Шесть
Вдруг Юра и Паша со стороны общаги открыли дверь,
схватили мою руку и побежали по бумаге. Паша упал.
Анвар (глядя на часы). Сколько время? Бли-ин, уже семь часов! Боже мой, боже мой, куда летит время?!
Юра. Умоляю тебя! Ты то ботинки чистишь, то каждые пять минут смотришь на часы. Куда тебе спешить? Менты поймают – вообще будет у нас времени, как у дурака махорки.
Юра достает из кучи тряпья куклу Барби, затем книжицу в мягкой обложке, рассматривает ее.
Юра. Прикинь, бабай, он на моих стихах своей жене сам посвящение написал от моего имени, будто я, то есть Я, восхищен его женой и дарю ей эту книгу на долгую память… (Закуривает.)
– Фу-ух, пронесло нас с тобой… Ну, давай, бабай, – он крепко сжал мою руку, смешно стукнулся лбом в мое плечо и пошел, склонив голову набок, подгибая ноги, и махнул рукой на свету, в конце коридора. – Я в Югославию поеду воевать, бабай.
Нашел у Суходолова том Чехова и посмотрел, как надо оформлять действующих лиц, ремарки и так далее, и моя жизнь сложилась в виде пьесы.
Тише, вот проснулся Суходолов:
Темно. Слышен длинный лопающийся звук. Потом еще.
Суходолов… ты слышал? Что это?
– Я тоже думал: что это? Стреляют, что ли? Или дятел? Но какой дятел зимой? Это лопаются сосны. Не выдерживают такого мороза.
– Какой жуткий биллиардный звук.
– И что, что Ролла?
– У нее было так много поклонников из военно-строительного училища.
– В Симферополе?
– Да. А она выбрала меня. Маленького, косоглазого студента культпросветучилища. Она первая сказала мне: «Ты не урод! Никакой ты не урод. Это к тебе совсем не относится!»
«Она, наверное, сейчас толстая смешная тетка, эта Ролла, у нее, наверное, внук мой ровесник»?
Суходолов. Она должна была приехать ко мне в Ялту с подругой по фамилии Гаева. Я купил персик. О, какой это был персик! Полный сока и влажной мякоти, скрываемой всего лишь тонкой пушистой шкуркой. Долго ждал, рассматривал все троллейбусы. Стоял с персиком и дрожал. И смеялся тихо, и смех был как дрожание. Там у стены стояла какая-то алкоголичка. «Ну что ты смотришь на меня?! – вдруг закричала она. – Да не дам я тебе, косой, не дам!» Я и не смотрел на нее, может, глаза косили только. И вдруг я увидел Роллу. Она приехала одна, без Гаевой. Помню, как мы шли по Киевской, мимо цирка. Она кусала персик и неслышно втягивала губами сок. Мы молчали, почему-то боясь заглянуть в глаза друг другу. Потом на улице пьяный парень пошел прямо на нее, и она так хорошо и весело обошла его. Она умела себя так повести, что ее не нужно было ни от кого защищать.
Ветки старого парка на берегу моря цеплялись за нашу легкую летнюю одежду, словно пытались остановить нас. Единственная, не скрытая облаком, горела в небе звезда, которую, может быть, я уже никогда не отыщу в другие дни и не отличу от множества других.
Дома, в одной комнате спали курортники, а в другой – мать с отчимом. Она легла на кровать, а я – на полу. Отчим и курортники были страшно заинтригованы, что к заморышу пришла такая девушка. Они стеснялись ее и уважали. Я не знал до этого дня, что у нее есть столько платьев: синее, голубое, белое, они мелькали передо мной…
Сегодня, в красивом, слегка морозном и солнечном дне с новогодней суетой, в которой поблескивали хрупкие елочные игрушки, я вспомнил ее платья, их цвет и красота раскрасили мою серо-белую память.
Странно, что я так крепко обнимал и прижимал его, чтобы только он нечаянно не ударил, когда кончает.
