Книга: Танжер
Назад: Шестнадцать
Дальше: Восемнадцать

Семнадцать

Ту-дут-ту-дут

 

Ту-дут-ту-дут

 

Ту-дут-ту-дут

 

Ту-дут-ту-дут
…………………………
Казалось, что поезд идет наискосок.
– А вот, да, познакомьтесь, это Евгений, – вкрадчиво сказал Бахтияров. – Он будет играть Анвара.
Евгению не сиделось на месте, он хватался за поручни, висел на них, садился на шпагат меж скамеек.
– Я такой весь пластичный.
И я изо всех сил сжал лицо, чтобы не выдать, как сильно он был не похож на Анвара.
Они все, даже взрослые мужчины, были такие слабые и пугливые, что я сам себе на удивление начал играть роль какого-то кавказского бандита, даже акцент появился, по-моему, и как будто бы руки стали мосластее.
Крупная женщина что-то крикнула малышу, а потом вернулась к разговору и громко, открыто захохотала.
Меня поселили с актером.
– А ты где служишь?
– Да-а, нигде не служу, – усмехнулся я. – Я не актер.
– А я думал, актер, – вяло говорил он. – На актера похож. Тогда ты молодой автор.
– Точно.
– Я, наверное, в твоей пьесе буду играть, – он посмотрел на меня. – Только не говори, что там есть «голубые» и наркоманы, – он так был уверен в этом, что я засмеялся.
– И «голубые» и наркоманы, – кивал я головой. – Как ты угадал.
Он смутился. Игорь, Водолей по гороскопу, похож на наркомана и Джона Малковича. Очень обаятельная улыбка, улыбка красивой, умной женщины.
– Здесь охерительный самогон, Анвар.

 

Слышен топот ног бегущего человека. Щелканье замка. На пороге Суходол, раскрасневшийся, глаза его весело блестят. Одной рукой поправляет съезжающую шапку, другой еле держит пакеты, один из которых уже валится. Он приседает, пакет падает на пол, из него выкатываются груши.

 

Суходол. Все-таки донес! Я так спешил, думаю, будет гореть свет на даче или нет?
Анвар. Ну вот видишь, я дома.
Суходол (прижимаясь к Анвару). Анварик, солнце мое, как хорошо, что ты дома!

 

 

– Ослепительная, как солнце ночь… нет, я это не смогу!
– Суходола играл красивый, женолюбивый актер, герой-любовник. – Да у меня рот сломается это произнести! – возмущался он. – Я, наверное, рожу, ха-ха! Я хочу иметь от тебя детей… бла-бла-бла… только ТАМ я буду тем, кем надо и ты меня не бросишь… и бла-бла-бла, я что, без яиц что ли?! Как мне это играть?
И он же расцветал и едва не плакал, когда играл монолог о Ролле. Голос его в этот момент был действительно потрясающей силы проникновения.
«Я что, без яиц, что ли?» – только я, наверное, видел, как наслаждается в нем его внутренняя женщина. Только я слышал, как сладко ей произносить это. – «Я что, без яиц, что ли?!»
Бахтияров сообщнически улыбнулся и подмигнул ему. Особенно им не удавалась сцена «Анвар и Илья в кафе», которую и мне было трудно писать.

 

