Книга: Потерявшая сердце
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

Старые тайны и новые огорчения

 

Евлампию словно подменили в эти дни. Обычно словоохотливая и острая на язычок, она будто дала обет молчания. Ходила с поникшей головой, смотрела на всех исподволь, украдкой, словно стыдилась поднять глаза. Князь старался ее не замечать, хотя прекрасно знал, что творится в душе няньки его детей с того самого злополучного утра, когда он пытался подсунуть Глебу отравленную конфету. Илья Романович отбыл в Петербург, так и не объяснившись, сухо бросив на прощание: «Смотри за слугами, чтобы не воровали!»
В своей маленькой комнатке, похожей на келью, она не находила себе места, металась из угла в угол. За что отец травит ядом родное невинное дитя?! Ответа не находилось. «Самое разумное — это поговорить с Глебушкой, — сказала она себе на другой день после отъезда князя. — Он оттого и скрытен, что много знает».
В комнатах Глеба она застала только старого Архипа, мастерившего деревянный ножик.
— Это еще зачем? — удивилась Евлампия.
— Барчук попросил выпилить. Для каких-то опытов, сказал…
— А где он сам?
— Ясное дело где, — махнул тот в сторону библиотечного флигеля.
Странно было видеть шестилетнего мальчика за огромным письменным столом, заваленным стопками книг. Глебушка что-то сосредоточенно писал. Евлампия подошла к нему почти вплотную, но он то ли не слышал ее шагов, то ли не хотел отрываться от своего занятия.
— Глебушка, — тихо позвала она.
— Чего тебе? — не подняв головы, спросил мальчик.
— Как много ты читаешь, миленький! В твоем возрасте это вовсе ни к чему…
Глеб наконец оторвался от работы и взглянул на нее, строго нахмурив брови. «У него глаза сорокалетнего мужчины!» — с ужасом отметила она.
— Тут есть одна книга по медицине, — начал он, оставив ее слова без внимания. — В ней много интересных рисунков, только она написана не буквами, а загогулинами. Я нашел словарь с такими же загогулинами — французско-арабский. И вот я хочу прочесть эту арабскую книгу…
Евлампия покачала головой. «Свихнется он на этих книгах, — подумала она, — если уже не свихнулся…»
— А что ты писал, когда я вошла? — поинтересовалась она.
— Составляю список книг, которые должен обязательно прочитать в ближайшие два-три года, — произнес мальчик с гордым видом. — Для этого мне надо еще изучить английский язык и арабский. Тут имеются книги на других непонятных мне языках, но я пока не выяснил, что это за языки…
«Господи! Что же это такое? — недоумевала нянька. — Он говорит как взрослый высокообразованный человек. В нем совершенно нет ничего детского!»
— Глебушка, — ласково обратилась она к мальчику, — ты разве не хочешь пойти погулять, поиграть с дворовыми детьми?
Глеб отвернулся и снова взялся за перо, давая всем своим видом понять, что аудиенция окончена. Но Евлампия даже и не подумала тронуться с места. Она поставила на письменный стол локоть, подперев ладонью лицо, посмотрела на внука пристально, словно хотела заглянуть ему в душу, и спросила тихим, вкрадчивым голосом:
— Когда ты понял, что отец хочет тебя отравить?
Перо в руке Глебушки замерло, он повесил голову и после тяжелого вздоха произнес:
— Давно… Ведь он сперва маменьку отравил…
В глазах у Евлампии потемнело. Полки с книгами закружились вокруг нее, словно библиотечный флигель превратился вдруг в карусель. «Этого не может быть! Мальчик сошел с ума из-за книг…» Стены библиотеки исчезли, вокруг женщины теперь кружились склянки с лекарствами, измятый, наполовину сорванный полог кровати, кровавый огонек лампады перед черными образами. Она видела мертвые, широко открытые глаза Наталички, зеркальце, поднесенное чьей-то рукой к ее запекшимся губам… «Весьма странная болезнь», — вновь зазвучал скрипучий голос доктора. «Похоже на отравление…» Кто это добавил? Кто решился на такое замечание в присутствии князя? Она прекрасно слышала и хорошо запомнила этот приятный бархатный голос. Тогда не придала значения этим словам, мысль об отравлении была дикой, неуместной…
Глеб обмакнул перо в чернила и продолжил составлять свой список, сочтя, по-видимому, молчание няньки за окончание разговора.
— С чего ты взял, что папенька отравил маменьку? — едва выговаривая слова, спросила Евлампия.
— Он сам ей признался, когда она умирала.
Глебушка запомнил ту ночь в мельчайших подробностях. Он спал в комнате матери, рядом с ее кроватью, на кушетке, на которой прежде дежурила Евлампия, ухаживая за больной. Предчувствуя скорый конец, Наталья Харитоновна отослала заботливую сиделку и распорядилась привести Глеба. Ей с трудом давалось каждое слово, но она все же рассказала малышу его любимую сказку и пожелала «покойной ночи». Но он все еще не спал, когда она затихла. Слезы безостановочно катились из его глаз. Скорчившись на кушетке, мальчик размазывал их кулачками по щекам и очень старался не шмыгать носом, чтобы не разбудить мать. Он случайно слышал, как вечером доктор сказал отцу, что княгиня вряд ли доживет до утра. Никого в целом свете Глеб так не любил, как маменьку, и вот она покидает его навсегда. Старый Архип говорит, что за умирающими является страшная старуха с косой и уводит их в глухие леса, за синие моря, за высокие горы. Мальчик твердо решил не спать в эту ночь, чтобы встретить старуху лицом к лицу и прогнать ее, если удастся.
Глебушка встал с кушетки, на цыпочках подкрался к матери. Ее сон был глубок, она дышала редко, тяжело, с тихими стонами. Лицо ее страшно осунулось за последние месяцы, глаза провалились, щеки будто прилипли изнутри к зубам. У княгини начали выпадать волосы, возле губ прорезались глубокие морщины. Ей не было еще и тридцати, а можно было дать все сорок. Она почти ничего не ела в последние дни, любой прием пищи оканчивался рвотой и сильным горловым кровотечением. «Странная болезнь», — говорили доктора, но Глебу все время казалось, что этой фразой они намекают на что-то, ведомое им одним. В такие минуты он ненавидел свой малый возраст и свою беспомощность — будь он на месте этих ученых докторов, он бы не стал смотреть, как мучается маменька, а нашел бы способ вылечить ее!
Глеб осторожно присел на край маменькиной постели. Мальчик решил, что ждать страшную старуху с косой лучше всего здесь. Если же она его не испугается (ведь он такой маленький!), он попросит старуху взять и его вместе с маменькой, потому что жить без маменьки все равно невозможно. Пусть она уведет их в глухие леса. В лесах вовсе не страшно. Они с маменькой часто забирались в ореховую рощу в Тихих Заводях, и там, на поляне, читали вслух разные книжки, пока не сгущались сумерки. Басни Лафонтена, стихи Гёте, сказки Перро и Гофмана — он запоминал всё слово в слово с первого раза, приводя маменьку в восторг. «Какой же ты у меня умник! — обнимала она сына, покрывая его лицо поцелуями. — Ты просто гениальный ребенок!» Как сладко и несложно было радовать ее!
