Глава шестая
Юная героиня узнает цену старым клятвам
Графиня Прасковья Игнатьевна так бы и провела всю зиму в своем дальнем вятском имении, если бы не одно неожиданное обстоятельство. Второй гонец, посланный из Москвы с письмом от Макара Силыча, пожаловался барыне, что дворецкий все чаще стал прикладываться к бутылочке и потихоньку распродавать трофейное добро, оставленное французским генералом. А между тем московский губернатор граф Ростопчин издал указ, по которому все добро, брошенное французами, остается за домовладельцами. Выходит, что дворецкий пропивает ее барское, шуваловское добро.
— Вот окаянный! — в сердцах воскликнула графиня и, разведя руками, добавила: — Ведь не водилось раньше за ним такого греха! Никак лягушатники его сглазили!
Кроме того, гонец сообщил, что дворовых людей Макар Силыч держит в черном теле и, если кто попадется под пьяную руку, бьет смертным боем. Особенно досталось недавно Вилимке, мальчуган даже слег от побоев. Графиню прямо-таки затрясло. Вилимка был сыном ее любимой девки Улитушки, соблазненной некогда учителем-немцем. Тогда Прасковья Игнатьевна в гневе прогнала не в меру любвеобильного учителя, а рыдающую Улитушку с ребенком велела было услать в дальнее имение и отдать в черную работу. Однако сын ее Евгений, еще совсем юный, упросил маменьку простить несчастную женщину и отдать крохотного Вилимку (то бишь Вильгельма, названного так в честь отца) ему в услужение. Мальчишку вскоре полюбила вся дворня, да и графиня постепенно простила ребенку его невольное прегрешение, которое тот умудрился совершить своим незаконным рождением. Он рос смышленым, проворным, имел живой, веселый нрав и славился среди дворни необыкновенной честностью и преданностью хозяевам. Это именно Вилимка отыскал скончавшегося от ран графа Мещерского, Вилимка спас от огня библиотеку Мещерских и особняк Шуваловых, в то время как Макар Силыч спал праведным сном.
— Уж я задам Макарке, старому паскуднику! — трясла кулаками графиня.
В тот же день она велела закладывать сани и поутру отправилась в путь, чтобы поспеть в Москву к рождественским праздникам.
Несмотря на свои сорок восемь лет, Прасковья Игнатьевна была все еще стройна, как девушка, и так же бела и свежа лицом, тонкие черты которого ничуть не оплыли и не исказились, как у большинства ее менее счастливых ровесниц. Только морщинки вокруг живых, красивых глаз медово-карего цвета выдавали истинный возраст графини. Так что на расстоянии всякий мог обмануться, пытаясь угадать ее лета. Деревенский воздух и простая, почти аскетическая жизнь шли ей на пользу. Иной год она вовсе не выезжала из деревни, ничуть не скучая по Москве с ее блестящими балами и шумными гуляньями. До балов ли ей, до гуляний, безутешной вдове! Уже восьмой год не было рядом с ней любимого мужа Владимира Ардальоновича, ненасытного театрала и заядлого патриота. Когда в конце октября 1805 года сгорел Петровский театр и обе труппы, русская и немецкая, принуждены были искать себе новое пристанище, он так расстроился, что слег в горячке. «Эх, матушка Прасковья-та Игнатьевна, не увижу-та я больше „Эдипа в Афинах“, не услышу-та „Волшебной флейты“, — жаловался он жене и прибавлял с горькой усмешкой: — Вот отправлюсь-та скоро в царство Люциферово, посмотрю-та представление! Небось не за рубь двадцать пиеса-та!» Графиня начинала опасаться за его рассудок и даже жизнь — так сильно было ранено чувствительное сердце театрала.
Вскоре спектакли возобновились в доме князя Волконского, и Владимир Ардальонович, услышав об этом, быстро пошел на поправку. Он даже успел посмотреть свою любимую трагедию Озерова, имевшую в тот год ошеломительный успех в обеих столицах. И когда царь Эдип на ободряющие слова дочери: «Еще ты жизнь вести возможешь многи годы» — с пафосом отвечал: «Нет, нет, не льстись: пора исполнить круг природы!», граф заливался слезами так, словно предвидел свой близкий конец. Сидевшей рядом и вежливо скучавшей Прасковье Игнатьевне оставалось лишь надеяться, что ночью граф не сляжет с новым приступом горячки. «Пора исполнить круг природы! — повторял он после разъезда, трясясь в карете. — Ах, как верно, матушка-та, как верно!» И снова плакал, хватаясь за сердце, в то время как жена, хмурясь, обмахивала его веером.
Второго декабря произошло событие, куда более значительное, чем пожар в театре. Русская армия, полвека не знавшая поражений, придя на помощь союзникам при Аустерлице, была наголову разбита французами. Если бы не мужество князя Багратиона, спасшего арьергард армии, то исход битвы был бы и вовсе ужасен. Завсегдатаи Английского клуба, первыми узнавшие о трагедии, заговорили прежде всего о нелепой случайности. И тут из своего привычного кресла неожиданно восстал граф Шувалов, никогда прежде не замеченный в дебатах подобного рода. Грозя пальцем, он припомнил присутствующим слова мудрейшего князя Суворова о талантливом французском генерале Буанапарте. Сам не ведая, что на него нашло, косноязычный граф вещал, как пифия: «Корсиканец еще-та покажет себя! Еще-та задаст нам! Еще-та будет по Тверской-Ямской сапожищами топать!» На оратора замахали руками и зашикали, а кто-то со смешком воскликнул: «Владимир Ардальоныч опытен лишь в баталиях сценических, а в политических — шалишь, заврался!» — «Ему бы на сцену, с этаким куражом, — добавил другой, — подвинул бы Тальма!» Сравнение косноязычного, неловкого графа, который вечно умудрялся за что-нибудь запнуться, что-то уронить, с любимым наполеоновским красавцем-артистом было нелепо и вызвало всеобщий смех.
Осмеянный, непонятый, напуганный собственным пророчеством, Владимир Ардальонович уже в карете почувствовал сильное недомогание. В дом его ввели под локотки, а к ночи он «исполнил круг природы», в беспамятстве сжимая руку окаменевшей от страшного предчувствия жены.
