Глава четырнадцатая,
в которой ангел смерти собирает обильную жатву
Этот день и этот вечер показались Глебу самыми мучительными часами его жизни. Утром, когда пьяный граф Обольянинов уснул в его комнате, он отправился к Савельеву и, несмотря на ранний час, приказал слуге разбудить чиновника. За утренним чаем он и произнес то ключевое слово «Польша», которое услышал от графа.
— Вы не представляете себе, доктор, какая это важная для нас информация! — воскликнул Дмитрий Антонович, пожав Глебу руку. — Мы могли бы и дальше с вами сотрудничать, — неожиданно предложил он. — Разумеется, не бесплатно. К примеру, как вы отнесетесь к тому, чтобы вернуться во Францию?
— У меня иные планы, — поспешил возразить доктор Роше.
— А вы подумайте хорошенько, — настаивал статский советник, — мы могли бы вас неплохо устроить…
— Я не нуждаюсь в протекции такого рода! — уязвлено заявил Глеб.
— Но подумайте о сестре, — решил зайти с другого фланга опытный чиновник. — Она могла бы петь на парижской сцене.
— Она мне не сестра, — равнодушно признался молодой человек. — И я такой же доктор Роше, как она Сильвана Казарини. Все это выдумки графа.
— То есть вы хотите сказать, что родились не в Одессе, не в семье французов-эмигрантов? Очень интересно. Кто же вы на самом деле?
— Я не стану отвечать на этот вопрос. — Он резко встал из-за стола, поклонился и направился к двери.
— Да, постойте же, черт вас подери! — вскочил вслед за ним Савельев и, схватив его за плечо, развернул лицом к себе. — Хорошо, можете не называть своего настоящего имени, но скажите хотя бы, кто она?
«Рано или поздно они все равно узнают, — подумал Глеб, — а скорее всего, прямо сегодня, от самого графа».
— Знайте же, — наконец решился он, — что Сильвану Казарини на самом деле зовут Каталиной… — Он запнулся, помолчал с секунду и наконец выпалил: — Каталиной Обольяниновой. Она родная дочь графа… А я… я не имею никакого отношения к этому семейству!
Пальцы статского советника разжались, отпустив плечо молодого человека. В глазах читалось изумление. Даже для видавшего виды сыщика было непонятно, как мог граф втянуть в столь скверную историю собственную дочь?
Глеб, оправив сюртук, воспользовался замешательством Савельева и выскользнул в открытую дверь.
До вечера он бродил по городу, не решаясь вернуться домой. Впрочем, дома у него давно уже не существовало. Только в самом раннем детстве, когда была жива мать, он считал своим домом Тихие Заводи и особняк на Пречистенке, сгоревший во время московского пожара. Новый дом отца у Яузских ворот был похож на склеп. Вилла приютившего его Обольянинова в Генуе никогда не казалась родной, хотя он и был там по-настоящему счастлив в своей лаборатории. Глеб не мог не признать, что лишь гостеприимство графа спасло его от бродячего цирка. Он многим был обязан Обольянинову. Разве не благодаря ему он стал доктором с дипломом самого престижного университета Европы? «Какой же я подлец! — терзался он. — Предал своего благодетеля! Отрекся от него». Однако разве не с легкой руки благодетеля он стал шпионом и доносчиком? «Никогда не прощу ему этого!» — твердил он всякий раз, оправдывая свое предательство. И все-таки, какие бы оправдания он ни находил своему поступку, совесть его была не чиста, сознание того, что он совершает нечто гнусное, отравляло ему жизнь. «Надо поскорее вырваться из этого капкана, — решал Глеб вновь и вновь. — Бежать куда глаза глядят!» Странно сказать, его удерживало от побега лишь лицо Майтрейи, словно выжженное под его веками раскаленным железом. Он думал о ней, даже когда о ней не думал. Он бредил ею. Он видел бы ее во сне, но сны ему больше не снились. Скомканные простыни становились пыткой для его тела, их складки предательски напоминали ему ее округлую руку, бедро, обозначившееся под платьем, волну волос, с дикарской непокорностью выбившихся из прически.
Практикующий врач, он вдоволь повидал женщин раздетых, женщин мертвых, женщин препарированных. Для него не существовало тайн женского тела, само по себе оно не несло для него никакого обольщения. Случайные подруги из Латинского квартала, бедные девушки с рабочих окраин Парижа с красными от стирки руками и чахлыми лицами, рождали у него смешанное чувство грубого вожделения и жалости. Несчастные жертвы нетребовательной похоти, будущие пациентки Сент-Лазара, больницы для венерических проституток, где гниющие заживо полутрупы порой жутко напоминали студентам-медикам их пока еще здоровых любовниц… Любовь! Пустое, лишнее слово в этих обстоятельствах. «Два мертвеца не идут плясать!» — сказал ему как-то знакомый еврей-букинист с набережной Орсе, когда они не сторговались насчет старинного латинского справочника лекарств. «Я нищий и вы небогаты… Какие же уступки мы можем друг другу сделать?» Глеб часто вспоминал эти слова, думая о том, что уготовила ему жизнь. Нищета, бесправие, вечная борьба за существование. Что он мог бы предложить Майтрейи? И случись такое чудо, что эта неискушенная девушка, в силу каприза или в силу роковой прихоти, предпочла бы его другим поклонникам, разве он посмел бы принять подобный драгоценный дар? Нет, ему уготованы проститутки, содержанки или истеричные пациентки, влюбленные в своих докторов. Жалкая жизнь, судьба изгоя. Майтрейи должна была остаться для него золотой статуей на пьедестале, божеством, на которое можно лишь молиться, осязать которое можно лишь во снах, томительных и жгучих…
До вечера он просидел на скамейке в парке, выбрав самый глухой уголок. С тех пор как Глеб попал в Геную, он жил под опекой графа и ни в чем не нуждался. У него был открыт счет в Английском банке. Теперь деньги перестанут поступать на этот счет, придется самому зарабатывать себе на жизнь. «Я собственноручно подрубил сук, на котором сидел», — усмехнулся он. Будущее представлялось ему неясным, и в нем не было места даже для мечты о Майтрейи. Конечно, можно стать приживалом у богатой кузины, устроиться поближе к ее воспитаннице… Нет, он не падет так низко. Его отец, князь Белозерский, когда-то ограбил Елену, лишив ее наследства, имени и титула. «Уж лучше умереть в сточной канаве, чем просить о чем-то кузину, перед которой Белозерские и так в долгу!» — решил он.