– О, Анварик… ты… ты самый… ты единственный, о-о-о, как мне хорошо…
Как содрогается, удивительная, судорожная сила у этого дела. У него больше, чем у тебя. Опаснее всего, когда кончает. О, Ксения. Какая маленькая смугленькая грудь, почти мальчишеские бедра, только удлиненные… О, Ксения, какая ты сильная, как ты сильно трахаешь… «АСМО-пресс», с пожеланием. Отнесу Юле Алексеевне трудовую книжку, буду работать с нею редактором и выебу ее.
– …больше всех люблю тебя, я всего себя отдам тебе, все свое – это твоё, я так хочу, чтобы у тебя все получилось…
Замолчи! Вот не дает сосредоточиться, и ведь пиздит же в наглую, просто так принято. Скорее бы кончил.
– …как я боюсь, Фонарик!
Не любит сперму, она ему кажется грязной. Я и сам так со своей.
Анвар. Он любит меня… как женщина. Но он, то, что называется «советский человек», он не может переступить последнюю грань.
– …я буду все-все твое любить, твоих детей, я буду им дедушкой, буду нянчить маленьких Анвариков. Я только хочу, чтобы все было по любви, высокая, стройная и умная девушка. Я буду нянчить твоих Анвариков.
Он гладил и гладил меня по одному и тому же месту, и меня вдруг обозлило это, я вспомнил, что так же гладил Асель, когда задумывался о чем-то своем.
Смешно, что если бы меня сейчас видел Гарник, то мне само собой пришлось бы изобразить на лице «голубую» гримасу, иначе бы он не понял меня, никто из них не понял бы меня, я бы и сам себя не понял… Мне не будет жизни с ним. Он проживет до ста лет, как Саня Михайловна, он меня переживет, пока у него климакс наступит…
– О чем ты думаешь, Фонарик?
Биссмилля рахман и ррахим, какие только мысли… не думать об этом…
– Та-ак, о своем думаю… а тебе какой фильм больше всего нравится?
– «Пепел и алмаз» Анджея Вайды, моего, можно сказать, земляка.
– Почему такое название?
– Наверное, в сочетании самого мягкого и самого твердого, какая-то мысль?
– Пепел и алмаз, интересно. А мне нравится «Касабланка»!
– Хорошее название, а про что там?
– Это гениальный фильм, я его не смотрел.
– Что? Не смотрел? Ха-ха…
– Да, и не буду смотреть, никогда не буду его смотреть, чтобы он так и оставался гениальным.
– Шутник, Степной барон. Кстати, а почему ты Степной барон?.. Ох, я, наверное, сдохну, Анвар!
– Чего ты?
– Тебе не кажется странным, что Сыч давно не приходит?
– Георгий Аббакумович… Да, как будто затаился.
…………………………
…итак, что вы можете нам сказать по поводу этих выборов: Буш или Кэрри, что может значить для нас, победа того или другого…
…………………………
И каждый вечер я ждал его с работы. Замирал в радостном предощущении, будто должно было появиться нечто другое, а потом вспоминал, что только он. Он оставался единственный мой человек в Москве, единственный человек, который спешил ко мне, сам с собой разговаривал со мной где-нибудь в холодной электричке и улыбался своим мыслям и мне уже оттуда. Я лежал в темноте на кровати и чувствовал его уже за несколько минут до прихода. Легкое напряжение и шевеление в этом облаке вокруг дома, в его ауре. Что-то щелкало на кухне, вздыхали половицы, словно проверяя свою прочность, ахнула и оживилась его пустая ниша в коридоре, нет, мне это только кажется, но уже начинала ерзать и подрагивать дверь, и ворковала замочная скважина в ожидании ключа, это от холода… и я уже ясно слышал заполошный стук его башмаков, промерзший и звонкий скрип ступеней крыльца…
…………………………
…каков экономический и политический расклад
…………………………
Быстро и весело щелкал ключ в замке, что-то топало, шелестело, сыпалось, падало, хихикало, кричало мне наверх. Я спускался к нему, и, ловя ребенка в себе, смотрел на его сумки, карманы, на него самого, будто он мог измениться, чтобы радостно удивить меня. С жаждой, будто желая в чем-то удостовериться, читал газеты, которые он приносил, и ждал от него необычных новостей, рассказов и вообще чего-то нового. Мы, наверное, вместе ждали чего-то, надеялись, что нужно чего-то дождаться, и весело проводили свои вечера, тратили друг на друга время. Мы ждали чего-то и ждали потому, что подсознательно чувствовали – наши отношения должны что-то развязать в нашей жизни, к чему-то нас подвести, к концу какому-то.