По дороге в Москву графиня часто вспоминала покойного мужа и радовалась, что сын Евгений ничуть не похож на отца. Боясь, что тот унаследовал восторженную, чувствительную и крайне неуравновешенную натуру своего родителя, Прасковья Игнатьевна решила поспорить с природой и с младенчества закаливала характер сына. Она нарочно скупилась на материнскую ласку, чтобы не изнежить, не избаловать дитя, на которое возлагала все свои честолюбивые надежды. «Я хочу, чтобы он был мужчиной, а не тепличным цветком, у которого, чуть дунет холодный ветер, опадают лепестки, — писала она в своем дневнике. — Что бы сталось нынче с моим дорогим покойным Владимиром Ардальоновичем, будь он жив и узнай о нашем трусливом отступлении до самой Москвы, о битве под Бородином, о пожаре столицы? Он умер бы снова, умер тотчас, узнав, что его страшное пророчество сбылось. Нет, с такой ранимой душой не жилец он был на этом жестоком свете! Евгений не таков, иначе я бы каждую минуту страшилась потерять и его».
Из писем своего дворецкого графиня уже знала о трагедии, приключившейся с ее добрыми соседями, и о том, что в ее доме гостит родственник и наследник Мещерских, у которого сгорел собственный дом на Пречистенке. Всеобщее горе сплотило людей. В уцелевших домах получали приют не только родственники и соседи, но и вовсе незнакомые люди, поэтому Прасковья Игнатьевна отнеслась с пониманием к поступку Макара Силыча и не слишком занималась мыслями о гостившем у нее князе. Она даже не рассчитывала коротко с ним знакомиться, но вышло иначе.
Стоило саням подкатить к крыльцу ее московского особняка, как Илья Романович выскочил из дома, в чем был, налегке, и по русскому обычаю поклонился в пояс. Так крестьяне кланялись ему в Тихих Заводях, когда он приезжал из Москвы, и при этом подносили хлеб-соль, со словами: «Заждались мы тебя, батюшка. Будь к нам милостив, к своим детям…» Правда, каравая у Ильи Романовича не было, но случись он под рукой, князь непременно прихватил бы и его, чтобы встретить хозяйку.
— Здравствуй, матушка Прасковья Игнатьевна! — воскликнул он так горячо и сердечно, что сам почувствовал фальшь. — Заждались мы тебя нынче с Макар Силычем, а ты все не едешь да не едешь…
— Разве мы с вами знакомы? — озадачилась графиня.
— Почитай, что знакомы, — не моргнув глазом, заверил князь. — Владимир Ардальонович был мне добрым приятелем.
— Вы знали моего мужа? — еще больше удивилась Прасковья Игнатьевна, роясь в воспоминаниях и никак не узнавая этого кривляющегося человека.
— Кто же его не знал, сердечного? — Князь скривил рот скорбной подковкой. — В молодые годы вместе покучивали. Да что это мы с тобой стоим, матушка? В ногах правды нет, изволь в дом пожаловать. В честь тебя фейерверки зажжем!
Насчет фейерверков Белозерский врал, впрочем, как и насчет всего остального. Никогда он не был знаком с графом Шуваловым и, будучи младше его лет на пятнадцать, никак не мог вместе с ним покучивать в молодости. Все, что князь знал о покойном супруге графини, он подробно выспросил у дворецкого. Считая себя достаточно вооруженным для долгой и пространной лжи, Илья Романович даже рассказал за столом анекдот о том, как они с Владимиром Ардальоновичем на петушиных боях поставили на разных петухов, Гектора и Ахилла, и что из этого вышло.
— Победил-то Ахилл, да мы с графом в ту пору так упились, что поутру проснулись в каком-то хлеву, — со вкусом рассказывал князь, щедрой рукой наливая себе очередной бокал токайского. — И я никак не мог вспомнить, на кого ставил. Я и в мифе-то, матушка, не помню, кто кого одолел, Гектор Ахилла или Ахилл Гектора? — При этом князь игриво подмигнул графине, словно предлагая ей разделить его веселье. — Супруг твой Владимир Ардальонович заверил меня, что я ставил на Гектора, и попросил расчет. Я поверил ему, как благородному человеку. Ну, значит, рассчитались. А после слуга мой Архип и говорит: «Ты, батюшка князь, на Ахилла ставил, а оне слукавили». Так-то, матушка, — заключил Белозерский, погрозив графине пальцем, — надул меня твой супруг! Должок, значит, за покойничком!
Вероятно, он ожидал, что Прасковья Игнатьевна бросится за кошельком и расплатится с ним серебряными рублями, чтобы отмыть честное имя супруга, или по крайней мере смутится и начнет оправдывать покойного мужа. Но графиня повела себя иначе. Она уже поняла, с кем имеет дело, а с людьми подобного рода у нее был разговор короткий.
— Извольте извиниться, милостивый государь, — процедила Прасковья Игнатьевна сквозь зубы, отшвыривая прочь салфетку. К обеду она едва прикоснулась.
— В чем извиниться-то? — пожал плечами князь. — Разве только в прямодушии своем да в простоте?
— В том, что оклеветали честного человека, трижды солгав!
— Ну, знаешь ли… — начал было Илья Романович, но Прасковья Игнатьевна не дала ему договорить.
— Во-первых, мой муж никогда не напивался пьян, и тому свидетелей — вся Москва, — начала она ледяным голосом, меряя князя таким жутким взглядом, что тот слегка протрезвел. — Во-вторых, он не выносил петушиных боев из-за своей сердечной ранимости, которая также известна всем. Ну и в-третьих, он никогда не бился об заклад и осуждал тех, кто этим грешит!
— Да ладно, будет тебе, матушка, к чему так кипятиться! — попытался смягчить ее Белозерский. — Шуток, что ли, не понимаешь? Хотел развеселить тебя анекдотцем, а ты сразу на дыбы! Выпьем мировую?
Графиня уже встала из-за стола и, пронзив князя взглядом василиска, отчеканила:
— Впредь попрошу анекдотов при мне не рассказывать! — И вышла из гостиной, даже спиной выражая крайнее возмущение.