Глеб поднялся со скамьи, когда начало смеркаться. Посмотрел на часы. Бал уже был в разгаре. Он поспешил во дворец, но, завидев освещенные окна и тени кружащихся пар, замедлил шаг: «Зачем я иду?» Однако ноги сами несли. «Зачем? А то тебе неизвестно, — передразнивал он себя. — Да затем, чтобы увидеть Майтрейи хотя бы еще раз. Последний раз!»
Войдя в зал, молодой человек сначала растерялся. В Париже он был вхож в салоны, но ему не приходилось бывать на балах высшего света. Его ослепило огромное количество свечей, музыка оркестра показалась навязчиво оглушающей. Первые минуты он пребывал в оцепенении, но вдруг увидел Каталину, а рядом с ней Бенкендорфа.
«Господи, что же это такое?! — воскликнул он в сердцах. — Я ведь им передал все сведения о графе, только чтобы они ее не трогали!»
Глеб стоял как вкопанный. До него начал доходить смысл происходящего. «Неужели они заинтересовались Каталиной только потому, что узнали, кто она на самом деле? Я наболтал лишнего, прямо как Борисушка в детстве! И последствия моей болтовни могут быть самыми непредсказуемыми. Боже мой! Какой же я идиот!» — терзал он себя. Главный удар его ждал впереди. Бенкендорф взял Каталину за руку и повел ее в каре. Заиграла музыка. Глеб увидел брата, и рядом с ним Майтрейи. Пара была очаровательна, вокруг, казалось, только и говорили об индийской принцессе и драгунском офицере. Борис смотрел на девушку с такой нежностью, что невозможно было ошибиться в его чувствах. Майтрейи танцевала, опустив глаза, изредка бросая на кавалера быстрые, робкие взгляды.
«Борис! — Глеб схватился за колонну, чтобы не упасть. — Откуда ты взялся на мою голову?!»
Старшему брату всегда везло. Ему доставалось самое лучшее: игрушки, лакомства, учителя. Отец его с детства баловал, а Глеба ненавидел и даже пытался отправить на тот свет. И вот теперь брат непостижимым образом оказался рядом с Майтрейи. Занял его место.
«Как мне тягаться с ним! Он красив, как греческий бог, бравый офицер и к тому же поэт… — Глебу не хватало воздуха. — Он делает карьеру, у него громкий титул, наконец, он единственный наследник огромного состояния. А кто я? Докторишка, заигравшийся в шпиона».
Выглянув из-за колонны, он увидел, что четырехугольник, в котором танцевали Борис и Майтрейи, распался. Оценив ситуацию, он понял, что во всем виновата Каталина, сбежавшая от шефа жандармов.
«Надо бы пойти за ней», — сказал себе Глеб, но не двинулся с места, не в силах покинуть свой наблюдательный пост. Майтрейи подвела Бориса к виконтессе, и тот поцеловал кузине руку. Елена доброжелательно смотрела на старшего, любимого сына своего заклятого врага.
«Борис придется ей по душе, — рассуждал Глеб, находя извращенное удовольствие в том, чтобы растравлять свою рану. — Ведь он совсем не похож на отца, в отличие от меня…» Внезапно в нем пробудился другой голос, бесстрастный и рассудительный: «Что ты скулишь, как отравленный пес? Ты уж не маленький мальчик! Сколько можно прятаться в тени, боясь показаться на солнце? Подойди к ним! Обними брата. Пригласи Майтрейи на танец!» — «Нет-нет! — сопротивлялся Глеб этим здравым советам. — Я не стану бороться с братом! Он влюблен. Впервые, может быть, после смерти Лизы. Кто рожден для счастья, тот пусть и будет счастлив, наконец. Я привык довольствоваться малым…»
Снова грянул оркестр, и снова Борис пригласил на танец Майтрейи. Девушка, казалось, была в упоении от своего нового знакомца. Ее пунцовые губы горели, тяжелые шелковые ресницы бурно трепетали над опущенными глазами. Разгорячили ли ее кровь танцы или рождающееся чувство? Глеб не пожелал гадать. Он оторвался от колонны и быстрым шагом, почти бегом, покинул зал и дворец.
…Доктор ворвался в дом, решив все к этому моменту окончательно. Собрать саквояж и бежать куда глаза глядят, подальше от всех этих обольяниновых, савельевых, бенкендорфов, в чьи игры он так долго играл, забыв о своем истинном призвании. Бедняга Жескар был его единственным пациентом за последние месяцы. Он сумел спасти ему жизнь, выиграл у смерти эту почти безнадежную партию. Множество людей нуждаются в его помощи, а он тратит время на стоны, вздохи, мечты о том, о чем ему и думать-то не подобает. «Докторам бы стоило принимать целибат, как католическим священникам! — раздраженно думал он, пинком открывая дверь за дверью. — Толку бы было больше, ей-ей!»
Слуги уже легли. Лишь старая Марселина с крохотным огарком свечи в кулаке выползла из кухни, давясь бурной зевотой.
— Синьора у себя? — отрывисто спросил Глеб.
— Госпожа? Да разве она бы так рано вернулась? — удивилась старуха, открыв один глаз.
Он вспомнил: когда подходил к дому, свет в комнате Каталины не горел. Глеб мельком осмотрел пустую столовую и гостиную. «До сих пор не вернулась! Что ей такого наговорил этот Бенкендорф?» В душе он чувствовал за собой вину. Не стоило откровенничать с Савельевым. С такими людьми лучше держать рот на замке.
Он быстро обошел весь дом. Каталины не было нигде.
— Вот ведь притча! — с тревогой заключил он. — Где же ее носит?! Мне надо сказать ей два слова…
Марселина, повсюду тащившаяся за ним, освещая путь свечным огарком, наконец открыла и второй глаз, пробормотав:
— Шли бы вы, мсье, спать. Когда синьора вернется, я уж вас извещу.
