Пять
Он ввалился в дом поздно ночью, куртка распахнута на груди, шапка набекрень, красное, тяжелое лицо.
– … – с пьяной насмешкой пробурчал он и добавил: – Ебт таю…
– Что?
– Ничего, спросить уже нельзя? А-а, ты все газеты читаешь, ёбт таю! – он икнул и захихикал. – Ты уже как моя мать, уже и спросить ничего нельзя. Бурчат и бурчат. Давай выпьем?
– Я не хочу.
Выпить с ним, это значит дать ему.
– Мать боялась меня рожать, и ей сделали укол. Мне доктор сказал. И вот из-за этого я вышел такой урод, простите.
Удивительно и смешно злятся мужики, когда понимают, что им не дадут.
– То мать, то эти, бля, братья Мороковы, то КГБ, вот я и просрал свою жизнь. Еще это слабоумие, которое она передала мне. И я, бывший диссидент, можно сказать, который в советское время писал письма в Израиль, работаю теперь в кагэбэшной конторе, – брюзжал он и теребил рукою в кармане член. – Может, выпьем? На выставке во Франции Ги де Мопассан сказал, что снимает перед этим вином шляпу.
А я с наслаждением, скрытно от него, задумчиво, не мигая, смотрел в телевизор на обнаженное тело Шарон Стоун и кивал ему головой. А когда дело дошло до ее громких стонов, резко убрал звук. Искоса смотрел на «Основной инстинкт» и кивал ему головой.
– Что ты говоришь? – спросил я, оторвавшись от экрана.
Он молчал.
– Не хочешь говорить, не говори.
– Коммунизм, разработанный у камина, проводить в жизнь! После тысячелетней истории человечества. Все равно, что сейчас мне выйти и строить коммунизм на дворе. Субботники. Великий почин, ёбт таю! А ведь они до сих пор у власти. Какой-то сифилитик Ленин, потом усатый грабитель карет, теперь алкоголик, потом будет охеренный трезвенник и все этот народ стерпит. Нет, я все-таки не русский…
Он почувствовал что-то и, обернувшись, увидел все это на экране, застыл, ему так неловко стало и стыдно передо мной, будто бы показывали нечто обличающее нас. Мы оба вдруг замерли, хрупко онемели.
– Нет… я русский с моим безволием, которое мне подарила мать, – теряя мысль, медленно продолжал он. – Анвар… у тебя не такая конституция, чтобы содержать женщину… Ты с ней не сможешь писать.
– Я и так не пишу.
– Ты… ты думаешь, сосредотачиваешься, читаешь, ты просто живешь как свободный художник.
– Но ведь ты жил без женщины, и все равно ничего не написал?
– Я? Что я? Меня изуродовали… эти Мороковы, потом КГБ…
Её вдруг обозлила его вечная хандра, будто он в чем-то ее винил, в каких-то своих неудачах. И неприятна его злость, и отвратительно, что он говорит об одном, а сам теребит и теребит рукой в кармане свой член. И он насмехался не над КГБ, не над Мороковым, а над нею. И она знала, что говорит он об одном, а думает о другом, и даже не замечает, что теребит свой член.
И он насмехался над тем, что ее тело потеет. И все добавлял это свое «ёбт таю»… И все же она желала его, словно бы издеваясь над собой. Когда он прижался к ней, у неё вдруг «засмеялся» живот, так же, как у Полины Дон.
– Ты что, смеешься, что ли? – спросил он.
– Нет, это так мышцы живота сокращаются, – спокойно сказала она.
– О, у-у-у, о-о-о, ёбт таю… – вздрагивая и замирая, повторял он.
И она с удивлением чувствовала его злобу и знала, что сейчас у него злобно искривлено лицо. С особенным наслаждением искривлено, оттого, что он думает, будто она не видит этого. Сколько масок у мужчин? Они всегда немножко садисты, особенно если думают, что их не видят и им не нужно быть нежными. Он трахал весь этот ненавистный мир вместе с нею. Через этот потный комок он трахал свое бессилие и отчаяние. Он трахал ее, как приложение к этому миру, пленившему и опустошившему его. И она терпела, даже когда чувствовала его почками или печенью. Она стонала, и слегка презирала его, и восхищалась своим терпением, и стремилась навстречу боли. И вдруг полюбила его. Ненавидела и неподотчетно самой себе полюбила и пожалела этого маленького, уставшего, беззащитно всхлипывающего мужчину.
…………………………
О-о-о… у-у-у… Анварик…
Нет, отпусти, подожди, отпусти. Я не хочу сейчас.
…………………………
Аселька, тебе не больно?
Асель. Нет, нравится, можно даже сильнее. Когда же он кончит?!
Он тянет, он, наоборот, сдерживается, чтоб не кончать.
Асель. Ты тоже так сдерживался, отвлекался, чтобы подольше не кончать, и смаковать, знаешь, как это прочитывается и раздражает, когда мужик нарочно не хочет кончать.
Да, действительно раздражает, очень.
…………………………
После этой его энергичной ярости и короткой, надоевшей уже благодарности, легковесной шелухи разных слов, полное отсутствие его, будто спустили всю его кровь вместе с лимфой. Охлаждение и снова недовольство жизнью, будто он из-за нее, из-за того, что якобы надо работать ради нее, что-то другое теряет в своей жизни, более главное. И снова это его дурацкое, «строительское» ёбт таю, неужели он сам не слышит?
«Он напивается, чтобы забыть, не думать о том, что из-за меня он не свободен, что его любовь ко мне становится тягостью, губящей его, превращающей в офисного робота», – думала ТА Аселька, сидящая во мне.
И странно, что после его грубости, грязи и похоти она чувствовала себя особенно чистой, очистившейся, чувствовала себя использованной и честной. Она чувствовала в темноте, что ее лицо стало проще и светлее. Ей было жалко самое себя, обидно, ей хотелось зарыдать, так теснились чувства в ее душе, и так ей было хорошо.
Дома сухое деревянное тепло, шумел ветер, сыпал с крыши снег, раскачивались верхушки сосен, качалась у стекла высохшая лапка плюща, и уходила, заужалась заснеженная лестница на чердак.
Во сне целовал Валентину Ропаеву. Возбуждал и вдруг увидел, что ее клитор – это маленький мужской член. Немного удивился. Женщина с членом. У нее была дочка. Умственно отсталая.
Девушки, сидящие в ряд, и у всех у них я без удивления сжимал член.