Глеб просидел на кровати матери около получаса, слушая ее дыхание и мало-помалу проникаясь смутной надеждой на то, что доктор ошибся. Вдруг он услышал, как за дверью скрипнула половица. Один раз, другой… Кто-то крался по темному коридору, осторожно вымеряя шаги. «Старуха идет!» — сильно забилось сердечко в детской груди. Но это была вовсе не «старуха». За стеклянной дверью вдруг четко обозначился силуэт отца, державшего в руке свечу. Глеб стремглав бросился на кушетку, свернулся в комок и крепко зажмурился, прикинувшись спящим. Отца он боялся пуще смерти.
Князь вошел и, поставив свечу на тумбочку рядом с лекарствами, сел на стул в изголовье постели. Он сложил на животе руки и просидел в такой позе, не шелохнувшись, несколько минут. Если бы кто-нибудь заглянул в спальню Натальи Харитоновны, то непременно бы растрогался, увидев преданного безутешного супруга у ложа умирающей жены.
По всей видимости, женщина почувствовала его присутствие и открыла глаза. Тело ее содрогнулось, как при виде чего-то отвратительного. В деревне Глеб часто видел, как мать так же вздрагивала, если из травы выпрыгивала огромная жаба.
— Чего тебе ЕЩЕ надо от меня? — спросила она слабым, бесцветным голосом.
— Жду, когда издохнешь, — с ухмылкой признался тот.
— Уйди! — взмолилась Наталья Харитоновна и с ненавистью добавила: — Видеть тебя не могу!
— Тебе недолго осталось терпеть, — все в той же ироничной манере продолжал князь. — Яд, который ты принимаешь с лекарствами, действует медленно, но наверняка…
— Так ты… меня отравил? — прошептала женщина.
— И ты прекрасно знаешь, почему я это сделал, — назидательно ответил он.
— Мерзавец! — процедила сквозь зубы княгиня. — Подумал бы о детях…
— О детях я и думал, — осклабился князь. — Вот этот щенок, — указал он на оцепеневшего от ужаса Глеба, — вскоре последует за тобой. Он будет умирать долго и мучительно…
— Не смей! — закричала она, цепляясь за полог кровати, пытаясь подняться. — Не трогай его!
— Нет уж, дорогая, — фыркнул Илья Романович, — пускай мальчишка расплачивается за грех своей мамаши!
Он резко поднялся, взял свечу и вышел из комнаты. Вслед ему раздавался отчаянный крик Натальи Харитоновна. Она кричала громко, отчаянно, с минуту или две, а потом лишилась чувств.
— Маменька, родненькая! — целовал ей руки Глебушка. — Не умирай, пожалуйста! Мне страшно…
На крик сбежались слуги. Тщетно они пытались оторвать Глеба от матери. Он вопил, бросался на пол, бился головой о ножки кровати, на которой умирала мать. Явилась разбуженная слугами Евлампия. Лишь она с большим трудом сумела увести мальчика.
Княгиня скончалась, так и не придя в сознание, незадолго до рассвета.
Глеб давно замолчал, а Евлампия все не могла шелохнуться. Она жила в этом доме много лет, и оказывается, понятия не имела о том, что в нем творится. А главное — участвовала в преступлении, сама о том не подозревая.
— Почему ты мне сразу, тогда же, все не рассказал?
Глеб нехотя вымолвил:
— Я думал, ты с ним заодно. Ведь это ты приносила маменьке лекарства, а потом и мне…
— Господи! — воскликнула карлица со слезами на глазах. — Как ты мог такое подумать? Откуда мне было знать, что этот изверг подсыпает в лекарства яд?
— Прости, Евлампиюшка… Но с той ночи я уже никому не доверял. Ни тебе, ни брату, ни Архипу.
Евлампия хорошо помнила, что именно с той ночи Глеб онемел и стал на глазах чахнуть. Она давала ему лекарства, назначенные докторами, мальчик принимал их покорно, никогда не капризничая.
— Ты пил лекарства, зная, что в них яд? — с дрожью в голосе спросила нянька.
— Я хотел поскорее отправиться к маменьке… — Глеб шмыгнул носом. — Ведь ОН сказал, что я отправлюсь вслед за ней.
— Доктора уверяли, что ты и месяца не проживешь, — припомнила она.
— Так бы и случилось, если бы однажды во сне не явилась ко мне маменька. Она сказала, что я должен жить наперекор отцу, а она станет моим ангелом-хранителем. С тех пор я перестал пить лекарства, исхитрился их выливать и заменять водой.
— Какой же ты умник! — бросилась обнимать его Евлампия. Глеб, услышав от няньки фразу, которую часто произносила маменька, еле сдержался, чтобы не расплакаться.

 

В это время в тесной мансарде одного из домов на Покровке, в каких обычно ютятся студенты или начинающие художники, Александр Бенкендорф составлял записку императору. К ней прилагалось десять свидетельств очевидцев казни купеческого сына Верещагина. Его московская миссия на этом заканчивалась, наутро он отбывал в расположение действующей армии. Маршрут пролегал через Петербург и Ригу. В столице он должен был повидаться с названой матерью, императрицей Марией Федоровной, в Риге навестить отца.
Едва он закончил писать и отложил перо, как почувствовал страшную неудовлетворенность. Проделанная работа напоминала мышиную возню и доставляла одно разочарование. Александр снова взялся за перо и на чистом листе бумаги начал вдохновенно излагать, как бы выглядела сдача Москвы в сентябре двенадцатого года, если бы в России была сильная полицейская власть и соответствующие законы, как, например, во Франции. Тогда губернатору ни в коем случае не выдали бы заключенного Верещагина, основываясь на постановлении Сената. На жандармов была бы возложена охрана порядка в городе, они бы расчистили коридор для отхода нашей армии, обеспечили эвакуацию населения без хаоса и паники. Кроме того, не потребовалось бы выпускать из тюрем колодников, а из сумасшедшего дома умалишенных, подвергнув тем самым большой опасности москвичей, оставшихся в городе. Жандармерия французского образца, оснащенная всеми необходимыми средствами, вполне могла бы перевезти и тех и других в более безопасное место, в специальных каретах, обеспечив им должную охрану. Наконец, многие чрезмерные действия губернатора Ростопчина были бы невозможны при наличии в городе сильной жандармской власти, стоящей на страже законности. Например, повальные аресты иностранцев, подозреваемых в шпионаже, ограбление магазина Обер-Шальме и т. д.