Глеб отнял у нее огарок и, взяв с консоли подсвечник в три свечи, зажег его.
— Не терпится, так отправляйся, спи! — строго приказал он старухе. — Мне не указывай.
Служанка с удовольствием ретировалась.
Войдя к себе в комнату, он прошел к столу и поставил на него подсвечник. Неопаленные свечи к тому моменту ярко разгорелись, и молодому человеку немедленно бросилась в глаза бутылка с ядом, стоявшая на углу стола. Утром он оставил ее на прикроватной тумбочке, чтобы показать пьяному графу отраву, а после забыл прибрать. Сейчас бутылка была открыта. Поднеся ее к свету, доктор с содроганием убедился, что она на треть опорожнена.
— Дьявол! — Глеб почувствовал, как волосы зашевелились у него на затылке.
Там же, на углу стола, лежала некая бумага, небрежно всунутая в незапечатанный конверт. Утром ее здесь не было. «Для доктора Роше» — гласила надпись на конверте. Сразу узнав почерк Каталины, он дрожащими руками развернул письмо и прочел:
«Братец, когда ты станешь читать эти строки, меня уже не будет в живых. Отец мне еще в детстве говорил, что ты гениально составляешь яды. Значит, смерть будет легкой и быстрой. Сегодня я лишилась всего, что скрашивало мою долю: и надежды на любовь, и надежды на жизнь в искусстве. Вся моя жизнь и была сплошной надеждой, я только надеялась, а не жила. Быть может, сейчас, умирая, я впервые воистину живу, избавившись от призраков счастья и пустых ожиданий… О, твой яд — самое ценное и прекрасное лекарство из всех, которые мне приходилось принимать! Он излечивает разбитое сердце, умиротворяет мятежную душу, я спокойна, бесконечно спокойна, я сильнее всех своих недругов… Теперь я выше любви и нелюбви, все эти слова стали для меня лишь звуками песни на непонятном языке… Ты единственный, с кем я хочу проститься на этой земле. Прощай, братец!»
Он обернулся, скорее почувствовав, чем услышав у себя за спиной какое-то движение, и вскрикнул. В кресле, задвинутом в угол у двери, преувеличенно прямо сидела Каталина в бальном платье и смотрела прямо на него. Возле ног девушки на ковре покачивался пустой фужер. По всей видимости, он соскользнул только что с ее колен, произведя легкий шум. Глеб бросился к несчастной, хотя внутренне сознавал бесполезность своих усилий. Яд, составленный некогда по рецепту францисканского монаха Иеронима, действовал необратимо и не имел противоядия. Рука Каталины была еще тепла, но пульс не прощупывался. Зрачки широко открытых глаз уже приобрели опаловый оттенок, характерный для данного вида отравления. На висках высыхали капли смертного пота. Все было кончено через мгновение.
Глеб взял мертвую девушку на руки и отнес на свою кровать. Закрыл ей глаза, сложил руки на груди и, поцеловав в лоб, прошептал: «Прощай, сестрица!» Один! Снова один, и снова некому излить душу, сказать правдивое слово! Единственный друг покинул доктора, и что самое ужасное — с непосредственной помощью его смертоносного искусства!
На станцию он шел быстрым шагом, почти бежал. Нанять экипаж было не по карману. Почтовый дилижанс отправлялся только в шесть утра. Глеб, уплатив за место в кибитке, присел на сырую скамью и прикрыл лицо ладонью, чтобы никто не увидел слез, то и дело вскипающих у него на глазах. Впрочем, рядом отирался лишь седоусый, сгорбленный станционный смотритель.
— Вы бы, молодой человек, не наживали тут чахотку, — скрипучим голосом советовал старик, — а шли бы в дом. Опять же чаю… У меня чаек хоть и не генеральский, зато задаром. Ночи к осени темные, длинные, а к старости-то еще темнее да длиннее… Составили бы мне компанию, а?
Глеб сидел так неподвижно, что смотритель, ищущий общества с целью потешить старческую бессонницу, в конце концов умолк и отправился восвояси.
Ночь тянулась бесконечно, сырая и безлунная. То и дело начинал накрапывать дождь и вновь переставал. «Я приношу людям несчастья, — твердил про себя Глеб, — я притягиваю смерть. Уже своим появлением на свет я погубил матушку. Отец считал меня плодом измены и отравил ее. С Евлампией я обошелся жестоко. Жива ли она?» Прошло много лет, а исчезнувшая нянька так и не подала о себе весточки. Глеб уже был почти уверен, что карлицы больше нет на этом свете. «И вот погибла Каталина, вскоре после того, как я обрел в ней сестру, отравилась ядом моего собственного изготовления. А отравилась потому, что я наболтал лишнего…» Этой ночью Глеб вершил над собой суд и не находил для себя никаких оправданий. «Желаю ли я людям добра или зла, все едино выходит зло. Да разве я имею право любить и быть любимым, принося ближним только смерть? Забыть Майтрейи! Вычеркнуть ее из памяти навсегда! Увидев вновь, не узнать, не мучиться самому и не подвергать ее опасности».
До самого утра он с маниакальным упорством твердил: «Забыть, забыть!» И в полубреду повторял это слово, уже сев в дилижанс, который следовал в Москву. Измученный страшной ночью, он вскоре уснул, убаюканный тряской, дробным стуком копыт и скрипом скверно смазанных колес дорожной кибитки.
Граф Обольянинов очнулся в тюремной карете по пути в Петропавловскую крепость. Он лежал на полу, спутанный веревкой по рукам и ногам, как пойманный живьем волк. Для полного сходства не хватало только палки в зубах. В чувство его привела ужасная вонь, исходившая от сапог шпиков, не пожалевших дегтя по случаю бала во дворце. Граф попытался прислушаться к их разговору, но в ушах у него раздавался лишь мерный шум моря, как из ракушки. Разочарованный шпион предпочел вновь закрыть глаза, притворившись спящим. Вскоре он и в самом деле уснул, убаюканный сильным головокружением.
А тем временем в Царском Селе лучшие доктора боролись за жизнь коллежского секретаря Нахрапцева. Сам император, узнав о случившемся, велел своим личным врачам оказать помощь раненому. Доктор Мандт констатировал, что нож не задел сердца, однако, по его предположению, порвал селезенку.