Актер (раздраженно). И что вот так вот – бла-бла-бла – сидеть друг против друга?
Режиссер (обращается к автору, но смотрит в окно). Понимаешь, в этой сцене, по большому счету ничего не происходит, вот что они хотят друг другу сказать, они здесь совершенно не двигают, действие на них останавливается, история пробуксовывает…
Автор. Ну так что им попрыгать и побегать, что ли? Режиссер (скрывая улыбку). Понимаешь, нет внутреннего действия, вот у Ионеско тоже ничего не происходит, а… а, может нам убрать Илью или вообще сократить эту сцену. Актер. Конечно, что автор скажет?
Автор. Да-а, надо подумать.
«Действительно, что ли, пойти самогона выпить?»
Тут обиделся актер, который играл Илью, ему нравилось играть «голубого» так, как он себе это представлял. Вдруг и Анвар вспомнил, что ему приятно играть текст о мальчике и слоне.
– Да, – опомнился Бахтияров. – Тогда и слон уйдет.
Решили сцену оставить. Потом режиссер придумал, что Анвар в конце бьет Илью. И Анвар с Ильей обрадовались. Илья вспомнил, как их учили изображать удар табуреткой. Получилось очень эффектно. Анвару нравилось, ему вообще очень нравилось быть агрессивным и таким мужественным, только случайно попавшим в эту пикантную ситуацию, выдуманную автором. Но я бы сам никогда не ударил Кирилла, за что, нет, это нелепо.
Нелепая, случайная и вымученная ситуация, что я здесь оказался, и они занимаются с моим беспомощным текстом. «Ребята, но ведь это ваше начальство все это задумало, что я?» Я видел, что они порой ненавидят меня, исходят бессильной, отчаянной злобой. Иногда, не выдерживая, они выговаривали написанный мною пафосный текст в издевательском тоне, переповторяя его на разные лады и интонации. А я сидел с холодными глазами и улыбался сдержанной кавказской улыбкой. И вспыхивала бессильная злоба на самого себя и на свою жизнь, выписавшую вот такую тяжелую неповоротливую историю. «Зачем я, бля, все это написал… Еще, что ли, пойти выпить… действительно хороший самогон».
– Но ведь это же просто, ребята, играйте, как написано, давайте я сам вам покажу! – воскликнул я и вскочил.
Они все засмеялись. Режиссер ухмыльнулся.
– «Куда ты завел нас?» – лях старый вскричал, да…
– А это, кстати говоря, в этих местах Сусанин действовал, в натуре, Юрок…
– Серьёзно, Бабай!
– Ладно, мы все здесь для учебы молодых авторов, – хлопотливо примирял всех режиссер и отворачивался, пряча от меня улыбку. – Мейерхольд говорил, что даже телефонную книгу можно поставить…
– Понимаешь, вот как у Шекспира, да, у него много героев, но они все вот так вот, крест-накрест связаны друг с другом, как футболисты на поле, что ли. Там ясно – кто-чего-от-кого-хочет.
«Понимаю, но я ни одной пьесы его не могу прочесть до конца, не то что еще и в театре смотреть, неужели вам самим не скучно, не надоело, бля?! Но кто ты такой, кто ты такой, бля, товарищ?»
Пришел вялый, расхлябанный Игорь, явно с больной головой. Приветливо прищурил в мою сторону всю левую половину лица.
– А может, мне вот так сделать? – вяло спросил он у режиссера.
И вдруг ворвался в сцену, сминая и опрокидывая всех, я вскинул голову и увидел здесь Юру, именно таким, каким и видел его всегда – психованным, выкрученным, кажущимся очень жестким, как металлолом. Но ведь этого всего не написано у меня, ни одной, так сказать, ремарки! Все замерли от неожиданности жизни. Анвар забился куда-то в угол, как это и было. А Юра теребил будильник, рвал сумку, пинал рояль, матерился и потрясал кулаками. Он играл жизнь, и она выстраивала игру всех вокруг него. Я всегда мучился из-за громоздкости своего текста, а тут время как бы исчезло, будто он его сжег собою от начала до конца…
– Ну как? – вдруг вывалился на нас прежний Игорь. – Может быть, так?
– Да-а… да! Вот так вот все и оставь, пока.
– Может быть, закрепим?
– Нет, оставь так, пока. Держи в голове все, как сыграл!
Такой же своей расхлябанной походкой, склонив голову набок, он и ушел.
Странно, что им всем эта поверхностная сцена нравилась больше, чем такой затаенный и грустный разговор Анвара с Ильей, чем длинные монологи Суходола.

 

Я не хотел выходить в тот вечер из комнаты. Почему-то особенно не хотелось.
«Как это красиво, синьор, чтоб я околел!» – закричал из книги Санчо Панса.
Я осторожно придавил книгу к кровати и с тоскою в сердце понял, как прекрасен Дон Кихот – настолько же прекрасен, насколько тяжела и неказиста моя пьеса, и как она вымучена, как там не связаны все герои и как там пугливо припрятаны все концы. От этого и недоумение, правильно сказал тот мужик: пьеса полупидоров в полукедах. И я вскочил в истерике, замер перед дверью и от этого рассмеялся и вышел в теплый воздух.
Няня ходила за водой к роднику, вместе со своим старым мужем и накрашенной старой актрисой. Михал Михалыч шел впереди. А я все время подавал Няне руку, когда нужно было переходить через ручейки и бревенчатые мостики. У нее был испуганно-настороженный интерес ко мне, трогательный в такой крупной и статной девушке с ребенком. Вода была действительно вкусная, как квинтэссенция этого дремучего берендеевского царства, до которого даже монголо-татарские кони не дошли и польские рыцари тоже захлебнулись и сгнили где-то здесь.