Он так увлекся запиской, что не услышал, как к дому подъехала карета. Бенкендорф был сегодня приглашен на прощальный ужин к графу Ростопчину, и экипаж прислали за ним. Денщик доложил, что карета подана, Александр быстро пробежал глазами только что сочиненную записку и на минуту задумался. Он вдруг представил, с каким выражением лица ее будет читать император. Вернее сказать, без всякого выражения — по обыкновению. А по прочтении император взглянет на него в лорнетку, стекла которой слегка увеличивают его васильковые добрые глаза, и произнесет по-французски: «Превосходно, но слишком поздно, мой друг». При этом на макушке императора вдруг зашевелятся его легкие белоснежные волосы. «Ангельский пушок» придет в движение вовсе не от ветерка, а от тяжелого дыхания стоящего позади графа Аракчеева. Граф скрестит на груди руки, его губы расползутся в дьявольской ухмылке. «Ты что это, братец, задумал? — скажет он прямо и по-русски, оставшись с ним наедине. — Какую такую жандармерию? Под меня копать изволишь?» Нет, пока у власти стоят Аракчеевы и Ростопчины, в этой стране не будет ни закона, ни порядка!
Александр схватил со стола свою вдохновенную записку и порвал ее на мелкие клочки.
Граф Федор Васильевич устраивал в честь гостя семейный ужин, на котором присутствовали только домочадцы. Графиня Екатерина Петровна по обыкновению молчала, брезгуя говорить с лютеранином. Отцы иезуиты внушили ей, что лютеране самые страшные еретики на белом свете и общаться с ними — значит тешить дьявола. Натали тоже не проронила ни слова и смущенно опускала ресницы, едва встречалась с Бенкендорфом взглядом. Зато любознательная Софи засыпала молодого генерала вопросами, узнав, что тот первым въехал в Москву после оставления ее французами.
— А что было в Кремле? — спрашивала она по-французски. — Правда, что Успенский собор был по щиколотку залит вином?
— Правда, — неохотно отвечал Александр, вспомнив слезы своего друга Сержа Волконского. — Они там хранили вино, к тому же мадам Обер-Шальме разбила в соборе походную кухню. Говорят, она готовила обеды лично для императора Бонапарта, одевшись в платье маркитантки.
При имени Обер-Шальме графа Федора Васильевича передернуло. Вообще, этот разговор ему был крайне неприятен. Однако Софи не унималась, хотя прекрасно видела, что отец сидит, нахмурившись.
— Как вы думаете, почему крестьяне так безжалостно и жестоко убивали французов, даже пленных, что вообще недопустимо? — Девушка явно сочувствовала поверженным оккупантам и не собиралась этого скрывать.
— Видите ли, мадемуазель, император Бонапарт допустил много ошибок в ходе русской кампании, — спокойно и рассудительно отвечал ей Бенкендорф. — Он хотел подарить русскому крестьянину свободу, а мужик не захотел ее брать из рук чужестранца. Великая армия начала свой поход с осквернения церквей и массового насилия над женщинами. Главнокомандующий должен был это прекратить, но он был обижен на мужика, потому что тот не встретил его с хлебом и солью. Он не остановил варварства, и в конце концов за это жестоко поплатился. Русские крестьяне сыграли едва ли не решающую роль в этой войне и заслужили… награды…
Он хотел сказать «свободы». Так говорили многие офицеры в армии. Да и сам император Александр, восхищаясь подвигами крестьян, не раз высказывал вслух желание освободить мужика от крепостной зависимости. Однако Бенкендорф не осмелился в присутствии Ростопчина произнести это, зная, что тот является ярым поборником старого помещичьего уклада жизни.
— Ох, и люблю я, батюшка, слушать, как ты что-нибудь излагаешь, — похвалил гостя граф Федор, изобразив на лице своем приятнейшую улыбку. — Мысль у тебя всегда такая четкая, такая верная, с тобой и не поспоришь даже ни о чем. А ты, голубушка, — обратился он к Софье, — совсем, как я погляжу, распустила свой маленький язычок. Французов стало жалко? А вот они бы вряд ли тебя пожалели, узнав, чья ты дочка.
Щеки Софи зарделись. Она смущенно опустила голову, сознавая правоту отцовских слов. Ей кстати припомнился рассказ Элен Мещерской о пьяных гренадерах. Французская армия оказалась не столь благородной, как все привыкли о ней думать…
— Начиталась чувствительных романов, — продолжал корить дочь Федор Васильевич, — решила, что французы таковы, какими их там изображают? И-и-и, матушка! Да кабы так было, я бы сам, собственными руками отдал тебя замуж за какого-нибудь мусью!
И расхохотался, очень довольный тем, что окончательно вогнал в краску свою строптивую дочку.
— Видите ли, Софи, — вмешался Бенкендорф, желая смягчить бесцеремонность графа, — моим воспитателем был француз, аббат Николя, и я к нему горячо привязался. Человека благороднее и чище в своих помыслах трудно было сыскать. Когда же, годы спустя, я поселился в Париже, служа при русском консульстве, то обнаружил, что французы сильно изменились со времен Лессажа и Шодерло де Лакло. Жестокость якобинской диктатуры, повсеместное безбожие, голод и разруха превратили эту замечательную нацию в стаю хищных волков, рыщущих в поисках добычи. У них остались две ценности, к которым стоит стремиться, — рента и карьера. А как поступают с волками, забравшимися в хлев, вам, должно быть, известно?..
— Я всегда сострадала волкам, — Софи подняла на него глаза, полные непролившихся слез. — Извините.
Девушка поднялась из-за стола и быстрым шагом вышла из гостиной.
— Ну что ты будешь с нею делать?! — Граф с досадой бросил на стол салфетку, вынув ее из-за ворота сюртука. — До чего она настроена против меня!
Графиня Екатерина Петровна, словно очнувшись от сна, впервые удостоила Бенкендорфа взглядом. Оказывается, воспитателем этого лютеранина был иезуит! Возможно, он тоже втайне от всех исповедует католицизм?
— Не принимайте выходки Софи близко к сердцу, — обратилась она к супругу, — с возрастом это пройдет…
Позже в кабинете губернатора Александр сделал признание, которого, как ему казалось, весь вечер ждал от него Ростопчин.
— Я нашел десять свидетелей казни Верещагина, как просил государь император, — сказал он, набрав полные легкие воздуха. — Все они показывают, что вы призывали чернь к расправе над купеческим сыном…
— Над предателем, — поправил граф.
— Это не меняет сути…
— Смотря для кого, мой дорогой. — Ростопчин подошел к нему почти вплотную и посмотрел прямо в глаза. — Нашему императору сейчас весьма важно получить признание в Европе. Выставить матушку Россию цивилизованной, европейской страной. А тут, видите ли, губернатор московский призывает народ к расправе над предателями и шпионами. Варварство! Позор! — Неожиданно для Бенкендорфа граф перешел на французский. — Запомни, друг мой, — сказал он шепотом, проникновенно, словно поверял страшную тайну: — Никогда Россия не станет Европой. Никогда Европа не примет к себе в семью Россию на равных правах. И не надобно нам этого! Нечего гнуть книксены перед этой старой продажной тварью! Нечего строить ей глазки через лорнетку!
Некогда граф Ростопчин был особенно любим императором Павлом за свое красноречие. Однако молодой генерал нисколько не впечатлился фигурами его речи. Он имел свое мнение насчет казни Верещагина.
