Книга: Танжер
Назад: Пятнадцать
Дальше: Семнадцать

Шестнадцать

Недаром мне снился этот ужасный сон про тебя, в котором Канаева протягивает мне кровавый коктейль и говорит: «Пей, это сперма Анвара».
Остальное при разговоре, если он тебе нужен.

 

В пятницу мне вдруг показалось, что произошло что-то хорошее, и я услышал быстрый, весенний топот его ног по доскам крыльца.
Он шел ко мне и корчился, словно бы в ужасе.
– Ан… ан… я просто так позвонил Стелле Вильевне, а там был Гена, ее сын, и он гАв-гАврит: передаю для вашего друга телефонограмму. Я знал, Анвар, я чувствовал, недаром мне Толька сегодня снился в белой рубашке, я записал, вот.
На мятой бумаге его большими скачущими словами было записано: «Как можно быстрее позвонить эксперту по драматургии Союза Театральных деятелей Лидии Васильевне».
Вот оно, вот так вот оно и происходит.
– Помнишь, как она спросила: а кто вы, собственно говоря, такие?
– Да-да, а мне еще так тоскливо стало. И я, будто насмехаясь над всей нашей ситуацией, ответил как бы с вызовом: «Я Степной барон».
– А я выдал весь свой текст, что я «по работе с молодыми авторами».
– Так, сегодня пятница, я, наверное, не дАждусь! – ликовал он. – Хорошо, что я еще и Радушевской письмо написал… ах, какое письмо – проза!
Всю субботу и воскресенье эта записка, лежащая на серванте как нечто обыденное, вроде записки с перечислением продуктов, которые необходимо купить, радовала и грела меня, вспоминал о ней и замирал в предощущении счастливых перемен. Я был слегка равнодушен, ироничен к себе, чувствовал себя утонченным и ранимым.

 