 

Режиссер. Анвар, слушай, и я думаю: кому сейчас нужны все эти кагэбэшные дела? Надо сократить все эти монологи, а лучше вообще убрать.
– Само собой, – обрадовался Суходол густым проникновенным голосом, полным скупых мужских слез. – Нет, я, конечно, могу все это озвучить…
Если актер ронял листок текста, то он сначала садился на него и только потом поднимал. И делалось это как-то особенно, торжественно и напоказ.
И особенно приятно было затаенно переглядываться с Няней в столовой, видеть крупный кудрявый затылок Михал Михалыча, и эти ее глаза.
– Вам не кажется, что кинза пахнет бараном?
– Это не кинза.
– Но что-то очень сильно пахнет бараном.
– Кто-то хочет молоко? Я не буду…
– Анвар, а тебе интересно мое мнение? – спросила соседка Алина, актриса с коротко и красиво обдерганными волосами.
– Да-а, – разрешил я, не ожидая ничего хорошего.
Анвар-Евгений замер с куском котлеты у рта.
– Отвратительно! Извини. Задолбали гомики и наркоши.
Я сидел на длинной спортивной скамье. Гоголевской гурьбой они вышли все разом с балкона, делегацию возглавлял Анвар-Евгений, за ним Бахтияров, Илья, Суходол, герой-любовник и Сыч в шортах.
– Скажи, Анвар, вот как автор! – начал Авнар-Евгений и замялся. – Был у них… – хмыкнул. – Был у них секс или нет?! Потому что непонятно, что они делают в ночных сценах.
Режиссер смущенно склонил голову, но тоже ждал ответа, просто с ними за одно.
– Нет, конечно, – сказал я, спокойно покачивая ногой и отрывая взгляд от лакированного мыска. – Он же советский человек, он не может перешагнуть последнюю границу.
Я увидел коллективный вздох. Им всем стало легко и просто, они улыбались мне и чуть ли не пожимали руки.
– Правильно, я же так и говорил, теперь есть что играть – Суходол стремится к Анвару, а тот его отталкивает.
– Ну да, – насторожился Анвар-Евгений.
– Это как ДА-НЕТ, ДА-НЕТ у Ионеско. Вот эта линия важна, а так, если они просто трахаются, кому это интересно.
– Ну да.
– Это скучно, как всякая патология.
– Ох, боюсь, как бы система не разморозилась! – этот старик-актер в шортах везде разговаривал репликами Сыча. – А я бывал на Пер-Лашез, на могиле Оскара Уайльда… в Париже цветут розы, прикидай да?
Я перешел через мостик, прошел мимо громадного памятника Островскому, который был сделан так, что куда бы ты ни шел, казалось, он искоса наблюдает за тобой. И вот только теперь, на этом поле с высокой сочной травой и ромашками, я вдруг с полной силой ужаснулся тому, что мы делали с Серафимычем. Испугался того, что наделал, будто сдвинул что-то во всем мире, и это безвозвратно и бесповоротно изменило всё, и меня ждет неминуемо наказание. Общаясь с Игорем, с Анваром-Евгением и технически грамотным Бахтияровым, я вдруг осознал, насколько это всё нормальные ребята и насколько им была бы ужасна мысль, что и автор, и его герой гомики. Я думаю, они тогда просто бы не стали играть, им стало бы стыдно и неловко за мой интим, они бы устроили бунт или вели бы себя, как манекены, этого-то и боялся умный Бахтияров. Я ужаснулся тому, с какой простотой и спокойствием, будто это так и надо, я проделывал вместе с Серафимычем то, отчего у них волосы бы на голове зашевелились… и что все это оказалось бесполезным. Я все-таки торговал собой перед Серафимычем, выклянчивал