Вскоре Прасковья Игнатьевна убедилась, что французы вовсе не были повинны в безобразном пьянстве Макара Силыча. Дворецкого спаивал князь, он же науськивал его, пьяного, на дворовых людей, приговаривая: «Скотов надо держать в узде, а ты с ними запанибрата, дурень! Смотри, коли их не бить, то если не зарежут, так ограбят!» Она быстро прибрала дом к рукам, показав, что не зря всю жизнь слыла рачительной хозяйкой. Дворецкого посадила под замок на хлеб и воду, велела читать Евангелие и вызывала к себе каждое утро, требуя пересказа прочитанного. Искалеченного Вилимку показала лучшим докторам, которых только нашла в погорелой столице, и мальчик скоро пошел на поправку. От гостя своего, князя Белозерского и его молодого слуги, сильно смахивающего на разбойника, Прасковья Игнатьевна избавилась довольно просто. Убедившись, что гостевой флигель Мещерских полностью восстановлен, графиня, не терпевшая намеков и преамбул, прямо спросила:
— Не пора ли вам, князюшка, и честь знать? Погостили у меня вы достаточно, пустословием вашим я вполне насытилась. Переезжайте с богом и постарайтесь не надоедать мне глупыми визитами!
— Эх, зря ты со мной эдаким манером! — то ли укорил, то ли пригрозил на прощание Белозерский. — А ведь я к тебе с чистой душой и добрым сердцем… Обидно слышать, как ты меня трактуешь!
Однако в тот же день съехал.
Графиня могла только сетовать на провидение, вырвавшее с корнем добрый род Мещерских и посеявшее на их месте за соседским забором неистребимый сорняк, бесцеремонный и наглый, способный задушить все живое и полезное.
Многие в ту пору завидовали Шуваловым, не только не потерявшим своего добра, но еще и нажившим кое-что от постоя французского генерала. Прасковья Игнатьевна, с одной стороны, радовалась такому повороту фортуны, а с другой — была сильно насторожена, потому что ничего просто так, задаром, ей в жизни не давалось. У нее было предчувствие, что все это везение неспроста и обязательно настанет час расплаты, а предчувствия редко ее обманывали. И вот в крещенские морозы она получила письмо от Евгения. Вернее не письмо, а так, записочку, писанную по-французски, сдержанно и коротко, так же, как сдержанно и коротко она дарила его своими ласками. «Маман, — говорилось в записке, — я ранен. Нахожусь в госпитале, в Смоленске. Скоро буду домой. Ваш сын Евгений».
Получив весточку от сына, графиня Шувалова сказала себе: «Вот и наступил мой час покаянный!» Она не плакала со дня похорон мужа, а тут слезы вдруг сами полились.
Молодого графа привезли поздно ночью, когда на дворе мела метель и собака жалобно выла в своей будке, не решаясь высунуть носа. Евгения внесли в дом на руках, потому что сам он идти не мог, и положили на кушетку в гостиной. Его изжелта-бледное лицо напоминало восковую маску, крупный породистый нос сильно заострился и теперь казался слишком большим для этого худого лица. Резко очерченные, точно такие же, как у матери, губы сжались в нитку, словно сдерживая стоны, а некогда живой, пылкий взгляд черных отцовских глаз сделался так неподвижен, словно душа уже покинула тело. Прасковья Игнатьевна в первую секунду даже не признала в этом полумертвеце своего сына, а когда поняла, что это он, сдавленно ахнула и снова заплакала.
— Матушка, вы уже приехали? — прошептал Евгений. — А я-то думал, не застану вас… — Он прикрыл воспаленные веки и на мгновение впал в забытье.
Мать быстро взяла себя в руки, вытерла платочком слезы и сказала по-французски, как всегда, строго:
— Эжен, тебе надо выспаться, а завтра я позову лучших докторов, соберем консилиум…
— Не надо никого звать, — ответил он, не открывая глаз, — это бессмысленно…
Прасковья Игнатьевна еще не знала, что ее сына два месяца выхаживали лучшие военные доктора, но даже они были бессильны и вынесли жестокий приговор. Молодой граф будет навсегда прикован к постели вследствие полученной им контузии.
Это случилось при взятии города Вильно. Евгений должен был передать срочную депешу атаману Платову с приказом выбить французов из города и вернуться обратно в расположение штаба Барклая. Адъютант Шувалов выпросил у атамана разрешение войти вместе с его казаками в город. Это была первая настоящая военная операция, в которой он участвовал, и граф, переполненный патриотическими чувствами и юной отвагой, ринулся в бой. Взятие Вильно мало походило на те сражения, которые после воспевают в балладах и былинах. Изголодавшаяся, озверевшая Великая армия, впервые за время отступления попав в сытый, благополучный город, набросилась на него, как саранча. После бегства Наполеона в Париж был подорван последний нравственный ресурс. Жалкие остатки некогда доблестного шестисоттысячного войска, пять месяцев назад предпринявшего небывалый марш-бросок на Москву, достигли крайней степени дезорганизации и деморализации. Исполняющий обязанности главнокомандующего Мюрат бессилен был наладить хоть какой-то порядок. «Их можно ловить легче раков», — писал о французах в эти дни Федор Глинка.
Казаки атамана Платова, ворвавшись в город, устроили в нем настоящую резню. Граф Евгений рубил направо и налево, не остерегаясь сам и не щадя других, нисколько не смущаясь тем, что впервые убивает не вальдшнепов в подмосковном лесу, а живых людей. Он был в этот миг освободителем, бесстрашным воином-мстителем, солдатом самого русского Бога, который встает на сторону правых и не допустит несправедливости. «Как же в таком случае он допустил сдачу Москвы и пожар? — спорил с ним накануне приятель, подпоручик Рыкалов. — А гибель твоей невесты? Разве это справедливо? Нет, братец, врешь! Русский Бог жесток и немилосерден!» — «Иди к чертовой матери! — закричал на него Евгений, но не разозлился по-настоящему, а, напротив, откупорив бутылку рейнвейна, провозгласил: — Выпьем за доброго русского Бога, который приведет нас к победе. А без жертв, как известно, не обходится ни одна война…»
Евгений часто потом вспоминал этот свой последний тост под Вильно за несколько часов до того, как он стал калекой, и все никак не мог постичь смысла произошедшего с ним, а только спрашивал себя, переезжая из госпиталя в госпиталь: «За что?» Он ведь уговаривал атамана Платова взять его в Вильно в нарушение приказа не из пустого тщеславия, не из показного геройства. Он хотел отомстить за Елену, за родной, любимый город с трупами, повешенными на столбах. Потому и рубил французские головы, не испытывая жалости к врагу, не чувствуя омерзения от пролитой крови.