— Дело вовсе не в том, что думает об этой казни Европа, — доверительно сказал Бенкендорф, — и даже не в том, что действия ваши возмутили государя императора. Они были незаконны…
— Знаю, — нахмурившись, ответил граф и отошел к окну. Его разочарованный взгляд говорил: «Вот и изливай перед немцами душу! Им везде подавай закон!» — Вчера я написал государю письмо, — сообщил он многозначительным тоном. — Прошу его об отставке. — И после паузы добавил: — Жить в этом городе становится невыносимо.
— Слишком много обескровленных, злых и голодных людей… Все они требуют от вас компенсации… — Александр сделал сочувственное лицо, он прекрасно знал, в какой давящей обстановке всеобщей ненависти приходится жить семье губернатора.
— Это и не люди вовсе, какие-то гады ползучие, то и дело шипят, норовят куснуть да впрыснуть яду! — Ростопчин, нервно жестикулируя, заходил взад-вперед по кабинету. — Теперь, когда армия Наполеона далеко и ничто им не угрожает, они мне предъявляют счет за сожженное имущество. Патриотизм для них — пустой звук! Они не понимают, что такое жертва во имя спасения Отечества! — Он снова подошел к Бенкендорфу. На этот раз глаза его горели безумным огнем. — Вот ты, братец, немец, а готов жизнь отдать за Россию. А они, русские люди, как крысы, попрятались в своих поместьях! Они и меня подозревают в корысти, распускают по городу слухи, будто я припрятал свое имущество от пожара. Какая низость! Какое безнравственное падение духа!
Александр уже убедился, что Ростопчин искренний патриот, и не только на словах. Пожалуй, более страстного патриота ему не доводилось встречать. При этом он испытывал противоречивые чувства к человеку, так легко попиравшему законы. Особняком стояла казнь Верещагина, самое чудовищное из всех преступлений графа.
— Вот ты, батюшка, коришь меня за Верещагина, — будто подслушав его мысли, проникновенно заговорил Федор Васильевич, — а того понять не можешь, что это было своего рода жертвоприношением. Народу русскому нужно вкусить вражьей кровушки, чтобы воспрять ото сна. И тогда он непобедим! Тогда ему сам черт не страшен!
— Верещагин не был ни врагом, ни предателем, — возразил Бенкендорф. — Вы казнили его лишь за то, что он перевел с французского письмо Наполеона.
— Не только перевел, но и стал распространять текст среди знакомых, — поправил губернатор. — Это ли не предательство, когда враг стоит у ворот?
— Лишь в малой степени. Сенат принял верное решение отправить Верещагина в Сибирь, — упорствовал Александр. — Неужели вы не понимали, что придется отвечать за его гибель?
— Отвечать я буду перед Богом, друг мой. — Он молитвенно сложил руки на груди и вдруг неожиданно хихикнул: — Представь себе, голубчик, этот купеческий сын мерещится мне в самых неожиданных местах! Такой назойливый оказался! Давеча Медокс расписывает Большой оперный дом, который он мечтает построить вместо Петровского театра. Вообразил я этот красивый дом с фонтанами во дворе и вдруг в одном из фонтанов совершенно явственно увидел Верещагина, или, вернее сказать, то, что от него осталось… Является он мне также и в сновидениях, окровавленный, избитый, с вытекшими глазами. Хорошо, что не пристает, отмалчивается. А то ведь, говорят, покойники часто проклинают, сыплют угрозами…
— Вы серьезно видите призрак Верещагина? — Бенкендорфа не покидало ощущение какого-то неуместного розыгрыша.
— Вижу его, проклятого, — вздохнул граф. — Вижу, но совестью не угрызаюсь и этого адского выходца не боюсь. Чего мне бояться? Поступил я с ним правильно. Россия лишь ненавистью народной изгнала корсиканца со своей земли и возрождается к новой жизни. А что касаемо покойничка, так ведь не укусит он меня, в самом деле.
— Коль вам мерещится покойник, значит, совесть ваша все же не спокойна, — предположил генерал.
— Власть немыслима без пролитой крови, голубчик, — назидательно заметил Ростопчин. — У всякого властителя имеется свой скелет-с в шкафу. Без энтого им никак нельзя-с. — Он лакейски выгнулся, помахал руками, изобразил угодливую улыбку. — Погоди, когда вскарабкаешься к нам сюда, наверх, у тебя непременно заведется свой… окровавленный. — Последнее слово он произнес патетично, сделав ударение на предпоследнем слоге. — Попомни мое слово! Будет он являться тебе по ночам и дрожащим замогильным голосом вопрошать. — Граф мастерски изобразил мертвеца с отвисшей челюстью, остановившимся взором и, широко загребая руками, будто веслами, произнес: — «За что? За что, Бенкендорф?» — После чего разразился громким деревянным смехом.
Бенкендорфа коробило, когда губернатор корчил из себя шута, но ни один мускул не шевельнулся на его лице в ответ на артистическую импровизацию Ростопчина. «Ему просто стыдно признаться, что история Верещагина мучает его, — думал Александр. — На словах он такой храбрый и хладнокровный, а по ночам-то небось покрикивает…»
— Вижу, батюшка, не расположен ты сегодня к веселью, — констатировал граф, и лицо его мгновенно сделалось суровым. — Что ж, изволь, погрустим.
Федор Васильевич уселся в кресло и пригласил Бенкендорфа последовать его примеру. Он протянул гостю табакерку, наполненную душистым вирджинским табаком, но тот вежливо отказался. Впрочем, граф тоже не стал нюхать табак, отставив табакерку в сторону.
— Мне хорошо известно, — начал он, — кто оказал тебе помощь в поиске свидетелей. Мой Ивашкин докладывал ежедневно о каждом твоем новом шаге и рвался в бой. Мне с трудом удавалось удерживать этого отчаянного молодца…
— Он успел устранить двух очень важных свидетелей, — возмущенно воскликнул Александр. — Это форменный разбой, и я не собираюсь умалчивать…
— Знаю, все знаю, батюшка, но речь сейчас пойдет не об этом. — Федор Васильевич сделал паузу, опустил голову и, разглядывая носки своих туфель, произнес: — Натали влюблена в тебя, мой друг, и влюблена не на шутку. Твое имя у нее с уст не сходит, ты для нее идеал, совершенство, и уж не знаю что еще. Так что, если ты вознамеришься предложить ей руку и сердце…
— Как раз это я и намеревался сделать, — порывисто признался молодой генерал, обрадованный тем, что граф сам затронул опасную тему. — Правда, я хотел повременить до возвращения из похода.
— Сударь мой, тебе не стоит делать предложения ни до, ни после похода.
— Но ведь вы сами только что сказали, что Наталья Федоровна…
— …должна как можно скорее забыть о тебе, — усмехнулся Ростопчин. — Мы с графом Семеном Воронцовым решили наконец породниться, так что Наташа выйдет замуж за его племянника, князя Нарышкина.
— Ваша дочь об этом знает? — дрогнувшим голосом спросил Александр.
