Глава шестая
1
Покинув Херсонес, лодийное воинство князя Владимира, туго натянув паруса, подгоняемое восточным ветром, миновало Климаты, Керкентиду, собралось на белых берегах лукоморья и медленно стало подниматься вверх по Днепру.
Среди лодий плыл и княжеский насад с двенадцатью гребцами. На корме поверх настила был выстроен настоящий теремок о двух покоях; гребцы же и слуги жили под настилом и спали вповалку прямо на днище.
Покуда лодийное воинство шло по морю и Днепру, комонники, быстро миновав Хазарскую переправу, вихрем промчались по Дикому полю и, остановившись на левом берегу Днепра напротив острова Григория, стали поджидать князя.
Почти неделю, работая с утра до поздней ночи, волокли, они лодии вдоль порогов, подкладывая под днища катки, толкали руками, плечами, грудью, обливаясь потом, преодолевая с величайшим трудом каждую пядь.
Наконец пороги остались позади — теперь до самого Киева стелилась торная дорога через поле для комонного войска и спокойная гладь Днепра — для лодий, на которых плыло воинство и князь Владимир с женой Анной.
Князь Владимир рассказал царице Анне, какова будет дальнейшая дорога.
— Мы миновали пороги и теперь направляемся прямо в Киев — часть воинства на конях, другая — в лодиях.
— Надеюсь, мы с тобой в лодии? — спросила Анна.
— Ты поедешь, как и до сих пор, в лодии, — ответил ей князь, — а я отправлюсь с комонным войском.
— Ты оставляешь меня одну?
— О нет, теперь я тебя не оставлю, — улыбнувшись, сказал Владимир, — но я должен быть в Киеве раньше, чем прибудут туда лодии.
— Зачем трястись тебе на коне, если гораздо удобней плыть в лодии?
— Я привык на коне, — ответил Владимир, — и в Киеве должен быть раньше, чтобы приготовиться и достойно встретить тебя.
— Тогда поезжай — готовься, встречай… И помни, мысли мои с тобой, день и ночь молюсь за тебя!
Она обняла его, поцеловала. За то короткое время, что они прожили, Анна уже раскусила суровый и решительный нрав Владимира и знала, что лучше ни в чем ему не перечить.
Ей не приходилось насиловать себя: воспитываясь среди знати в Армении, потом в Константинополе и имея перед собой такой пример, как мать — Феофано, Анна неизменно была приветлива, ласкова, мила даже с людьми, которых в душе ненавидела.
Так поступала она и тут, на Руси, путешествуя из Херсонеса в Киев: обнимала Владимира, целовала, шептала нежные слова, а в то же время присматривалась к нему и размышляла, как ей быть.
Тем более что князь Владимир делал правильно, собираясь достойно встретить ее в Киеве. Здесь, на лодии, Анна не останется одинокой — с ней едут ее придворные женщины, послы, священники, слуги…
Было утро. Лодии отчаливали одна за другой от берега и выстраивались на широком полноводном плесе Днепра в ключи. Князь Владимир, сидя на коне перед старшей дружиной, долго смотрел, как они плывут по голубой, точно бирюза, глади и медленно исчезают вдали, потом ударил коня и помчался во главе войска в поле.
Князь покинул лодийное воинство и царицу Анну не случайно. После всего, что произошло, ему хотелось на какое-то время остаться одному среди тишины Дикого поля с дружиной, которая ни о чем не спрашивает.
Это напоминало давно минувшие годы, когда он — мятежный, трепетный, смятенный, — покинув Киев, отправлялся с дружиной за Днепр, в поле, ехал под размеренный глухой конский топот многочисленного воинства и слушал возникавшую внезапно где-нибудь далеко позади песню, которая катилась и катилась по полю:
Гей, во поле, во поле гостинец темнеет, Гостинец темнеет, могила чернеет, Могила чернеет, а кости белеют… Гей, да гей, да гей!
И его душу охватывал дивный покой, дышалось легко, свободно, он видел перед собой ясную цель, хозяйским оком оглядывал землю, знал и верил, что если встретит вражескую орду, то победит ее и со славой вернется назад, — о, какие чудесные, порой трудные, но исполненные спокойной суровостью были те дни.
И сейчас все было так же, как и раньше, — высоко, точно бездонная чаша, простерлось теплое голубое небо; вокруг, сколько ни смотри, стелется покрытое серым ковылем поле, всюду по нему, точно крепости славы, высятся рядами, кое-где и порознь, курганы, а на них стоят вытесанные из дикого серого камня русские богатыри — они опустили руки и смотрят мертвыми, но вечно живыми глазами на восток, на запад, на юг — во все стороны, откуда шли и идут вражеские орды…
И все-таки князю Владимиру грустно, — всю жизнь душа его была мятежной, неуемной, всю жизнь ее тревожили сомнения и колебания, но сейчас и сомнений этих стало больше, и жизнь стала трудней — еще трудней.
Конечно, победа в Херсонесе — честь и слава для Руси, вечно унижаемая и попираемая отчизна стала равной империям, люди русские, жившие по древнему закону и обычаю, присоединят к своим богатствам сокровища и достояния всего мира.
Примет ли все это Русь сразу, как насущную потребность, как суровую необходимость, будут ли единодушны в новом законе земли и города, низвергнут ли люди старых богов, с которыми жечь далее уже нельзя?!
Нет, князь Владимир понимал, что победа на брани с ромеями — только начало великой усобицы на Руси; как и некогда, душа его предчувствовала впереди страшные грозы, единственное, что поддерживало его в этот час, была уверенность, что он, стоя на распутье, правильно рассудил и глубоко уверовал в будущее.
Великой ценой далась эта первая победа! Сколько горя, мук испытают еще русские люди, сколько прольют они слез, как тяжко, невыразимо тяжко сейчас и самому князю Владимиру.
Глухо бьют и бьют копытами кони, высоко в небе висят и звенят-звенят жаворонки, перед глазами стелется безграничное поле, поросшее серым ковылем, мелькают курганы, стоят на них каменные богатыри.
А где-то по левую руку широким Днепром от берега к берегу, от излучины к излучине плывет лодийное воинство и насад с теремом, а из его оконца поглядывает на Днепр и голубой плес царица Анна.
Она чудесная, удивительно красивая. Может быть, как говорят греки, она и в самом деле одна из красивейших женщин мира, но князю Владимиру не нужна ее красота, не о ней он грезил, не ему, с любящей, верной женой Рогнедой и многочисленной семьей, не ему, который, обольстившись невесткой Юлией, до сих пор раскаивается в любовном грехе, добиваться любви греческой царевны.
Однако все это произошло, ничего уже изменить нельзя. Сегодня, когда князь Владимир едет в поле далеко от царицы Анны, ему легче, потому что он не любил, не любит и никогда ее не полюбит, но Киев все ближе и ближе, там жена Рогнеда, боги, люди. О, какой дорогой ценой заплатил он за победу! Неизлечимая рана зияет в его сердце!..
Ехали день за днем, миновали Гадяцкое на Пеле, Переволоку над Сулою, а вскоре после Переяслава перед их взорами открылся и город Киев.
2
В первый же вечер по прибытии в Киев князь Владимир пошел к Рогнеде — не в силах больше мучиться и страдать, он хотел поговорить с ней откровенно, как им теперь быть.
Рогнеда знала, что произошло в Херсонесе. Она ни о чем не допытывалась, но жены бояр, воевод и даже слуги говорили, что князь заключил с ромеями в Херсонесе мир, взял себе в жены царевну и стал василевсом.