— Наш бедный Андрей Иванович высокого роста, — докладывал Савельев на другой день начальнику Третьего отделения в его кабинете, — а Обольянинов, видно, нанес удар в расчете на обычного человека, пониже…
— Значит, у вашего подчиненного есть шанс выкарабкаться? — осведомился Бенкендорф.
— Очень надеюсь на это, — понизив голос, признался Дмитрий Антонович. — Нахрапцев весьма толковый сотрудник, будет жалко его потерять.
— Что ж, увидим… — Этой неопределенной фразой шеф жандармов дал понять, что тема исчерпана. — Теперь к делу. В котором часу обнаружили труп певицы?
— Примерно, в восемь утра. Как объяснили слуги, в это время в комнату доктора Роше приносят кофе. Но вместо доктора в его кровати лежала Сильвана Казарини. Полностью одетая, как вернулась с бала, и мертвая.
— Обольянинова, а не Казарини, — раздраженно перебил Бенкендорф. — Давайте будем уже, наконец, всех называть своими именами!
— Извините, ваше превосходительство… Графиня Обольянинова лежала в кровати доктора Роше. Настоящего имени ее фальшивого братца мне выяснить, увы, так и не удалось. На столе нашли бутылочку с ядом неизвестного происхождения. Бокал, из которого она пила, валялся на полу, рядом с креслом. Одежда и прическа Обольяниновой в порядке, синяков на руках нет… Похоже, она приняла яд добровольно.
— Наверняка это был тот самый яд, которым хотели отравить меня, — усмехнулся шеф жандармов. — Так, по-вашему, это не было убийство?
— Нет, я готов поручиться! — покачал головой статский советник. — Тем более она оставила предсмертную записку. Довольно любопытную, к слову. Вот, извольте прочесть.
Бенкендорф пробежал письмо глазами и задумался, опустив голову. Он молча признавал, что перестарался, пытаясь сломить волю этой девицы. Сделал ошибку. Опыт научил его, что противник, загнанный в угол, цепляясь за жизнь, готов на любые уступки, лишь бы отстоять свое существование какой угодно ценой. Но певичка опрокинула этот расчет, выбив из-под него основную опору. Жизнью-то она, оказалось, и не дорожила. Но кто же мог подумать, что у такого хладнокровного, беспринципного убийцы, ревниво берегущего свою шкуру, как граф Обольянинов, такая ранимая, далекая от компромиссов дочь?
— А что же этот загадочный доктор Роше? — проронил он после долгой паузы.
— Исчез, ваше превосходительство.
— То есть как исчез? — нахмурился Александр Христофорович.
— Самым обыкновенным образом. В шесть утра его видели на станции, он сел в дорожную карету и уехал в Москву.
— Этого еще не хватало! — Бенкендорф встал из-за стола и нервно зашагал по кабинету. — Французский шпион по подложным документам разъезжает по стране! Передать на заставы, чтобы его немедленно задержали!
— Тогда нам не узнать, с какой целью он отправился в Москву, — возразил Савельев. — Может, не торопиться, а проследить за его деятельностью в Первопрестольной?
— Хорошо, — скрепя сердце, согласился начальник. — Возьмитесь за это лично. Тем более на днях вам предстоит поездка в Москву.
— По делу барона Гольца? — догадался статский советник.
— Мнимого барона Гольца, — раздраженно поправил шеф жандармов. Он был сильно не в духе, его стройный план в отношении Обольянинова, примы Неаполитанской оперы и доктора Роше расползался по швам. — Вам поручается допросить князя Белозерского и поставить, наконец, точку в этом деле.
Дмитрий Антонович, выслушав последние распоряжения начальника, хотел было уже покинуть кабинет, но, взявшись за дверную ручку, услышал за спиной:
— Да! Совсем забыл! Вы не знаете, кто вчера танцевал с виконтессой де Гранси французскую кадриль? Лицо этого господина мне знакомо…
Савельев боялся этого вопроса. Он рассчитывал, что Бенкендорф, всегда жаловавшийся на плохую зрительную память, не узнает Евгения, который к тому же сильно изменился. Однако чуда не случилось. Савельев был уверен, что и вопрос-то был задан вскользь не случайно. Бенкендорф мог бы прямо спросить: «Что делал ссыльный граф Шувалов вчера на императорском балу?» Так нет же. Он хочет узнать, причастен ли его подчиненный, собиравший досье на виконтессу, к появлению государственного преступника в Царскосельском дворце. «Семь бед — один ответ! Лгать себе дороже!» Дмитрий Антонович вдохнул полной грудью воздух и выпалил:
— Это был граф Шувалов, ваше превосходительство. Он прибыл на бал по моей настоятельной просьбе.
— Вот как? — опешил начальник. — А вы разве не знаете, что граф Шувалов осужден по делу четырнадцатого декабря?
— Мне известно это, Ваше Превосходительство…
— Так какого же черта вы притащили во дворец государственного преступника?! — вспылил Бенкендорф.
— Шувалов был когда-то помолвлен с виконтессой де Гранси, и я хотел окончательно убедиться в том, что виконтесса именно та, за кого себя выдает, — вывернулся опытный чиновник. — Шувалову лгать незачем, и он не мог быть ею подкуплен.
— О таких рискованных предприятиях сперва нужно советоваться со мной, — скривил рот начальник. Однако он успокоился. Тщательная проверка информации была первой заповедью чиновников его ведомства.
— Должен заметить, ваше превосходительство, — осмелился добавить приободрившийся Савельев, — граф осужден по самой низшей категории и не имеет права посещать лишь столицы. Приехав на бал в Царское Село, он тем самым не нарушил закона.
— Ну да, ну да, — небрежно согласился Бенкендорф. — Однако лучше бы ему сидеть в своем имении и не показываться на глаза государю-императору…
— Он рассчитывает просить об аудиенции и надеется на снисхождение…
— Савельев, — строго оборвал его начальник, — не лезьте в это дело! И проследите, чтобы Шувалов немедленно покинул Царское Село и вернулся в деревню.
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — по-солдатски отчеканил статский советник. — Прикажете идти?