— Пока еще нет, но в скором времени мы ее оповестим. — Обезьяньи глазки графа смотрели лукаво и одновременно задиристо. Его взгляд ясно говорил: «Ну что, немчик, получил мою Наташку? Кукиш с маслом тебе!»
Бенкендорф был потрясен новостью, хотя всеми силами старался этого не показать. А губернатор, наслаждаясь моментом реванша, продолжал:
— К тому же, не скрою, я противник межконфессионных браков, несмотря на то что они нынче в большой моде и весьма поощряемы нашим государем. Поверь, голубчик, я ничего не имею лично против тебя. Ты мне весьма и весьма симпатичен, но все вышеперечисленные обстоятельства…
— Неужели вы с такой легкостью готовы разбить сердце дочери? — спросил Александр, не дослушав этой лицемерной сентенции.
Вопрос повис в воздухе. Граф выдержал длинную паузу, во время которой с интересом изучал свой указательный палец с длинным, остро заточенным ногтем, служащим ему для разрезания страниц. Потом его внимание привлек украшавший палец перстень, сплошь усыпанный бриллиантами. Губернатор созерцал его с таким упоением, будто видел впервые. Вдруг, словно вспомнив о присутствии Александра, он встрепенулся, поднял взгляд и с непринужденной улыбкой сказал:
— Будешь в Риге, кланяйся от меня своему батюшке Христофору Ивановичу. Мы с ним пуд соли съели в царствование незабвенного нашего государя Павла Петровича. Ох, и золотые же были денечки!
Тем самым он ясно давал понять, что разговор окончен.
Наталья поджидала гостя в коридоре, возле комнат Софьи. Когда она увидела Александра, по его лицу уже нельзя было угадать чувств, которые его обуревали. Генерал успел взять себя в руки. Собственно, он предвидел вероятный отказ, прекрасно понимая, что Ростопчин не жаждет породниться с остзейским бароном, да еще лютеранином, хоть и приближенным ко двору. В том, что граф именно сейчас пожелал расставить точки над i, тоже не было ничего удивительного. Роман, не имеющий будущего, не должен затягиваться, нанося сердечные раны и ущемляя иные интересы сторон. Все это он повторил про себя несколько раз и почти успокоился.
— Когда вы уезжаете? — бросилась к нему Наталья. Она то вспыхивала, то бледнела, крохотный кружевной платок, который девушка теребила в пальцах, превратился в лохмотья.
— Нынче вечером, — сообщил он и добавил: — Мой отпуск слишком затянулся.
— Значит, теперь долго не увидимся… — Она покусала нижнюю губу и смущенно спросила: — Вы будете мне писать?
— Натали, — прошептал Александр, взяв ее руку, — я должен вам кое-что сказать…
Она посмотрела в его глаза и вздрогнула, не увидев в них ничего, кроме сожаления.
— Вы объяснились с папенькой? — обмирая, проговорила девушка.
— Мы говорили о… многом, и он сам завел разговор о нас с вами. Признаюсь честно, я хотел просить вашей руки тотчас же по возвращении из похода. Но ваш батюшка развенчал мои надежды. Он сказал, что давно выбрал вам жениха…
— Неправда! — вскрикнула Наталья.
— Он назвал князя Нарышкина, племянника графа Воронцова.
— Господи! Неужели? — Она закрыла глаза, ее лицо залила обморочная бледность. Однако девушка немедленно встряхнулась и решительно заявила: — Этому не бывать! Вы должны что-нибудь придумать!
В этот миг Бенкендорф отчетливо увидел себя со стороны, каким он был три года назад в Париже, когда вместе с Чернышевым похищал из-под носа у французского императора его любовницу, мадемуазель Жорж. Он тогда не на шутку влюбился, пылал страстью и готов был на самый отчаянный поступок. Какая пропасть между тем днем и нынешним! Конечно, он не собирался жениться на мадемуазель Жорж. Все-таки она была актрисой, пусть с общеевропейской известностью. К тому же скандальная история с похищением была частью политической игры, затеянной Чернышевым и одобренной императором Александром. Потом, он был на три года моложе, а в нынешних условиях, учитывая войну, это огромный промежуток времени. Он сильно повзрослел. Наконец, тогда он был всего лишь флигель-адъютантом, а теперь он генерал-майор. В долю секунды Александр представил, какие могут быть последствия, если он увезет из Москвы Наталью Ростопчину, как некогда увез из Парижа мадемуазель Жорж. Граф, безусловно, отречется от дочери, обвенчавшейся с лютеранином, и откажет ей в наследстве. Скандал, на этот раз не подкрепленный высокой политикой, обязательно скажется на дальнейшей карьере генерал-майора. Все его честолюбивые стремления канут в Лету. Наталья Федоровна, избалованная, привыкшая жить в роскоши и ни в чем себе не отказывать, будет жестоко разочарована скромным материальным положением своего супруга, и в конце концов это скажется на их отношениях.
— Что же вы молчите?! — воскликнула девушка в отчаянии, выжидающе глядя ему в глаза. — Возьмите меня с собой! Я готова ехать с вами на край света…
— К сожалению, Наталья Федоровна, я еду на войну, — произнес он строго, предавая своим словам особый смысл. Еще красноречивее слов было выражение его глаз, холодных и чужих. — Я весьма вам благодарен за содействие в деле, порученном мне государем, но… Забудьте о невозможном.
— Так вы… вы меня совсем не любите?! — воскликнула она, перебирая в пальцах обрывки платка и роняя их на пол, один за другим, как хлопья снега. — Все ваши страстные слова и любовные послания ничего не стоят?! Все это было только развлечением на время отпуска?! Или вам только моя помощь была нужна, и вы потому… Не желаю вас больше видеть! Прощайте!
Она бросилась в комнату сестры и громко хлопнула дверью. За створкой послышалось отрывистое глухое рыдание. Бенкендорф остался стоять как вкопанный, до крови кусая губы. «Ни шагу за ней! Не сметь! — кричал он про себя, словно командуя невидимыми солдатами. — А теперь кругом, марш, вон из этого дома!»
Когда генерал вышел на Большую Лубянку, вольный воздух показался ему особенно сладким. По высохшим торцам мостовой звонко стучали копыта лошадей, проезжающие мимо экипажи, как на подбор, выглядели чистыми и щегольскими. Александр поймал мимолетный взгляд молодой женщины, сидевшей в открытом ландо рядом с надутым чиновником лет пятидесяти. Дама взглянула на него с явным интересом, не без кокетства, и он вдруг горячо обрадовался своей молодости, независимости, свободе. «В конце концов, что я мог сделать, если родители не согласны? — спросил себя Александр, стараясь задушить последние угрызения совести. — Ведь я не черкес какой-нибудь, чтобы воровать чужую невесту!»
Он решил с этого момента как можно реже вспоминать Натали и ничего не рассказывать Мишелю Воронцову об этом любовном приключении, чтобы у его кузена, князя Нарышкина, не было впоследствии глупого повода для ревности.