И вот князь приехал с комонным воинством в Киев, а царица Анна следует на лодии.
Рогнеда поняла, едва лишь Владимир переступил порог светлицы, зачем он пришел в этот вечерний час, она знала, что рано или поздно между ними состоится разговор, не думала только, что все произойдет так быстро.
Беспокоило княгиню и то, что о событиях в Херсонесе стало известно детям, несколько дней они избегали ее, и не потому, что не хотели с ней говорить. Нет, не знали, что сказать матери, как помочь ей в большом семейном горе.
Особенно волновался Ярослав, раз и другой заходил он к ней, но так ничего и не сказал. Как-то мать заметила у него на глазах слезы; три дня тому назад Ярослав поехал от отчаяния на ловы за Днепр и там повредил ногу и теперь лежал тут же, в тереме, в соседней светлице.
Однако думать о том сейчас не приходилось — князь Владимир стоял на пороге в темном платне, в котором обычно ходил на брань, с мечом у пояса, с непокрытой головой — только усталый, худой.
— Добрый вечер тебе, Рогнеда!
— Добрый вечер и тебе, Владимир…
Он не подошел, не обнял ее, не поцеловал, как бывало, а, медленно пройдя вперед, тяжело опустился на скамью, даже меч загремел по полу, и склонил голову на руки.
— Я пришел к тебе поговорить…
— Что ж, говори, Владимир, я давно этого ждала.
— Буду откровенен, Рогнеда… Случилось то, чего не хотел, о чем не думал…
— Дивлюсь, что так говоришь, — ответила Рогнеда. — Ты, помнится, хотел победить Византию — и вот победил. Ты хотел стать наравне с императорами — и ныне ты называешься василевсом. Ты задумал окрестить Русь — и окрестил ее…
— Тебе, вижу, — промолвил Владимир, пытаясь улыбнуться, — точно известно, что произошло в Херсонесе, лишь одного ты не знаешь…
— Нет, Владимир, — сказала Рогнеда, — и то единое я знаю. Ты — василевс, поелику стал мужем царевны Анны… Спасибо тебе, Владимир, что не привез ее сюда сразу, а приехал один — велика Гора, но тебе с двумя женами тут было бы тесно… Боже мой! — воскликнула Рогнеда, и в ее голосе звучала великая боль. — Когда-то тоже ты приехал на Гору один, меня же позвал позднее, ныне царица Анна плывет где-то в лодии, ты же решаешь здесь мою судьбу.
— Ты смеешься надо мной, Рогнеда?…
— Нет, никогда, верь мне, не смеялась я над тобой, просто говорю о суетном мире — какой он безжалостный и жестокий.
— Неужто ты думаешь, что мне было легко жить в этом мире?
— Нет, василевс Владимир, не думаю, чтобы тебе было легко жить, если когда-нибудь люди узнают твою жизнь, они содрогнутся…
— И проклянут? — спросил Владимир.
— Нет, не проклянут, ведь ты любишь Русь более себя, а за это можно все простить, все забыть… И я, Владимир, понимаю, знаю, ты долго мучился и страдал. Ты должен был идти против ромеев, положить новый ряд, принять христианство…
Она умолкла.
— Должен был ты, Владимир, и стать василевсом, надеть корону, ты достоин этого, иначе не был бы и русским князем… Помнишь, когда ты шел на брань с ромеями, мы говорили с тобой об этом…
— Помню, — тихо промолвил Владимир.
— Одного не разумею, — закончила Рогнеда, — как мог ты, имея жену, думать о другой и, ничего мне не сказав, обвенчаться с нею?
— Рогнеда! — приложив руку к сердцу, сказал Владимир. — Когда я шел на брань, ни о какой царевне не думал, полагая с императорами ряд, о том и не помышлял, но греческие императоры суть лживы и хитры, не верил им и не верю, вот и потребовал у них руки царевны Анны…
— Видать, очень боятся тебя императоры, коли согласились выдать за тебя свою сестру… Но Анне ты веришь?
Нахмуренный и суровый, Владимир коротко отрезал:
— Назвав ее своей женой, не могу и не хочу о ней говорить…
Рогнеда поняла боль Владимира, который не изменял своему слову.
— Прости, Владимир, — промолвила она. — Я словно и позабыла, что все уже свершилось. Добро, не будем о ней говорить… Но про себя самого скажешь?
— Про себя? Скажу…
— Только всю правду, не бойся, какой бы она ни была для меня горькой: ты любишь царевну Анну?
Владимир закрыл глаза и, стиснув губы, долго молчал, потом посмотрел на Рогнеду и промолвил:
— Видишь, я долго думал, прежде чем ответить тебе, ведь… о таких вещах обычно не спрашивают… Но нет, ты, Рогнеда, имеешь право и должна была спросить…
Он снова умолк, ему трудно было сказать правду так, чтобы она поняла его и не так сурово осудила, ей эти слова были необходимы, они облегчали страдания раненого сердца.
— Добро, — промолвил Владимир, продумав все до конца, — тревожила меня не ее красота, до той поры я никогда и не видел Анны, но, увидав, был поражен. Однако, верь мне, не любил и сейчас не люблю ее. Ужасаюся тому, что сталось, будь моя воля — повернул бы все вспять… Вот и поведал тебе всю правду.
— Нет! — решительно ответила Рогнеда. — Как не повернуть вспять Днепра, так не повернуть нам жизни и счастья. Ты создал империю Русь, сам стал василевсом, женился на греческой царевне, но… — она помолчала, — мне жаль тебя.
— Рогнеда! — крикнул он. — Ты можешь днесь поведать все, в твоих речах одна правда… Но не говори, что жалеешь меня, я не токмо василевс, но и человек.
— Больше и не скажу, я все сказала…
— Как все? Что же мне делать?
— Почто меня спрашиваешь? Ты сам выбрал свой путь в жизни, не стану поперек, уйду с Горы.
— Так, — Владимир вздохнул, — теперь понимаю, что произошло — отныне я один должен здесь мучиться и страдать, ты покидаешь меня…
— Не я это сделала, а ты, Владимир.
— И это понимаю…
Воцарилось молчание — тяжелое, томительное. Двум совсем еще недавно родным, близким людям хотелось многое сказать, поделиться, их души в последнем порыве тянулись одна к другой, как, наверное, еще никогда не бывало. Но сказать они уже ничего не могли — суровая жизнь воздвигла между ними стену и разъединила навеки…
Князь Владимир первый нарушил нестерпимое молчание.
— Рогнеда! — промолвил он в отчаянии от всего наболевшего сердца. — Прости, я виноват, один отвечаю за все. Но позволь мне одно — позаботиться, чтобы ты не мучилась, не страдала…
— Чем же теперь можешь мне помочь?
— Поезжай, Рогнеда, в город отца своего, в Полоцк, я дарую тебе всю эту землю.
— Ты очень щедр, Владимир, — промолвила Рогнеда и с горечью посмотрела на мужа. — Как пойду я в город отца своего, что скажут тамошние люди?… Когда-то в Полоцке мне было так хорошо, так спокойно, а ныне будет тяжко, как нигде.
— Тогда, молю, возьми себе один из городов, выбери из бояр моих кого хочешь, дам тебе золота, серебра…
— Нет, — решительно ответила Рогнеда, — взять у тебя город, быть твоей рабой, рабой земного василевса, не могу. Видеть перед глазами твоих бояр такожде не в силах, будут убо они рабами мне. Золота и серебра — не надо, ими не купишь душевного покоя. Коли ты, Владимир, хочешь царство земное и небесное восприяти, то я на земле царства не ищу, но стать Христовой невестой жажду, — может, хоть после смерти душа моя обретет покой, успокоение, любовь…
— Что ты задумала?