— Погодите еще… Я ведь прекрасно осведомлен о деле Шувалова, — смягчив тон, неожиданно признался Бенкендорф. — И знаю, что граф осужден несправедливо. Но даже я ничем не могу ему помочь. Государь-император ничего не желает слышать о снисхождении «друзьям по четырнадцатому декабря» и всякий раз приходит в негодование, когда его об этом просят. — Он подошел к Савельеву почти вплотную и шепнул, словно их кто-то мог подслушать: — Передайте Шувалову, пусть еще немного потерпит. Все-таки жить барином в своем имении куда вольготнее, чем добывать руду в Сибири, в горе´, по пояс в ледяной воде…
И Дмитрий Антонович заметил мелькнувшую в глазах начальника горькую тоску. В канцелярии все знали, что лучший друг шефа жандармов князь Сергей Волконский отбывает срок на каторге по самой высшей и суровой категории.
Когда Семена Андреевича Обольянинова привели на первый допрос, он являл собой жалкое зрелище. Изжелта бледный старик, с помутившимся взглядом, заметно трясущейся головой и вдобавок с угрожающе распухшим правым ухом. Ноги его не слушались, и конвоиры вынуждены были тащить графа под руки. С первых же минут допроса выяснилось, что подследственный едва слышит левым ухом и полностью оглох на поврежденное правое. Приходилось каждый вопрос повторять не по разу, почти орать. Савельеву ничего не удалось выяснить. Граф яростно отрицал свою сопричастность к шпионажу.
— Я вернулся на родину, чтобы здесь умереть! — кричал он, не слыша собственного голоса, и бил себя кулаком в грудь. — Никогда зла не умышлял против родины моей, — произносил он с пафосом, словно декламировал оду Державина. — Боже упаси, предать землю, что породила и вскормила тебя! Это все равно что отречься от матери!..
— Скотина! Все лжет! — был убежден Бенкендорф, когда Савельев доложил ему о плачевных результатах первого допроса. — Притворяется глухим, чтобы сорвать допрос! Я эту бестию хорошо знаю! Докторам его покажите!
Однако доктора подтвердили, что Обольянинов наполовину оглох, и более того, высказали мнение, что подследственный нуждается в срочной госпитализации, потому что у него временами отнимаются ноги.
— Отнимаются, как на допрос вызывают, — усмехался шеф жандармов. Он считал, что старому, опытному шпиону ничего не стоило обвести вокруг пальца докторов. — И еще, — напутствовал Бенкендорф статского советника, — позаботьтесь о том, чтобы Обольянинов не узнал о смерти дочери. А не то прикинется убитым горем отцом, для него это лишь отличный повод для симуляции.
Во время второго допроса, когда Дмитрий Антонович напомнил графу о делах семнадцатилетней давности и об убийстве барона Гольца, тот, до сей поры не назвавший ни единого имени, неожиданно вскричал:
— Это князь Белозерский во всем виноват! Он убил Гольца, чтобы не отдавать ему картежный долг! Он и меня хотел отравить! Вот кто настоящий преступник! Арестуйте его!
Обольянинов нешуточно разволновался, вены вздулись у него на висках, а лицо стало багрово-красным. Он боком повалился на пол и забился в судорогах. Тотчас были вызваны надзиратели и тюремный врач. Графа снесли в камеру. С помощью нюхательной соли и нескольких кровопусканий доктор привел его в чувство, и граф сразу попросил перо и бумагу, чтобы составить завещание.
— Не верю старому лису, — продолжал стоять на своем Бенкендорф, хотя Савельев клялся, что припадок, случившийся с подследственным, был настоящим, и его невозможно подделать. — Шпионы — великие мастера разыгрывать спектакли. Пройдоха Обольянинов издевается над вами, водит за нос. Но за мой нос ему не ухватиться! Завтра я лично его допрошу, он уж не выкрутится…
Однако граф Семен Андреевич умудрился вывернуться и тут, правда, весьма радикальным способом. Он тихо скончался ночью в тюремной камере, без медицинской помощи, без отпущения грехов. Но и мертвому шпиону начальник Третьего отделения не верил.
— Значит, граф все же узнал о смерти дочери и принял яд, — заявил он. — Обратите внимание, в завещании, которое плут составил, дочь вообще не упоминается.
Граф завещал все свое движимое и недвижимое имущество бенедиктинскому монастырю в окрестностях Генуи, и аббата, настоятеля монастыря, сделал своим душеприказчиком.
— Обольянинов не из тех людей, что сводят счеты с жизнью добровольно, — возражал Савельев.
— В таком случае дело еще хуже. Его отравили. Обыщите камеру!
Когда обыск не дал никаких результатов, Бенкендорф сказал:
— Нужен опытный доктор, который сможет профессионально провести вскрытие. У вас есть такой на примете?
— Как же! Доктор Цвингель Иннокентий Карлович, — не задумываясь, ответил Дмитрий Антонович.
— Отвезите труп к нему!
И вот по прихоти судьбы-шутницы тело графа Обольянинова оказалось на том же столе, где еще недавно лежали останки барона Гольца, обнаруженные в болоте старого ельника. Александр Христофорович лично прибыл в анатомический театр, хотя обычно манкировал подобными зрелищами.
— Смерть наступила как результат кровоизлияния в мозг, — вынес окончательный вердикт Цвингель.
— Что послужило причиной кровоизлияния? — хотел знать шеф жандармов.
— Удар, нанесенный в правое ухо, — уверенно предположил доктор. — Там большая гематома и перебиты барабанные перепонки…
— Это, по всей видимости, я не рассчитал удара, — признался Савельев. — Увидел Нахрапцева в луже крови, ну и… Как я на месте не убил тогда графа, не понимаю…
Бенкендорф пристально смотрел на подчиненного, а статский советник виновато опустил глаза. Далеко идущие планы шефа жандармов относительно графа и его дочери окончательно рухнули. Игра была проиграна, еще даже не начавшись, и они оба, начальник и подчиненный, оказались не на высоте. Александр Христофорович сухо поблагодарил доктора и, бросив прощальный взгляд на раскроенный череп Обольянинова, вышел из комнаты.