что-то своим телом у него или у судьбы, вот хотя бы эту пьесу. Этой пьесой я хотел освободиться от него и зажить нормальной человеческой жизнью. Все это, якобы женское во мне, было лишь умозрительно. Это было данью моде, это было уродливым замещением жены. Это просто гиперсексуальность. О чем я думал, когда он прижимал к себе мою голову, что это – жалость, хитрость… и как-то быстро и незаметно все произошло… Да-а, теперь я чем-то таким, более может быть расширенным, отличаюсь от всех простых и так сказать пошлых людей. Я имею пафосный, тяжелый и безнадежно устаревший текст, который даже здесь сыграть не могут, я не имею ни копейки денег, подбираю окурки и пью за чужой счет, я не имею дома, регистрации, мне негде лечиться, даже если заболею гепатитом, не говоря уже про СПИД. И я не умею писать таких простых и проникновенных пьес, как тот же Виктор Саврасов или та же Мыздлова, эта простота мне недоступна, как масонская формула. И только они с такой простотой и человечностью создающие свои легкие и короткие пьесы, могут так же скромно и достойно получать каждый год «ТРЕПЛЕВ К. у». Они имеют возможность и средства заниматься своим искусством. Они честные, с ними просто. А в меня, в эту трахнутую пьесу верит только несчастный уродец Суходолов, вернее, только делает вид и заговаривает зубы. Её отмучают здесь и на этом все для меня кончится, тотально. И еще я должен всем, и перед многими очень виноват. В сказочном царстве, где до сих пор, наверное, витает тонкое облачко растаявшей Снегурочки, я шел по лугу и катил перед собою громадное невидимое лицо Правды.
Единственное, что меня грело и улыбало, – это Няня и ее маленький Санька, как будто это была моя семья, любящая меня просто так за меня самого, теперь я с ними творчески самореализовывался.
В понедельник второй недели мы смотрели спектакль по пьесе девочки из Екатеринбурга. Там встречались двое старых друзей, один из них стал богатым новым русским, а другой так и остался бедным. Все особенно хохотали, когда один актер из Нижнего Новгорода играл героя так, как он сам всегда себя вел, когда напьется. И вся страшная жизнь пьесы уходила в сторону, жалко гасла где-то за спинами этих классных ребят из Нижнего и девочка-драматург растерянно радовалась этому смеху.
Няня посмотрела на меня и скривила понимающее лицо. На ее пальце был перстень «Версаче». Я еще ни разу в жизни не встречал таких красивых и нежных рук. Такие округлые руки могут быть, наверное, только у крупных и статных людей. Эти гладкие, длинные и утончающиеся пальцы, их удивительная, интимная обнаженность, будто бы ноги, оголенные до самого лобка. Так лежали ее большой палец и указательный, что казалось, это она сама лежит обнаженная на краю тахты, свесив ногу и руку. Я тронул ее кисть, она повернула ладонь к моей ладони, и мы соединили, скрестили пальцы и сжимали ладони все сильнее. Насторожился и напрягся член. И тем приятнее нам было, что вдруг вышел Михал Михалыч, так смешно загримированный в «коменданта общаги», и такой непохожий на самого себя. Он искал глазами Няню. Саня заливисто захохотал где-то в первых рядах. И всех зрителей рассмешил этот его неожиданный тонкий хохоток. Странно, как дети обожают театр.
Мы сидели с ней на скамье у корпуса и пили самогон.