— Неужто не понимаешь, Владимир? Хочу постричься, принять монашеский чин.
— Монашеский чин? — вырвалось у Владимира. — Нет, ты не можешь, не смеешь так делать…
Рогнеда вдруг изменилась в лице, глаза стали суровыми, даже грозными, лицо очень бледным, просто белым.
— Почему ты этого не хочешь?
— Моя жена — черница в городе Киеве, где я сижу князем?! Нет, это выше моих сил, Рогнеда!
— Напрасно ты боишься, Владимир! Я ведь больше тебе не жена, стать же черницей хочу не для людей, а ради своей души; все делаю лишь для того, чтобы легче тебе было, жажду покоя и тишины, а ты не хочешь мне их дать? Жестокий ты, несправедливый василевс! Тогда… тогда убей мое тело, как убил душу…
Это была последняя капля, переполнившая чашу горькой обиды, Рогнеда упала на колени, схватилась за голову и простонала:
— Вынь из ножен меч и убей меня, убей!
В это мгновение внезапно распахнулась дверь соседней светлицы, и на пороге появился княжич Ярослав.
Необычайно бледный, в одной длинной белой сорочке, он опирался на меч.
— Мати! — крикнул Ярослав. — Кто хочет убить тебя, почему ты на коленях?
Несдержанный и решительный, он выхватил меч из ножен.
— Ярослав! Сын! — взмолилась Рогнеда, поднимаясь с колен. — Как ты встал с поломанной ногой?… Дай руку, я отведу тебя на ложе.
— Я слышал крик, вижу тебя поверженной на коленях, отец хочет тебя убить…
— Нет, нет, сын, — ответила она. — Он не хотел, не хочет убить… Мы только говорили с ним, слышишь, говорили. Иди, сын, молю тебя… — Она схватила его под руки и силой оттащила к двери.
Владимир стоял все это время у окна, смотрел на Днепр, его косы, но ничего не видел. Когда он обернулся, Ярослава в светлице уже не было, а Рогнеда, склонив голову на руки, сидела на скамье у стола.
Владимир подошел к ней. Он знал Рогнедин нрав, — решив что-либо, она никогда не меняла решения. А разве он мог что-либо изменить?! Значит, наступила минута прощания, уже вовек им не встретиться, не свидеться…
— Прощай, Рогнеда! — тихо промолвил Владимир. — Прости и делай как знаешь.
С ее уст сорвалось одно лишь слово:
— Прощай!
Когда Владимир вышел, Рогнеда еще долго-долго в глубокой задумчивости сидела у стола. Она не плакала, нет, слезы иссякли, уста не шевелились, им нечего уже сказать, все тело стало неподвижным, бесчувственным.
Потом она встала и направилась в соседнюю светлицу. Там, на ложе в углу, лежал, уткнувшись головой в подушку, Ярослав.
— Сын мой! — спросила она» сев возле него. — Что с тобой? На нее смотрели грустные, подернутые тоской, совсем не детские, суровые глаза.
— Что с тобой? Зачем ты встал? Нога болит?
Он потряс головой, словно хотел отогнать не дающие ему покоя мысли.
— Нет, нога у меня не болит. Что нога, болит сердце, душа… Я все слышал, знаю, как он тебя обидел, и не токмо тебя — всех нас, детей, меня…
— Храни тебя Боже думать об этом! — воскликнула Рогнеда. — Он меня не обижал, сынок. Он ничего со мной не сделал и не сделает, Ярослав… И не мне он причинил зло, а себе…
Она задумалась, приложила руку ко лбу, стараясь собраться с мыслями.
— Он не такой, как ты думаешь, — продолжала она. — Он добрый, хочет блага всем людям. Но где оно — это благо? Аще нет любови в сердце, нет и добра, нет жизни…
— Ты не все говоришь мне, мати, — но я понимаю, — сказал Ярослав. — Слушай! Ты поступила достойно, что отказалась от отца-василевса, ты воистину царица царицам и госпожа госпожам, аще славу жизни смениша во славу грядущего, но я…
— Ты не кончил, Ярослав…
— Но я все сказал о тебе… А о себе только добавлю: я никогда не прощу это своему отцу…
3
В эту ночь княгиня Рогнеда не ложилась. На Горе погасли огни, из-за Днепра, отражаясь желтым кругом на плесе, выплыла луна. Киев, предградье, Подол охватила глубокая тишина, время от времени прерываемая голосами стражей на городницах да криками вспугнутых птиц у песчаных днепровских кос и мелей; все, казалось, спало — земля, вода, небо.
Не спала лишь княгиня Рогнеда: сидя у раскрытого окна опочивальни, она смотрела на городские стены, днепровские кручи, далекие леса и луга — и ничего не видела; слушала приглушенные шумы и голоса ночи — и ничего не слышала; бесконечные думы наплывали одна за другой — нерадостные, тоскливые, безнадежные.
Рогнеда вспоминала, как в далекие дни молодости искренне полюбила князя Владимира и, словно драгоценный дар, пронесла эту любовь в своем сердце через всю жизнь.
Разная на свете бывает любовь — одни отдаются ей целиком, но очень скоро убеждаются, что все лишь ложь и обман; другие любят так бурно, с таким сердечным жаром, что сгорают в этом огне; счастливы те, кому судьба даровала внешне спокойную, но неугасимую любовь — она, точно солнечный луч, согревает сердца живущих…
Рогнеда полюбила князя Владимира внезапно, после страшной бури, которая смела все дорогое, что у нее было на свете, когда, как ей казалось, лучше уж не жить, — и вдруг перед ней явился тот, кого она еще накануне ненавидела и проклинала, кто убил ее отца и братьев, но кто оказался намного лучше, справедливее, сильнее, чем все люди.
Она отдала ему девичью честь, красоту, сердце — полюбила так, что позабыла горечь утраты отца, братьев, покинула отчий дом, пошла за любимым и готова была идти с ним рука об руку, кем бы он ни был — князем или рабом, куда бы он ни повел ее — на жизнь или смерть, и это не было безумием, нет, это была настоящая любовь.
Недоставало в их любви лишь одного, что позднее всегда болезненно задевало сердце Рогнеды. Она не сказала тогда о своей безмерной страстной любви, а Владимир — суровый воин и князь — не сумел сказать о своей. Но разве люди должны неизменно об этом говорить? Любовь освящает жизнь, жизнь утверждает любовь!
И разве жизнь не утвердила их любовь? Двадцать пять лет — о, как это много, и все эти годы они прожили в заботах, в неустанном труде, князь Владимир ходил без конца в походы, она была ему верной женой, княгиней, хозяйкой большого, богатого дома, матерью живых и умерших детей…
Этого, казалось, было довольно, чтобы доживать жизнь, князь Владимир достиг всего, чего хотел. Рогнеда была ему достойной помощницей. Они вместе выпестовали крепкую семью, в недалеком времени их ждала тихая, спокойная старость…
Что же случилось? Поздняя ночь, княгиня Рогнеда сидит у раскрытого окна, видит в небе месяц, днепровский плес, на нем рябит, отливая серебром, дорожка… Все, как прежде, все совсем не так, ибо не спит она, а рядом в тереме не спит, наверно, и князь Владимир, но они не могут пойти друг к другу, Рогнеда не смеет больше склонить усталую голову на его сильное плечо, они мучаются и страдают, а где-то далеко-далеко, там, где кончается лунная дорожка, плывет лодия, она доставит в Киев царицу Анну.