– Вот смотри, какие яблоки купил! – Он весело тер свои жидкие волосы ручкой. – У нас в Крыму такие раньше были. Откуда яблоки? – спрашиваю. «Из Крыма», – говорят. Вот, узнал. Попробуй, их сейчас даже в Ялте нет. Они назывались Сенап.
– Может быть, Синоп?
– Нет, Сенап, точно помню, и продавались обернутыми в папиросную бумагу.
Холодильника не было, и скоропортящиеся продукты мы вывешивали за форточку на мороз.
Потом что-то начинало звякать, стукаться тусклым фарфоровым стуком, журчать, шипеть и шкворчать на газовой плите, появлялись вкусные запахи, появлялась, отражаясь в полировке стола, запотевшая от московских морозов, бутылка крымского вина. И мы заново вспоминали нашу странную встречу, которая не должна была состояться. И поражались тому, что все еще живем здесь, что спасаемся в этом доме. Получалось, что ради нас, для того чтобы здесь поселился Ассаев, а уж потом и мы, свершилась вся эта трагическая перестройка. И я слушал его, уже не разбирая слов, я слышал музыку его речи.
И ночи наши были такими, может быть потому, что он думал, будто я так уж этого хочу, будто и ту функцию он добровольно исполнял за какую-то женщину, либо сам избывал что-то мучительное во мне. Он стал всем для меня: женщиной и мужчиной, и уже становился персонажем.
И часто мы ходили с ним в тот холодный год в театры, к импрессионистам в Пушкинский музей. Потом, в киоске на Киевском, он покупал маленькую бутылку «Мартини» и я соглашался с ним – с ней нам будет веселее добираться, необходимое для наших организмов утонченное горючее. В электричке я все сжимал ягодицы на холодном сиденье, подкладывал перчатки. Потом мы быстро шли с ним от станции к даче. Такой каленый мороз, что в воздухе запах горения. В носу хрустит от холода. Плоскими кристаллами вспыхивал на дороге снег, и остро, болезненно взвизгивал под ногами. Сосны продолговато скрипели всем телом своих стволов. Я вспоминал, как в детстве шел с родителями от бабушки и закрывал глаза, чтобы быстрее вернуться в наш теплый дом и заснуть. Мерзли и чувствовались коленные чашечки.
Так тепло было на этой нашей деревянной даче, что хотелось зарыдать от счастья. Слышно жаркое локомотивное гудение газовой печи за дощатой стеной.
– Наша маленькая крепость, спасающая от ужаса судьбы, – сказал он. – Анварик, это мы с тобой и как я счастлив!
…………………………
– Анвар, давай убежим в Крым и никогда не вернемся.
Я тихо смеялся.
– Там много твоих собратьев, татар, а значит, и моих тоже.
Я тихо смеялся.
– Слушай, а что означает твое имя?
– Анвар с арабского значит – лучистый свет.
Он так и подскочил.
– Ты подшучиваешь надо мной как всегда, – недоверчиво засмеялся он.
– Нет, это правда – лучистый свет.
– Невероятно, я же говорил-говорил, что ты – Фонарик, это же я сам придумал. Как это красиво – лучистый свет.