– Так, мы с тобой в Москву, наверное, на автобусах поедем, через Ново-Переделкино, а то у электричек перерыв бАлыной будет… Боже мой, боже мой. Сейчас чай попьем, а потом поедим еще перед дорогой. Боже мой, надо пАсчитать, во сколько нам выйти из дома… и Канаева снилась сегодня, блядь такая!
– Посмотри в окно, тогда плохой сон не сбудется.
Он стоял и смотрел в окно.
– Хороший там все-таки вид, – засмеялся он. – Помнишь, Анварик, как смешно у нас мясо висело за окном, и какие-то птички проклевывали дырки, и мясо упало, а я думал, что это Сычев старый окорок.
Выходил курить на крыльцо, как в старые времена, и слышал, как он поет на кухне, подражая Вадиму Козину и Петру Лещенко вместе взятым.
Как сказать ему, что я сегодня встречаюсь с Марусинькой?!
Летний блеск автомобильных крыш на Страстном бульваре. Здание со скромной табличкой Союз театральных деятелей.
Он остался ждать меня внизу, я обернулся в дверях и увидел, как он, уже никого не замечая, в волнении теребит рукой в кармане член.
Широкие каменные лестницы кончились, и я снова узнал эту скрипучую, словно бы уже чердачную лестницу. Кровяное давление поднималось, и все как бы вспухало: ступени, перила, ковер и даже дверная ручка в ладони. Вспомнил этот низкий потолок, стопки рукописей. Она – ссутулившись за столом и свесив каре седых волос, этот блеск ее выпуклых глаз, этот взгляд, будто сомневающийся – понял ее человек или нет? Я ходил здесь сгорбившись, хотя не задел бы головой потолок. Сел в кресло, неожиданно глубоко провалился и сидел с идиотским видом. Сейчас я чувствовал свое превосходство и ждал, что же такое она мне сообщит, теперь получалось, что я им стал нужен, и я приготовился внимательно все выслушать и на все согласиться.
– ……………………, – говорила она, показывая на мою рукопись, на которой было что-то написано с восклицательным знаком в конце.
– ………………, – сказала она. – Да вы не радуйтесь так, еще рано радоваться.
– Да-да, конечно, – в душе просквозил холодок.
– Пьеса интересная, но еще сырая, над ней нужно работать, это как раз то, что нам и нужно было…………………атр………….
– Ах, да-да, знаю этот театр. Нет, это имя не слышал, надо будет…
– ………………жете……………мнили? – уточнила она.
– Нет, да, а лучше я запишу, на всякий случай.
«Надо будет добавить к „Крику слона“, как люди доказали, что не имеют права жить на земле, только бабочки, собаки и дети».
– Ну, записывайте.
– Да, да. Не пишет.
– Вот возьмите мою ручку.
– Знаете как, как будто и ручка волнуется.
– 31 мая, Ярославский вокзал…
– Ну что?! Что она сказала тебе, эта женщина?
Я внимательно посмотрел на него и промолчал.
– Что, что, Анвар?
– Для начала руку вынь из кармана, чувак.
– Вот… все…
– Это пиздец, бля, – сказал я.
– Что все? А?
– Это ВСЕ просто пиздец какой-то.
– Я не понимаю, Анвар.
Я увидел, как он теребит своей высохшей ручкой мальчика сумку, и чуть не расхохотался.
– Они будут СТАВИТЬ ЕЕ в каком-то учебном театре где-то, где усадьба Островского, Щелыково – авторская сцена какая-то, надо на поезде ехать… какой-то молодой режиссер Сергей Бахтияров из этого театра «За Арбатской норой».
– А… о… У…
– Потом по итогам этого одна из пьес поедет в Америку.
– А… у… о, – корчился он.
– Но она говорит, рано радоваться.
– Это ТЫ поедешь в Америку, я знаю, только ТЫ один… Как…ка я счастлив, Анвар, я мечтал, я бога умолял об этом… ты единственный, только ты один прорвался! О, боже.
Он крупно дрожал, тянул меня куда-то.
– Подожди, Анварик, я должен все обдумать, что ты сказал. Давай сюда зайдем. Нет, сюда.
В радостном ослеплении мы зашли с ним в гулкий и пустой подъезд старинного особняка. Огромные площадки, ажурные лестницы, гигантское арочное окно, лепнина потолков, стен и старые советские почтовые ящики.
– Я всё-всё должен обдумать… так… о боже, я дожил, старый идиот, о, Анварик! – он тряс руками и сгибался пополам. – О-о-о… у-у-у… Зачем мы сюда зашли куда-то. О-о-о, Анварик, я никуда сейчас не пойду, я думал, схожу к этой по своей работе мы с тобой выпьем. Анварик, наконец-то, о боже мой, я никуда-никуда не пойду сегодня; пойдем с тобой на Патриаршие пруды, вА-Азьмем бутылку вина, нет, пошли возьмем самого лучшего шампанского в «Елисеевском», может быть, «Голицинского красного»… Ты представляешь, что ты совершил, какой рывок, ёпт таю. Мы им всем показали!

 