Что же это — любовь?! Нет, Рогнеда верит Владимиру, не любил и не любит он царицу Анну… Измена? Нет, Рогнеда боится даже вымолвить это слово, ибо изменяют, только если до этого любят по-настоящему… Тогда — неправда, ложь, обман?!
Но что обида, легкомысленная измена и даже неправда для любящего сердца? В эту позднюю ночную пору, несмотря на все, что случилось, невзирая на боль, горечь, отчаяние, Рогнеда чувствовала, что любит Владимира так же точно, как любила когда-то, на заре своей молодости, а может быть, даже больше, ибо все проходит, все кончается, только настоящая любовь не умирает, подобно дивному камню измарагду, что вечно излучает свет. Она — звезда, которая тем ярче светит, чем ночь вокруг темнее.
Впрочем, что значит ее, Рогнедина, любовь, горько то, что он — князь Владимир — не любил и уже не полюбит и никогда-никогда не узнает цену ее любви.
А ночь шла… Среди тишины Рогнеда услышала, как на Горе застучали копыта и затихли у терема… Очнувшись от раздумья, княгиня вспомнила, что она сама велела ровно в полночь запрячь в возок пару лошадей. Велела! — это звучало теперь странно, но последний наказ княгини Рогнеды выполнен — лошади стоят у терема.
Что ж — так тому и быть! Сейчас Рогнеда навеки оставит терем, светлицы, все вещи, к которым так привыкла, и эту опочивальню, в углу которой стоят два ложа… Два ложа, окно, из которого виден Днепр, ветви, к которым можно дотянуться рукой, цветы, — о, сколько хорошего, нежного, ласкового пережито за долгие годы в этой опочивальне. Прощай, прощайте!
На миг мелькнула мысль — переходами отправиться к князю Владимиру и попрощаться с ним? Нет, они уже попрощались. Ни она ему, ни он ей ничего уже не смогут сказать…
«А может, — подумала Рогнеда, — он устал с далекой дороги и спит? Нет, я не смею и не стану его беспокоить…»
Однако она покидала не только мужа — оставались дети, с ними она хочет и должна попрощаться.
Рогнеда зажгла свечу и направилась в переходы, где было безлюдно и очень тихо, зашла в опочивальню Предславы и в соседнюю опочивальню сыновей.
Все они спали: при свете месяца и желтоватого сияния свечи Рогнеда смотрела на их спокойные лица…
«Прощайте! — не смея сказать громко, чтобы не разбудить детей, подумала мать. — Прощайте, мои дети, не поминайте лихом свою мать, не осуждайте ее, может, когда-нибудь вы поймете и будете мне благодарны…»
И все-таки Рогнеда не удержалась — если нельзя уже всех, то она поцелует хоть одного ребенка. Тихо склонившись к дочери Предславе, поцеловала…
Предслава проснулась, раскрыла глаза, увидела перед собой лицо матери, щеки, по которым катились слезы.
— Мати! — прозвучало в опочивальне.
Рогнеда погасила свечу — ложе, дочь, обстановку освещал теперь лишь лунный свет…
— Ты чего, мати?
— Спи, спи, дочка…
«Это только сон», — подумала Предслава и снова смежила веки…
В переходах Рогнеду ждала ключница Амма, одетая подорожному; на голове шаль, на плечах опашень.
— Так что же теперь будет? — спросила Амма у Рогнеды.
— Ты о чем говоришь? — удивленно спросила Рогнеда.
— Ведь ты, княгиня, уезжаешь отсюда?
— Да, уезжаю…
— И я еду с тобой… Что нам брать?
Старая ключница, кормилица Рогнеды, растившая и нянчившая ее, смотрела сейчас любящими глазами на княгиню и готова была идти за ней хоть на край света.
Но Рогнеда была уже не такой, какой знала ее Амма, — на ключницу смотрели несказанно грустные, задумчивые, отсутствующие глаза, и голос у Рогнеды был иной — решительный, твердый, холодный…
— Я уезжаю отсюда, Амма, навеки…
— Куда? Куда, княгиня?
— Не спрашивай! Я буду недалеко, но никогда не приду сюда, и никто с Горы не должен приходить ко мне.
— Уйдем вместе, княгиня?
— Нет. Ты останешься тут, будешь кормить и присматривать за детьми, ты должна заботиться и о князе… Слышишь? Так и делай — и прощай, Амма! Ты заменила мне когда-то мать-и я этого никогда не забуду, так замени же теперь меня.
Княгиня обняла и поцеловала Амму. Они вместе вышли во двор. Там, у крыльца, стоял запряженный парой лошадей крытый возок. Княгиня Рогнеда села. Кони тронулись. В оконце возка проплыло ее бледное лицо…
4
Рогнеда ошибалась, думая, что князь Владимир спит, — нет, он даже не ложился и слышал, когда она прошла по переходам, видел, как села в возок и скрылась за воротами Горы.
Боль терзала его душу и сердце. Он понимал, что Рогнеда поступает правильно, покидая Гору, что они должны разлучиться, и чем быстрее это произойдет, тем лучше будет им обоим…
Ему хотелось одного — попрощаться с Рогнедой как-то более человечно, искренне, душевно. Увидав возок, а затем Рогнеду, он порывался выбежать во двор, подойти к ней, может, обнять, поцеловать, — пусть все знают, как им тяжело!..
Но вокруг притаилась Гора, с виду сонная, в действительности — недремлющая, настороженная, денно и нощно следящая за тем, что делается в княжьем тереме; Владимир не вышел, он смотрел, как возок покатил к воротам, повернул и скрылся…
И князю стало легче — не он, а сама Рогнеда рассудила, как следовало сделать, она избрала свой путь… Пересуды, нет, даже пересудов на Горе не будет — княгиня вольнапо-ступать, как велит ей сердце и разум.
Но князь Владимир все же не мог понять, почему Рогнеда, которой он жаловал лучший город Руси и которая владела большими сокровищами тут, на Горе, оставила все свое богатство и, ничего с собой не взяв, уехала в темную ночь?
На рассвете, когда к нему пришел воевода Волчий Хвост, князь узнал, что делала Рогнеда ночью.
— За воротами Горы, — рассказал воевода, — княгиня велела ехать в церковь, что над Почайной. Там ждал ее священник, окрестивший и постригший ее в черницы. И она тотчас уехала на Предславинский двор. Нет больше княгини Рогнеды, есть монахиня Анастасия.
— Нет княгини Рогнеды… есть монахиня Анастасия, — тихо повторил князь Владимир и неторопливо подошел к окну.
Там медленно нарождался рассвет, за стеной Горы уже виднелся голубоватый, весь словно светящийся изнутри, плес Днепра, желтые, чуть порозовевшие косы, темно-синие леса на левом берегу.
— Монахиня Анастасия! — глухо повторил князь Владимир, коснувшись руками холодного подоконника.
Ему стало легче — слова его прозвучали как-то странно, словно из глубины палаты, куда врывался новый день, рассвет. Теперь Владимир волен поступать так, как требует жизнь…
Однако поступать так, как требовала жизнь, быть свободным и не отвечать за содеянное, князю Владимиру было очень трудно, просто невозможно.
Одевшись в свое обычное темное платно и накинув на плечи багряное корзно, он спустился в сени, где уже стояли воеводы и бояре, велел им идти в Золотую палату, а сам направился в трапезную, где обычно собиралась перед рассветом вся княжеская семья.
В трапезной горели еще свечи. Семья собралась: в углу стояла дочь Предслава, ближе у стены — сыновья; все они приветствовали отца; едва лишь он переступил порог, из-за двери вышла и поклонилась ключница Амма.