– Хороший, да?
– Да, натуральный.
Мы нахваливали его друг другу, чтобы напиться.
– И утром голова не болит.
– Да, я думаю, что это от воздуха зависит. Никакого похмелья.
– Если столько выпить в Москве, то к утру отвалится башка.
– Это точно.
– Анвар, а правду говорят, что в том доме по ночам видели привидение?
– Да, говорят же, что это дух его повесившейся дочери, что ли?
– А пойдем, посмотрим.
Нормальные люди и днем обходили этот заброшенный полуразвалившийся особняк. А мы залезли туда ночью. Я жег куски газеты. Никого, естественно, не было. Мы никого и не искали. Мы осматривали вылетающие из темноты черные пласты и молчали, не зная, что говорить, так как мысли наши были уже ясны нам.
Звезды вспыхивали в черных провалах над нами, мы шли по лугу, и трава в ночи казалась особенно густой и мрачной. Джинсы намокли по колено. Вскрикивали соловьи, старчески дрябло свисали еловые ветви, избушка угрюмилась над кручей, родник вульвообразно взбухал под луной. Я взял ее за руку, прошел еще два шага и перевернулся в бездонную траву, где-то далеко, за степным горизонтом мелькнули освещенные подъезды корпусов, скамейки.
Очень крупные, гладкие и упругие губы. Я просунул свою ногу меж ее колен и расстегивал одной рукой ее большой мужской ремень.
Радостно и высоко было лежать на ее крупном, гладком и холодном теле. Горячо и приятно было чувствовать Его и осознавать, что он снова в этом женском. Был удивителен переход от остреньких косточек Марусиньки, к телу Няни, словно бы чересчур женскому, сочащемуся. Руки, запомнившие все Марусино, удивлялись и с восторгом осваивали щедрые владения Няни.
Натянувший на себя самогонную кепочку мой член делал это долго, я устало ткнулся лбом в землю. Няня, прислушавшись, остановила меня и сильно, крупно и по какой-то привычной параболе задвигалась подо мной. Как и многие Тельцы, она не кончала от мужчины, она кончала мужчиной… задышала по-детски, и я вдруг увидел, как сморщился ее нос, лицо, вытягиваясь в отвратительную ежиную мордочку. И она словно бы раздулась вся, потом каменно отяжелела, укрупнились рычаги и коленвалы.
– О-у-ух-х… Мам-ма…
– Нянь, положи на Него свою руку. Я сегодня на спектакле так прямо и увидел на Нем твои пальцы, даже почувствовал.
– Так?
– Слушай, твой Михал Михалыч, наверное, кастрирует меня теперь?
– Ты фто говоришь-то?! – сказала она, коверкая слова, как Санька.
– Он же муж тебе.
– Какой муж? Он моей матери любовник, а я с ним по его путевке здесь.
– А я думал, что он твой муж. Думаю, какой у нее старый муж.
Она счастливо засмеялась. Мне стало больно, я так хотел ее любить, сильно и честно, но я не мог полюбить эту ее отвратительную ежиную мордочку.
– Там, возле корпуса, наши сидят на скамейке… близко, в общем-то…
– Поймут, что мы в траве валялись…
– А мы думали, что ты «голубой».
– А-а, – я засмеялся. – Все так, наверное?
– У тебя так красиво вокруг верхней губы, я думала, что это татуаж.
– Да? А это я на Новый год нечаянно прижег бенгальским огнем. Так тушил, что к губе прижал… пьяный…
Кончил в ее ладонь и подумал: странная у нас страна: менты – бандиты, гаишники – угонщики машин, а врачи – убийцы. Кажется, что слышу шорох, как растаскивают страну.
– Ты мои кроссовки не видел? Посвети зажигалкой…