POLY PLAST Всемирная Академия счастья.
Он шел, все еще держа меня за руку, потом вдруг замер в толпе, его повело в сторону, и он засмеялся, странно, будто рассыпающаяся шарманка, у него во рту не хватало сбоку двух зубов, а другие были желтые. И где-то там, за своими лихорадочными мыслями я грустно отметил, что никто и никогда так не радовался за меня, как этот несчастный человек.
«Kaiser „Monarch“» – Купи счастливую рубашку – ВЫИГРАЙ БОТИНКИ.
– Ты давай, иди по своим делам, как ты хотел, – холодно и задумчиво сказал я. – Не будем сегодня пить.
– Ты что, Анвар, ты за кого меня принимаешь? Ха-ха-ха… Какие дела, для меня нет дел важнее твоего, ты что, пошли они все, ты что?! Пойдем на Патриаршие, помнишь, как тем летом? Ведь у нас с тобой такой праздник сегодня! Да, именно об этом я мечтал! Именно так, как сон сбывается!
Winston. Встретимся в баре! Ночные Partyзаны!
– Я договорился встретиться с Марусей через час.
– Ну и что? А-а… что?! Ты шутишь, какая Маруся, при чем тут это? – как говорила Елена Ефимовна.
– Я уже пообещал ей встретиться через час.
Он ехидно, тонко засмеялся, снова обнажая щербатый рот.
– Ты… ты ей… ты уже что-то обещаешь этой скособоченной потаскушке, – он вскинул руки и сел на корточки в потоке людей напротив редакции «Московских новостей». – Ты её везде ставишь, будто это сакраментальная мелодия жизни.
Он корячился внизу, как каракатица. Я ненавидел это его красное, насупившееся лицо.
– Ну вставай! Остынь. Я всё объясню тебе, – спокойно продолжал я. – Втроем будем снимать квартиру…
Он вскочил, поправил сумку и рысью побежал назад.
– Ну куда ты?!
– Поцелуйте меня в жопу! – крикнул он.
Я махнул рукой… и очутился на Пушкинской площади, она шла мне навстречу, щурясь и действительно клоня голову набок, как он и говорил. Так странно было, что во всем огромном городе она идет только ко мне, что я знаю этого человека.
– Ну что они тебе сказали?
– Да-а, плохо, – сказал я угрюмо. – Очень плохо всё!
– A-а, – протянула она.
– Ну что, как всегда сказали, что пьеса бездарная, что время потрачено впустую. Звали, оказывается, чтобы только критику высказать.
– Что ж, не расстраивайся, ты еще что-нибудь напишешь, – говорила она и смотрела на меня с недоверием.
– Все так говорят, а все равно очень плохо, время потрачено и вот я без денег, без всего. Зачем ты связалась с неудачником?
– Не надо так, Анвар, все еще будет хорошо… Давай я пива куплю? Ты какое будешь?
– «Афанасий».
– У тебя еще все впереди.
– Хватит, не продолжай, мне еще хуже от этих пошлых слов.
– Откроешь пиво, Анвар.
– Сама открывай.
Горестно сгорбившись, она возвращалась к киоску, где продавец открыл ей пиво.
– Я понимаю тебя, Анвар.
Она ничем не выдала себя, только испуг в глазах.
– Нет, Маруся, ты меня не понимаешь! – радостно вскрикнул я. – Потому что все наоборот, она сказала, что пьеса интересная, что ее будут ставить, что я могу поехать в Америку, – я легонько потряс ее за плечи. – Вообще одно то, что она назвала ее ПЬЕСОЙ.
Она сидела на скамье, поджав под себя ноги, клонила голову по своему обыкновению и смотрела на меня с испугом и недоверием в глазах.
Сидя на этой скамье, захлебываясь от восторга, ватным от счастья голосом я пересказал ей сцену про наркоманов. Мимо ходили какие-то левые действующие лица и происходили ремарки.
– Как я рада за тебя!
– Марусь, а пошли на Патриаршие пруды.
– Пошли, я тоже хочу куда-то пойти.
И мне особенно хотелось отметить, что мы с Марусей целуемся здесь на скамейке, как те, кому я когда-то завидовал, хотелось посмотреть на это особенным взглядом, восхититься, прочувствовать и запомнить, но не получалось.
Мы спускались вниз по Бронной.
– А вот здесь было классное кафе «У нас на Бронной», где я выпил с первой стипендии. Смешно, а вот в этом доме живет Глаша Грошина, с которой училась моя бывшая жена.

 