И вот в этом кровавом бреду, сквозь хаос сливавшихся в единый рев звуков Евгению вдруг послышался девичий голос, ярко напомнивший ему Елену. Какая-то очень молодая девушка истошно кричала, звала на помощь по-французски. Они всегда говорили с Элен на этом чужом языке, изредка разбавляя его немецкими стихами и латинскими поговорками, как и все их ровесники-аристократы. У него мелькнула мысль: если бы Елена звала на помощь, ее голос звучал бы точно так же, как у той, что попала сейчас в беду. Крики слышались из темного узкого переулка. Там едва мог проехать один всадник, а уж двум ни за что было не разминуться.
Не раздумывая, Евгений бросился в мрачный переулок, который мог стать для него ловушкой. «Эй, шальной, куда?!» — окликнул его кто-то из казаков, но Евгений слышал только голос девушки. Дальнейшее заняло меньше минуты. В его воспоминаниях эти сцены всегда были залиты потусторонним лиловатым светом, словно над проклятым переулком светило иное солнце, чем над всем остальным городом. Он сразу все понял, когда разглядел в конце этого темного ущелья пушку, французского офицерика, такого же юного, как он сам, и ту, что кричала. Это билась в истерике молодая женщина в форме маркитантки, и теперь ее голос вовсе не напоминал Евгению Елену. По-видимому, обезумевший офицерик уже заложил ядро, в руке у него горел фитиль, а девушка, кидаясь ему на шею, вольно или невольно мешала произвести залп. Евгений не мог развернуть коня в таком узком месте, оставалось одно — попробовать доскакать до француза, прежде чем тот подожжет порох. Он ударил своего Верного шпорами, но умный конь, оценив обстановку, не бросился, очертя голову, на врага, а встал на дыбы. В тот же миг прогремел выстрел. Ядро ударило в стену дома, не долетев до графа каких-то пяти саженей. Сброшенный на землю взрывной волной, Евгений рухнул под копыта коня, и в наступившей вдруг необъятной, неслыханной прежде тишине увидел, как грива вздыбленного над ним Верного загорелась. «Не может быть, — зазвенело у него в голове на разные лады, словно кто-то пытался передать человеческие голоса, наигрывая на колокольчиках. — Это все не со мной, не со мной. Вот горит мой конь, а я лежу и смотрю, и это все не со мной, не со мной». Пламя, охватившее черную пышную гриву, на миг вдруг погасло, будто передумав гореть, и тут же взорвалось ослепительно-белыми прядями огня, рассыпая искры и дым, сводя обезумевшую лошадь с ума. Захрапев от ужаса, Верный дико изогнул шею, стремясь стряхнуть эту адскую огненную гриву, и в тот же миг его разорвало на части…
Евгения долго не могли найти после взятия Вильно. Платов рвал и метал, посылая своих людей во все концы города на поиски адъютанта фельдмаршала Барклая де-Толли. «Сыскать живого или мертвого! — свирепо орал на казаков атаман, наводивший ужас отнюдь не только на врагов, а потом добавлял про себя: — Не то достанется мне на орехи от князя Михаила Богдановича…» Наконец поиски увенчались успехом, графа привезли на крестьянской телеге — ни живого, ни мертвого. Казаки разводили руками, осматривая этот полутруп. На теле не оказалось ни царапины, он не был обморожен, несмотря на двадцатиградусный мороз, но при этом адъютант ни шевельнуться, ни сказать ничего не мог. Даже пальцы, сжимавшие саблю, пришлось разгибать силой.
Через несколько недель положение контуженного стало поправляться. Речь и память постепенно возвращались к нему, руки и пальцы снова начали двигаться. Однако ноги остались мертвы. «Не буду обманывать, друг мой, — откровенно признался известный доктор Роджерсон, осматривавший Евгения в смоленском госпитале, — вряд ли когда-нибудь вы встанете на ноги. Впрочем, — замешкался англичанин, увидев отчаяние в глазах юного офицера, — человек способен творить чудеса. Надо только верить…»
Нельзя сказать, что Роджерсон вселил надежду в молодого графа, ставшего калекой в двадцать лет. Жизнь теперь представлялась Евгению сплошным недоразумением, а свое увечье он воспринимал как насмешку судьбы. Он шел на правое дело, но Господь покарал его. Где же справедливость?! Подпоручик Рыкалов навестил его еще в Вильно, когда Евгений был полностью парализован, и подлил масла в огонь, прошептав на прощание в самое ухо: «Я же говорил, ОН — жесток и немилосерден…»
Свой московский дом Шувалов обожал с детства, но родные стены ему не помогали. Невыносимо было чувствовать себя здесь беспомощным и ущербным. Матушка готовила его к серьезной, значительной жизни, надеялась, что он сделает блестящую карьеру, дослужится до высоких чинов. А там — выйдет в отставку, станет настоящим барином с пятью тысячами крестьян, рачительным и бережливым, как она сама. Но зря старалась Прасковья Игнатьевна, напрасно нанимала лучших учителей, ходатайствовала через знакомых о получении хорошего места для сына в военном корпусе. Карьера Евгения рухнула, не успев еще толком начаться.
Графиня Шувалова, привыкшая всеми повелевать и не терпевшая над собой ничьей власти, кроме божьей, в эти черные дни как-то присмирела и ни в чем не противоречила сыну.
— Матушка, велите мне приготовить другую комнату, — неожиданно заявил тот на следующий день по прибытии домой.
— Куда ты желаешь перебраться? — только и спросила мать. Прежде она бы обязательно выговорила ему за этот беспричинный каприз и уж во всяком случае доискалась бы, что у сына на уме.
— В комнату ключницы…
Жила когда-то, еще до рождения Евгения, в их доме старая подслеповатая ключница. Ей была отведена крохотная комнатенка без окон, с низким скошенным потолком, даже не комнатенка, а что-то вроде чулана. В детстве там часами просиживал юный граф, наказанный за шалости и неуместную резвость.
