Книга: Потерявшая имя
Назад: Глава седьмая
Дальше: Глава девятая

Глава восьмая

Как трудно добиться правосудия и как легко получить совет

 

Проснувшись на короткой и узенькой постели карлицы, Елена сразу почувствовала, как ноют бока от непривычного лежания на деревянной доске, которую своенравная Евлампия предпочитала мягкой перине. Ноги затекли и одеревенели — их приходилось все время подгибать. Ночью ударил крепкий мороз, печка давно потухла, и комнатка сильно остыла. «А ведь я могла ночевать на дне проруби! — поежилась девушка. Вчерашняя попытка самоубийства теперь казалась ей дикой и преступной. Стоило Елене встретить друга, сочувствующего ее горю, как в ней снова проснулась жажда жизни — неудовлетворенная, юная, жадная и горячая. — Мне надо благодарить Создателя, что Он удержал меня от этого страшного греха! Если я выжила во время пожара, значит, мне не суждено было умереть такой молодой…»
Постель Евлампии была аккуратно свернута валиком и оставлена на сундуке, сама хозяйка комнаты куда-то исчезла спозаранку. Елена вскочила с кровати и принялась натягивать платье, успевшее высохнуть за ночь возле горячей печки. Девушка давно привыкла обходиться без прислуги и даже не вспомнила о том, что прежде такое одевание было бы для нее неразрешимой задачей. Застегивая платье, Елена вдруг подумала, что лиловый цвет, который она капризно отстаивала как траур невесты героя, теперь будет напоминать ей об оскорбительно расторгнутой помолвке. Она больно прикусила губу и запретила себе даже вспоминать о Евгении. Тонкое платье ее не согревало. Осмотревшись, Елена заметила песцовую шубу, перекинутую через спинку стула. Шуба эта была куплена от дядиных щедрот в дорогом французском магазине, и осмотрительная Евлампия, по всей видимости, тайком принесла ее из гардеробной.
— Милая Евлампиюшка! — воскликнула графиня, с удовольствием кутаясь в мягкие меха.
На столе стоял поднос со скромным угощением, явно оставленным для нее же. Девушка внезапно ощутила невыносимый, раздирающий внутренности голод, какой может ощущать только здоровый шестнадцатилетний человек, сутки не имевший во рту маковой росинки. Торопливо придвинув стул, Елена уселась завтракать.
«Удивительно, — думала она, — сегодня мне совсем неохота умирать! Можно жить, можно добиться справедливости, только понять бы, где ее искать! Зря Прасковья Игнатьевна считает, что у меня нет другого выхода, нежели только стать женой дядюшки. Она бы, конечно, так и поступила на моем месте! Продала бы тело и душу ради спокойной жизни и дядиных ворованных денег! Как я могла уважать эту женщину! Какой добродетельной она всегда мне казалась! Нет, я умру, но не стану такой, как она! Ябуду бороться!»
«Выход всегда где-то рядом, — часто учил Елену покойный отец. — Надо лишь не терять головы, набраться терпения и не сдаваться, даже если кажется, что уже безнадежно проиграл».
Сделав два глотка простокваши и отломив кусочек от булочки, Елена вдруг застыла, пораженная внезапно пришедшей на ум мыслью. Вчера она не придала значения одной детали, которая показалась ей теперь крайне важной. Губернатор отказался ее арестовывать! Значит ли это, что градоначальник усомнился в словах князя? Может быть, он попросту узнал ее, ведь Ростопчин раньше частенько бывал у них в гостях? Правда, папенька Денис Иванович недолюбливал графа и принимал его вынужденно, с заметной неохотой. «Не терплю, когда умный человек строит из себя дурня, скоморошничает, зубы скалит. От такого оборотня добра не жди!» Зато маменька Антонина Романовна была в приятельских отношениях с супругой губернатора Екатериной Петровной и с ее подачи всегда отзывалась о графе как о человеке вполне достойном и порядочном. А с дочерьми Ростопчина Елена и сама была в дружеских отношениях. Они вместе с Софьей брали уроки живописи у известного художника Вехова. Обе девушки тогда находились под сильным впечатлением от нашумевших картин французской художницы Констанс-Мари Шарпантье. Гравюра со знаменитого портрета мадемуазель дю Валь д’Онье висела на почетном месте в комнате Елены. Многие находили, что очаровательная головка юной парижанки в льняных локонах имеет некоторое сходство с не менее очаровательной головкой юной московской аристократки. Во всяком случае, сама Елена считала сходство несомненным и ради усиления эффекта даже заказала себе платье точь-в-точь, как у девушки на картине. Конечно, от ее пытливого взора не ускользнуло, что мадемуазель держит в руках огромную папку с рисунками. Надо признаться, именно эта интересная деталь побудила юную и вследствие того несколько суетную графиню взять в руки карандаш и кисть. Отчего решила учиться живописи прагматичная Софи — осталось неизвестным, однако господин Вехов вскоре равно дал понять обеим девицам, что русские Шарпантье из них вряд ли получатся, но они вполне могут рисовать для себя и своих домашних, если это им доставляет удовольствие. Девушки не обиделись на критику и продолжили посещать уроки. Елена оставила занятия живописью за месяц до войны. «А вот Софи продолжала брать уроки у Вехова, — припоминала Елена. — Правда, она и училась успешнее меня. Ведь это она вчера сидела за столом рядом с губернатором, а я ей даже не кивнула!» Теперь Елена не сомневалась — вот к кому ей следует обратиться в первую очередь за помощью, а не в Сенат и не в Городскую палату! Софи замолвит за нее словечко перед отцом, тот приструнит дядю, а нет — так даст ход судебному разбирательству. Если сам губернатор московский признает Елену Мещерскую, кто же осмелится ему возражать? «Прежде мы приходили к Вехову в полдень, уходили в три, — продолжала она вспоминать уже с большим пылом. — Мастерскую он снимал на Тверском бульваре. Там сохранилось много домов… Вполне может статься, что Софи до сих пор посещает уроки…»
Юной графине не терпелось немедленно покинуть постылый дом и отправиться на Тверской бульвар попытать счастья. Но как выйти средь бела дня, на глазах у дворни, у соглядатаев Иллариона? Евлампия могла бы переодеть ее в дворовую девку, но карлица не возвращалась, и ожидание становилось все тягостней.
Прежде Елене не часто приходилось бывать в гостевом флигеле, она знала его хуже других мест в доме. Но, рассуждала она, здесь должна быть черная лестница, ведущая во внутренний дворик позади конюшен. За ним крутой спуск к реке. Во внутреннем дворике не было никаких построек, потому что служил он исключительно для отдыха и уединения Дениса Ивановича. Здесь имелся крохотный прудик со стерлядками, над которым стояла миниатюрная беседка-«эгоистка», для одного человека, и тут же рос диковинный, единственный в Москве ягодный тисс в пять саженей высотой, подстриженный в виде яйца. Его украшали на пасху разноцветными лентами и свечами, и гости непременно ходили смотреть на «чудо-яйцо». Впрочем, и беседка, и тисс погибли во время пожара. Гостевой флигель князя пустовал, несмотря на то что москвичи в это время селили у себя в уцелевших либо заново отстроенных домах родных, соседей, а зачастую совсем незнакомых людей, «с улицы». Елена с грустью подумала, что при отце в эти суровые времена флигель непременно наполнился бы народом, и всех приняли бы как дорогих гостей.