 

– А ты знаешь, ведь Анвар совсем не такой, он не похож, не то, – заговорщически сообщила она утром.
Я понял, что она говорит о Евгении. И радостно было снова осознавать неожиданное родство с нею.
– А почему ты – Няня?
– Я Нина! Это Санька меня так назвал, и все так стали называть.
Казалось, что за моей спиной никого и ничего не было, что я вот так вот вдруг очнулся с нею на этом длинном подвесном мосту, в этом дремучем лесу. И я нагибался, словно бы желая вырваться из этого круга Анваров. «Волны качаются раз, волны качаются два, волны качаются три – на месте фигура замри»…
Ватным голосом рассказывал ей о себе, она слушала тихо, внимательно, всем своим видом показывая, как она меня понимает и, словно бы желая стать для меня роднее и преданнее, чем она есть на самом деле. Мы ходили с нею к источнику «Сердце Снегурочки» и были на «Острове любви». Что-то смущало меня. Если бы мы любили друг друга по-настоящему, то, не сговариваясь, обходили бы такие места стороной.

 

– Ну-у, ну, Анвал! Еще лаз, ну пажалуйста, ну чу-чутку!
И пока Няня наглаживала мои рубашку и джинсы, я катал Саньку на шее, как он очень любил.
– Анвар, а джинсы мои так и не отстирались – видишь, какие зеленые следы от той нашей травы.
– Да-а…
– Ты все-таки синюю в полоску хочешь?
– Ну да.
– А может, лучше белую?
– Так слишком торжественно.
– Ну как хочешь, а я белую одену… Нравится?
– Ага… не устал еще, Сань?
И когда уже шли на премьеру, мы вдруг оба разом поняли, что мне надо было надеть белую рубашку. Вернулись, она ее быстро гладила.
– Я Танюху послала за продуктами в деревню, помидоры, огурчики, колбаску и самогон пусть купит, чтобы вечером посидеть.
– Да-да, молодец. А про сигареты не забыла?
– Спокойно… Да, кгм…
– Что?
– Извини, что отвлекаю, тебе еще речь надо сочинить.
Актеры прятались от меня с заговорщическим видом.
Здесь была даже съемочная группа из Санкт-Петербурга. Говорили, что они будут полностью снимать наркоманскую сцену.
Случилось то, чего, наверное, никто не ожидал: Суходол перетянул на себя все одеяло. Те большие тексты про КГБ и советскую жизнь в Ялте, которые мы скрепя сердце оставили Суходолу, обладали какой-то гипнотической силой. Мне самому жутко было слышать живые слова Серафимыча с настоящей сцены. И они на зрителей действовали точно так же, как на меня в заснеженном Переделкине. А в других местах зрители скрипели и подкашливали. Посмеялись над Пашей, все-таки любят у нас глупых и простых, и… вдруг ворвался Игорь, и все привстали со своих стульев и скамеек, будто боясь чего-то пропустить. А потом, уже в истерике, он запел. Весь текст – «всегда ищи, где мужчина прячет свою женщину, и ты найдешь ее, в скрипке, под кроватью, в пистолете» и так далее он пропел, как в опере. А потом начал корчиться и стрелять, будто бы из игрушечного автомата. И действие уже шло дальше, но я понимал, что Игорь со своими словами все еще стоит у них в голове. А потом появился шарнирный, манерный Илья, совсем непохожий на Кирилла. Он даже и предположить не мог, что Кирилл в реальной жизни выглядит гораздо мужественнее его самого. Глядя на этого самовлюбленного, кривляющегося петуха, я вдруг понял, что «голубых» нет. То, с чем я столкнулся в Кирилле, Суходолове и в самом себе, настолько другое, естественное и странное, что убегает от понимания, и люди, чтобы хоть как-то объяснить себе это явление, создали вот такой вот петушиный образ. И актер знал, что делал: чем грубее он играл и кривлялся, тем более он подкупал зрителя, смешил или, наоборот, огорчал их. Они полюбили его, как здоровые люди любят умирающего больного. Я понял, что и настоящие «гомики», это не гомики, они сами про себя до конца не знают, что сотворил с ними бог и для чего; они лишь надевают раскрашенную маску, принятую и замиренную в этом обществе, униженную и разрешенную, как слабость, нелепость, болезнь… Странно, что многое невозможно объяснить людям, и, если хочешь успеха, то придется быть примитивным и грубым, чтоб было понятно и смешно, другого они не допустят. И конечно, на ура проходили все сцены, где говорилось про алкоголь… Сычев пришел.
А потом Анвар курил анашу, актеру нравилось показывать, что он знает всю технологию употребления, а потом он поставил свою замшевую куртку на пол кульком и разговаривал с нею, как со своей самой любимой девушкой на земле. Это он сам придумал. А потом он набрал полные легкие дыма и вдохнул в нее. И пока он говорил текст про Пасху, из нее тихо выходил дым. Это было смешно и трагично. И у кого-то вырвался тот самый кроткий смех, похожий на стон из глубины диафрагмы, самый дорогой. А потом прибежал трогательный Суходол с грушами.

 

Анвар садится и читает газету. Суходол достает продукты из пакетов.

 

Ой, стул чего-то валяется? (Поднимает). Ты что, полы мыл?
Анвар. Слушай, «Пепел и Алмаз» – хороший фильм?
Суходол. Очень! Я же говорил… а что?
Анвар. Сегодня по телевизору…
Суходол (идет к нему). А?! О! У, это же мой самый любимый фильм! Во сколько?!
Анвар. Успокойся, паренек. Я тебя обманул! (Хохочет).

 

Все замерли. Я даже оглянулся. Все-таки удивительно, странно и страшно, как меня любил Серафимыч! Что это было? Но это было, я-то знаю. И они все тоже это почувствовали.