Просьба сына показалась Прасковье Игнатьевне довольно странной, и она отнесла это чудачество на счет контузии. Но если разобраться, то ничего не было странного в желании Евгения поселиться в комнате для наказаний, после того как он не оправдал надежд матери. Только на этот раз она не оставила его без свечей и еды, а устроила со всеми возможными удобствами и своей рукой положила ему на подушку мемуары миссис Мэри Робинсон, английской актрисы, проведшей шестнадцать лет в полной неподвижности. Однако Евгений не прикоснулся к этой книге и даже ни разу не зажег свечей. Он предпочитал лежать в темной каморке, будто в склепе, неподвижный, безмолвный, бездейственный, как настоящий мертвец. Прасковью Игнатьевну это чрезвычайно беспокоило, она боялась за его рассудок. Утратив веру во врачей, стала обращаться к знакомым за советами, расспрашивала о похожих случаях, надеялась на чудо. Однажды, пересилив неприязнь, пришла даже к князю Илье Романовичу, узнав стороной, что у того смертельно болен сын. Может, он что-то посоветует? Князь, выслушав визитершу, со смехом предложил:
— А ты, матушка, выпори его, дурь-то и выйдет!
— Как ты был шутом, так им и остался! — в сердцах воскликнула Прасковья Игнатьевна.
Однако выбросить из головы издевательский совет она не могла, хотя пороть сына, конечно, не собиралась. Мать никогда не коснулась его и пальцем и не позволила бы наказывать Евгения телесно никому другому. Некогда на впечатлительного и послушного мальчика сильнее всего действовала твердость. Это оружие графиня решила использовать и сейчас. Вернувшись от князя, Прасковья Игнатьевна вошла в темницу сына твердым шагом, сама зажгла все свечи и, поборов предательскую дрожь в голосе, обратилась к больному со следующими словами:
— Вижу, ты решил похоронить себя заживо. Что ж, помешать не могу, хочу лишь напомнить — ты не один такой! Многие твои сверстники искалечены войной, а иные лежат в земле.
Ей с трудом давалась эта отповедь. «Надо быть жесткой и забыть о жалости!» — уговаривала она себя.
— Многим, очень многим хуже приходится, чем тебе. У тебя по крайней мере есть руки здоровые и ясная голова, и безнравственно валяться целыми днями в постели, выть на луну, себя жалеючи! Разве о таком сыне я мечтала?
— Увы, ваши мечты разрушены, из меня уже ничего не получится… — начал было желчно Евгений, но тут разразилась буря, какой ему давно не приходилось испытывать.
— Я мечтала прежде всего о человеке, а не о кроте, ненавидящем белый свет! — закричала мать так пронзительно, что Евгений сжался под одеялом. Он почувствовал себя в этот миг маленьким мальчиком, застигнутым на месте страшного преступления, например, за кражей сластей из буфета. — Если военная карьера не удалась, это еще не значит, что жизнь кончена! Есть тьма других дел, коими можно послужить Отечеству!
— Я уже об этом думал, — неожиданно признался Евгений, переводя дух. — И завтра же, вот увидите, у меня начнется новая жизнь.
Назавтра Шувалов послал записку своему старому приятелю-литератору с просьбой дать ему для перевода какую-нибудь пьесу. Тот не замедлил прислать глупейший немецкий зингшпиль — шуточную оперу на тему неравного брака, с припиской, что его срочно хотят увидеть на русской сцене. Евгений с воодушевлением взялся за работу и перевел оперу в два дня. Она получилась веселой и довольно забавной, рассчитанной на самый невзыскательный вкус. В театре от его вдохновенного перевода пришли в восторг и сразу приступили к репетициям. Владимир Ардальонович, безусловно, гордился бы в эти дни сыном, а вот Прасковья Игнатьевна не знала, радоваться ли ей. С одной стороны, Евгений был хоть чем-то занят и больше не тратил времени попусту, а с другой, переводить глупые куплеты для легковесной публики — заслуга небольшая.
Как раз на этот нелегкий период жизни семейства Шуваловых и пришлось внезапное воскрешение Елены Мещерской. Макар Силыч сообщил Прасковье Игнатьевне о появлении юной графини, добавив от себя: «Вот ведь дурак! Принял обугленное тело няньки за тело барышни! Стану на старости лет посмешищем!» «Этот мерзавец Белозерский, этот шут гороховый не отдаст ей ни копейки из наследства отца!» — не слушая причитаний слуги, подумала Прасковья Игнатьевна, которая, как всегда, первым делом оценила практическую сторону вопроса. А потом графиню охватил страх. Как она скажет Евгению о воскрешении его невесты? Как подействует это на сына, едва начинающего обращаться к свету и жизни? Не растревожит ли его душевных ран эта тень, явившаяся из царства мертвых? Теперь он навеки калека, и невеста станет для него живым укором, лишним напоминанием о случившемся с ним несчастье…
— Вот что, Макар Силыч, — взволнованно обратилась она к дворецкому, — следи, чтобы графу никто об этом не сболтнул! Сам молчи и всей дворне прикажи, не то отведают они у меня березовой каши, слышишь?!
Час спустя графиня получила от князя Белозерского приглашение на званый вечер. Сосед просил ее пожаловать вместе с сыном, так что Прасковья Игнатьевна восприняла это как издевательство.
Весь следующий день она была неспокойна и часто находила предлог, чтобы оказаться рядом с комнатой ключницы и прислушаться к доносящимся оттуда звукам. Евгений был занят переводом очередного зингшпиля, и по тому воодушевлению, с каким он напевал немецкие куплеты, пытаясь подладиться под размер стиха, графиня поняла, что ее угроза насчет березовой каши даром не пропала. Дворня не проболталась, и сын пребывает в полном неведении.
Вечером Прасковья Игнатьевна по обыкновению сидела в своем кабинете, ведя хозяйственные счета. Это был один из немногих моментов долгого трудового дня, когда ей удавалось побыть одной, отдохнуть от приказаний и нотаций, забыть о своих горестях и даже немного помечтать о лучших временах. Графиня ценила этот краткий отдых и никому не позволяла нарушать своего уединения. О прибытии графини Елены Мещерской ей доложили, как о явлении исключительном — так доложили бы о внезапно начавшемся пожаре. Время было уже позднее, и Прасковья Игнатьевна, повинуясь первому порыву, велела слуге сказать, что господа уже легли, но тут же одумалась и приказала проводить визитершу в малую гостиную.
При виде Прасковьи Игнатьевны девушка поклонилась и сделала реверанс. Она всегда как будто побаивалась будущей свекрови, смотрела на нее украдкой, словно опасаясь выговора. Графиня по-матерински обняла ее, поцеловала в лоб, выразив соболезнования и посочувствовав сиротству Елены. Девушка, услышав ее ласковый голос, дала себе волю и расплакалась.
— Вы не представляете, какие сюрпризы уготовила мне судьба! — вырвалось у нее вместе со сдавленным рыданием.