Савельев продолжал стоять с потупленной головой, как в детстве, когда его ставили в угол за провинность. Статского советника вывел из ступора ласковый голос Иннокентия Карловича.
— А раз уж вы ко мне заглянули, то знаете, что мы с вами сделаем, Дмитрий Антонович? — хлопотал добрый старик, накрывая белой клеенкой труп Обольянинова. — Выпьем-ка кофейку с ликерчиком и поболтаем… Признаться, вид ваш мне не нравится, уж очень вы с лица спали. Нужно, голубчик, временами от службы отвлекаться, а то и захворать недолго!
Шкатулку с драгоценностями, выманенную у княгини Ольги Григорьевны, Зинаида спрятала в надежном месте. Уже отъезжая от дома Головиных на извозчике, бывшая лавочница сообразила, что сокровищам не место в паршивой конуре, снятой на паях с Элеонорой. Да и самой Элеоноре не следует подозревать об этих драгоценностях, а то, чего доброго, девка возьмет и перережет горло своей благодетельнице, позарившись на даровое богатство. Чего иного ждать от твари, подобранной некогда на помойке, а после ходившей по рукам? Да, но где же найти надежного человека, безопасный приют? У Зинаиды, как на грех, все знакомые были одного пошиба — самого низшего. И тут ей внезапно вспомнился недавно встреченный отец Иоил. Ведь никто его за язык не тянул, сам предложил ей: «Заходи ко мне, если нужда приключится. Помогу, даже долгом своим почту. И хотя деньгами не богат, но немного ссужу по надобности…» Кого же еще искать и сомневаться?!
Дом старообрядческого священника на Восьмой линии она хорошо помнила и отправилась прямиком туда, предварительно закутав шкатулку в платок. Отец Иоил принял заблудшую овцу горячо и сердечно.
— Я знал, что рано или поздно ты вернешься к старой вере, к вере своих покойных родителей. — От радости его голос дрожал. — Сколько лет прошло с тех пор, как ты перекрестилась, столько на моей душе этот камень и лежит! Ведь тут и моя вина косвенная, я выдал тебя замуж неудачно, от этого и все несчастья пошли… Но ты не горюй, не отчаивайся, помни — Бог покаяние приемлет! Покайся, а меня, грешного, прости!
Зинаида рухнула на колени, всплеснула руками и закрыв лицо растрепавшимися волосами, изобразила бурные рыдания. Играла она скверно, не чувствуя ни малейшего раскаяния в своей грешной жизни, ни потребности в покаянии. Наговорила отцу Иоилу выдуманных и пустяковых грехов с три короба, пожаловалась на злых людей и жестокую долю одинокой вдовы и так угодила доверчивому старцу своими фальшивыми слезами, что получила полное отпущение, и он совершил над нею обряд, формально вернувший ее в лоно старой веры.
Несколько дней новообретенная духовная дочь провела в доме отца Иоила, на его хлебах. Денно и нощно молилась напоказ, стенала и билась лбом об пол, каясь в отступничестве. Священник в конце концов заметил, что она переигрывает, но отнес эту фальшь на счет усердия. Он находился в затруднении. Крещение крещением, покаяние покаянием, но есть поступки, которых община никогда не простит Зинаиде. Он тщетно ломал голову, как пристроить гостью, пока его не осенила идея отправить ее в Москву, к федосеевцам.
— Наши там живут свободнее, торгуют вольнее, много купцов богатых, есть и миллионщики даже! Черкну я туда верным людям письмецо, помогут тебе открыть лавочку в Китай-городе. Это полдела, а вот еще послушай… — Отец Иоил заметно смутился. — Не сердись, что я опять тебя сватать собираюсь, первый-то раз неладно вышло… Но одной тебе жить нехорошо, срамно, ты молодая еще, а греха вокруг много. Если и сохранишь себя в чистоте, так слухи-то все едино пойдут, было ли что или не было… Да и тяжело женщине без мужа, всякий ее обидит, обманет. Так я напишу, и тебе в Москве жениха достойного подыщут. Молоденького тебе, конечно, не нужно, а вот вдовца порядочного, нравом потише ты еще осчастливить очень можешь! Раньше у федосеевцев безбрачие ценилось, а нынче они обычай переменили, женятся.
Заручившись согласием Зинаиды, отец Иоил захлопотал вовсю. Заготовил рекомендательные письма, уговорился с надежным возницей довезти женщину до Москвы, до самого Преображенского кладбища, вблизи которого широко расселилась федосеевская община. Однако бывшая отступница не торопилась отправляться навстречу новой счастливой жизни. Прикидываясь нездоровой, она симулировала жар, кашель, жаловалась на головную боль, словом, всячески тянула время.
А время шло, как назло, зря. Каждое утро она, улизнув тайком, поджидала у дома барона Лаузаннера Матильду, или попросту Мотьку, служившую у него в горничных. И каждое утро выслушивала от нее неизменное: «Со дня на день уедет! Потерпи еще немного…» Зинаида уже мало верила этим обещаниям, но вот наконец настал долгожданный день. Бывшая сводня задрожала всем телом, когда Мотька сообщила:
— Сегодня! Господин барон уезжают в свою Германию. Приходи, как стемнеет.
— А сторож с собаками? — задохнулась от волнения Зинаида.
— Эва! — отмахнулась Мотька. — Этого дурака я беру на себя. Ты у забора не шастай, не то заметят. Сразу к задней калитке иди. Я тебе отопру…
Едва смерклось, Зинаида вновь пришла к своему бывшему дому. Служанка ожидала ее в условленном месте и торопливо открыла калитку. На мгновение сводня замерла, прислушиваясь. Ей показалось странным, что собаки не лают. Даже сидя на цепи, с другой стороны дома, псы все равно должны были услышать скрип калитки и залиться лаем. Сколько раз они поднимали шум, стоило коснуться доски забора!
— Где собаки? — шепотом спросила она.
— Барон взял их с собой в путешествие, — усмехнулась Матильда. — Эти шавки ему, как дети родные. А сторож давно уж десятый сон видит у себя в каморке.