 

Когда Натали ворвалась в комнаты Софи, сестры нигде не было. На кушетке возлежала лишь больная мадам Тома. Та недавно вернулась из путешествия, в котором сопровождала Элен Мещерскую. Правда, проехали они только полпути до Петербурга, потому что «эта сумасшедшая графиня» вдруг, ни с того ни с сего, выскочила замуж за мелкопоместного костромского дворянина. История, рассказанная воротившейся мадам Тома, поразила обеих сестер, но Софи не очень в нее верила, считая, что служанка привирает. «Вернее всего, — делилась она сомнениями с Натальей, — мадам наскучила Элен своим знаменитым занудством, обжорством и глупыми нотациями. Та отправила ее восвояси, а мадам, чтобы сохранить лицо, выдумывает небылицы…»
Так или иначе, француженка после своего неудачного путешествия исхудала и сделалась больной. Кроме того, Софи накликала ей несчастье. Когда служанка отправлялась в путь, Софи сказала матери, что у мадам Тома умер в Одессе дядя, служивший в лакеях у графа Ланжерона. И надо же было такому случиться — именно этой весной в Одессу приплыла на корабле из Персии страшная бубонная чума. Она беспощадно косила семьи французских аристократов, бежавших некогда от ужасов якобинской диктатуры в Россию. Их многочисленная челядь также подверглась мору. Дядя мадам Тома, образцовый лакей, которым племянница хвалилась и гордилась, пал едва ли не первой жертвой персидской заразы. Мадам винила в этом Софи с ее необузданной фантазией. Ведь дяде было всего пятьдесят пять лет, и он в жизни ничем не хворал!
Наталья застала мадам Тома с компрессом на голове, издающей громкие стоны. Можно было подумать, что служанка находится при последнем издыхании, но все в доме знали, что мадам Тома мнительная особа, к тому же симулянтка. Граф давно грозился рассчитать ее, но графиня не позволяла. «Не думаете же вы коллекционировать француженок, как заморских птичек?! — справедливо возмущался Федор Васильевич. — Когда у них вылезают перья, от них следует избавляться…»
— Где Софи? — отрывисто спросила Наталья.
Мадам Тома едва приподняла тяжелые веки:
— А, это вы, мадемуазель…
— Я спрашиваю, где Софи? — повторила Наталья, смахнув тыльной стороной руки слезы.
Служанка не торопилась с ответом. Она сразу заприметила и слезы девушки, и ее крайне возбужденное состояние. Хотя Софи строго-настрого запретила ей сообщать домочадцам, где она находится в данную минуту, француженка решила нарушить запрет. Мадам Тома затаила в душе ненависть к своей госпоже и жаждала мести.
— Софи у графини… — со стоном вымолвила она и сделала вид, что впала в забытье.
Наталья предпочла бы говорить с сестрой наедине. Мать тотчас заметит ее состояние, начнет задавать вопросы. Впрочем, это уже неважно, она ничего не собирается скрывать. Пусть мать узнает, кто виновник постигшего ее горя! Тогда графу, если он замыслил эту свадьбу один, несдобровать! Наталья поспешила в покои матери. В первой комнате она обнаружила мадам Бекар, бельгийскую гувернантку Лизы. Та вязала на спицах, но при виде Наташи резко поднялась, отбросила вязание в сторону и преградила ей путь к следующей двери.
— Графиня просила ее не беспокоить, — категорично произнесла гувернантка.
— Что это значит? — удивилась Наталья. — Вы не пускаете меня к моей матери? По какому праву? Что вы вообще здесь делаете? Разве вы не должны находиться в комнате Лизы?
— Так велела графиня, — твердо отвечала та.
— Но мне сказали, что Софи у маменьки? Значит, ей можно было войти?!
— Мадемуазель Софи можно, а вам нельзя.
Тон гувернантки был попросту оскорбителен. Обида, жгучая, как горчица, наполнила сердце девушки, и Наталья процедила:
— Немедленно отойди от двери и не смей рассуждать! А не то я скажу одно слово отцу, и он вышвырнет тебя вон!
— Хорошо, я покоряюсь насилию. — Бельгийка сделала шаг в сторону. Ее свинцово-бледное лицо потемнело от злобы. — Только как бы вам, мадемуазель, потом не пожалеть о своей настойчивости.
Наталья рванула на себя створки двери. Вторая комната была пуста, но девушка отчетливо услышала голоса в следующем помещении. Ее удивил разлитый в воздухе запах ладана. «Неужто служат молебен на дому?» — удивилась она. Мадам Бекар неотступно следовала за ней, и когда Натали взялась за ручку двери, из-за которой слышались голоса, гувернантка выдохнула ей в самое ухо:
— Хорошенько подумайте, прежде чем открыть ящик Пандоры!
Наталья, кипя от негодования, отворила дверь. Картина, представившаяся ее взору, поразила девушку до онемения. В комнате Коршуна, как прозвали ее сестры, в самом деле шло богослужение. Громадный шкаф черного дерева, о назначении которого Натали никогда не задумывалась, оказался раздвижным алтарем. Его правая часть изображала Деву Марию с молитвенно сложенными руками, левая — группу апостолов. Центральная часть представляла сцену распятия Христа, целиком вырезанную из слоновой кости. Аббат Гастон де Серрюг из церкви Святого Людовика, проповеди которого ходили слушать пол-Москвы, нараспев читал молитву на латинском языке. Графиня и Софи сидели перед ним на скамеечке и тихо вторили, также по-латыни. Курившийся в душном помещении ладан странным образом действовал на коршуна. Тот, по-видимому, пребывал в трансе и, приоткрыв клюв, закатив глаза, мерно раскачивался, сидя на жердочке в клетке, в такт человеческим голосам.
Никто не услышал, как Наталья открыла дверь. Чем дольше она стояла на пороге, тем яснее до нее доходил смысл происходящего. Ее будто парализовало, она не могла выдавить ни звука. Запах ладана, бормочущий аббат, роскошное распятие — все пугало ее до помешательства. Сбылось пророчество гувернантки. Натали горько жалела о том, что проникла в эту комнату, и многое отдала бы за то, чтобы остаться в прежнем неведении… Девушка хотела повернуться и уйти, но онемевшее тело не двигалось. Все плыло перед ее глазами.
Мадам Бекар пронзительно вскрикнула, когда девушка повалилась назад, прямо на нее, и едва успела подставить свои костлявые руки, похожие на вязальные спицы.

 

Вечером того же дня Софи суетилась вокруг сестры, меняя ей уксусные компрессы, подавая то нюхательную соль, то чашку с ромашковым чаем. Она без умолку щебетала по-французски. Время от времени в ее речь вклинивались стоны мадам Тома, раздававшиеся из комнаты прислуги. Тогда Софья бежала к француженке и ухаживала так же за ней, с непонятной готовностью, будто сама была ее служанкой.
— Не стоит расстраиваться из-за Бенкендорфа, — утешала старшую сестру младшая. — Уверяю тебя, у него во всем расчет, никакого чувства. С таким мужем ты умерла бы со скуки! Другое дело — князь Нарышкин.