Прошли мимо заброшенного кафе с аистом в кустах, мимо памятника замерзшему Блоку. Свернули, шли, болтая, и заблудились. Ходили между старинных зданий и не могли найти Патриаршие пруды в каких-то трех шагах от нас. Потом уже в недоумении я спросил дорогу у милиционера возле посольства. Он махнул рукой в ту сторону. Уже темнело, пышная, мавританская зелень из-за высокой ограды старинного особняка. Редкие люди. Мы никогда не найдем с ней Патриаршие пруды, они будут обводить нас и никогда не пустят к себе, потому что там сейчас были мы с Серафимычем, мы пили красное шампанское «Новый Свет», кричали, перебивая друг друга и хохотали, в сладостном предощущении будущей новой жизни. А мы с Марусей взяли еще пива и сидели на скамейке, напротив памятника Блоку, через дорогу.
– А поехали ко мне, – сказала она. – Анварик.
Приятно было ехать ночной улицей в открытом метро, в неизвестные еще для меня края Москвы.
Кен бросился с диким лаем и так плясал и прыгал, что завалился на спину.
– Я сейчас, – сказала она и прикрыла за собой стеклянные двустворчатые двери.
На кресле лежал ее маленький портфельчик. Она вышла, склонив голову набок.
– Погуляешь с Кеном, ладно… вот еще вина возьми, – она дала мне денег из большого женского кошелька.
В каком-то отупении я бродил с ним у светящихся окон. Кен с беззаветной храбростью бросался на каждого, кто приближался ко мне ближе, чем на три шага. Он все тащил меня куда-то. А потом я заблудился, а номера дома не знал.
– Маруся, Маруся! – кричал я.
Где-то хлопнула форточка, я пошел туда.
– Маруся! Маруся!
Может, Кен меня приведет? Она стояла с телефонной трубкой в раме ярко освещенного окна и смеялась. И этот ее смех, и поводок в моей руке, и открытое окно на долю секунды вызвали вечное ощущение дома.
Она покормила Кена и закрыла его за стеклянной дверью. Потом мы пили это сладкое, похожее на варенье вино, я продешевил.
– Знаешь, я купила специальный эротический крем.
– Ого!
– Давай его попробуем.
Она сидела на высоком, как в баре стульчике, а я входил в нее, такую легкую и будто бы сосредоточившуюся только в одном месте. Горели окна соседних домов, пищала машина. Она была спокойнее здесь, расслабленнее и стонала, будто раньше запрещала себе это.
Особого удовольствия от крема не было, только жжение, которое хотелось утолить, истереть об нее.
– Можешь помочиться?
– Анвар! Зачем?
– Просто.
– Нет… не получается… никак… он прижимает, что ли…
– Тогда я в тебя.
– Только немножко.
– Нет… у меня тоже никак… слишком напряженно.
Громко заскулил Кен, и я увидел, как он кого-то тянет в приоткрытые двери. Потом, сквозь стекло двери, я увидел, что он привязан к инвалидной коляске, а в ней женщина с закрытыми глазами.
Мы закрылись в маленькой комнатке. Мои ноги упирались в дверь.
Она была художницей этого дела. Если бы она зажала в ней кисть и двигалась так же, как сейчас на мне, она нарисовала бы на холсте причудливые японские завитушки, воронки, мазки, волны и брызги, рыбок, чаек в небе, и даже их крики она могла бы выписать, даже дуновение ветра. И я кончил, хотя и сдерживал себя изо всех сил, даже оттягивал яйца рукой. У мертвого меня она смогла испить бы спермы. И лежала, тяжело дыша, крепко прижавшись. Что-то поправила, поерзала, затаила дыхание.
– Все равно я тебя брошу, – сказал я в тишине.

 

31 мая, Ярославский, Москва – Кинешма, не забыть

 

И было между нами светлое спокойствие умиротворения, редкое тогда уже. Он сидел за столом, дышал в кулачок по своей привычке и смотрел в окно. Я прошел к столу, желая, наверное, взять что-то.
– А что такое Танжер?
– Что? – встрепенулся он. – А что?
– Со вчерашнего дня в голове это слово, даже когда в электричке ехал – оно болталось, как пристало…
– Танжер… может быть, что-то восточное, Анвар?
– Наверняка, как название кафе.
– Да, или, может быть, какое-то восточное приспособление?
– Как таганок, да?
– Точно.
– Скорее всего, это город… что-то такое смутно помню из Экзюпери, что это город все-таки. Слово очень хорошее.
– Да, очень…
…………………………
о
п
р
с
Т
у
ф
х
…………………………

 

 

Мылся под душем и заметил, что с члена слезает ошмётками шкурка.
Серафимыч простыл и кашляет так, как будто вскрикивает девушка в ужасе. Я вздрагиваю.
«Она тоже придет».
– Семьдесят тысяч должно хватить, еще в городе перезайму у Стэллы, – говорил он, хлопоча возле своей сумки с моими вещами.
«Она тоже придет на вокзал».
– Да хватит мне семьдесят тысяч, ну её.
– Я договорился с Неей, это такая еврейская балерина, когда-то в Большом служила, как она сама говорит, ты ее не знаешь.
«Анвар, я приготовлю тебе пирожки в дорогу».
– Мы у нее переждем время, она на «Аэропорту» живет, нам удобнее будет до вокзала, а то представь, как отсюда ночью тащиться.
– Да зачем она нам нужна, блин?