Она беспрепятственно покинула комнату Евлампии, отыскала дверь, ведущую на черную лестницу. Дверь была заперта на засов, который не смазывался очень давно, пришлось потратить немало времени и сил, чтобы сдвинуть его. Попав во внутренний дворик, Елена миновала замерзший пруд, бросила печальный взгляд на остов сгоревшей беседки и, встав над обрывом, замерла на миг. В детстве она каталась здесь на салазках с Евгением. Матери боялись, что резвые чада свернут себе шею, и строго-настрого запрещали подходить к обрыву, но втайне, украдкой, детям все же удавалось скатиться с горы разок-другой, пока старая нянька, потакавшая им, стояла на страже. У Елены закололо в груди, еще миг — и полились бы бессильные, детские слезы, но она одернула себя: «Там все кончено, и вспоминать нечего! Все мертвы, а для тех, кто остался жив, — умерла я!» Девушка торопливо перекрестилась и, не давая себе времени опомниться, чтобы не поддаться страху, бросилась вниз, кубарем скатившись к реке.

 

Человек, на защиту которого юная графиня возлагала свои последние надежды, пребывал в это утро в самом дурном настроении, предчувствуя новые напасти, которые сваливались на него теперь чуть ли не ежедневно. На службу Федор Васильевич сегодня не поехал, сославшись на недомогание. Толпа погорельцев, осаждающая уже который день административное здание на Тверской в надежде получить хоть какую-то компенсацию за свое сгоревшее имущество, встретила эту весть горестным ропотом. Здесь собрались в основном мещане и ремесленники, у которых не было средств отстроиться заново. Им приходилось ждать приема, ночуя по углам из милости, питаясь чуть не именем Христовым… Впрочем, никого из этих несчастных губернатор принимать и не собирался, потому что денег на компенсацию казна ему не выделила. Вместо вспомоществования Федор Васильевич заготовил для обездоленных горожан пламенную речь, в которой хотел пристыдить погорельцев-стяжателей, радеющих лишь о собственном благе, забывши, как истинные патриоты московские ради спасения Первопрестольной сами поджигали свои дома. К примеру, он собственноручно поджег свою усадьбу-дворец Вороново, спалил вместе со всей обстановкой, с роскошной английской мебелью, картинами знаменитых европейских художников, великолепными венецианскими зеркалами и китайским фарфором эпохи Мин. Также он хотел поставить всем в пример князя Белозерского, хотя прекрасно понимал, что тем двигал вовсе не патриотизм, а нежелание возвращать карточный долг барону Гольцу и расчет получить за сгоревший дом компенсацию. Какие широкие жертвы, какие грандиозные пепелища! И это притом, что компенсация обещана государем пока только московскому купечеству за самоотверженный поджог собственных лавок в Китай-городе. Именно с Китай-города все и началось, да только поджигали его не купцы, а выпущенные губернатором для этой цели из тюрем колодники…
Меньше всего Федору Васильевичу, сидевшему перед пылающим камином, хотелось сейчас вспоминать о пожаре. После вчерашнего вечера у Белозерского граф еще больше осложнил свое положение застольной гневной речью, однако терять-то было особенно нечего. Москва никогда не простит ему ни пожара, ни афишек… ни прочего. И ведь как все хорошо начиналось! Москвичи искренне обрадовались его назначению. Его хорошо знали в Первопрестольной. Правда, он всегда слыл краснобаем и легкомысленным весельчаком, но зато был «своим», не «пришлым», назначенным из Петербурга. А в июле двенадцатого года, когда император посетил Белокаменную, Ростопчин произнес такую патриотическую речь, что даже самые черствые толстосумы, сроду не подавшие нищему пятака, прослезились и бросились делать пожертвования для армии. И какие пожертвования! Реки денег, миллионы за миллионами! Нигде в России, да и во всей Европе не было скоплено и спрятано по сундукам такого богатства, как в Москве. У Его Величества ввиду этих несметных капиталов закружилась голова, он не удержался и, забыв старую неприязнь, расцеловал графа на глазах у всего честного народа. «Такой милости он даже меня не удостаивал, поздравляю, — с деланной улыбкой прошептал на ухо Ростопчину граф Алексей Андреевич Аракчеев, царский любимец, — а уж я-то служу ему с начала царствования». Но еще больше бесился Аракчеев, когда император заперся с губернатором в его кабинете для приватной беседы. О чем они говорили? Федор Васильевич мог бы припомнить каждое слово. Речь шла о московском ополчении и о том, как не допустить в городе паники. О возможном проникновении шпионов, о том, чтобы обратить особое внимание на иностранцев, а также на своих мартинистов да масонов. Наконец граф задал государю вопрос, который давно его мучил: «А если, не приведи господь, враг захватит город? Что делать с Москвой? Сжечь?» Когда французы вошли в Варшаву, он приказал сжечь свой варшавский дом и мечтал тогда, что хорошо бы уничтожить весь город. Услышав прямой вопрос, Его Величество замешкался, заерзал на стуле, словно не находя на нем места для своих женственных полных ляжек, и совершенно по-детски засопел коротеньким носом. Его голубые глаза увлажнились и еще больше поголубели, приобретя в тот миг выражение слащаво легкомысленное и невыносимо лживое. Взглянув в них, Ростопчин проникся самыми дурными предчувствиями, даже еще не услышав ответа. «Мы никогда этого не допустим, граф, — произнес наконец император доверительным, почти интимным тоном, — враг не войдет в Москву…» И еще он тогда умолял государя, чтобы тот назначил главнокомандующим Кутузова. Где это видано, чтобы какой-то шотландец вел русскую армию к победе?! За Кутузова просило все московское дворянство, и Федор Васильевич выполнял его волю. Как раз накануне он получил письмо от князя Багратиона, который ругал Барклая-де-Толли последними словами: «Подлец, мерзавец, тварь… генерал не то что плохой, дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества!» Ростопчин мало разбирался в военной науке, где ему было знать, что неистовый Багратион ничего не смыслит в стратегии и что путь заманивания противника в глубь страны был единственно верным в отношении Великой армии. Но… как далеко можно было отступать? Многие гвардейские офицеры справедливо полагали: если бы Барклай-де-Толли дал сражение у Царева-Займища, как наметил, то, возможно, Москва и спаслась бы. Прямой угрозы для нее еще не предвиделось, позиция была благоприятная, и по численности войска к тому времени почти сравнялись. Но назначенный на место главнокомандующего Кутузов обратился к солдатам с известной речью, начинающейся весьма мажорно: «Как можно отступать с такими молодцами!», и в тот же день приказал отступать дальше… «Хорош и сей гусь, который назван князем и вождем! — пишет Багратион московскому губернатору о Кутузове. — Если особенного повеления он не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет Наполеона к вам, как и Барклай…» И в другом письме жалуется Ростопчину уже с Бородинского поля: «Руки связаны, как прежде, так и теперь». Если бы битва у Царева-Займища состоялась и француз был остановлен, то вся слава досталась бы Барклаю, а тщеславный фельдмаршал не вынес бы этого. Никто не мог сказать, где армия перешла критическую черту, далее которой нельзя было делать ни шагу, все опомнились, лишь когда русские войска дошли, пятясь, до самой Москвы. «Разбить он меня может, — любил говаривать о Наполеоне Михайло Илларионович, — но обмануть — никогда!» Сам же Кутузов обманул не только корсиканца, но и Ростопчина, и москвичей, и собственных солдат, и даже Государя императора, возвестив о поражении при Бородине как о победе.