— Откуда ты его знаешь? — недоверчиво усмехнулась Натали.
— Как же! Разве ты не помнишь? Позапрошлым летом Мишель Воронцов приезжал к нам в Вороново со своим кузеном!
— Очень смутно помню, Софи, — призналась она, — я тогда брала уроки вокала у маэстро Мускети. Отец его едва уговорил погостить у нас…
— Ах, вот в чем дело! — засмеялась Софья. — Престарелый кастрат затмил молодого красавца Нарышкина!
— Что ты такое говоришь? — надулась Натали. — Лучшего учителя пения, чем сеньор Мускети, не сыщешь во всей Москве!
— Кажется, Мишель уже тогда что-то знал о сговоре наших отцов насчет тебя и князя Нарышкина. Он на что-то такое намекал. — Софи явно хотела продолжать эту тему, чтобы избежать другого, опасного объяснения, но Натали, видя, что сестра предпочитает болтать о замужестве, сама заговорила о том, что вызвало ее обморок.
— Ах, Сонюшка, как же ты решилась переменить веру, не пойму? — Ее глаза наполнились слезами, она с ужасом и недоверием смотрела на сестру.
— Что же тут непонятного? — Софья поднялась с постели и сделала несколько шагов по комнате. — Вот смотри, мы с тобой за весь вечер не сказали друг дружке ни единого слова по-русски. С детства мы приучены думать только по-французски. Латынь знаем в совершенстве. Зато ни ты, ни я ни слова не понимаем из того, что говорят русские священники в церкви. Какие же мы православные? Сама подумай!
— В церкви я правда ничего не понимаю, но ведь в этом и состоит таинство веры!
— Никакое это не таинство, а просто твое невежество, — отрезала Софи. — Тогда уж так — либо изучай церковно-славянский язык, как какой-нибудь сельский пономарь, либо смирись с очевидным — ты можешь понимать смысл только католического богослужения. И потом, когда ты исповедуешься русскому священнику, тебе приходится объясняться на языке, который знаешь едва-едва, мысли свои переводить с французского. Подчас невозможно излить до конца душу. Это не только неудобно, это попросту грешно.
— Правда, я сама не раз жалела об этом, — согласилась Наталья, — но все же мы с тобой русские, а изменить вере — все равно что предать Родину…
— Ты повторяешь слово в слово за папенькой. — На этот раз надулась Софи. — Отец не всегда и не во всем прав.
— Господи, что будет, когда он узнает?! — ужаснулась Наталья. — Он ярый противник межконфессионных браков, а сам, того не подозревая, живет в таком браке! Папа сойдет с ума! О нем вы с матерью, конечно, не подумали?
— Пожалуйста, не драматизируй, — спокойно сказала Софья. — До войны, если помнишь, мы ходили в церковь Святого Людовика слушать проповеди аббата Серрюга, и отец даже восхищался ими.
— Это не одно и то же! — возмутилась Наталья. — Пол-Москвы ходит на проповеди этого иезуита, как в театр, и не более того…
— Откуда ты знаешь? — усмехнулась Софи. — Могу назвать тебе, по крайней мере, два десятка москвичей, обращенных им в римскую веру…
Софья была права. Отцы-иезуиты работали денно и нощно не покладая рук, обращали потомков старинных русских родов в католицизм. Никто, ни император, ни митрополит, ни министр по делам религии Александр Голицын, еще не подозревали, какие масштабы уже приобрела измена вере отцов среди русской аристократии.
— Надеюсь, ты не расскажешь отцу о том, что видела… — Софи сделала многозначительную паузу.
Подумав немного, Наталья сказала:
— Маменька сама должна во всем признаться. Жить в постоянном обмане недостойно ее.
— А смогут ли они вообще жить вместе после того, как узнается истина? — Вопрос давно мучил Софи, и она решила задать его сестре.
— Не знаю, — поежилась Наталья, — но если мама захочет обратить в католичество Лизу…
— …грянет буря, — закончила ее мысль Софья.
— А ведь мама уже подбирается к Лизе, — вдруг поняла Наталья. — Затем и нанята мадам Бекар. Ух, какая же злая и противная эта бельгийка! Надо сказать отцу, чтобы он вышвырнул ее вон…
— Не смей этого делать! — резко оборвала ее Софи. — И вообще, не лезь не в свои дела!
Грубые слова сестры, а главное, враждебный тон, которым она их произнесла, больно укололи Наталью. Соня всегда была с нею ласкова, за исключением одного случая, когда они поругались из-за дорогих платьев мадам Обер-Шальме. Софья раздала их прислуге, потому что ей было стыдно носить, как она выразилась, «награбленное». Наталья же без угрызений совести оставила себе эти платья, видя в них лишь подарок отца. Они тогда наговорили друг дружке много неприятных слов и потом еще целую неделю не разговаривали. Та ссора казалась такой серьезной, но то, что происходило теперь, не шло с ней ни в какое сравнение. Наталье вдруг стало ясно, что их семья раскололась на две половины. Софи уже сделала свой выбор, теперь им с Лизой осталось решить, с кем они — с папенькой или с маменькой.
Тем временем из комнаты прислуги раздался стон, и мадам Тома прерывистым голосом позвала на помощь:
— Мадемуазель Софи, помогите… я умираю…
Софья тотчас бросилась к ней. Натали медленно поднялась с постели. Остро пахнущий компресс упал на пол. Голова кружилась. Она сделала несколько неуверенных шагов к двери и схватилась за ручку, чтобы не упасть. Объяснение с Бенкендорфом казалось ей теперь сущим пустяком по сравнению с той бурей, которая назревает в ее семье. Она покидала комнаты сестры с горьким сознанием того, что уже никогда не будет так дружна с Софьей, как раньше.
В свои апартаменты девушка вошла уже твердым, уверенным шагом, окончательно решив, что постарается забыть Бенкендорфа поскорее. Она выйдет замуж за князя Нарышкина, как хочет папенька. Уж если нужно принять чью-то сторону, она предпочитает во всем слушаться только отца.

 

Евлампия оставила Глеба в библиотеке и велела Архипу отнести туда чаю. При выходе с детской половины женщина задержалась перед портретом Наталички, писанным маслом за несколько месяцев до ее смерти. Она частенько разговаривала с изображением своей любимицы, советовалась, сообщала последние новости о детях. Сегодня карлица смотрела на портрет сурово. «Что ты скрывала от меня? В чем провинилась перед мужем? За что он так жестоко тебе отомстил?»
Она присела на стул, что стоял против портрета, продолжая безмолвно сыпать вопросами. Наталья Харитоновна в окружении двух крошечных мальчиков отвечала ей спокойным, умиротворенным взглядом. «Почему гнев отца пал именно на Глеба? — продолжала допытываться Евлампия. — Может, князь заподозрил, что мальчик рожден не от него? Но от кого же?» Догадка казалась ей верной. Только ревность, дикая и необузданная, могла толкнуть князя на такое преступление. «Похоже на отравление», — снова послышался ей чей-то приятный бархатный голос. Где и когда она слышала его? Кто он, этот человек, явно посвященный в тайны семьи Белозерских куда глубже, чем она? В те дни Евлампия была настолько убита горем, что вряд ли замечала кого-то вокруг. Лишь одна фраза и голос, произнесший ее, осколком врезались в память.