Не было лишь одного сына — Ярослава. Но князь знал, что он болен, лежит и, должно быть, еще долго пролежит со своей поврежденной ногой.
В трапезной завтрак был уже накрыт — на столе дымились блюда, лежал нарезанный хлеб, приятно пахло жареным мясом, рыбой, — оставалось лишь сесть и вкусить от каждого блюда…
Но все было не так, как раньше… Когда князь Владимир подошел к столу, чтобы опуститься в свое кресло, а сыновья И дочь хотели сесть на скамьи, тотчас стало видно, что одно кресло рядом с местом князя не занято — это было место княгини Рогнеды.
Конечно, в этом был виноват князь Владимир — следовало предупредить ключницу и незаметно убрать кресло, но сейчас было уже поздно что-то делать.
— Давайте есть, — стараясь скрыть волнение, промолвил князь Владимир.
Все уселись за стол и молча принялись за еду, однако никому пища не шла в горло. Холодно, сумрачно было в трапезной, холод и пустота охватили их души, князь Владимир чувствовал на себе взгляды детей, удивленными, испуганными глазами смотрела на него и ключница Амма…
Князь Владимир знал, что так и должно было случиться — жить им по-прежнему невозможно. Знал и то, что всем будет больно, горько, страшно…
Но все оказалось еще страшней, особенно ужасным казалось царившее в трапезной молчание. Безмолвствовал князь, помалкивали дети, ключница Амма вышла из трапезной так тихо, что никто и не услышал ее шагов.
— Дети мои, — промолвил князь Владимир, когда завтрак кончился, и не узнал собственного голоса. — Я думал… хотел вам сказать, что жена моя, а ваша мать, ушла отсюда навсегда…
Глаза детей тревожно уставились на него, конечно, до них дошла молва о том, что произошло, но они ждали, хотели знать, что же скажет им отец.
— Мы с княгиней Рогнедой разлучились, — продолжал князь, — ибо я, победив ромеев, потребовал у них, зная их лукавство и хитрость, венец василевса и руку царевны Анны — сестры василевса… Ныне на меня возложен венец, и я взял в жены царевну Анну…
Он рассказал все о себе и Рогнеде, и каждое его слово было искренне, честно, правдиво, но вдруг оборвал речь, что-то сдавило ему горло, и какое-то время князь Владимир, закрыв глаза, молчал, словно собирался с мыслями.
— Я не хотел оскорбить и ничем не оскорбил вашу мать, княгиню Рогнеду, — хрипло продолжал он, — когда мы расставались, я предлагал ей земли, города какие хочет, но она отказалась от всего. Ныне ночью, приняв христианство, она постриглась в монахини и наречена Анастасией, никогда уже не вернется она сюда, на Гору, а будет, как монахиня, жить в обители Предславиной…
Дети молчали. Из скупых слов отца-князя явствовало, что дороги его и матери Рогнеды разошлись, они теперь друг другу чужие, но как быть им, когда у них один отец и одна мать?
— Вот я все вам и сказал, — тихо закончил князь. — Русь победила Византию, я был князем, ныне стал василевсом наравне с императором ромеев и германцев, я христианин, скоро окрещу Русь. Вас, дети мои, тоже прошу креститься вместе со всеми…
Однако все это было не то, что он хотел сказать, но он не мог говорить о своем горе, своих муках. Дети склонили головы, — они уже не смотрели на отца, ужас случившегося неумолимо и грозно вставал перед ними.
— И еще прошу вас, дети мои, — каким-то умоляющим голосом промолвил он, — когда в Киев прибудет из города Константинополя сестра императора ромеев, моя жена Анна, уважайте ее, хотя бы как царицу… Прошу вас об этом!
И в этот же миг в трапезной прозвучал тихий, но страшный стон — это, склонив голову на руки, зарыдала Предслава, она вспомнила прошлую ночь, залитое слезами лицо матери. Все, что казалось ей тогда сном, — был не сон, это плакала и где-то плачет до сих пор их мать Рогнеда, а здесь, в трапезной, рыдала, стонала, надрывалась ее любимая родная дочь.
— Молчи, Предслава! — оборвал этот стон-плач князь Владимир. — Я все вам сказал, дети мои. Не судите, не кляните, трудно вам, еще труднее мне, но ничего, ничего уже не могу изменить.
Он быстро направился к двери — там ждали его мужи, ждала Русь!
5
Светает. В Золотой палате еще горят светильники с медвежьим жиром и восковые свечи, но сквозь узкие окна уже врываются розовые лучи зари, дневной и ночной свет, смешиваясь, отчетливо очерчивает деревянный сруб палаты, доспехи покойных князей, людей, стоящих у стен, в углах и посреди палаты.
В это утро никто не садится. Все стоят, переступают с ноги на ногу, переходят с места на место, перешептываются, оживленно разговаривают — бояре, воеводы, мужи; забившись в угол, испуганно высматривает оттуда главный волхв Перуна Вихтуй.
— Идет князь! Князь идет! — пронеслось внезапно по палате. — Тише, тише, князь Владимир.
Князь Владимир появляется в переходах, переступает порог палаты, выходит на помост — он один, без жены, в обычном темном платне, усталый и очень бледный, видно, чем-то расстроен, встревожен либо опечален.
Но длится это мгновение. Остановившись на помосте, он устремляет взор в глубь палаты, видит перед собой множество людей, сотни огней, блестящие доспехи, розовый рассвет в окнах.
— Челом князю Владимиру… Кланяемся тебе, — внезапно заполняет палату множество голосов.
— Слава василевсу Владимиру!
Он поднимает руку — и тотчас все утихает. Снаружи вливается дневной свет; вещи, люди видны все отчетливей, тени уходят все глубже.
— День вам добрый, мужи, бояре, воеводы мои, — говорит Владимир. — Вот мы и снова свиделись…
Собираясь с мыслями, которые пролетают в мозгу, словно молнии, он умолкает на минуту и затем продолжает:
— Я созвал вас ныне, мужи мои, дабы поведать вам, что наше воинство доблестно взяло греческий город Херсонес, там принял я послов Византии и через них говорил с императорами Василием и Константином, с ними навек положен ряд. Мы имамо дань, купцам нашим льготы, отныне люди наши могут свободно жить в устье Днепра, на белых берегах и повсюду над Русским морем…
— Добро, вельми добро сделал ты, княже, — звучат в палате голоса.
— Памятуя, однако, что ромеи постоянно переступали с нами ряд, — продолжает Владимир, — я потребовал через послов, дабы их императоры говорили с нами, деяли и заключали мир, как равные с равными. Посему пожелал венец, какой носят и они; ведая, что императоры лживы и хитры, я потребовал, подобно германскому императору Оттону или хазарскому кагану, себе в жены царевну. Говоря о всем том, видел за собой вас и Русь.
— Достойно говорил ты, княже, с василиками и императорами, — добавил боярин Воротислав, побывавший вместе с Владимиром в Херсонесе, — правильно им сказал. — Он широко развел руками и, казалось, хотел обнять всю палату. — Мы — Русь. Пусть императоры помнят, кто мы, а не соблюдут мира — дойдем до самого Константинополя.
— И насчет жены, сестры императора, — послышался голос какого-то боярина, — тоже правильно. Чем мы хуже германского императора или хазарского кагана?… Нет, только так и должно быть ныне. Ты, княже, стал императором, мы твои верные слуги.
— Императоры исполнили все, что я потребовал, — промолвил Владимир, — дали венец…
— Слава василевсу!.. — закричали бояре.
