Три
В воздухе появились редкие снежинки, а потом снег повалил, как из трубы крупными снежными лохмотьями. В комнатах стало светлее, мягче и радостнее. Весь день неумолчный гул, шипение и шуршание снежинок в сосновых лапах, их повсеместное и всепроникающее скольжение и круговерть. Выходил позвонить и встретил радостную Глашу Грошину. Договорились погулять вечером. Радовался этому, как знаменательному событию.
Приходил Сычев, радостный, уютный и мягкий, как снег. К вечеру прибежал Суходол, захлебывающийся от счастья и снега.
Суходол. Анварик, наконец-то я добежал! Это ты?
Анвар. Нет.
– Фонарик, я подумал, ведь уже зима, а мы так мало с тобой потребляем витаминов, я купил крымский херес, ты знаешь, что крымским хересом лечили Брежнева. Его печень уже не принимала никаких лекарств, и именно в хересе были все необходимые компоненты…
– И чего, как говорил твой Юка.
– Давай, это, полечимся.
– Можно.
– Сегодня покупаю котлеты у двух девушек, приятные такие, одна взвешивает, другая помогает ей. Стою, жду. «Вы что-нибудь желаете»? – спрашивает вторая девушка. И я, думая, что мне уже взвесили котлеты, говорю: «Я уже все отжелал». Им страшно понравилось. Они так смеялись. А я только потом понял двойной смысл.
– Да, смешно получилось… Мне позвонить надо.
– А я кА-атлеты пожарю. Возвращайся скорее. Я еще тебе булки с маком, с изюмом купил на утро, как ты любишь.
– Они тебе больше нравятся, вот ты их и берешь, а мне нет, особенно с изюмом.
Снег медленно парил, словно бы завис в ночном воздухе. Глаша ждала меня у железных ворот Дома творчества. Пушок на верхней губе. Брови, натужно хмурящиеся при любом вопросе. Ожидание какого-то подвоха или насмешки в глазах. Крепко сбитая фигурка, словно бы тесная ей. Казалось, что ей трудно переставлять ноги, так тесно они сжаты.
– Давай по парку прогуляемся?
– А ты что, у Жоры Ассаева живешь?
– Так, приезжаю иногда.
– А вы что, родственники, я не понимаю?
– Ой, Глаш, долгая история, короче говоря.
– A-а, а ты где работаешь?
– Помощником. Помогаю тем, кому делать нечего.
– Как это? A-а. Ну, ясно, я не поняла в начале. А как ты живешь?
– На желудочном соке, Глаш.
Снег на еловых лапах просвечивается насквозь и кажется, что он полый, надутый изнутри воздухом. Вдали надрывно кричит паровоз, слышна сирена милицейской машины. Гулко, коряво кракнула древесная плоть, потом еще, а снег все сыпал и сыпал. Все звуки казались странными и неземными. В одуванчике фонарного света снежинки и тени снежинок, тени теней снежинок. От снежинок кружилась голова, и казалось, что снег кружится сквозь тебя, уже парит внутри, будто ты стеклянный. Все уродливые поверхности стали прекрасны, округло ровны, небо работало с математической точностью и любовью.
– А ты сама, где работаешь?
– Я в газете работала, где мама работает, там у меня что-то не получилось. На радио опросы делала, тоже им что-то не понравилось. Потом на телевидении, на РТР.
– Та же фигня, да?
– Нет, но там у них интриги… сейчас, пока не работаю нигде.
Она была абсолютно беззлобный человек и везде ходила с мамой, будто замерла в своем детстве. Спешила за ней следом, если вдруг отставала.
– А вы чего, развелись с Аселью?
– Ага, точно.
– А чего?
– Просто я нехороший человек.
– Да, она мне звонила недавно, сказала, что ты мудак конкретный.
– Может, она не меня имела в виду?
– Тебя. Она мне не нравится, самая воображала была на нашем курсе.