Она принялась рассуждать логически. Мог ли какой-нибудь посторонний мужчина, кроме докторов и слуг, попасть в комнату умирающей Натальи Харитоновны? Вряд ли. Потом гроб с телом стоял в гостиной. Приезжали проститься знакомые, родственники, подруги Наталички по пансиону. А на кладбище было еще больше народу. Она крепко держала за руку Борисушку. Он безмолвно плакал. Глеба оставили дома, мальчик всю ночь метался в горячке. В те дни она жила, как в бреду… «Фраза была сказана на кладбище, — вдруг поняла Евлампия, — я тогда еще возмутилась в душе, что это говорят при ребенке». Тот мужчина стоял у нее за спиной, лица его она не видела, но голос был очень знакомый. «У него такой приятный бархатный голос, Евлампиюшка, невозможно передать! Должно быть, он недурно поет. И, если бы не стал художником, непременно был бы певцом!» Как же она могла забыть, что говорила Наталичка о художнике, писавшем ее портрет с детьми?! Конечно, это был он! Так неужели именно с ним был роман у Натальи Харитоновны?
Карлица медленно, словно стыдясь, подняла глаза на портрет. «Неужели? — немо вопросила она. — Неужели Глеб сын художника?» Евлампия резко поднялась со стула, вплотную подошла к портрету. В глаза бросилась размашистая подпись «Вехов». Она с силой задернула занавеску, едва не оборвав ее, и поспешно удалилась.
Через час Евлампия уже подъезжала на извозчике к Тверскому бульвару. Дом художника указал первый же будочник.
На звонок из дверей высунулась старая служанка.
— Вам кого? — озадаченно спросила она, увидев карлицу. Служанка привыкла провожать к хозяину либо молодых красивых женщин, либо юных учениц.
— Мне к художнику. — Гостья вложила в слово «художник» столько ненависти и презрения, что старая служанка даже вздрогнула.
— Он занят, — заявила она, — зайдите завтра.
— Доложите, что его хочет видеть родственница Наталии Харитоновны Белозерской, — настаивала Евлампия.
— Павел Порфирьевич работают. Не велено беспокоить, — упорствовала та.
— Ах, не велено! — возмутилась Евлампия и со всей силы толкнула старуху. Та отлетела от двери и заохала, больно ударившись обо что-то. Воспользовавшись ее замешательством, карлица ворвалась в дом и заметалась по комнатам, яростно приговаривая: «Не велено, значит! Легко отделаться решили!»
Она обнаружила художника на втором этаже, в мастерской. Он и в самом деле был занят, скучая у мольберта над натюрмортом. Перед ним на изящном столике стояла ваза, доверху наполненная оранжерейными фруктами. На парчовой скатерти отдельно лежала кисть красного винограда. Рядом распластался взъерошенный фазан с красным пятном на грудке, и все это пиршество венчал огромный хрустальный кубок с розовым вином.
Вехов не удивился, увидев ворвавшуюся к нему женщину. Он резким движением головы откинул назад упавшую ему на лоб прядь каштановых волос, отложил кисть, палитру и спокойно произнес:
— Я знал, что рано или поздно вы придете ко мне…
Евлампия едва раскрыла рот, как в комнату вбежала запыхавшаяся служанка.
— Оставь нас! — приказал ей Павел Порфирьевич и строго добавил: — Не вздумай подслушивать под дверью!
Старуха в сердцах плюнула и вышла, весьма внятно ругаясь. Вехов предложил Евлампии стул, но та не тронулась с места, продолжая сверлить его вызывающим взглядом.
— Я прекрасно понимаю вас, — вздохнул хозяин, — но и вы должны понять, что мой роман с Натальей Харитоновной не был легкомысленным увлечением. Мы любили друг друга.
— Я вам не верю, — заявила она. — Если бы вы любили Наталью Харитоновну, то не допустили бы ее гибели. Князь отравил бедняжку из-за вас!
— Когда бы я мог предвидеть, что он зайдет так далеко! — воскликнул тот. — Княгиня сделала роковую ошибку, признавшись во всем мужу. Она хотела покинуть его и уйти ко мне…
— Уйти, оставив детей? — ужаснулась Евлампия.
— Детей он бы ей не отдал, это верно, — кивнул Вехов. — Наталья Харитоновна рассчитывала, что вы будете заниматься их воспитанием, и это позволит ей хоть изредка видеться с ними.
Все, что говорил этот человек, жалило ее в самое сердце. Наталичка, на которую Евлампия привыкла чуть не молиться, оказалась скрытной, расчетливой, жестокой к собственным детям.
— Скажите мне только, — с усилием произнесла она, — Глеб — ваш сын или князя?
— О Господи! — тот воздел руки к потолку. — Ну конечно же, князя. Сейчас я все объясню. Несколько лет назад я писал миниатюрный портрет Натальи Харитоновны, но тогда между нами решительно ничего не было. Вскоре она забеременела и родила Глеба. Когда же у нас начался роман и она призналась в этом князю, он вспомнил о том портрете и высчитал, что Глеб родился ровно через девять месяцев после того, как княгиня мне позировала. Он попросту свихнулся на этой почве. Он считает его моим сыном!
— А знаете ли вы, что все время после смерти Натальи Харитоновны князь подсыпал в лекарства бедного ребенка яд?
— О Господи… этого я вообразить не мог… — Павел Порфирьевич осел на табурет, стоявший возле мольберта, и запустил в свои роскошные волосы пальцы, испачканные красками.
— Вот последствия вашего увлечения… — По щекам карлицы невольно катились слезы. — Вы тешили свою похоть, сводили с ума замужнюю женщину, а расплачивается за все невинный малыш… Бог вам судья. — Она вытерла тыльной стороной ладони лицо и двинулась к двери, но Вехов остановил ее.
— Погодите! — Его голос странным образом изменился, мужчина заговорил хрипло, надсадно. — Нельзя же так оставить это дело! Что вы намерены предпринять? Надо каким-то образом спасать мальчика!
— Попробую объясниться с князем…
— Это пустая затея! Если он не поверил в свое время жене, вряд ли поверит вам сейчас.
— Тогда уйду куда глаза глядят, вместе с мальчиком. Хоть в монастырь, коли примут.
На этот раз хозяин не пытался ее останавливать, и Евлампия беспрепятственно ушла. Мысль о монастыре явилась ей в голову, как и всегда в безвыходных ситуациях. До сих пор ее жизнь складывалась так, что ей тем или иным способом удавалось выпутаться из беды. Вот и сейчас, ставя точку в разговоре с Веховым, Евлампия не думала всерьез, что дело дойдет до монастыря. Она твердо решила покинуть дом Белозерского навсегда, едва князь вернется из Петербурга, а куда направиться — покажет время.
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая