чем я думала, муж мой. Ты был варваром, язычником, ныне ты христианин, василевс… И ты положил лишь начало делам, ради которых призвал тебя и благословил Бог, ты станешь великим василевсом, муж мой! — Анна прижалась к нему и поцеловала. — А я, — продолжала она, — за все хочу сделать тебе подарок, хотя подарок этот принесет радость и мне…
— Какой подарок?
— Я непраздна, Владимир, ношу под сердцем ребенка, уверена, что будет сын…
— Спасибо! — промолвил Владимир, обнял и поцеловал василиссу.
Сейчас она спит, что ей — только спать и спать. Анна сделала все, что могла. Она родит сына, их сына, князь Владимир, вероятно, полюбит его, но до чего далека и чужда ему, и чем дальше тем больше, эта честолюбивая, самовлюбленная, порфирородная Анна, она не подозревает, не может себе представить, какие муки и тревоги переживает ее муж.
Владимир внезапно вздрогнул. Все потеряно, князь-василевс ничего уже не может поправить. Во мраке ночи родился, зазвучал на какое-то мгновение и замер, точно выпущенная из лука стрела, крик — это умер смерд, обельный холоп Давило.
12
Спустившись с горы, Малуша села под кустом над Почайной. После всего, что произошло, у нее не было сил возвращаться в монастырь под Берестове, она просто не хотела туда идти.
Так она сидела на остывшем у воды песке, смотрела, как сгущаются сумерки, темнеет Днепр, расплываются вдали его берега и косы.
Вдруг Малуша услышала, как по дороге, что вилась от Боричева взвоза к Берестовому, а потом к Подолу, помчались с Горы всадники. Задрожав, она вся сжалась под кустом, точно смертельно раненная птица, не дай Боже, еще увидят!..
С наступлением ночи Малуше стало легче — темно вокруг, беспросветно и на душе, ничего она уже не ждала, ничего не хотела.
Малуша даже заснула, тихо, сидя, как это делают старые люди, опустив голову на грудь и уронив вялые, иссохшие руки на песок.
И ей приснился сон, словно она ласточкой полетела вдоль Днепра, подлетела к воротам Горы, перепорхнула их, пронеслась над двором, спустилась у терема, вошла в сени, быстро поднялась и остановилась среди палаты.
Владимир стоял в углу, множество свечей озаряло его лицо.
— Кто ты еси? — спросил князь Владимир. Малуша вздрогнула и простерла вперед руки.
— Я — твоя мать, Маяуша! — сдавленным голосом промолвила она и медленно, медленно сделала шаг, другой, а он кинулся ей навстречу, схватил за руки, обнял, припал головой к груди.
Еще мгновение — и он опустился перед ней на колени…
— Не становись передо мной на колени, — сурово промолвила Малуша, — не становись, ибо се осрама. Ты — князь, я простая женщина, храни Господь, кто увидит тебя на коленях, лучше уж я стану перед тобой.
— Нет, нет, нет! — крикнул он, но с колен поднялся и стал возле.
Теперь ее сын, ее детище, Владимир был рядом, она видела так близко его бледное, родное лицо, седые волосы, усы, известную только ей родинку за правым ухом.
— Как долго, долго я искала и ждала встречи с тобой, — вырвалось у Малуши.
— Я тоже искал и долго ждал тебя, мати, — ответил Владимир. — Тебе, верно, нелегко было идти на Гору. Ты утомилась. Сядь вот тут, отдохни.
И она села, но не в кресло, на которое он указывал, а на простую дубовую скамью у двери. «Когда-то, давным-давно, — вспомнила Малуша, — жила в этой светлице княгиня Ольга, а тут; на скамье, лежали ее ключи…»
Сын стоял перед ней, освещенный огнями семисвечника — в темно-сиреневом, шитом золотом платне, с красным корзном на плечах, подпоясанный широким поясом, в зеленых сафьяновых сапогах.
— Боже, Боже, — прошептала Малуша, — какой ты красивый и какой добрый сын, и как суров, холоден мир…
— Суров и холоден, — тотчас подтвердил Владимир, — но не для нас, мати. Я счастлив, что нашел тебя, поведу теперь в Золотую палату, посажу одесную себя, надену на голову корону Ольги, скажу людям, воеводам своим и боярам, гридням и дружине, мужам всех земель: се — моя мать, вот она сидит и повинна сидеть подле меня.