— Даже очень хорошо представляю, — вздохнула графиня. — Только не судьба тут виной, а твой дядюшка. Это сущий дьявол!
— Он предложил мне выйти за него замуж, а когда я наотрез отказалась, объявил перед своими гостями самозванкой и авантюристкой!
— Худо, — насторожилась Прасковья Игнатьевна и, поразмыслив, уже иным, деловитым тоном спросила: — А твой дядюшка уже вступил в права наследства?
— Вступит на днях, если я ему не помешаю. — Девушка глубоко вздохнула, утирая слезы и натягивая на плечи упавший было шарф из кружев шантильи. Траурное платье да кусочек кружев — это все, что согревало ее в зимний вечер, отметила Прасковья Игнатьевна.
— Как же ты намерена ему помешать? — недоверчиво спросила она, оценивающе оглядывая гостью. В ее пристальном взгляде мелькала какая-то мысль, которую она еще медлила высказать.
— Обращусь в Сенат, в Городскую палату… — с воодушевлением начала Елена.
— Милая моя, да знаешь ли ты, что и более важные дела у них годами лежат без всякого продвижения? — перебила Прасковья Игнатьевна. — А с тобой они и разговаривать не станут, ведь ты по всем бумагам теперь числишься умершей. Очень им нужно!
— Но ведь вы можете доказать, что я жива и что я — та самая Елена Мещерская, дочь своих родителей!
— И это будут только мои слова, бедное дитя. На все теперь требуется бумага, — поучительным тоном продолжала графиня, — а если нет бумаги, то изволь дать взятку! Твой дядюшка весьма преуспел по той и другой части, если вступает в права наследства ровно через полгода после смерти твоих родителей. Деньгами я еще могла бы тебя ссудить, но не будут ли они пущены на ветер? Получить взятку — одно, а что-то сделать — совсем другое. У Белозерского огромные связи… Взять хотя бы этот званый ужин — подумай, кто там был? Вся Москва. Ты молода еще и не знаешь жизни, не знаешь города, в котором живешь. Кто накормил и напоил Москву, тот может рассчитывать, что сделает на глазах у нее любую подлость, и никто не возмутится. Таков свет, дитя мое.
— Что же мне делать?! — в отчаянии воскликнула Елена, убитая этой отповедью.
Шувалова выдержала паузу, во время которой обвела комнату взглядом, будто хотела пересчитать в канделябрах оплывающие свечи. На самом деле графиня взвешивала каждое слово, которое собиралась произнести, подсчитывала возможные убытки и прибыли и все больше склонялась к единственно верному решению.
— Покорись судьбе, милая моя, — начала она. — Выходи замуж за дядюшку. Другого выхода нет, я сама на твоем месте поступила бы так же.
В первое мгновение Елена не поверила своим ушам, а когда смысл услышанного стал ей ясен, вся кровь прилила к ее впалым бледным щекам.
— И это советуете мне вы, когда только что перед этим называли дядюшку сущим дьяволом? Как вы можете? — все больше закипала юная графиня. — Ведь я обручена с вашим сыном, и это было сделано с вашего согласия! Что вы скажете Евгению, когда он вернется? Что дали мне такой совет?!
— А это не твоего ума дело, о чем мне говорить с сыном! — в свою очередь вспылила Шувалова, но тут же взяла себя в руки и смягчила тон: — Пойми, девочка, война многое перевернула с ног на голову… Для тебя все обернется еще не так скверно. Можно хорошо жить и за дурным мужем!
Последнее спорное изречение Прасковья Игнатьевна, счастливо прожившая век с мягкосердечным и великодушным супругом, изобрела только что. Эта фраза звучала как житейская мудрость, не неся в себе ни капли таковой, и окончательно взбесила гостью.
— Не вам рассказывать мне о войне, сударыня! — закричала Елена, вскакивая и подступая к графине с таким видом, словно собиралась с нею сразиться. — Я прошла сквозь ад и выжила только благодаря моей любви к Евгению! А вы мне предлагаете его забыть?
Прасковья Игнатьевна поморщилась, настолько слова Елены показались ей высокопарными, годящимися для какой-нибудь трагедии в духе Расина. Эта девица непременно бы разжалобила Владимира Ардальоновича, но на нее такие речи никогда не действовали даже в юности.
— Не думаешь ведь ты, дорогая моя, что в наши трудные времена Евгений женится на бесприданнице? — произнесла она с безжалостной усмешкой, меряя взглядом пылающую от негодования девушку. — Дядюшка не даст тебе и ломаного гроша в приданое.
— Вы… Вы ничем не лучше моего дядюшки! — сдавленно выговорила Елена, с ужасом встречая этот жесткий взгляд. — Нет, вы хуже! Вы лгали, когда говорили, что желаете нашей свадьбы, и потому я только что видела в вас последнюю опору в этом мире! Что ж, теперь и вы объявите меня авантюристкой, чтобы я оставила вашего сына в покое?!
— Если честно, мне никогда не нравился выбор Евгения, — невольно отводя глаза, отвечала Прасковья Игнатьевна, — но я уважала твоих родителей…
— …и мое приданое! — добавила девушка с презрительной усмешкой. Губы у нее дрожали. — Да, вы страшнее дядюшки, много страшнее! Про него весь свет знает, что он негодяй, так по крайней мере его и остерегаются, но вы, вы — вас ведь считают порядочной женщиной! Как страшно вы можете обмануть!
— Что за бред! — воскликнула оскорбленная Прасковья Игнатьевна. — Я сейчас прикажу вас вывести!
— Не трудитесь! — Елена сделала шаг к двери. В ее голосе зазвучала такая металлическая нотка, что графиня невольно опустила руку, протянутую к сонетке звонка. — Я уйду сама и больше не потревожу ваш покой.
— Так будет лучше для всех, — почти беззвучно сказала ей вслед Прасковья Игнатьевна, обращаясь больше к себе самой. Она с ужасом представила встречу немощного Евгения с Еленой, которую он уже похоронил в своем сердце. Сын ни разу не вспомнил о бывшей невесте. Стоявший на его бюро портрет девушки, который графиня заботливо обрядила в черную рамку, он молча спрятал в ящик, положив лицом вниз. На этом все было кончено — так полагала Прасковья Игнатьевна.