Федор Васильевич был сильно разочарован действиями Кутузова. К тому же многие решения и промахи фельдмаршала приписывали теперь ему, губернатору московскому. Безгранично веря «этой хитрой бестии», Ростопчин заверял москвичей, что Москву не сдадут, и клеймил позором тех, кто покидал столицу. Отступая от Бородина к Москве, фельдмаршал продолжал настаивать на том, что намерен дать сражение для «спасения Москвы». Он сообщил ему о сдаче города слишком поздно, у губернатора на сборы оставалась только ночь да еще полдня. А кто, кто не вывез из Кремля шестьсот старинных боевых знамен, оставив их на поругание врагу? Позор, какого никогда еще не знала земля русская! Но проклинают за все московского губернатора, а Кутузов нынче — герой!
Граф, сидя в кресле перед камином, схватился за голову и тихо застонал, словно от жестокого приступа мигрени.
Екатерина Петровна, зная, какие тяжкие думы одолевают супруга, даже не появилась в это утро ему на глаза и дочерей с обычным утренним приветом к отцу не пустила. Вместо них умная женщина подослала к мужу Гордея, старого казака, жившего у Ростопчиных много лет в услужении. Гордею разрешалось ходить по дому в полной казачьей амуниции и даже в шапке, которая составляла особую гордость старика. Была она черная, соболья, оторочена красным лисьим мехом, с длинным хвостом, свисающим сзади. Шапке Гордеевой было без малого лет тридцать, побывала она с хозяином в разных переделках, но все еще выглядела лихо, и старик необыкновенно ею дорожил. Казак даже выдумал сказку про то, как ему эту шапку «на счастье» подарил Емелька Пугачев, едучи брать Казань. Сказка являлась сказкой в полном смысле, потому что во время страшного разбойничьего бунта Гордей безотлучно и благополучно жил в Петербурге и ни при каких обстоятельствах не мог встретиться с Пугачевым.
Старик осторожно, на цыпочках подошел к хозяину, но тот, горестно уставившись в камин, не заметил его появления. Тогда казак шумно кашлянул в кулак и тут же, как бы извиняясь, разгладил согнутым пальцем пышные седые усы.
— Ты, Гордей? — едва повернул к нему голову граф. — Чего тебе, старина?
— Ваше Высокоблагородие, не желаете ли лисий хвост задрать? — лукаво улыбнулся тот.
И Федор Васильевич впервые за последние дни улыбнулся. «Задрать лисий хвост» — то была любимая его забава, придуманная еще в молодости. Заключалась она в том, чтобы схватить на бегу зубами Гордееву шапку за лисий хвост. Участвовали в ней, как правило, все слуги и дворовые люди, а для шапки граф находил самые труднодоступные места. Удалец получал от хозяина целковый и стопку водки или травника.
— Ну-ка, положи на каминную полку! — подмигнул Федор Васильевич старому казаку.
— Не загорится? — почесал седой затылок Гордей.
Раньше для забавы выбирались в основном комоды да бюро, то есть предметы деревянные, которые, впрочем, тоже приносили ростопчинской челяди урожай синяков, расквашенных носов и выбитых зубов. Гости графа при виде его вечно избитых слуг подозревали хозяина в прямом рукоприкладстве и зверской жестокости. Однако избрать для игры мраморную полку камина, украшенную позолоченной решеткой в виде воинственных амуров с луками и стрелами, было в самом деле жестоко. Неудачное столкновение с этими деталями декора грозило не только выколотым глазом, но и смертельной раной.
— А хоть бы и загорелась! — в обезьяньих глазах графа запрыгали озорные огоньки. — Тебе чего? Новую сошьем!
Гордей лишь вздохнул. С годами старик начал верить в собственное нелепое вранье, подобно прочим людям, всю жизнь сочиняющим сказки для своих ближних. Нелегко ему было расстаться с шапкой, подаренной «самим Пугачевым»!
— Клади прямо над очагом! — настаивал губернатор, и старый казак со вздохом повиновался.
Вскоре была собрана вся дворня мужского пола. Слуги толпились в дверях гостиной и с опаской поглядывали на камин, где красовалась Гордеева шапка. Федор Васильевич по обыкновению обратился к ним с речью.
— Ну что, молодцы, готовы задрать лисий хвост? — начал он задорно. — Да, задача нынче не то, что раньше — весьма многотрудная! Прежде были цветочки, нынче — ягодки! Но как говорил наш великий Суворов: «Трудно в учении, легко в бою!» Вам ли, псы мои верные, бояться лисьего хвоста?
«Верные псы» угрюмо взирали на барина. В душе все они ненавидели мучительную забаву, однако получить целковый и опрокинуть стопку водки хотелось каждому. Словно подслушав их мысли, граф продолжал:
— Нынче и награда другая! Не один целковый, а целых два жалую удальцу, и не стопку водки, а штоф!
Напряженные лица сразу смягчились, подбитые глаза засияли. Послышался одобрительный гул.
— Ну и вы, братцы, уж постарайтесь не лукавить, не подличать! — предупредил губернатор. — Бежать так бежать, во всю прыть, без оглядки! А если кто струсит, пусть не кажется мне более на глаза! В черную работу отдам, а то, пожалуй, и в рекруты.
Дворовые люди знали, что барин шутить на этот счет не любит. Тому, кто отказывается участвовать в его забавах, в доме не жить! Пошептались, бросили жребий и встали в очередь на пороге гостиной.
— Ну, пшел! — скомандовал Ростопчин первому, и заскорузлый мужичонка лет сорока, разбежавшись было во всю прыть, все же в последний миг спасовал перед мраморным исполином и, заскользив по паркету, уткнулся носом в самый лисий хвост. Взять он его не посмел, это было не по правилам.
— Слабак ты, Микитка! Разбег хорош, а куража не хватает! — досадовал граф. Обычно он каждому слуге указывал, в чем его промах.
Примерно в это же время к дому на Тверской улице подъехал всадник на взмыленном коне. Заметно поредевшую толпу погорельцев, наблюдавшую его появление, поразили две вещи. Во-первых, этот довольно молодой человек был в генеральских погонах, к которым, по всей видимости, еще не привык, а во-вторых, новоиспеченный генерал приехал не в карете, а попросту, верхом. Кто-то из погорельцев узнал офицера и крикнул ему:
— Батюшка, заступись за нас, обездоленных! А мы уж за тебя помолимся!
В толпе начали шептаться, рассматривая прибывшего офицера. У него было привлекательное умное лицо, обрамленное пышными рыжеватыми бакенбардами, слегка тронутыми инеем. Крупный нос с тонкой переносицей, близко посаженные, немного навыкате глаза стального цвета, смоляные брови вразлет и такие же черные, не в тон бакенбардам, усы придавали его внешности некую оригинальность и заставляли предполагать в этом человеке характер сильный, до жестокости. Он спешился, даже не взглянув в сторону обращавшегося к нему погорельца, и, бросив поводья подбежавшему денщику, одним прыжком вскочил на крыльцо.