— О, сыне, сыне, — ответила Малуша, — как похож ты на отца своего Святослава. Нет, не пойду я в Золотую палату, не надену Ольгиной короны, не сяду одесную тебя… Когда-то, сын мой, лежал у моего сердца, сейчас ты, князь Руси, в моем сердце. Одного бы я хотела, — промолвила Малуша и тяжко вздохнула, — чтобы ты никогда, никогда не забывал обо мне.
Она гладила и гладила его седой чуб.
— А к тебе я шла, чтобы просить за Давила, не убивай его, сынок, пожалей себя, меня…
И вдруг Малуша проснулась. После ярких огней в палате, которые она так отчетливо видела во сне, после задушевной беседы, что она только что вела с сыном, ее страшно напугал так внезапно окруживший ее среди этой глухомани мрак.
Однако не только это всполошило и заставило затрепетать Малушу — среди тьмы и безмолвия, царивших над Днепром, на Горе, по всей земле, Малуша услышала исступленный крик, крик человека, который умирает и последний раз хотя бы голосом прощается с миром.
— Боже, Боже! — вырвалось у Малуши. — Помоги же ему, помоги!
Крик еще какое-то мгновение звучал в безмолвии и тиши глухой ночи, и как внезапно возник, так и оборвался.
— Мир праху его! — промолвила Малуша и закуталась в платок, чтобы согреть озябшее тело…
Как знать, долго ли она сидела, впав в какое-то забытье и не замечая даже времени… Час, два, три — не все ли равно?
Начинало светать, когда она поднялась, постояла немного, держась за ствол вербы, чтобы не упасть, потом нашла на песке палку, оперлась на нее и поплелась вдоль берега.
По левую руку, далеко за Днепром, яснело небо, там плавали легкие, похожие на заблудившихся овечек облачка; тучка, темноватая, вытянутая кверху, напоминала стоящего с посохом в руках пастуха; над плесом колыхался, точно прозрачная голубая вуаль, туман; направо темнела Гора; леса круто спускались по оврагам к Днепру, а на кручах вздымались черной стеной.
Опираясь на палку, Малуша шла вдоль Днепра по тропинке, среди кустов, с которых падала холодная роса, да по звенящим тишиною лугам.
Так она добралась до землянки, где жил Тур, и опустилась недалеко от двери на камень — немощный он, больной, спит еще, наверно, зачем его будить?!
Однако Тур уж очень долго не просыпался, солнце поднялось из-за Днепра, а в землянке все еще было тихо.
— Тур! — позвала Малуша.
В землянке никто не откликнулся, и это было очень странно, обычно старый гридень просыпался при малейшем шуме.
— Тур! — Малуша поднялась и постучала в дверь. От прикосновения ее руки дверь отворилась, Малуша увидела деревянное ложе вдоль стены и босые ноги Тура.
Гридень был мертв, он лежал на ложе навзничь, вытянув руки, и, казалось, спал; на лице залег отпечаток усталости, горя и вечного покоя. Малуша преклонила колени перед телом того, кто любил ее так безгранично и беззаветно, и коснулась устами его холодной руки.
13
В начале нового года, весной князь Владимир получил печальную весть из Полоцка. От неведомой болезни скончался князь Изяслав, а вскоре его жена и сын Всеслав.
— Требите пути! — велит Владимир. — Еду прощаться с сыном и его семьей.
В распутицу, в стужу, через леса и болота мчится он в далекий Полоцк, долго стоит над могилами Изяслава, его жены и Всеслава у новой деревянной церкви; живет несколько дней в детинце Регволда, ночует в палате, где когда-то говорил с Рогнедой…
Владимир не спит, не может заснуть в этой палате… Забывшись на миг, он слышит откуда-то издалека голос Рогнеды. Владимир встает, подходит к окну. В сером тумане едва-едва можно различить городские стены, взбаламученную Двину под высокой кручей. Там, где когда-то Рогнеда снаряжала в далекий путь лодии убитых отца и братьев, Владимиру чудится какая-то тень. Может, это Рогнедина душа, зная, что Владимир в Полоцке, прилетела сюда, в землю отца своего?
Светает… Нет, никого и ничего нет над неспокойной Двиной, а на краю кручи стоит одинокая березка. — В Киев! Скорее в Киев! — велит дружине князь. Князь Владимир остался на Горе один-одинешенек. Этого никто не знает: у него жена, василисса Анна, которую с полным правом называют красивейшей женщиной мира, князя окружают бояре, воеводы, мужи, ныне они берегут его так, как, верно, никогда еще не берегли ни одного князя, раболепствуют перед ним, молятся на него, славословят ему. Князя-василевса неотступно охраняют с мечами в руках многочисленные гридни, на его стороне церковь: епископы и священники и, стало быть, сам Бог.