 

– Её не будет там, не будет, успокойся.
«Знаешь, Маруся тоже придет меня провожать. Надо ему сказать все-таки. Ну как ему сказать, сам же знаешь, что сейчас начнется».
Это была старая московская квартира, из тех, которых остается все меньше и меньше. Но только по этим, затерявшимся во времени многокомнатным плотам понимаешь, какой прекрасной была Москва и совсем другой, нежели сейчас.
– Ты представляешь, на этом сундуке сидел Барышников?
– На этом?
– Да, посиди теперь ты на нем… Ну как?
– Как, как обычно, как у бабушки.
– Анварик, давай я тебе картошки приготовлю, как ты любишь.
– Не надо! Она у тебя сладкая, как будто ты сперму туда подкладываешь.
Он готовил и пришептывал: «Та-ак, не курица, а балерина настоящая. Чайник сюда… В этой кастрюльке, наверное… Только у нас такие упаковки делают – ничего не откроешь! Куда я соль положил? Поссоримся – опять соль просыпал!»
Окна были занавешены плотными синими шторами, и не видно дня, казалось, что само время остановилось здесь, на этом буфете, похожем на собор, на этих лампах из подъезда Зимнего дворца, только странно смотрелся в этом будуаре ноутбук, раскрытый на массивном столе, музыкальный центр, тонкие провода, радиотелефон. В углу огромная и высокая деревянная кровать, такая, что нужна подставка, чтобы забираться. Да, вон она под кроватью… бархат. И странный, совсем не старушечий запах, а запах молоденькой французской женщины, которая уже давно умерла, но ее тонкий, горький аромат все еще жив в этом янтарно застывшем кубе воздуха.
Он приготовил курицу с рисом и зеленым горошком, эту вечную еду гомосексуалистов. Мы выпили тяжелого массандровского «Кагора». Он сидел, дышал в свой кулачок и соображал, что мне еще сказать в дорогу. В этот немецкий шкафчик «Schneider» я всунул кассету, которую взял с собой в Щелыково. И сразу же запела и ударила мне по сердцу Мари Лафоре.
«Вьен-вьен, приходи, приходи».
– Так вьенн или бьян? – начал он и осекся.
– Как нежно и как страстно она поет это. Так никто и никогда из наших не споет! Что с ней случилось, что она так поет?! Кажется, что она даже матерится, вот, слышишь – сейчас она скажет, как пьяная: ой, бля-а!
И я отворачивал от него свое лицо, и сердце выпукло чувствовалось в груди.
Мы так быстро выпили вино, что на стенках бутылки еще осталась эта маслянистая прозрачная пленка.
– Может, не пойдешь меня провожать?
– Ты что, Анвар, ты за кого меня принимаешь? И провожу, и встречу, как положено.
– Я же в пять утра приезжаю.
– На вокзале переночую… Ты что-то хотел сказать?
Нас сморило тяжелой усталостью. И мы решили немного поспать до поезда на этой высокой кровати. Он протянул руку и завел будильник. Я чувствовал его робкое желание, и здесь оно не отталкивало меня. На метро «Аэропорт», в старинной квартире еврейской балерины я стукал его об тяжелый щит кровати, с вырезанной звериной мордой. Он сдерживал стоны, стонал, матерился и закрывал макушку локтями. И когда я с наслаждением кончил в него, выгнулся и поднял голову, я ударился о глаза двух святых, которые в упор смотрели на меня из осиянно-мрачной толпы икон в углу над кроватью.
Я знал, что сегодня делаю это в последний раз. В ужасе он натягивал одеяло на голову, прятался, чтобы не видеть.
Обнял его рукой, он прижался ко мне своим маленьким тельцем, положил на плечо голову, и все отдалялось: уплывали плотные синие шторы, стиснувшие солнечную щель, подслеповатый ноутбук, молчаливый шкафчик «Schneider», автомобильная фара будильника, всё, и мы сами, обнявшиеся с ним на этой кровати, отдалялись в нежном покое от напряжения прошедших дней, от наших ссор, от чужих людей, которых тоже жалко. Никогда еще и ни с кем я не спал так невыразимо сладко. Ни с мамой, ни с Аселькой. Так, наверное, можно спать, только когда что-то безвозвратно кончается в твоей жизни и над головой висит тяжелая и страшная проблема, когда сон как передышка и спасение, когда легче умереть, чем проснуться и все заново вспомнить.
Назад: Пятнадцать
Дальше: Семнадцать