Слуга, встретивший молодого генерала в дверях, от удивления выпучил глаза, но тут же опомнился и, не дав тому раскрыть рта, выпалил:
— Ваше превосходительство, так что генерал-губернатор граф Ростопчин сказались сегодня нездоровыми и изволят находиться дома…
Не дослушав, генерал резко развернулся. Ловко вспрыгнув на коня, скомандовал денщику:
— На Лубянку!
Толпа расступилась, и тот же голос крикнул вслед генералу:
— Ты же не забудь, батюшка! Заступись!
— Как же, заступятся оне! — пьяно и зло ответствовал ему кто-то из толпы. — Сами-то в тепле сидят, фазанов с потрохами жрут, да запивают токайским, не кислой бражкой! До нас им дела нету!
Его поддержало еще несколько не вполне трезвых голосов, но так вяло и лениво, что сразу стало ясно — до бунта не дойдет.
До Лубянки было рукой подать, день только начинался, и молодой генерал пустил коня шагом, любуясь заново отстраивающейся Москвой. Везде виднелись свежие леса, на которых, распевая по обычаю бесконечные песни, работали мастеровые. По неровным мостовым грохотали тяжело нагруженные подводы с камнем, бревнами, щебнем и песком. Ломовики, идя рядом со своими кряжистыми мощными коньками, сердито и в то же время весело цыкали на орущих мальчишек-лоточников, с товаром на головах перебегавших дорогу прямо перед заиндевевшими лошадиными мордами. У самого ростопчинского дома молодой генерал стал свидетелем того, как один такой юный торговец едва не попал-таки под копыта тяжеловозу. Увернувшись в последний миг, он рассыпал по мостовой свой товар — калачи и сушки, на который, как стая воробьев, сразу накинулась неведомо откуда налетевшая толпа нищих. Мальчишка, захлебываясь слезами и ругательствами, орал, требуя возмещения убытка с оторопевшего возчика, впервые попавшего в столицу и еще не научившегося бойко отвечать на брань. Сушки и калачи исчезали в это время с такой молниеносной быстротой, что спустя минуту уже нельзя было сказать с уверенностью, были ли они вообще рассыпаны, — нищих даже след простыл. Засмотревшись на эту сценку, генерал не заметил выходившую из дома девушку. Молодой человек, повернувшись со свойственной ему резкостью, столкнулся с ней в самых дверях. Та, слабо вскрикнув, отшатнулась и уронила ридикюль, из которого на заснеженные мраморные ступени вывалились бархатная записная книжка, черепаховая гребенка и серебряная мелочь.
— Ах, что это! Медведь и то ловчее, право! — в отчаянии воскликнула девушка по-французски, но ее кроткие голубые глаза остались безгневными, словно их обладательница не умела сердиться по-настоящему.
— Извините, мадемуазель! Сейчас я исправлю свою вину! — Молодой генерал присел на корточки, подал барышне ридикюль, собрал выпавшие вещи и обмахнул их от снега перчаткой.
— Записная книжка! — выхватила она из рук офицера бархатный блокнот и быстро его перелистала. — Чернила поплыли…
— Я бесконечно сожалею, мадемуазель…
Генерал не сводил глаз с девушки, а та, расстроенная происшествием, этого не замечала. Ее нельзя было назвать бесспорной красавицей, но ее свежее лицо обладало очарованием юности, а лежавшее на нем всепобеждающее выражение кроткой доброты притягивало и ласкало взгляд.
— Но может быть, не беда, что чернила поплыли, — нашелся, опомнившись, молодой военный, — это придаст вашим записям романтический вид. Стоит лишь представить, что строки были политы вашими драгоценными слезами…
Незамысловатая шутка сына Марса заставила девушку улыбнуться — по всей вероятности, она не была строгим арбитром хорошего вкуса.
— Возможно, вы правы… — застенчиво ответила она и посмотрела на него внимательней. Несколько мгновений молодые люди не могли оторвать взглядов друг от друга, пока служанка, не замеченная офицером и позабытая девушкой, не напомнила о себе, раздраженно кашлянув.
— Барышня Наталья Федоровна! — произнесла она с укоризной и нетерпением. Таким тоном могла заговорить лишь прислуга, не слишком высоко ставящая излишне добрую госпожу. — Вы опоздаете!
— Ах, правда! — встрепенулась девушка и побежала к ожидавшей ее карете, забыв гребень и прочие сокровища в руках офицера.
Молодой человек не успел ее окликнуть, карета уже тронулась. Он приметил, что выезд принадлежит губернатору, стало быть, Наталья Федоровна не кто иная, как одна из трех дочерей графа.
— Семен, сбегай-ка в модную лавку, купи шкатулку побогаче и положи это туда! — приказал он денщику и передал солдату вещи очаровательной незнакомки.

 

Удалой парень Федька по прозвищу Каменный Лоб, часто побеждавший в конкурсах графа, и на этот раз не оплошал, однако после его пришлось долго приводить в чувство. Он прямо-таки впечатался с разбега в мраморную полку камина. При этом раздался жуткий характерный звук, похожий на треск спелого арбуза, и граф решил, что Федькин череп раскололся пополам. В довершение эффекта удалец поскользнулся и влетел ногами в самое сердце полыхающего очага. Но даже бесчувственный, недвижимый и уже загоревшийся, он мертвой хваткой стискивал зубами «лисий хвост», так что мог считаться безусловным победителем. Парня выволокли из камина и сначала потушили ему ноги, поливая их водой из ковша. Оставшуюся воду выплеснули Федьке на голову. Зубы парню не смогли разжать даже ножом, и шапка Емельки Пугачева промокла насквозь, отчего стала похожа, как скорбно заметил старый казак, «на дохлую кошчонку». Наконец Каменный Лоб открыл глаза и, выплюнув «лисий хвост», громко выругался, а затем расхохотался. Граф не обманул и велел выдать тезке обещанные два целковых и штоф водки. Однако тем дело не кончилось, потому что не все слуги приняли участие в забаве, а господин не желал никого обделять.
— Положи шапку обратно! — приказал он Гордею. — Пускай подсохнет!
Старик с неохотой выполнил приказ и, спрятавшись в укромном уголке, в сердцах отвернулся, чтобы не видеть окончательной погибели своей драгоценной реликвии.
— Следующий, пшел! — скомандовал Федор Васильевич, но к своему удивлению увидел в распахнувшихся дверях вместо мужика какого-то незнакомого офицера. Это постороннее вмешательство возмутило графа до крайней степени, и он, не разглядев еще даже погон вошедшего, вскочил с кресла и закричал:
— Какого черта?! Как вы посмели явиться без доклада?!
Тот же, сделав шаг вперед и учтиво поклонившись губернатору, представился:
— Генерал-майор Бенкендорф, по приказу Его Императорского Величества…
У графа вспотели ладони. Он медленно опустился в кресло, думая почему-то в рифму: «Вот и попался, голубчик! А ну, полезай-ка в супчик!»

 

Елена не ошиблась в своих предположениях. Дом, где располагалась мастерская художника, стоял на прежнем месте, не задетый пожаром. О том, что здесь побывали оккупанты, можно было догадаться лишь по исчезновению всего внутреннего убранства. Хозяину на разживу остались лишь голые стены да кое-какая сломанная мебель, не прельстившая мародеров.
— Ба! Кто ко мне пожаловал! Никак мадемуазель дю Валь д’Онье! — Вехов встретил ее с распростертыми объятьями, поднявшись из-за пузатого медного самовара. Чай он пил вместе со своей престарелой сморщенной служанкой, по совместительству экономкой и моделью. Других слуг у Вехова не водилось. Дом его всегда казался неприбранным и запущенным, но это не тревожило «дитя Богемы», как он сам себя любил называть. Ему было тридцать с хвостиком, но славу художник имел громкую, будто заслуженный классик. Именно Вехов написал портрет Елены с ирисами, который лежал теперь в ящике бюро графа Евгения в черной рамке.
— Я к вам, Павел Порфирьевич, по делу, — начала юная графиня и запнулась, не зная, как продолжать. Ее смущало присутствие старой служанки, высунувшей из-за самовара желтое лицо, похожее на сплюснутую сушеную грушу. Однако художник так приветливо улыбнулся, что девушка перевела дух и слегка успокоилась. Вехов был весьма привлекательным мужчиной, его внешность носила в себе нечто романтически-итальянское, что действовало самым магнетическим образом на позировавших ему дам и обучавшихся живописи девиц. Мягкое выражение огненных черных глаз, шелковистые каштановые кудри, падавшие на воротник бархатной блузы, свободная, пленительно простая манера обращения — все это заставляло трепетать сердца ценительниц искусства. Однако Елена никогда не была в него влюблена, возможно, оттого, что само слово «любовь» давно уже употребляла только рядом с именем «Евгений». Вехов же относился к хорошенькой юной аристократке со снисходительной дружеской нежностью, считая ее забавным и наивным ребенком, к которому нельзя обращаться всерьез. Вот и сегодня он по обыкновению взял бывшую ученицу под локоток и, подведя к столу, сказал ласково и просто:
— Да полноте вам церемониться, Аленушка! Выпейте со мной чаю, после о делах поговорим!
Старая служанка в тот же миг поднялась и удалилась в другую комнату. Она бы никогда не решилась остаться за одним столом с графиней. Сидеть рядом с художником — дело иное. Вехов вышел из простых, дворянство его отцу, золотых дел мастеру, пожаловал император Павел за тонко сработанную шкатулку, поднесенную на День ангела фрейлине Нелидовой. Многоопытная старуха тонко чувствовала разницу между столбовой дворянкой и дворянином во втором поколении и оттого оказывала шестнадцатилетней девушке больше почтения, чем своему прославленному господину.
— Спасибо, Павел Порфирьевич, но чаю мне не хочется, я к вам за советом… — начала было Елена. Художник не дал ей договорить.
— Знаю, милая, не утруждайтесь рассказом, — произнес он сочувственно. — О вчерашнем вечере у Белозерского вся Москва трезвонит. Мне сегодня с утра это как первую новость преподнесли.
— И вы поверили, что там была я, а не самозванка? — взволнованно спросила Елена.
— Конечно, кому же и быть, как не вам! — замахал он руками. — И все прекрасно знают, что дядюшка вас ограбил, но никто слова сказать не смеет, потому что у князя деньги, а значит, сила…
— Но ведь это мои деньги!
— Бывшие ваши деньги, Аленушка, — участливо вздохнув, поправил ее Вехов, — в данный момент они у него, а не у вас. И пока деньги будут у него, вы ничего не сможете сделать.
— Но где же справедливость? — закричала графиня. — А закон?!
— Справедливость и закон всегда на стороне того, у кого деньги и связи. — Художник заговорил с нею тоном ментора, объясняющего ребенку прописные истины. Внезапно понизив голос и оглянувшись, хотя в комнате не было никого, кроме них двоих, добавил: — Не связывайтесь с этим человеком! Я вашего дядюшку знаю давно и не хотел бы возобновить это знакомство. Когда-то я писал портрет его супруги с детьми… Мне известно, что он за чудовище… — И тут же, тряхнув головой, словно отгоняя некое навязчивое видение, с деланой улыбкой воскликнул: — А что же чаю-то?!
— Павел Порфирьевич, — решилась Елена, — вот вы сказали, нужны деньги и связи. Я хорошо это понимаю, поэтому и пришла к вам…
— Откуда же у меня деньги? — вздохнул тот. — Все, что получаю, тут же трачу на всякий вздор! А что касаемо связей, так у любой камеристки или старшего лакея их больше, чем у меня.
— Вы не поняли, я не прошу у вас денег. Мне необходимо встретиться с Софи Ростопчиной.
Вехов кивнул с неприязненной усмешкой:
— Понимаю. Хотите кинуться в ножки Его Превосходительству господину губернатору. Только ведь он и сам на волоске висит. Не ровен час — полетит со своего места вверх тормашками!
— В моем отчаянном положении некогда думать о политике. Нужно действовать! — взорвалась Елена.
— Что ж, я вам помогу! — Увидев ее решимость, художник сдался: — У Софи сегодня нет урока, но я напишу ей записку. Надеюсь, она откликнется!
Он уселся за рабочий стол, заваленный бумагами, карандашами и баночками с красками, и схватил перо.
— Я не ошиблась в вас! — воскликнула Елена, переводя дух. Ее план спасения начинал понемногу осуществляться…

 

В Софье Ростопчиной юная графиня тоже не ошиблась. Примерно через час та прибыла, причем попросту, на извозчике: карету захватила Натали, которой вздумалось отправиться в модную французскую лавку. «Мало ей подарков делает папа! — возмущалась про себя Софи, подъезжая к мастерской Вехова. — Туалетов, духов и безделушек у нее уже столько, что впору самой открывать магазин!»
По приезде из Владимира Софья сгоряча предложила сестре раздать все их наряды обездоленным семьям, тем самым погорельцам, что денно и нощно дежурили возле губернаторского дома на Тверской. Наталья подняла ее на смех. Наверное, это и в самом деле выглядело бы смешно, зато (кусала губы Софи) хоть отчасти искупило бы то, что их папенька ограбил магазин мадам Обер-Шальме. У нее до сих пор пылали уши от стыда при воспоминании об этом. Все свои «подарки» от Обер-Шальме она отдала служанкам, чем привела отца в бешенство. И если бы он узнал, что она сейчас едет не на дополнительный урок к Вехову, а на встречу с «авантюристкой», то разразился бы грандиозный скандал и, вполне возможно, ее посадили бы под домашний арест. При этом Софи вовсе не считала свой поступок геройским, а напротив, даже испытывала некоторые угрызения совести, потому что матушка носила под сердцем ребенка и ее нельзя было волновать.
В мастерскую художника она вошла, раздираемая противоречивыми чувствами, но, увидев Елену, не раздумывала более и бросилась к ней в объятья:
— Прости, что вчера промолчала! Родители не дали бы мне раскрыть рта. Мы ведь сейчас опальные, Москва объявила нам бойкот.
— Знаю, Софи, — перебила ее Елена, — но и ты войди в мое положение. Я теперь никто, со дня на день дядя окончательно захватит мое наследство. У меня осталась последняя надежда — обратиться за помощью к твоему отцу.
— Да, но ты забываешь… — с сомнением в голосе начала Софи.
Юная графиня остановила подругу:
— Я не желаю слышать о политике! У твоего отца пока что есть власть и влияние, и он обязан мне помочь, потому что… потому что…
Она не решилась докончить фразу, но Софи помогла ей, выразившись по своему обыкновению хладнокровно и четко:
— …потому что именно мой отец, отдавший приказ поджигать дома, виновен в смерти твоей матери. Так?