Выбежав во двор шуваловского особняка, Елена вдруг осознала, что ей больше некуда идти, не у кого просить защиты. От этой мысли по телу прошел озноб. Она присела на скамью, запорошенную снегом, чтобы собраться с мыслями. В этот миг из дома выбежал знакомый ей мальчишка и, не заметив в шаге от себя Елену, пустился вприпрыжку к воротам.
— Вилимка, куды тя несет, на ночь глядя? — крикнул ему кто-то невидимый в сумерках, наполнявших двор.
— В тиятр, — гордо ответствовал мальчуган. — Барин послал, отнесть первый ахт. — И он потряс папкой, которую держал подмышкой.
— А разве тиятр на ночь не запирают? — спросил тот же голос.
— Не-а! — рассмеялся в ответ Вилимка. Видно было, как ему нравится интересное поручение графа. — Там по ночам рапортируют! — исковеркал он незнакомое слово.
— Вона что! — лениво удивился голос, но мальчугана уже след простыл.
«Барин послал?! — насторожилась Елена. — Какой барин?» Она знала, что Прасковья Игнатьевна уже восьмой год вдовеет и как-то в минуту откровенности призналась ее матери, что по гроб останется верна своему Владимиру Ардальоновичу. Но ведь она сама только что сказала, что война многое перевернула с ног на голову. Может быть, графиня все же вышла замуж? Или Евгений находится в доме, а его мать скрыла это? «А если он уже с кем-то помолвлен? И за новой невестой дают хорошее приданое?» Ей непременно нужно было увидеть того, кого Вилимка назвал барином.
Расположение комнат в доме Шуваловых не составляло для нее тайны. Елена постаралась обойти гостиную на тот случай, если Прасковья Игнатьевна до сих пор находится там, через узенький коридорчик, ведущий в комнаты прислуги. Дворовые люди, встречавшиеся на пути, узнавали Елену и кланялись ей. «Все меня помнят, все узнают, — лихорадочно кивала в ответ она, — но при этом попробуй доказать, что ты — это ты! Спокойно дадут ограбить среди бела дня!»
Добравшись до комнаты Евгения, она тихонько постучала. За дверью не было слышно никакого движения. Елена хотела тотчас уйти, но не удержалась, чтобы не заглянуть в комнату возлюбленного, может быть, в последний раз.
Она вошла тихо, на цыпочках. Здесь ничего не изменилось, будто бы и не было войны, ужасного пожара, французской оккупации. Все те же книжные шкафы вдоль стен, тот же мягкий персидский ковер на полу, в котором нога тонула по щиколотку, то же тиканье высоких напольных часов, мелодичный перезвон которых был ей знаком с самого детства.
Девушка подошла к бюро. Здесь она чаще всего заставала Евгения за работой. Он переводил немецких поэтов: Гете, Шиллера, Вильгельма Тика, читал ей свои переводы, а она хвалила или критиковала. Иногда они ссорились из-за ее излишней придирчивости. Страсть к немецкой поэзии и музыке сблизила их еще в детстве, когда они обнаружили схожесть вкусов и взглядов. Им нравились одни и те же театральные постановки, книги, картины, даже столовые приборы они предпочитали одни и те же. Никто ее так не понимал, как Евгений. «Это хорошо, что его здесь нет, — призналась она себе, открывая крышку бюро, — иначе мне было бы слишком больно, если бы он заговорил так, как его мать…» На дне ящика она заметила портрет в рамке и тут же узнала свой подарок. Елена взяла его и перевернула. Это была изящная, выдержанная в пастельных тонах акварель, сделанная модным художником. Елена позировала в лиловатом легком платье, в светлые волосы были вплетены ирисы. Невинные голубые глаза, которым она тщетно старалась придать томное загадочное выражение, светились самым недвусмысленным счастьем… Ее мать была против такого туалета, она находила его похоронным и твердила, что ирисы — это цветы мертвых. Елена настояла на своем выборе, утверждая, что нынче в моде все меланхолическое, а ее румяное лицо и без того портит дело. Она с горечью вспомнила этот спор, разглядывая черную рамку, в которую был теперь заключен портрет.
— Но я жива, черт возьми! Жива! — воскликнула девушка, бросив портрет на дно ящика и громко хлопнув крышкой бюро.
В тот же миг в стену постучали, послышался глухой голос:
— Вилимка, ты здесь еще?
Сердце Елены сделало лишний удар. «Он!»
Еще час назад, она, не раздумывая, бросилась бы к Евгению, но теперь, после разговора с его матерью, ей важно было знать, разделяет ли тот взгляды и мысли Прасковьи Игнатьевны?
— Вилимка, я же просил поживее! — раздраженно крикнул граф.
Прежде она не слышала у Евгения подобных интонаций. «Что за комната за стеной? — спросила она себя и тут же вспомнила: — Комната ключницы, которой мы так боялись в детстве!» Теперь, после всего пережитого, детские страхи казались ей нелепыми, а само детство таким далеким!
Она осторожно постучала в дверь и услышала смягчившийся голос:
— Это вы, маменька? Войдите! Я как раз закончил первый…
Он запнулся, увидев Елену, и откинулся на спинку кресла с таким ошеломленным видом, словно в свете оплывающих свечей ему явилось привидение. Девушка остановилась на пороге. Если бы она и решилась сделать еще шаг, то размеры каморки не позволили бы этого, ведь комната ключницы была размером с большой шкаф. Кресло, в котором сидел Евгений, занимало треть комнаты. Остальное пространство было загромождено кроватью, на которой среди неубранного белья валялись вороха исписанных бумаг. Прямо на скомканных простынях, рискуя перевернуться, стояла чернильница. Граф смотрел на Елену широко раскрытыми глазами, не в силах произнести хотя бы слово.
— Я жива, — прошептала она, как обычно, по-французски, — вы не узнаете меня, Эжен? Вместо меня похоронили няньку Василису.
Ей хотелось поскорее все объяснить, чтобы вывести Евгения из замешательства, которое помешало ему даже подняться ей навстречу. «Он ничего не знает обо мне! — радостно догадалась Елена. — Мать ему не сказала!»
— Я полгода прожила в Коломне, у незнакомых людей, — продолжала она, — которые заботились обо мне, как родные…
— Элен, вы должны меня извинить, — перебил ее Евгений, и голос его прозвучал так сухо и холодно, что девушка содрогнулась от дурного предчувствия. — Я не могу подняться и приветствовать вас, как должно, я вернулся с войны беспомощным калекой.