Слегка успокоившись, Зинаида вошла в дом через черный ход. Матильда вручила ей припасенную зажженную свечу, себе взяла другую. Женщины крались по темному дому почти наугад. Прежде потайной сейф находился в комнате Зинаиды. Однако барон все основательно переделал, переставил переборки, и бывшей хозяйке было совсем не просто сообразить, где вести поиски.
— Да тут все изменилось! — с досадой воскликнула Зинаида, не узнавая решительно ничего. — Если барон перевернул вверх дном весь дом, то, должно быть, и деньги мои нашел!
— Капитальные стены не трогали, — успокоила ее служанка. — Только легкие перегородки поменяли, да кое-где обшивку. А в одной комнате даже обои не стали менять. Лиловые, бархатные, с золотыми узорами — совсем новые, дорогущие…
— Да ведь это моя спальня! — обрадовалась Зинаида. — Я тогда выбрала самые модные обои во французской лавке. Ну хоть не зря деньги выбросила!
И с этими словами переступила порог комнаты с лиловыми обоями.
— Гляди-ка! Даже кое-что из моей мебели сохранилось! — обрадовалась Зинаида и, положив на комод сумку, которую, по всей видимости, заготовила для ассигнаций, направилась к старому резному буфету. Теперь она была убеждена в успехе своего предприятия.
Открыв дверцы буфета, Зинаида принялась вышвыривать оттуда посуду. Фужеры, чашки, блюдца падали на пол и, звеня, разбивались.
— Что ты шумишь! — вскрикнула служанка. — Разбудишь сторожа!
— Плевать! — Бывшая хозяйка публичного дома разом обрела былую дерзость и самоуверенность. — Пусть идет сюда, старый пьяница! Забью ему червонец в глотку, так он еще мне ноги целовать будет! Или ты, Мотька, не знаешь, что все на свете покупается деньгами?! И люди стоят дешевле любого прочего товара! Пятачок — пучок, вот сколько! А деньги — вот они!
Освободив буфет от посуды, она ловко, привычным движением сняла заднюю фанерную стенку. Высмотрев на обнажившихся обоях маленькую золотистую замочную скважину, похожую на крохотного жучка, Зинаида достала ключ, висевший у нее на груди рядом с крестиком, и судорожно повернув его в замке, распахнула дверцу.
Радостный возглас замер на ее побелевших губах. Сейф был пуст.
— Не может быть! — прошептала Зинаида, обливаясь ледяным потом. Горло сжимали спазмы, не хватало воздуха. — Мотька, что я говорила?! Немец проклятый меня таки обокрал!
Не получив ответа, Зинаида обернулась. Ее лицо исказилось от испуга и изумления. Матильды рядом не было, а на пороге комнаты стояли двое: невысокий мужчина во фраке и цилиндре и женщина, одетая, как барыня. Оба держали в руках подсвечники с горящими свечами, их лица были хорошо освещены. В мужчине Зинаида с содроганием признала барона.
— Полагаю, вы будете рады узнать, что никто вас не обокрал, — с легким акцентом произнес он. — Деньгам я нашел наилучшее применение.
— То есть как?! По какому праву вы присвоили то, что я наживала долгие годы честным трудом?! — взвизгнула ошеломленная сводня.
— О правах и честном труде вам лучше помолчать, мадам. Все ваши сбережения были внесены в сиротские приюты и пошли на зимнюю одежду девочкам… Вы ведь, кажется, привыкли покровительствовать именно девочкам? — Алларзон усмехнулся, но его глаза оставались мрачны.
Онемевшая Зинаида не нашлась с ответом. Первым ее порывом было броситься на ужасного «барона» с кулаками, но внезапно ей заступила дорогу незнакомка. Зинаида всмотрелась в лицо женщины и со слабым криком отпрянула назад. Она побледнела так, словно лицом к лицу встретила мертвеца, восставшего из могилы.
— Стало быть, узнала? — едва разжимая губы, спросила виконтесса.
Зинаида молча пятилась до тех пор, пока не натолкнулась на кресло, в которое и опустилась, совершенно обессиленная последними потрясениями.
— Вот так встреча, — прошептала бывшая хозяйка публичного дома, сглатывая слюну, ставшую вдруг горькой, как яд. Ее мысли путались, как в лихорадке. Ясно было одно: нищая, хворая дворяночка, когда-то сбежавшая на улицу, будто канувшая в бездну, вернулась богатой, здоровой и, судя по всему, сильно озлобленной. Ее стоило опасаться, и Зинаида впала в заискивающий тон: — Не ожидала, признаюсь! Только что вы против меня имеете, госпожа графиня? Кажется, я ничем перед вами не виновата?
— Ну и змея, — брезгливо бросила виконтесса, останавливаясь напротив кресла. Алларзон пристроил оба подсвечника на комоде, близко к Зинаиде, очевидно, желая лучше осветить ее лицо. Вслед за тем он встал в дверях, как на страже. — А ведь когда-то я пожалела тебя, — продолжала Елена, — защитила от брата, иначе он убил бы тебя за отступничество…
— Что вы меня жалостью своей попрекаете?! — с нервным смешком воскликнула Зинаида. — Жалость дешева, ничего не стоит. Вот если бы я ваши деньги присвоила, как вы мои! По платью вижу, разбогатели, так не стыдно ли вам бедную женщину грабить, ее последние гроши на вшивых приютских подкидышей раздавать?!
— А не продажей ли моей дочери ты эти гроши нажила?! — Лицо Елены почернело от плохо сдерживаемой ненависти.
— Продажей? — Зинаида перекрестилась. — Господь с вами, графиня. Запамятовали с горя? Это бывает… Померла ведь малютка, царство ей небесное.
— Разве померла? — вмешался Алларзон. — Разве не увезли вы ее живую и здоровую в то же утро на извозчике, опоив предварительно снадобьем ослабшую от родов мать?
— Что вы несете?! Девочка была мертва. Я правда увезла ее на извозчике, только прямо на кладбище! — Зинаида заговорила уверенно и нагло, сообразив наконец, какой старый счет ей пытаются предъявить. Она была убеждена, что эти двое ничего не знают толком и уж конечно ничего не добьются.