 

Звучит песня Мари Лафорэ «Въенн».

 

И мне хотелось сделать на полную громкость. Но Сергей отгонял меня от магнитофона. Он покачивался, взмахивал руками, словно дирижер.
Как жаль, что нет Серафимыча – он бы так порадовался, я бы даже обнялся с ним за кулисами, и прыгали бы вместе от сбывшегося счастья.

 

Суходол. А как же любовь, Анвар? Ты веришь в мою любовь? (Тянется к нему.)
Анвар. Любовь?! Любовь придумали Голливуд, «Мосфильм» и несчастные неудавшиеся писатели вроде тебя!
Суходол. A-а… Пойду… схожу.
Анвар. И никогда больше не говори мне про свою квартиру в Ялте, забери ее. Мне не нужно это переходящее красное знамя! Суходол. Мальчик мой. Ты меня не бросишь. Во мне зреет проза, которая прозрачным ручьем польется на бумагу. Мы будем жить, мы будем жить! (Пытается подняться, но, охнув, хватается за сердце, умирает.)

 

И мне так хотелось, чтобы зрителям всё понравилось, так хотелось энергией своего переживания вынудить актеров на бесподобную и потрясающую игру, что мне показалось, будто так и есть на самом деле, страшно жалко стало всех героев моей пьесы, и так радостно, что я написал трагичную пьесу, что я вздрогнул, и слезы набежали на глаза.
И когда я прозрел и вышел из-под колокола своей головы, я увидел, что за окном стемнело, лишь темнолиловые завитушки облаков на горизонте. Почувствовал, что пересохло в горле и хочу курить. Все страшно и буднично гремели стульями и скамьями, стремясь побыстрее из душного зала на воздух. Кто-то спросил про дождь у того, кто забежал с улицы.
Лидия Васильевна кричала, чтобы все забирали стулья, те, кто пришли с ними из «Снегурочки».
Потом попросила местных ребят, чтобы они установили рояль на место.
Неужели так же было после спектакля той девочки из Екатеринбурга?
– Говорила я тебе, что надо было зонтик.
– Кто ж знал, что здесь так погода резко меняется.
– Тебе что, лень было его взять?
– Закурить не будет… а зажигалочку можно.
– Опа, «Парламент» куришь.
– У меня просто от него легкие не болят, а от всего другого болят.
– Боишься, как бы система не разморозилась.
– Но, прикидай, да.
Прибежал Санька и, рыдая, сообщил, что большие мальчики не берут его с собой играть. Да, они всегда хотели отделаться от него, жаловались своим матерям, он им мешал в силу своего возраста.
Я оглянулся и незаметно для себя развел руки, словно бы желая задержать людей, и объясниться с ними, и сказать что-то еще. Подождите, должно быть продолжение.
Я был поражен тем, что все так просто и в мире ничего не произошло. После всего что было, он казался особенно реальным и незыблемым. Я и сам много раз, зевая, вставал и уходил после спектакля, спешил первым, чтобы без очереди забрать пальто. И я понял, что в подсознании своем ожидал некой вспышки после премьеры, я ожидал братания людского и наступления полного счастья. Выходит, что я и писал с этой мыслью, с подсознательным желанием что-то сдвинуть и изменить в этом мире. «Но это же наивно, – сказал я своему стороннему наблюдателю. – Это наивно, Анвар. Да, так всегда бывает. Ничего, абсолютно ничего не произошло. Они все встали и ушли».
– Ничего-ничего, – Няня распоряжалась по моим делам, давала какие-то указания Танюхе. – Сейчас обсуждение будет… Анвар… Анвар, мы прямо здесь посидим, Женька с Сашей обещали стол принести еще один. Игорь придет с Любой…
Потом женщина, похожая на учителя русского языка и литературы, брала интервью для Ленинградского телевидения, нудные вопросы о родине и любимых авторах. Бегали радостные, возбужденные и бессмысленные, будто пьяные Анвар и Илья, они хотели напиться. Им теперь приятно было заново стать самими собой. Сергей Бахтияров говорил о чем-то с оператором и прочерчивал ладонью в воздухе какую-то линию по сцене. Поправил бейсболку.
«Ну так что ты, твою мать, хотел, заебал!»