Казалось, что если раздеться донага, то не почувствуешь холода. Так все мягко и глухо вокруг, что неслышно шагов, ничего не слышно, и уютно в одежде, будто ты пушистый. Мир замер в снежном гипнозе, и если сделать еще шаг, то очнешься в своей кровати и поймешь, все это приснилось. Можно было сойти с ума от этих сугробов, составленных из мириады легких звездочек, раздувающихся от движения ног, и блистающих мельчайшими, плоскими гранями; от тонко искрящегося, словно обман зрения, ночного воздуха. И потому особенно странным казалось, что я иду куда-то с Глашей, с которой у меня никогда ничего не будет и не может быть, с чужим для меня абсолютно человеком, с чужими мыслями и желаниями. Странно поражала эта не сочетаемость красоты и гармонии мира с нашей парой. Это было преступление, как антилопа с отрубленной головой, как выкидыш. В пустоте мы дошли до моста у кладбища, постояли в глухом вакууме, по отдельности оглушенные красотой мира, и пошли назад. Я проводил ее к даче отчима. Блестят глаза, блестят капельки на верхней губе. Она ждала, что я буду с ней что-то делать. Просто, на всякий случай, нагло смеясь над самим собой, поцеловал ее. Это были не мои губы. И мне было абсолютно все равно, что они чужие, и что мне их не дают, и озабоченно уже что-то обдумывают в темноте маленькой черепной коробки. Вот только жалко, что такая невероятная красота вокруг. Почему так всегда? Что за насмешка? Когда я шел назад, снова надломилась эта ветвь, а потом одна из биллиона снежных пылинок с оглушительным треском обрушила на землю эту махину, полился следом снежный водопад.
Сквозь оснеженные ветви ярко, сочно и глубоко горят окна. В свете фонаря над входом видна открытая дверь, Серафимыч такой смешной в этой своей высокой ондатровой шапке, в куртке, распахнутой на груди, как пьяный деревенский гармонист. Сейчас я его заборю.
– Ты где был?! – бросился он ко мне. – Где ты был, бля?! – с невероятной злобой крикнул он и вдруг сильно рванул меня за воротник, будто желая ударить. – Я искать тебя бегал, ёпт таю мать!
– Ничего себе!
– Что, что?! – его лицо замерло в пьяной надменности, он соображал и вдруг понял, что сделал что-то не то, а все еще держал меня за воротник, и будто уже хотел погладить.
– Руки убери. Убери руки! – крикнул я и вырвался.
– Что, что?
– Вот этого я и боялся больше всего! – не раздеваясь, прошел на кухню.
– Чего, Анвар? Чего? – вбежал он следом.
– Теперь понятно, почему гомики убивают друг друга, как убили Пазолини.
– Ты что, ты что, Анвар? – задохнулся он. – Это не так, не… зачем…
– Не смей меня никогда хватать! – я ушел к окну. – Ты и так уже один раз дернул меня в поезде за руку.
– Прости, прости… я боялся, что ты упадешь!
– И не трогай мою мать! – я ушел в угол, к шкафу.
– Прости! Прости! – Он снова подошел ко мне. – Прости! Прости, Анвар! Я не больно? Я же не сделал тебе больно?! Нет? Прости!
И казалось, что он задохнется, если я сейчас же не скажу, что прощаю его.
– Прости меня, – умолял он с высоты своего маленького роста и вдруг закашлялся. – Ведь тебя бил отец! Ая грубиян, у меня же не было воспитания. Боже, боже, прости меня… Поешь кА-атлеты, я их… Боже, что я наделал?! Прости… Ты же рассказывал, что тебя бил отец… Я больше не буду, не буду материться, я не контролирую себя, это воспитание, да, да, я грубо ругаюсь, о, боже, но я даже не слышу, я ведь на стройке работал.
– Что, неужели мне нельзя сходить на станцию и купить сигареты? – обиженно сказал я.
А он корчился и здоровой рукой сжимал свою иссохшую правую руку мальчика.
Ночью он тихо кашлял, то есть плакал, ему физически было больно.
– Завтра в город пойду, – спокойно сказал я. – Хоть на молодых людей посмотреть.
Жестко, резко сокращались брюшные мышцы, сгибая и дергая его маленькое тельце, как будто он смеялся.