— «Мертвая» девочка кричала, а вы ее укачивали. У нас имеются свидетели. Бесполезно отпираться…
— Смех и грех! — Сводня хлопнула себя ладонями по ляжкам. — Свидетели чего?! Что я случайно пару раз тряханула сверток с трупиком?! И что это за свидетели такие, посмотрела бы я на них, послушала…
— Хватит! — хрипло выдавила виконтесса. — Говори, кому продала мою дочь! А не то пойдешь по этапу в Сибирь!
— Вам удавалось скрываться от полиции лишь благодаря мне, — подтвердил сыщик. — Сейчас же назовите фамилию покупателя, и я обещаю, что отпущу вас на все четыре стороны! Иначе…
Чем сильнее волновалась виконтесса, чем напористей становился Алларзон, тем спокойнее держалась Зинаида. Ее глаза сощурились, на губах всплыла недобрая, загадочная улыбка. Казалось, женщина что-то обдумывает.
— Ну, раз уж вы все узнали, отпираться не стану! — неожиданно заявила она своим обвинителям, начинавшим уже терять надежду чего-то от нее добиться. — Скажу вам имя, а еще лучше, вы графиня, сами прочитайте расписку. Она у меня как раз с собой.
Невозмутимо поднявшись с кресла, она взяла с комода потертую бархатную сумку на медной цепочке, с которой давно облезло серебряное покрытие. Внезапно женщина со всей силы швырнула сумку об пол. Послышался громкий треск разбившегося внутри стекла, и в комнате тут же удушливо запахло разлитым керосином. Елена инстинктивно отшатнулась к двери.
— Вот тебе расписка, дворяночка! — крикнула Зинаида, смахивая горящие свечи с комода на пол, туда, где лежала сумка, вокруг которой уже натекла лужица керосина.
Два события произошли одновременно: Алларзон кинулся к Зинаиде, и столб огня, взметнувшегося на его пути, опалил сыщику лицо и волосы. Алларзон с воплем отпрянул, схватившись за глаза, и вдруг, зашатавшись, рухнул прямо в огонь как подкошенный. Зинаида, злорадно оскалившись, отступала к дальней стене, не сводя глаз с Елены, опасаясь, что та, в свою очередь, попытается ее преследовать. Но Елена будто оцепенела, глядя на тело сыщика, объятое огнем. Огонь! С ним у нее были старые неоплаченные счеты. Московский пожар унес жизни самых близких ей людей. Тогда она ничего не смогла сделать для их спасения, ровным счетом ничего. И сейчас виконтесса в трансе смотрела на пламя, безумным остановившимся взглядом.
Трещал паркет, начинали тлеть стулья, в комнате становилось трудно дышать от дыма. Зинаида прижалась к дальней стене. Казалось, она ощупывает обои. Внезапно потянуло сильным сквозняком, будто где-то открыли дверь на улицу. Виконтесса, не веря своим глазам, увидела, что под обоями, разодранными ногтями Зинаиды, скрывается дверь, за которой виднелся задний двор особняка. Сводня собиралась удрать через потайной ход!
В следующий миг Зинаиды уже не было в комнате. Елена рванулась было за нею, но ее приковал к месту вид горящей фигуры. Придя наконец в себя, она сорвала со стены портьеру, накрыла ею сыщика и потащила его в коридор. Тут же подоспела смертельно напуганная Мотька с кувшином воды. Вырвав из ее трясущихся рук кувшин, виконтесса вылила воду на голову Алларзона. Тот испустил долгий стон. Огонь уже рвался из комнаты в коридор. Женщины подхватили раненого подмышки и выволокли его во двор, уложив прямо на землю. Мотька топталась рядом, жалобно приговаривая:
— Кто ж знал, что эта ведьма дом подожжет, ай-ай! А сама-то убежала? Я про ту дверь совсем и забыла, вот ей-богу, не вру, начисто забыла!
— Беги за извозчиком! Вези сюда доктора! Какого найдешь первого, ну! — крикнула виконтесса служанке и опустилась на колени рядом с раненым.
Смотреть на него было страшно. Ни одной знакомой черты не осталось на черном лице, залитом кровью, искаженном гримасой предсмертной муки.
— Сейчас приедет доктор, — пробормотала Елена, хотя для нее было очевидно, что никакой врач, будь он хоть волшебником, Алларзону уже не поможет.
По всей видимости, понимал это и сам раненый. С крайним усилием, превозмогая судороги близкой агонии, он безголосо зашептал:
— Бросьте… Я ничего не вижу… Кончено… Слушайте… Я не успел расследовать до конца, придется вам самой… Но я почти уверен, вашу дочь купил князь Головин… Я следил за этой негодяйкой… Она ездила к нему в дом, вымогала деньги, вещи… И та проститутка, Мария, вспоминала какого-то князя, некую услугу, которую ему оказала хозяйка борделя… Запомните, Головин… Она не подтвердила… Но это может быть он…
Дом уже пылал весь, в окнах лопались, осыпались стекла. От поднявшегося к ночи ветра занялся флигель, где когда-то жили девочки, которыми торговала Зинаида. На улице раздавались истошные крики проснувшихся соседей. В ворота вбегали люди с топорами и лопатами, в исподнем, взъерошенные, босые, с сердитыми испуганными лицами. Завидев Алларзона, над которым склонилась виконтесса, все разом умолкали, пораженные его видом.
— Мои дети… Прошу вас… — прошептал сыщик, все еще боровшийся с ангелом смерти.
— Я обещаю, что никто из ваших близких никогда не будет знать нужды ни в чем, — взволнованно проговорила Елена. — Таких услуг, какие вы мне оказали, не забывают!
Казалось, только этих слов и ждал несчастный, цеплявшийся за жизнь, причинявшую ему уже одно немыслимое страдание. И когда Матильда привезла на извозчике доктора, закутанного шарфом по самый нос, заспанного и сердитого, как все люди, наводнившие к тому времени двор и глазевшие на пожар, знаменитый парижский сыщик Иегуда Алларзон, получивший недавно титул барона Лаузаннера, скончался. На гаванской каланче вовсю били тревогу, неподалеку уже раздавался лязг и грохот подъезжавшего пожарного обоза, кто-то сорванным басом приказывал: «Ба-а-гры та-а-щи!» Но Алларзон ничего этого не слышал.