— …они отдали мне в жены царевну Анну, с которой и венчался в Херсонесе…
— Примем твою жену, а нашу царицу достойно, — звенело в палате.
— …и еще решил я учинить так, как желаете вы, мужи мои, — окрестить людей Руси.
— Добро, княже, добро!
— Но крестить вас будет не патриарх константинопольский и не его епископы и священники. В городе Киеве исстари живут священники, иже пришли из Болгарии. Днесь приехали с нами из Херсонеса Анастас и Иоанн — они и окрестят Русь.
Это была настоящая победа бояр и мужей — христиан, они добились того, что хотели, и теперь не могли да и не желали скрывать свою радость.
— Славен наш князь! — звучали в палате возбужденные голоса. В потоках света народившегося дня было видно, как бояре целуют воевод, воеводы — бояр, как обнимаются мужи лучшие и нарочитые.
Но не все думали одинаково. Когда в палате на минуту улегся шум и утихли голоса, откуда-то из угла прозвучало:
— А как быть, княже, со старыми богами, требищами и такожде с нашими волхвами?
Это была очень ответственная, страшная минута — князя спрашивал не один человек, а Русская земля: как быть с идолищами$7
Просить у кого-то совета, обратиться к боярам, воеводам, мужам, стоящим тут в палате, — нет, прошли те времена, когда князь, идучи на брань или устрояя земли, обращался к ним и вкупе решал все дела; ныне он должен думать и решать сам, ибо се не брань, не дань, дело идет о самом главном — о душах, сердцах людей, о вере.
Да и что, что могут сказать бояре, воеводы, мужи? У каждого из них свое сердце, своя душа, тут много христиан, но есть еще и язычники, которые не скоро, а может, до самой смерти не отрекутся от старого закона. И не только тут, а повсюду — во всех землях, городах, весях Руси — старое живет бок о бок с молодым; молодое плодовито, а старое живуче, оно цепко ухватилось за отчую землю…
Что же делать? Сказать, что все должно оставаться по-старому, что новое может жить рядом со старым, тогда кто знает, не заглохнет ли в гуще старого молодая поросль? Сказать, что старое должно умереть и что лишь новое имеет право на жизнь?
Император, — да в этом слове было все, он глава Руси, владыка земель, отныне ему, как императору и пастырю, покоряются и души людей. Гляди, император Владимир, какой вершины власти ты достиг, гляди и ужасайся!
Отступать Владимир уже не мог. Твердо, уверенно и властно император Владимир промолвил:
— Велю повергнуть всех идолов земель, уничтожить требища, окрестить Русь…
— Слава, слава князю Владимиру!
Главный волхв Перуна, стоявший в углу палаты, отступил и скрылся за дверью.
6
Спустя несколько дней в Киев прибыло вместе с царицей Анной лодийное воинство.
На берегу Почайны собрался весь город — Гора, предградье, Подол, Оболонь… — ведь приплывавшие воины проливали свою кровь, победили ромеев, прибили щит над вратами Херсонеса, заставили императоров заключить почетный мир; многих недосчитываются киевляне, многие жизнью своей заплатили за победу Руси.
Над Почайной об этом не говорили; впереди всех стояли бояре Горы, воеводы, мужи лучшие и нарочитые, множество одетых в дорогие одежды, обвешанных украшениями их жен и дочерей, а впереди всех князь Владимир — все они пришли встретить в городе Киеве сестру императоров василиссу Анну, ныне жену князя.
Не было тут детей князя Владимира — он их не просил и, конечно, не хотел, чтобы они встречали василиссу, детям же было слишком тяжело видеть в славе не мать, а мачеху…
Город Киев встречал Анну достойно. Кто помышлял о жене, которая, не дождавшись из похода мужа, рыдала в то утро, заломив руки над Почайной? Какое кому дело было до отца, который, потеряв единственного сына, стоял и смотрел безумными глазами на плес, где навеки утонула его радость? Кто, кто из них вспомнил о детях, которые в то утро стали сиротами?!
Окруженная епископами, священниками, на берег сходила василисса Анна. Чтобы в ее пурпуровые сандалии не попал песок, постелены были красные ковры. Под ноги ей боярыни и жены воевод бросали цветы из киевских садов. Привезенный из Херсонеса хор пел василевсам величание, а Гора, — сильная, непобедимая Гора, множеством голосов ревела непонятные и новые для киевлян слова:
— Слава василевсам! Слава! Слава!
Днязь Владимир встретил, обнял и поцеловал одетую в серебристую тунику с красным корзном на плечах василиссу Анну… Может быть, он и не сделал бы этого, если бы не знал, что у окна палаты на Горе стоят и смотрят на них его сыновья и дочь — тени жены Рогнеды. Впрочем, сейчас он не думал и не мог уже думать о них и о Рогнеде — на берег сошла его новая жена, василисса Анна.
Позади остались лодии со стоявшими на них здоровыми и увечными воинами, на берегу остались жены-вдовы, дети-сироты… Торжественное шествие очень медленно под голубым киевским небом, среди зеленых деревьев и множества цветов, с громкими криками, пением, поднималось по Бо-ричевому взвозу, потом остановилось у ворот, где висели знамена земель Руси, — и скрылось за стенами, на городницах которых медленно звонили била…
И тогда на Горе в княжьем тереме началось такое, чего никогда не было: в палатах, покоях, светлицах, переходах зазвучали чужие, незнакомые и непонятные слова — несколько покоев предоставили царице Анне и женщинам, которые ей прислуживали; повсюду — наверху, внизу, в комнатах по обе стороны сеней разместились патрикии, послы, священники, слуги и византийские гости.
Впрочем, здесь они не были гостями — василисса Анна и все, иже с нею, поселились в Киеве надолго, навсегда, — теперь она и они стали хозяевами княжьего терема, раз уж суждено им в нем жить.
И сразу все в тереме изменилось: исчезла извечная суровость покоев и палат, в старорубленном доме Кия, где раньше говорили приглушенными голосами, странно зазвучал иноземный язык, чужие голоса; и уже не в трапезной, а повсюду — наверху и внизу — звенела посуда; в палатах, где раньше пахло липой и воском, теперь разило жареным мясом и вином.
Шум и крик в тереме нарастали еще и потому, что сразу же явились, забегали, заприседали жены горянских бояр и воевод и зачастую красивые, но смешные в своей простоте их дочери — не терпелось им поскорее познакомиться, удостоиться разговора с василиссой или хотя бы коснуться ее серебристого одеяния кончиками пальцев.
Князь Владимир торопился. Он напоминал человека, который, провалившись на тонком, еще хрупком льду, бросается из стороны в сторону, выбиваясь из сил, но лишь ломает вокруг себя лед, увеличивает и увеличивает прорубь, чувствует под собой глубину, тонет…
Однако сам Владимир не понимал этого: ему казалось, что достаточно сделать еще одно-два усилия, и все успокоится, станет на место — нужно окрестить наконец Киев, принять в тереме жену Анну и всех, прибывших с нею, а там в городе и в его душе наступит покой и тишина.
Он велит на другой же день собрать над Почайной всех людей Киева — бояре, мужи, тиуны спешат выполнить его волю.
Согласно русскому обычаю, князь велит задать пир в честь прибывших гостей и жены Анны, советуется с воеводами, где и как его устроить.