Эта новость поразила ее и вызвала бурный прилив нежности и жалости. В это мгновение Елена забыла о собственных несчастьях.
— Милый мой! — воскликнула она по-русски и бросилась перед Евгением на колени, зажав в ладонях его ледяные руки. — Хочешь, я стану твоей сиделкой? Я буду ухаживать за тобой с радостью!
Перейдя на родной язык, она естественным образом перешла на «ты». До сих пор они обращались друг к другу лишь на «вы», говорить «ты» по-французски считалось не совсем прилично, это намекало на более близкие отношения, которых между ними не было.
Высвобождая руки из ее ладоней, он произнес прежним безжизненным голосом, лишенным и намека на чувство:
— Это невозможно. Я не имею права обрекать тебя на убогое существование сиделки. Ты еще очень молода и не понимаешь, во что может превратиться твоя жизнь с калекой. Сейчас тобой движет благородный порыв, но настанет день, когда ты возненавидишь меня за мою слабость.
— Эжен, ты ошибаешься! — воскликнула девушка, в отчаянии опуская руки.
— И разве дело только в тебе?! — На его впалых щеках проступил наконец румянец, глаза страдальчески блеснули. — Я сам буду каждый день думать о том, что лишил тебя счастья, заслонил от тебя солнце!
— Но солнце для меня — это ты! Ты — мое счастье! — выкрикнула она сорвавшимся голосом.
— Ты не скажешь этого уже через год жизни с калекой, а через два ты проклянешь себя за свой нынешний порыв!
Он вдруг взял Елену за локти и легко, словно девушка ничего не весила, поднял с колен. Их лица были совсем близко, как когда-то, в лодке, во время объяснения в любви, когда она успела незаметно погладить его по щеке.
— Елена, я не хочу твоей жертвы и освобождаю тебя от обещания. Помолвка расторгнута… — Он сделал глубокий вдох и добавил по-французски: — Так будет лучше для всех.
Елена выслушала его с закрытыми глазами, она не смогла себя заставить взглянуть в это лицо, ставшее вдруг чужим. Она не стала жаловаться Евгению на вероломного дядюшку, не упомянула также о разговоре с его матерью. Все, что терзало ее, вдруг отдалилось и показалось несущественным. Внезапно вспомнились неприятные сны накануне пожара, связанные с Евгением. В одном он смеялся над нею, а в другом — просил за что-то прощения.
— Вы когда-нибудь пожалеете об этом, Эжен… — сказала она, обернувшись на пороге. Елена сама не поняла, что заставило ее произнести эту банальную фразу, похожую на пустую угрозу. Девушка вымолвила эти слова как во сне, не думая об их смысле.
Она не попросила назад ни портрета, ни писем, что писала позапрошлым летом из деревни. Они были полны романтической дребедени с большими лирическими отрывками из Новалиса. Беззаботное, счастливое время! После расторжения помолвки принято забирать свои письма и портреты. Но куда бы Елена отнесла их, если у нее отняли отчий дом? Да и имела ли она, нынешняя, какое-то право на письма той беззаботной наивной девочки, от которой и следа в ее душе не осталось?
Елена плохо понимала, куда идет, и бесцельно кружила по спящему городу, не разбирая дороги. Наконец она попала на берег замерзшей Яузы и, сочтя это знамением, обрадовалась какой-то ужасающей, ледяной радостью. К этому времени она так окоченела, что уже не чувствовала холода и была в каком-то полубреду. Кружевной шарф давно упал с ее плеч и потерялся, на подоле платья повисли сосульки, при каждом движении звеневшие, как стеклярус, развившиеся локоны прилипли к вискам и покрылись инеем. «Река, спасшая меня во время пожара, станет моей могилой, — сжав зубы, решила Елена. — Нечего тянуть, вон черная дыра во льду!»
Она спустилась к реке, медленно пошла к проруби, опасаясь поскользнуться, и вдруг остановилась.
— Вот глупая! — Елена сипло рассмеялась. — Собралась свести счеты с жизнью, а боюсь разбить колено!
Она села, а потом легла на лед и начала в корчах кататься по нему, выталкивая из себя душивший ее истерический хохот. «Так будет лучше для всех!»
Тот факт, что мать и сын, не сговариваясь, сказали ей на прощание одну и ту же фразу, теперь чрезвычайно смешил. Впрочем, ее бы сейчас рассмешил любой пустяк, настолько взвинчены были нервы после кошмарного дня, начавшегося с посещения собственной могилы и кончившегося расторжением помолвки.
До проруби оставалось несколько шагов, и потому она не торопилась. Все было решено и кончено, и, осознав это, Елена наконец успокоилась. Она лежала молча, глядя на звезды, и вспоминала, что отец скончался от ран тоже ночью, лежа на телеге с соломой во дворе страшного дома мертвых. Наверно, он тоже смотрел перед смертью на звезды — его нашли с открытыми глазами, и старый Михеич, стянув с головы шапку, бережно их прикрыл мозолистой темной ладонью. Она вспомнила, как отдавала последние распоряжения Михеичу, играя в большую, взрослую барыню, как напоила Василису сон-травой…
Елена, стиснув зубы, громко застонала, так что стон эхом отразился от обледеневших берегов Яузы и уплыл вдаль по реке. Она вскочила на ноги и решительно направилась к проруби.
— Вот ты где, голубушка! — вдруг услышала она за спиной. — А я уж с ног сбилась! К Шуваловым бегала, Вилимку отрядила на поиски, мечусь-качусь по Москве, как гончий пес… Сердце мне шепнуло, куда ты бросилась. Куда ж еще и податься тебе, горемычной сироте!
Елена недоверчиво обернулась. Перед ней на льду топталось крохотное существо и от холода било себя ручонками по кукольным бедрам. Евлампия так спешила, что не успела даже надеть свою куцую шубейку, а только накинула на плечи шаль. «Господь не хочет моей смерти, — подумалось Елене, — и посылает ко мне ангела-хранителя в лице этой карлицы».
Она сделала шаг от проруби, и тут же в ее руку вцепились крепкие ручонки Евлампии.
— А вот я тебя к себе уведу, да чаем напою с малинкой…
Елена слушалась, как во сне, не понимая, куда идет и зачем. Ею овладело полное безразличие к своему будущему, а прошлое обрушилось у нее за спиной, как Яузский мост во время московского пожара.