— Не совсем, — возразила Елена. — Нас подожгли французы…
— Ты в этом уверена? — удивилась дочь губернатора.
— Еще бы мне не быть уверенной! — Графиня отвернулась, чтобы спрятать слезы. — Прости, мне тяжело вспоминать… — призналась Елена после паузы и, сделав глубокий вдох, продолжила: — Мне не в чем обвинять твоего отца, разве только в том, что мои родители до последнего верили его словам, будто Москву не отдадут! Но отец, так или иначе, ушел бы с ополчением, а матушка, не дождавшись весточки от него, не уехала бы из Москвы. Мы были обречены, и не надо никого винить…
— Не слишком ли большие надежды ты возлагаешь на моего папа? — покачав головой, спросила Софи. — Не забывай, он дружит с твоим дядюшкой!
— У меня нет другого выхода! — в отчаянии всплеснула руками Елена.
— Прошу тебя, не волнуйся… — Софи покровительственно прижала к груди подругу и коснулась губами ее холодного лба. Сегодня ночью она долго не могла уснуть, ее мучили страшные мысли о том, что на ее семье лежит несмываемое кровавое пятно. Кому-то — отцу ли, матери, сестрам, ей самой или тому, кто еще не взглянул на белый свет, а только-только затеплился в материнском чреве, придется за него ответить. «Если я не помогу Элен, не будет мне в жизни удачи! — думала она, ворочаясь на сбитых простынях. — Мы связаны с ней Пожаром навеки!»
— Едем к нам! — решительно объявила Софи.
Она кликнула Павла Порфирьевича и попросила его найти извозчика.
…Опомнившись от потрясения, Федор Васильевич провел незваного гостя к себе в кабинет. В сущности, страха и робости перед молодым генералом он не испытывал. Граф вообще всегда отличался бесстрашием и находчивостью. Будучи волонтером, при взятии Очакова, он был представлен Суворову. Гениальный полководец строго, с недоверием, посмотрел на новичка и с ходу задал вопрос: «Сколько рыб в Неве? Отвечай!» — «Восемнадцать миллионов девятьсот сорок две тысячи, пятьсот тринадцать рыбин, Ваше Высокопревосходительство, не считая мальков», — глазом не моргнув, ответил Ростопчин. «Ай да молодец! — рассмеялся Суворов. — Бойкий малый! Такому палец в рот не клади!» И взял его к себе в службу. Пожалуй, никогда и ни перед кем граф так не преклонялся, как перед этим великим человеком. Он чуть ли не в одиночестве стоял у постели умирающего опального Суворова, рискуя быть отлученным от двора. Правда, отлучили его по другому поводу. Продежурив без отдыха две недели в покоях цесаревича Павла, он в письме гофмаршалу разразился бранью по поводу своих товарищей, не явившихся на дежурство, прекрасно зная, что те игнорируют цесаревича, чтобы подольститься к его матери-императрице. Он и Павлу, когда тот стал императором, мог высказать правду-матку в лицо и тем самым удержать от очередного безумного поступка. Тысячи раз он дергал смерть за усы и оставался цел там, где другие бесславно гибли. Ему ли, прошедшему сквозь огонь, воду и медные трубы дворцовых интриг, побывавшему в опале при всех трех царствованиях, бояться какого-то молодого офицера, присланного очередным императором?
— А ведь я тебя, батюшка, помню совсем младенцем, — подмигнул он Бенкендорфу, принимая добродушно фамильярный тон. — Вот каким молодцом стал! Жаль, не удалось свидеться этой осенью.
Возвращение Ростопчина из Владимира как раз совпало со знаменитой очисткой Бородинского поля, которой руководил военный комендант. После Бородина Бенкендорф уже не вернулся в Москву, а отправился догонять армию.
— Вы не торопились с возвращением, граф, — сказал он по-французски, — а мне на все мероприятия отводилось не так уж много времени.
Федор Васильевич нахмурился. Он прекрасно понимал расстановку сил. Да, Бенкендорфы, так же как и он, при новом царствовании оказались в опале. Но если Ростопчину понадобилось несколько лет, чтобы найти себе покровительницу в лице Великой княгини Екатерины, сестры императора, то за спиной Бенкендорфа с самого начала стояла более могущественная персона — мать-императрица Мария Федоровна. Еще в 1797 году, когда умерла ее лучшая подруга Тилли, в сопровождении которой она когда-то приехала в Россию, Мария Федоровна объявила, что детей Анны Юлианы Бенкендорф она усыновляет и берет под свою строгую опеку. Александр до сих пор отчитывался перед названной матерью во всех своих делах и поступках, и она часто журила его, особенно за мотовство. Деньги никогда не задерживались надолго в его карманах, и порой ему приходилось просить помощи у матушки-императрицы.
Все это было доподлинно известно Ростопчину, впрочем, так же как Бенкендорфу было доподлинно известно, что в свое время граф сплел целую сеть интриг, чтобы ослабить влияние Марии Федоровны на ее венценосного супруга, императора Павла. За это Ростопчин и был отлучен от двора в последний год рокового царствования. Это обстоятельство никак не располагало молодого офицера к губернатору. А если учесть, что Бенкендорф являлся противником любого рода проявлений шовинизма, то можно было считать, что встретились два непримиримых врага. Однако имелись кое-какие обстоятельства, поневоле сближающие и даже примиряющие графа и молодого генерала. Лучшим другом Федора Васильевича был граф Семен Романович Воронцов, известный англоман, много лет возглавлявший дипломатическую миссию в Лондоне. А лучшим другом Александра Христофоровича был сын посла Михаил Семенович Воронцов, с которым он познакомился в Грузии и бок о бок участвовал во многих сражениях. Мишель был весьма высокого мнения о Ростопчине, считал его подлинным русским героем, пожертвовавшим Москвой ради спасения России. А еще (молодой генерал вынужден был сознаться себе в этом) у него перед глазами время от времени возникал образ милой девушки, с которой он столкнулся на крыльце…
— Вот что, батюшка, — выдавил из себя после затянувшейся паузы граф, — не хотелось бы мне с тобой говорить на языке врага. Уж не обессудь, не сочти за каприз, но, изгнав супостата из нашего Отечества, хочу, чтобы и сам дух его был изгнан.
— Тогда, может, сразу приступим к делу? — согласился Бенкендорф, слегка поморщившись.
К своему великому изумлению, Ростопчин отметил, что этот прибалтийский немчик говорит по-русски легко и почти без акцента. Супруга губернатора, исконно русская женщина, имела в своем лексиконе едва ли десяток исковерканных слов.
— Должно быть, для вас не секрет, что Государь император остался недоволен вашими действиями в Москве?
Бенкендорф сделал паузу, чтобы посмотреть на реакцию губернатора.
— Не тяни, батюшка! — На обезьяньем лице графа появилась бесстрашная улыбка, с которой он привык принимать любые удары судьбы. — Привез известие об отставке, так говори смело, без обиняков. Мне опала не в диковинку!