Многие из бояр и воевод ездили в Константинополь, кое-кто побывал и на торжественных приемах у императоров, и все они уверяли, что пир следует задать не в гриднице, где обычно раньше пировали с дружиной, а в Золотой палате, как и делается в Константинополе…
Князь Владимир согласен, и не потому, что так делается в Константинополе, — пировать в широкой, просторной Золотой палате гораздо вольготней, чем в тесной и душной гриднице.
Вместе с несколькими боярами и воеводами он заходит в Золотую палату, чтобы посоветоваться, где и как усадить гостей, куда поставить столы, по каким переходам носить блюда… Это не мелочи, нет, в Византии — как утверждают бояре и воеводы — сидят по чинам, василевсы же словно возносятся над всеми…
— И о княжьих доспехах следует подумать, — говорят бояре. — Негоже, князь, чтобы там, где идет пир, висели бы щиты да мечи.
Князь Владимир согласен с боярами, в самом деле, негоже, чтобы там, где утверждается мир с Византией, висели бы мечи и щиты.
— Что ж, мы их уберем, — говорит князь Владимир. Воеводы сразу же идут к стенам, снимают доспехи прежних князей и сваливают их прямо на пол.
— Но сохраним, — продолжает князь, — возьмите, воеводы, доспехи и повесьте их в других покоях.
Теперь Золотая палата готова, вечером тут состоится пир.
Зашумела, забурлила Гора — впервые за много лет, а может и за столетие, князь киевский справлял в Золотой палате пир.
Конечно, не все бояре и воеводы, а тем паче мужи Горы смогли попасть на этот пир. Князь Владимир приглашал в Золотую палату через своих тиунов и емцов далеко не всех, а потому многие горяне, не попав в терем, толпились во дворе перед крыльцом, чтобы если не увидеть, то хотя бы услышать, как пирует с греческими гостями князь Владимир.
Об одном смельчаке — боярине Куксе — потом рассказывали, будто он в неудержимом своем желании видеть пирующих влез на высокую липу против окон Золотой палаты, устроившись на ветке, воскликнул: «Зрю!» — и тут же сорвался и полетел с липы, сломав себе три ребра и обе ключицы…
«Гляди, чтобы не было, как с Куксой», — говорили с тех пор о завистливых и любопытных людях на Горе.
А кто все-таки попал в Золотую палату, долго потом рассказывал, как византийские гости вместе с боярами и воеводами Горы сидели за столами, ломившимися от всего, чего душа ни пожелает, как по обоим концам палаты перекликались величальными песнями хоры русский и греческий, как вышли на помост и сели в кресла князь Владимир и греческая василисса Анна, как все кричали по-русски: «Слава князю Владимиру и василиссе Анне» и по-гречески: «Исполайте, деспоте!», как василевс и василисса благословляли людей, яства, напитки, после чего начался пир…
Тем временем на Боричевом взвозе, над Почайной, на Подоле возле торга и даже в далекой Оболони ходили биричи, собирали людей и кричали:
— Князь Владимир повелел всем собраться завтра у реки Почайны, там будет креститься Русь…
Над Днепром стояло безветрие, тяжелые багряные тучи отражались в воде, голоса биричей слышались все дальше и дальше…
Пир на Горе продолжался и ночью, а когда сплошной мрак поглотил Днепр и берега, к реке из оврагов, кустов, крадучись на сером фоне песков, задвигались и поползли какие-то тени.
Неизвестные сошлись у лодий, сели на них, положили в уключины весла, стали у рулей, оттолкнулись и поплыли, чтобы никто не слышал, вниз по течению.
Тучи все больше заволокли небо, темные, они телерь нависали над самой водой, все окутала тьма; только на Горе светились, точно волчьи глаза, огоньки — там пировал с боярами, воеводами и византийскими гостями Владимир-князь.
— Не станем слушати, заткнем уши свои, уйдем в пустыни и леса, — говорил на лодии главный волхв Перуна Вихтуй.
— А они да погибнут в своем зловерии, — отозвались жрецы бога Волоса из Подола.
Лодии уплывали под темными сводами тяжелых туч все дальше и дальше, в днепровские просторы, в ночь.
7
Утром вся Гора была готова к крещению — воеводы, бояре, их жены и дети, вся княжья семья — дочь и сыновья, дворяне, холопы; по велению священников никто ничего не ел и не пил. Биричи громко возвещали о наказе князя Владимира на краю взвоза над Почайной, с высоких пней на торжище, повсюду на Щекавице, в Дорогожищах, Оболони; кликуны-глашатаи разъезжали по всему городу верхами, трубили в рога и пересказывали слова князя.
На рассвете князь Владимир вышел из своих покоев и направился в Золотую палату, где к тому времени собрались все бояре, воеводы, мужи.
Нет, это уже был не сын рабыни — в искрящемся, шитом серебром дивитиссии прошел василевс к помосту, на его голове сверкала золотая корона, в правой руке он держал скипетр, рядом шествовала в порфире нарумяненная, красивая василисса Анна, за ними, как это можно видеть и сейчас на иконах, в новых царских ризах, с молитвенниками в руках шли со скорбными лицами дети.
В глубине Золотой палаты протяжно и потому, казалось, заунывно, но, в сущности, величально запел хор; сначала греческие гости, а за ними воеводы и бояре закричали:
— Исполайте, деспоте!
— Слава василевсу Владимиру, василиссе Анне!..
Владимир опустился в кресло, по левую руку от него села василисса Анна, за ними полукругом стали сыновья и дочь Предслава.
— Начнем, мужи! — промолвил Владимир. — Готовы ли люди?
Бояре и воеводы смешались, потом, переступая с ноги на ногу, робко начали:
— Мы все готовы, ждем твоего слова, но у Почайны людей нет…
— Кликуны поведали всем и обо всем? — спросил князь.
— Не только кликуны, тиуны и емцы такожде собирают людей, гонят их к Почайне.
— И что?
— Люди бегут, княже, прячутся по лесам, по дубравам.
Бояре и воеводы, конечно, знали, что так именно и произойдет, — Гора почти уже вся крестилась, что ж, днесь она признает новую веру явно.
Но Подол, предградье еще не созрели к принятию христианства. Они крепко придерживаются старой веры, древних законов и обычаев.
— Не ведают люди, что творят, — гомонит Золотая палата. — Твоя, княже, власть, твой и суд.
Воеводы и бояре могли бы поступить иначе. В их руках сила, которой можно окрестить город Киев, — золото, серебро, всякое добро, стоит им кликнуть клич — и на Киев двинутся полки, гридни, дружины.
Но зачем тратить собственные силы и средства — на Руси у них есть великий князь и василевс Владимир, который отныне будет утверждать новые законы, царь земной и владыка душ человеческих, наместник Бога.
— Исполайте, деспоте! — горланит Золотая палата.
И князь Владимир понимает, какая в его руках страшная сила и что значат корона на голове и скипетр в деснице.
О, корона эта тяжела, а скипетр подобен огненному мечу, который может уничтожить, испепелить все, приняв их, Владимир теперь должен носить до смерти, теперь уже ему не на кого полагаться — только на себя.
Князь Владимир встает, скипетр покачнулся и замер в его высоко поднятой руке; бледный, с тревогой в глазах, но решительный и грозный, он говорит:
— Повелеваю окрестить город Киев и всю Русь… Аще кто не обрящется — богатый ли, убогий, нищий или раб, противен мне да будет, имения своего лишится, а сам да примет казнь…
Воеводы, бояре, мужи молчали, и только эхо среди темных сводов палаты глухо откликнулось:
— Да примет казнь!..