И все-таки князь Владимир одинок. Василисса Анна — о, чем дальше, тем труднее ему проводить с ней дни и долгие ночи! Бояре, воеводы, мужи — он не верит им, даже начинает их бояться. Епископ, священники — нет, они не могут успокоить его.
В одну из осенних ночей Владимир зовет к себе лучшего киевского здателя Косьмину, долго советуется с ним в своей палате, велит построить терем под Берестовым.
Здатель Косьмина не понимает князя. Какие у него чудесные терема на Горе, в Вышгороде, Белгороде. Терем в Берестовом, в трех поприщах от Киева… Что ж, он вырубит лес, свезет камень и поставит крепость, которую будет видно с Горы и левого берега Днепра. Князь Владимир думает иначе.
— Ты, Косьмина, не руби там ни одного дерева, роща над Днепром как стояла, так и пусть стоит, не вези туда ни камня, ни леса, не ставь ни крепости, ни высоких палат, построй мне небольшой терем, в котором бы я жил один, где бы мог отдохнуть от всех людей…
Старый здатель Косьмина понял наконец князя — на склоне лет, построив множество теремов, соборов, храмов, он сам бы очень хотел отдохнуть…
Осень. Улетели ласточки, потянулись в темные края журавли, гуси, лебеди, пусто в небе. В городе Киеве, как говорили в то время, женили Семена. В хижинах, в землянках долгими вечерами горели сальные плошки, восковые свечи: рыбаки плели сети, женщины сучили бесконечные нити из куделя, ткали на кроснах толстины, вретища, яриги; унотки и отроки в темных углах, под наметами, в стодолах разговаривали и шептались до рассвета.
Зима в том году выдалась холодная, лютая, снежная; люди, как отмечал летописец, гибли в поле, птицы замерзали на лету.
Но за Киев, к Берестовому, потянулись еще ранней осенью древоделы и здатели. Всю зиму там, над горою, вились дымки, в рощах и обрывах над Днепром горели костры, далеко катилось эхо множества секир — это здатель Косьмина строил по наказу князя Владимира новый терем.
Никто на Горе не мог взять в толк, зачем понадобилось князю Берестовое, где одни горы да овраги, где бродят звери в пуще да каркает над чернолесьем воронье. Ведь недаром именно там, испокон веку, убегал от орд, скрывался, рыл пещеры гонимый люд, недаром и поныне, правда не в лесу, а у берега Днепра, стоит там церковь и монастырь, воздвигнутые христианами подалее от суетного мира.
Еще больше удивлялись бояре и воеводы, когда к весне двор был закончен и когда они собственными глазами увидели, что велел построить в Берестовом великий князь.
Двор совсем не походил на прочие дворы князя Владимира. Маленький — один терем с сенями и верхом на две светлицы, к стенам лепились несколько клетей, двор окружала очень высокая, сложенная из нетесаных дубовых бревен стена без городниц, без веж; вокруг стены — ров; ворота запирались тяжелыми железными засовами. Чего искал, от кого прятался князь Владимир в Берестовом, за городом Киевом? Воеводы и бояре, оглядев двор, только головами покачали, пошептались да и вернулись на Гору…
Князь Владимир приехал в Берестовое, когда плотники и каменщики закончили работу. Здатель Косьмина встретил князя у ворот один, несколько дворян убирали терем.
Обойдя двор, Владимир, задумчивый, хмурый, вошел в сени и поднялся по ступеням в светлицу, которая выходила окнами на Днепр.
И вдруг лицо его озарилось ясной, ласковой улыбкой. Насколько сурово и мрачно выглядел терем снаружи, настолько чудесен и радостен открывался вид из окна светлицы. Князь Владимир увидел днепровский плес и несколько лодий на его голубом лоне, покрытую молодой зеленой травой и цветами долину, купы верб, что, утопая в полноводье, казалось, поднимали к небу руки с длинными пальцами-ветвями, церковь, далекий монастырь.
— Спасибо тебе, Косьмина! — промолвил князь Владимир. — Ты воздвиг за свою долгую жизнь много чудесных строений, но сей терем более всего люб моему сердцу…