— Вовсе нет, — несколько растерялся Александр, сбитый с толку откровенностью Ростопчина. — Его Величество прочитал наконец мой осенний рапорт и послал меня в Москву для подробного изучения обстоятельств пожара, а также дела купеческого сына Верещагина…
Федор Васильевич не сдержал облегченного вздоха. На самом деле он точно не знал, радоваться ему или огорчаться. Граф всегда стремился к власти и умел вдоволь ею насладиться. Во времена своего самого великого возвышения, будучи канцлером, правой рукой императора Павла, он мог в присутствии фельдмаршала князя Репнина нежиться в постели, сказавшись больным, и диктовать ему, вытянувшемуся по струнке, прописные истины, упиваясь его унижением. Но вчерашний вечер у Белозерского показал, что не осталось в Москве былого почтения перед власть имущим, его могут публично оскорбить, унизить, втоптать в грязь. Будь он снова государевым временщиком, отправил бы в Сибирь все вчерашнее застолье, и глазом не моргнул! Не те времена нынче, нравы сильно пошатнулись! И все же, какой бы шаткой ни была эта его московская власть, Федор Васильевич прекрасно понимал, что, потеряв ее, больше никогда не поднимется и на политической карьере придется ставить крест. А там и старость не за горами, ему ведь уже пятьдесят. Что тогда останется? Жалкое стариковское прозябание в деревне, постоянные жалобы на болячки, а власть только над темными мужиками да суеверными бабами? Нет уж, он еще посидит на Москве, пока император и Господь ему это позволят!
— Времени мне отведено совсем немного, — продолжал между тем Александр, — поэтому прошу не чинить никаких препятствий.
— Да что ты, батюшка, в своем ли уме? Чинить препятствия государеву посланнику! — возмутился Федор Васильевич, а потом, хитро прищурив глаз, напомнил: — А бумаги-то государевой ты мне так и не показал…
Бенкендорф покраснел и замешкался. Он чувствовал себя все более неловко. Сказывалось отсутствие политического опыта, или, вернее сказать, опыта интриги, в которой Ростопчин считался виртуозом.
Пробежав глазами текст и зачем-то понюхав императорскую печать, Федор Васильевич ласково осведомился у гостя:
— Где изволил остановиться, друг мой?
— Я еще не искал квартиры, — признался Александр, — поехал прямо к вам.
— И поступил очень мудро! — подняв указательный палец, похвалил губернатор. — Остановишься у меня. Выделю тебе лучшие комнаты, а главное все следствие будет под рукой. Вот он я! Весь как на духу! Изучай, обмеряй, описывай и посылай отчет государю!
— Это не совсем удобно… — начал было Бенкендорф, но граф, вскочив с кресел, обнял его за плечи и продолжал в том же родственном тоне:
— Эх, братец, неудобно только спать с чужой женой, да и то, если жестко постелено! Отобедаешь у меня! Познакомлю с супругой, с дочерьми…
Федор Васильевич хорошо сознавал, как много теперь зависит от этого холодного и практичного немчика. Его дальнейшая судьба была в руках желторотого юнца, и он, за многие годы политической карьеры не знавший унижений, а напротив, смело унижавший других, теперь готов был покориться. Даже во времена своей юности, когда императрица Екатерина выделила его среди других на турнире пословиц, он дерзко, во всеуслышание заявлял, что не собирается становиться шутом, пусть даже великой императрицы. Нынче же он скакал дураком вокруг молодого, неопытного, свежеиспеченного генеральчика.
Еще несколько часов назад Александр посчитал бы предложение Ростопчина остановиться у него в доме оскорблением. Это было похоже на взятку — предложить ему даровой постой в городе, где ни за какие деньги невозможно сыскать пристойного жилья… Но Бенкендорф был молод, и ему показалось заманчивым поселиться под одной крышей с юной голубоглазой девой, у которой «поплыли» чернила в дневнике. «Познакомлю с дочерьми…» Бенкендорф испытывал адовы муки. Долг и честь твердили ему: «Не соглашайся!», только что зародившееся чувство кричало: «Она здесь! Ты должен ее снова увидеть!»
— А сколько у нас общих тем для беседы! — продолжал уговаривать Ростопчин. — Взять хотя бы батюшку твоего, Христофора Ивановича… Как он поживает?
Александр раскрыл было рот, чтобы дать согласие хотя бы отобедать сегодня у графа, тем более что голод уже давал о себе знать, но в этот миг в двери кабинета отрывисто постучали.
— Что за черт? — удивился Федор Васильевич. Никто не смел тревожить его в собственном кабинете. Этот стук был неслыханной дерзостью, которую он не мог приписать никому из домочадцев, а тем более слуг. Уж не послышалось ли ему, в самом деле?
Стук повторился, на этот раз стучали более смело и настойчиво. Ростопчин хотел заорать: «Я занят!», а орал он страшно, по-звериному, так что у слушателей тряслись поджилки, но любопытство взяло верх. Граф в два прыжка подскочил к двери, резко распахнул ее и нахмурился, увидев, что за визитер его потревожил.
На пороге стояла Елена Мещерская, девушка, которую князь Белозерский вчера объявил «авантюристкой». Тогда, за ужином, она появилась очень вовремя, неизвестно, чем бы закончился его гневный спич перед московским дворянством, если бы не юная прелестница, взбудоражившая все умы. Но сегодня она ворвалась совсем некстати. Ведь он уже почти уговорил этого остзейского остолопа остановиться у него и отобедать, и вот тебе на! Теперь Бенкендорф уставился на девицу и явно забыл, о чем только что шла речь.
— Что вам угодно, сударыня? — раздраженно спросил губернатор. — Кто вас сюда пустил?
Однако Елена не оробела и не смутилась. Она знала, что граф не один, а с каким-то молодым генералом. Софи настояла на том, что это самый подходящий момент для разговора с ее отцом. Тот постесняется отказать ей при свидетеле и по крайней мере выслушает жалобу до конца.
— Мне угодно, чтобы справедливость восторжествовала, — смело пошла в бой Елена, — чтобы меня признали живой, утвердили в правах на мое имя и имущество! Чтобы закон, если он еще существует в Москве, признал моего дядюшку вором и мошенником!
От такой неслыханной дерзости графа даже пошатнуло. Набрав в легкие воздуха и выпучив глаза, он неожиданно визгливо крикнул:
— Не желаю слушать вздор! Кто вас сюда пустил, я спрашиваю?!
От этого визга Елена зажмурилась и съежилась, ей показалось, что губернатор сейчас набросится на нее с кулаками. В этот миг за спиной Ростопчина раздался уверенный, довольно приятный голос, и кто-то, невидимый девушке от двери, спокойно спросил:
— Отчего же не выслушать дела, граф? Если барышня набралась смелости и проникла каким-то образом в ваш кабинет, значит, ее вынудили к тому чрезвычайные обстоятельства…
— Да она… она…
Слово рвалось с языка губернатора, но он никак не мог его произнести, потому что столкнулся с еще более неслыханной дерзостью. «Остзейский молокосос» оттеснил его, хозяина, от двери и, предложив «вчерашней самозванке» руку, провел ее в кабинет и усадил в кресло.
— Давайте выслушаем историю этой девушки. Может статься, именно с нее начнется мой рапорт Государю императору.
— Эта басня не имеет ко мне никакого отношения! — возмутился Федор Васильевич.
— Нет, имеет! — вновь осмелела Елена, встретив неожиданного союзника в лице молодого генерала. — Если бы из города не были увезены пожарные трубы, моя матушка была бы сейчас жива и вы считали бы за честь быть принятым у нас в доме!
Она вынула платок, собираясь заплакать.
— Ну, знаете ли! — всплеснул руками Ростопчин. — Зачем же вы остались в городе, раз видели, как увозят трубы?