И тогда уже бояре и воеводы двинули на город Киев силу — с Горы спустилась к Подолу на сытых, борзых конях гридьба; из Белгорода, Вышгорода, с левого берега налетела, как саранча, дружина; по слову княжьему, они рассыпались по всем концам, заходя во все дома, хижины, землянки, шатры.
«Аще кто не обрящется, именья лишится и да примет казнь…»
Молчаливые, суровые, почерневшие от горя, тяжелой поступью шли люди к Днепру, за ними, словно чайки, у которых разорили гнезда, тянулись их жены, и лишь дети, не понимая, что творится, спешили впереди взрослых.
Однако что значит невыраженная печаль, невысказанный гнев? В последующие дни и годы люди поймут, что то был торжественный, незабываемый час, и он действительно был таким — это крестился город Киев, это крестилась Русь.
Солнце величаво поднималось над Днепром, отражаясь на широком плесе, слепило глаза, раскаляло воздух; над скопищем людским вставал тяжелый дух. Люди стояли голые, прикрывая вретищами, ветками или просто руками срамные места, только женщинам гридни позволяли остаться в сорочках либо повязагь гело убрусами или дерюгой, — люди стыдились друг друга, а более всего горян и потому толпились, прятались.
Привольней и просторней было выше над ручьем, на пригорке, откуда обычно биричи оглашали веления князя, — накануне древоделы положили там тяжелый дубовый помост, построили на нем скамьи, покрыли коврами.
Рядом натянули шатры, в них стояли лавки, кадки, чаны, нощьвы, — в одном шатре должны были раздеваться и креститься княжьи сыновья, воеводы, бояре со своими сыновьями, а в другом, среди кустов, — их жены, дочери и княжна.
На лавках сидели князь Владимир, василисса Анна, княжичи и княжна, а по обе стороны полукругом стояли в дорогих одеяниях епископы Анастас и Иоанн Корсунянины, священники, воеводы и бояре, мужи Горы.
Князь Владимир поднялся со скамьи и долго стоял, глядя на толпу перед собой. Сурово и задумчиво было его чело в этот утренний час. Вот князь поднял правую руку, подавая тем знак, что хочет говорить с людьми.
— Люди мои! — начал князь Владимир, и его голос отчетливо зазвучал по всему берегу. — Испокон веку по закону отцов наших верили мы и молились богам Перуну и Дажбогу, Волосу и Стрибогу, однако днесь боги сии более не пристанище в трудах и ратях наших. Иной Бог даст нам спасение, Бог — заступник богатого и убогого, князя и смерда, Бог, дарующий после бренного житья на земле жизнь вечную, радость и счастье на небе. Имя тому Богу Христос!
— Кирие элейсон! Кирие элейсон! Кирие элейсон! — заголосили и запели священники.
— Посему почтили мы за благо, — громко продолжал князь Владимир, когда они умолкли, — утвердить в городе Киеве, в землях Руси истинную веру, сиречь христианство. Креститесь, люди, во имя Бога Отца, Сына, Святого Духа. Аз первый положил на себя святой крест, потягните, люди, за мной…
И в этот миг на городницах ударили в била. Люди, повернув головы к Горе, увидели, как на требище перед стеной появилось много княжьих гридней, они что-то тащили веревками с Горы.
И вот на склоне между деревьями и оврагами появился стоявший до сих пор на требище Перун, громоздкий, деревянный идол, которого волочили гридни, он подпрыгивал, поднимался, падал; над взвозом Перун покачнулся, перевернулся и вниз головой, стремглав, ломая деревья, раздирая кусты, взрывая землю, с шумом, свистом и треском полетел с горы и, поверженный, упал в обрыв недалеко от ручья и толпы, которая в ужасе онемела при виде этого зрелища.
Но Перун пролежат там недолго, в тот же миг его окружили гридни, отроки, дворяне, которые на конях примча лись с Горы, ремнями и толстыми веревками зацепили лежащего бога, его голову, руки, ноги; тиуны, прибежавшие с дворянами, секирами вырубили золото и серебро, потом все разом ударили по коням, закричали и потащили Перуна по оврагу.
Идол прыгал на выбоинах.
— Гой-ла! Гой-ла! — надрываясь, кричали погонычи.
— Кирие элейсон! Кирие элейсон! — пели священники.
В огромной толпе поднялись шум и крик, стонали женщины, плакали дети.
Перуна доволокли до берега и столкнули в воду. Тяжелая дубовая колода завязла и неподвижно лежала на косе. Тогда вперед кинулись тиуны, дворяне, отроки — в одежде, постолах, а кто и босиком, лезли они в воду, отталкивали шестами и прямо руками колоду от берега.
А на толпу тем временем напирали гридни, княжья дружина; размахивая кольями, позвякивая мечами, они теснили людей к воде.
— Креститесь во имя Отца, Сына и Святого Духа, — провозглашали священники; люди заходили в воду все глубже и глубже.
Наконец Перуна сдвинули с места, и он поплыл, за ним вплавь бросились дети и окружили идола, а многие люди, потрясенные всем происшедшим, стоя в воде, кричали:
— Выдыбай, Боже! Выдыбай, Боже!
— Кирие элейсон! Кирие элейсон! — пели священники.
Перун плыл. С деревянного помоста на высоком пригорке смотрели на него князь Владимир, княгиня Анна, воеводы, бояре.
— Выдыбай, Боже! Кирие элейсон! — смешивалось в раскаленном воздухе.
А идол плыл все дальше и дальше. По берегу вслед за ним бежали люди.
— Выдыбай, выдыбай, Боже!
Князь Владимир видел, как разбегаются во все стороны от священников киевляне, какие насилия учиняют гридни и дружина, но не сочувствие, не жалость к людям терзали ему душу.
Он стоял, весь напрягшись, безмолвный, сведя на переносице брови, стиснув губы, отчего лицо его стало суровым, хищным, и смотрел на толпу холодно и грозно.
Нет, это был уже не тот князь Владимир, который когда-то вел ласковые, сердечные беседы с дружиной, с воинами и всеми людьми Руси.
«Убогие, темные люди, — думал он, — ведаете ли вы, что весь мир называет вас варварами, язычниками, ведаете ли вы, какую муку мне пришлось принять на себя, чтобы спасти вас, защитить Русь?!»
Сейчас, как недавно в Херсонесе, но еще отчетливей, еще острее ему показалось, что он имел на это право, должен был и уже стал выше всех этих людей. Ему одному ведомо больше, чем всем им. Они должны радоваться, быть ему благодарны, что он сам крестился и ныне крестит их.
— Крестить! — вытянув вперед правую руку, хрипло промолвил он. — Крестить, а кто не обрящется — карать…
— Многие лета василевсу Владимиру! — гремел хор.
— Исполайте, деспоте! — тянули греческие священники.
Князь Владимир был милостив и щедр к новообращенным христианам города Киева. В этот день он велел поставить на всех концах перевары с медами и олом, дать убогим людям хлеба, говядины…
Однако, как ни кричали биричи, никто не отведал в городе медов и ола, голодные люди не кинулись к хлебу и говядине. До позднего вечера в предградье, на Подоле и даже на Оболони разъезжали на конях и ходили пешком княжьи мужи, тиуны и гридни. Приблизившись к какому-нибудь двору, они смотрели, есть ли на доме, хижине или на двери землянки отес — знак креста…
Впрочем, если он и был, то княжьи мужи все равно заходили во двор: ведь там наряду с крещеными могли жить и язычники — люди старой веры.
Княжьи мужи были очень суровы и безжалостны — тут слышался крик, там гридень таскал за седую бороду какого-нибудь кузнеца. По концам от Оболони и Подола к церкви над ручьем вели людей, там крестили…