Потом все зрители собрались на обсуждение спектакля. Мы сели рядом – я, режиссер и театральный критик.
Сейчас я выскажу этим людям все, о чем я думаю, об их удочках, страхах и сачках, о моем безмерном презрении, о моей благодарности за то, что сегодня они разрушили миф о театре, о том, что всё, что они делают в своей жизни, – это ебаный театр, и потому театра не может быть, и он никого не сможет затронуть. Идите рыбачить, ебачить, ловить бабочек, пить самогон и так далее, но не надо, блядь, заниматься искусством, потому что это даже реальнее, кровавее и трагичнее, чем вся ваша фальшивая жизнь, в которой вы боитесь всего, даже показаться слегка ненормальным, не таким, как все это стадо. И это будет самое честное из всего, что я сделал. Я сел и засмеялся. Няня тоже улыбнулась мне и махнула оттуда рукой и показывала на меня Саньке. Маячило лицо накрашенной сонной старушки. Какой-то мужик смотрел прямо мне в лицо, потом я понял, что он просто задумался и смотрел сквозь меня. Наступило издевательское, насмешливое возбуждение, и я понял, что бессилен перед этим повторяющимся повторением, перед этим множеством множеств, перед этим округло замкнутым кругом, перед этим блядством блядским. Они захлопали.
– Я потрясен! – сказал я. – Ох, вы сами не знаете, ребята, что вы наделали! Только здесь я полюбил театр, когда вымышленные схемы моих героев довели меня самого до слез, когда театр стал жизнью, и я благодарен всем за это. Ведь кто-то из них болен, кто-то, может быть, уже умер, а они вот они, снова живые передо мной.
И они были очень благодарны мне, тем более что они-то чувствовали, ЧТО я им должен был сказать. Я понял, что мои ЧЕСТНЫЕ слова ничего не изменили бы в их жизни, они просто показали бы мой интимный характер, и всем стало бы неудобно и неловко друг на друга смотреть и неудобно жить. Они на какое-то время потревожили бы нерушимую и спасительную пошлость жизни. Все сразу бы кончилось, а тут оказалось, что жизнь продолжается и что я классный, даже лучше, чем они могли обо мне догадываться. И они все тихо комкали реальную жизнь и пропихивали каблуками под занавес, за кулисы и улыбались усталыми и бессмысленными улыбками отдыхающих.
– Очень хорошая пьеса, – встала и сказала какая-то женщина. – Смотришь такие произведения, и становится страшно за то, в какой мир мы выпускаем своих детей, с чем им придется столкнуться, ЧТО и КТО их там ждет. Это правда жизни! Я желаю автору всего хорошего, творческих успехов, тем более что он еще так молод!
И самый неприятный человек задал мне, казалось бы, самый неприятный вопрос. Но он был просто подослан с этой миссией. Потому что они-то уже знали мой ответ. Кто-то шикнул, кто-то сделал недовольный вид.
– Да, я ждал этого вопроса, – сказал я, покачивая ногой. Все замерли. – Вот знаете, Достоевского даже обвиняли в том, что он сам, как его Родион Раскольников, убил старушку. Ну так вот, я вам скажу: Старушку я не убивал.
– Старушку не убивал, – повторил кто-то.
– Не убивал…
И они засмеялись, и захлопали в апофеозе всеобщего счастья. А тот, кто задал вопрос, смутился и сказал: – Нет, я же не специально готовил этот вопрос, мне не важно – автор-герой, спал не спал, вы меня не поняли.
Потом задали вопрос, как я написал эту вещь.
– Как? – воскликнул я. – Я брался за дверь электрички, летящей во вьюжной ночи, и переходил не из тамбура в тамбур, а из сцены в сцену. Я лежал в бессонном поезде Москва – Симферополь на станции Джанкой и видел бабочек, собак и детей, которые одни только имеют право жить на земле.
– Как здорово, – сказал Анвар-Евгений, глядя на меня влюбленными глазами. – Наконец-то мы все увидели настоящего автора пьесы, а не того делового чеченца, про которого казалось, что он не может написать этой пьесы.
Но я почувствовал, что разверзшаяся пустота замерла перед всеми нами.
Назад: Шестнадцать
Дальше: Восемнадцать