Он так и не присел, а вместо этого начал нервно ходить по кабинету.
Елена приготовилась было опять ответить резкостью, но Бенкендорф бережно взял ее дрожащую от возбуждения руку и предложил:
— Расскажите нам все с самого начала…
И она, путаясь в словах и обращаясь преимущественно к молодому генералу, рассказала о том, как отец ушел на войну с ополчением, как матушка переживала за него, ждала весточки и не решалась уехать в деревню.
— Вы же сами в своих афишках называли трусами и подлецами тех, кто покидал Москву! — бросила она с вызовом, повернувшись к губернатору.
— Я сам был обманут! — в сердцах воскликнул тот, но тут же язвительно добавил: — Однако умный читает между строк! Афишки писались для простолюдинов, дабы избежать паники…
Уже в слезах, Елена рассказывала о том, как они с маменькой обнаружили тело отца на телеге со сгнившей, зараженной вшами соломой среди целого моря таких же забытых, не погребенных трупов.
— Вы заботились о пожарных трубах, а для раненых не хватило подвод! — снова повысила она голос. — Вы оставили их врагу и подожгли город! Вы — дьявол!
— Что вы плетете, милая моя?! — воздев руки к небу, запричитал Федор Васильевич. — Разве раненые бойцы были в моем ведомстве? Это Главнокомандующий распоряжался ими, и вывезти пожарные трубы я не мог без его согласия. Я прекрасно понимаю ваше состояние, любезная, но не надо на меня вешать всех собак!
Рассказывая о том, как начался пожар, Елена устыдилась в присутствии мужчин упоминать о пьяных французах, покушавшихся на ее честь. В связи с этим и рассказ о храбром юноше, ее спасителе, также был опущен. Вкратце упомянув о своем бегстве в Коломну, она наконец перешла к повести о вероломном дядюшке. Когда исповедь закончилась, Бенкендорф, до этого не проронивший ни слова, обратился к Ростопчину:
— А теперь скажите, граф, как вы намерены помочь бедной девушке?
— Если у бедной девушки есть какие-нибудь документы, подтверждающие ее личность, тогда… — Федор Васильевич сделал паузу и повернулся к Елене, ожидая ответа.
— Вы ведь прекрасно понимаете, что документы сгорели вместе с домом, — отрывисто произнесла она, предчувствуя недоброе.
— В таком случае, мой друг, — губернатор пожал плечами, глядя на Бенкендорфа с заметной усмешкой, — мы с вами не в силах ей помочь.
— Но ведь вы помните меня! — в отчаянии вскочила Елена. — Ваши дочери помнят! Весь город! Неужели какая-то бумажка главнее всех, даже самого губернатора?!
— По закону, только ближайшие родственники вправе подтвердить вашу личность, — обратился он к ней с той же неприятной усмешкой. — А ваш дядя не собирается в вас признавать свою племянницу. Закон на его стороне. Вы этого дела никогда не выиграете!
— Значит, все бесполезно? — с ужасом осознавая свой провал, пробормотала Елена. — И вы оставите все, как есть? Зная, что я права, а он — вор?!
— Я не Бог и не царь… — Ростопчин развел руками. — Сочувствую, соболезную, хотел бы помочь, но не могу…
Глаза юной графини вновь наполнились слезами, а в душе поднялась такая ненасытная ярость, какой она никогда раньше не испытывала. Елена подошла вплотную к губернатору и, забыв последний страх, прошипела прямо ему в лицо:
— Будьте вы прокляты вместе с вашими неправедными законами! — После чего резко развернулась и выбежала из кабинета.
— Постойте, сударыня! — крикнул Александр и поспешил следом за ней.
Оставшись один, граф без сил опустился в кресло, со стоном вздохнул и уперся подбородком в грудь. Проклятие не произвело на него никакого впечатления. Его проклинал целый город, сотни тысяч вернувшихся на родные пепелища горожан. Ничего, со временем они поймут и оценят лепту, которую он внес в победу над французом! Не они, так их дети, внуки или правнуки придут поклониться праху неистового губернатора, спасшего Россию и принесшего ей в жертву Москву!
Со стороны могло показаться, что Федор Васильевич провалился в глубокий сон, но на самом деле он просто выжидал…
Елена бежала по анфиладе комнат, давясь злыми слезами и не разбирая дороги, пока не очутилась в объятьях Софи, караулившей ее на безопасном расстоянии от кабинета.
— Он тебе отказал, — догадалась дочь губернатора. — Так я и знала.
— Господи, неужели все это не сон? — воскликнула Елена. — Мне кажется, я никак не могу очнуться от кошмара!
— Не надо отчаиваться, сударыня! — раздался голос за ее спиной. Александр учтиво поклонился Софи, та, отстранясь от Елены, ответила молодому офицеру бойким реверансом. Генерал представился юным дамам, но его фамилия ровным счетом ничего им не говорила, подруги не слышали ее раньше.
— Вы видите сами, — обратилась к нему Елена, — губернатор палец о палец не ударит ради справедливости, зато потакает мошеннику…
— Ну разумеется, Элен! — покачала головой Софья. — Я и хотела тебе это втолковать! Ведь твой дядюшка принимает у себя отца, тогда как весь город нам отказывает…
— Вот что я хотел вам сказать, милая барышня, — слегка смущаясь, начал Бенкендорф, — поезжайте-ка вы за правдой в Петербург, а вернее, в Павловск и добейтесь аудиенции у матери-императрицы. Расскажите ей вашу историю от начала и до конца, и она вам непременно поможет. При случае сошлитесь на меня. А впрочем…
Он вспомнил в этот миг, как Мария Федоровна журила его за многочисленные любовные похождения и особенно за роман с мадемуазель Жорж. Александр подумал, что императрица может принять Елену за его любовницу и это окончательно погубит девушку.
— Впрочем, не надо обо мне упоминать вовсе, — еще больше смутился он и, неловко откланявшись, поспешил вернуться в кабинет градоначальника.
— Какой ми-илый! — растягивая слова, прошептала ему вслед Софи и с воодушевлением обратилась к подруге: — А ведь он прав! Сейчас, когда Государь император в Европе, всеми делами ведает его мать. У кого же еще искать защиты и покровительства!
Однако Елена отнеслась к новому плану спасения более чем сдержанно. Ее былая наивность таяла с каждым часом, и действительность представала перед девушкой во всей ужасающей наготе.
— Ну что ты говоришь, Софи? — хмуро ответила она. — Как же я доберусь до Петербурга одна, без документов и без денег?
— Мы что-нибудь обязательно придумаем! — не унывала подруга.
Теперь Елена смотрела на нее, как на балованное, наивное дитя.
Дальнейшая беседа Бенкендорфа с Ростопчиным вышла неловкой и скомканной — им словно мешала тень юной просительницы, каким-то мистическим образом задержавшаяся в кабинете. Сославшись на дела, генерал поспешил удалиться. Отобедать гость отказался наотрез, хотя мысли о голубоглазой дочери губернатора все еще не давали ему покоя. В тот же день, ближе к вечеру, Александр снял квартиру в новом, еще не обжитом доме на Покровке. Это оказались две плохонькие, почти не обставленные комнатки едва не на чердаке, но рассчитывать на лучшее жилье не приходилось — дома были переполнены погорельцами.
Назад: Глава седьмая
Дальше: Глава девятая