Моя Арачи
Ци давно уже носилась по землянке, беспокойно цокая и даже прыгала мне на грудь, а я все никак не мог проснуться, хотя и слышал сквозь сон не только ее крик, но и настойчивые удары в дверь. Испугавшись, что проспал приход Арачи, я кубарем скатился с топчана, опрокинул по пути ведро, в котором таял снег для питья, и дрожащими от нетерпения руками принялся искать в темноте крючок. Но дверь оказалась незапертой, она просто примерзла. Тогда я ударил ее каблуком. Но вместо Арачи в землянку ввалился седой от инея и злой, как черт, Моргунов.
— Чего запираешься? Небось, не разворуют капиталы!
— Дверь примерзла, — сказал я и вдруг увидел, что Моргунов приехал не один. У двери шевелилось странное существо, неповоротливое и смешное от множества надетых платков, непомерно широкого пальто и громадных валенок.
— Знакомься. Новая радистка, — сказал Моргунов. — Звать Липа.
— Олимпиада Валентиновна, — поправил голосок откуда-то из недр свитеров и курточек.
— Вот и я говорю — Липа! — повторил Моргунов и сделал ударение на последнем слове. — Прислали из Управления Липу. Понял?
Он явно был не в духе. Подойдя к печке, пошуровал в ней кочергой, чертыхнулся, достал спички, прикурил, переломав с полдюжины.
— Кормить думаешь? Подожди… Если опять проклятые концентраты, заранее говорю, — лучше не носи!
— Зайчишку подстрелил вчера. К самой землянке пришел.
— Это другое дело.
Между тем, то, что звалось Олимпиадой Валентиновной, разделось и превратилось в невысокую девицу, румяную и круглую, как колобок, с сильно подкрашенными губами и прической «под мальчика». На идеально гладких, лишенных всякой растительности надбровных дугах, были нарисованы тонкие брови. Одна бровь получилась длиннее другой, наружный конец кончался на виске. Лыжный свитер и брюки с трудом сдерживали мощные, рвущиеся наружу формы.
— Это другое дело, — повторил Моргунов по поводу зайца, наполняя тесную землянку табачным дымом. — А я тебе питание для рации привез. Впрочем, теперь уж не тебе, а Липе.
— Олимпиада Валентиновна, — невозмутимо поправила девушка.
Моргунов свирепо вытаращил глаза, но разговор продолжал со мной.
— Ты как, не отдумал?
— Нет, Дмитрий Иванович.
— А она… Знает?
— Нет еще. Жду вот…
Некоторое время он молча дымил трубкой. Под конец в ней всегда начинало клокотать и булькать, и тогда начиналась долгая и старательная чистка. Потом трубка заправлялась снова и опять под конец курения начинала клокотать.
— Неудачная конструкция, — всякий раз говорит о ней Моргунов. — Поеду в город другую куплю.
Говорит он это много лет. И много лет подряд друзья присылают ему новые трубки всевозможных фасонов и размеров. При желании Моргунов мог бы составить из них неплохую коллекцию. Но коллекционирует он только минералы, а из присланных трубок курят табак его друзья-эвенки во всех стойбищах Илимпийского района.
— Тебе письма, — говорит Моргунов, щелкая кнопками планшетки. — Только сначала накорми, а то не получишь.
— Готово уже, ешьте.
— Тогда получай. Выпить хочешь? Армянский! В управлении из-под прилавка дали. Ну, как хочешь?
Писем много. Одно, как всегда, от Лени Беспалова. У него до защиты диплома осталось совсем немного, а там — профессия горного инженера, дальние края, возможно, даже наши… Другое — от воспитателей Толжской колонии. Среди прочих подписей росчерк Славы Тарасова. Мог бы, конечно, и отдельно написать. Ну да, пес с ним! Вот уж не думал, что начнет зазнаваться! Из «обязательных» — кажется все. Впрочем, еще одно. От Васи Кривчика и Ивана Ивановича. Они по-прежнему живут вместе. Недавно ездили в Киев в глазной институт к профессору Колесниченко. Оба надеются, так как «видели в той клинике совершенные чудеса медицины»…
Остальные письма от приятелей. Как и я, они «завязали», но к новой жизни привыкают по-разному. Один даже честно признается, что не прочь повернуть обратно. Надо будет срочно ответить.
Почерк на одном конверте показался мне незнакомым, хотя обратный адрес тот же — Сумская область, Недригайловский район, деревня Бересни, Стецко Ивану Остаповичу. Торопливо разрываю конверт; «Дорогой Стась! Извини, что пишу не сам. Проклятая рана то закроется, то откроется. Да так, что приходится брать бюллетень. А работа у меня сам знаешь: все дело в правой руке! Словом, пишет тебе моя дочь Евдокия. Так что у меня теперь свой секретарь со средним образованием. Для бывшего помкомвзвода с незаконченным начальным — в аккурат.
Но я не о том. Пишешь ты, что вот уже третий год живешь и работаешь „как все“. Почему же тогда не едешь к нам? Кажется, мы с тобой уговорились. Мне это непонятно и довольно обидно. К тому же и Дуська моя очень твоей личностью интересуется. Продиктовал бы и больше, да она не станет писать. Тут и авторитет отцовский не поможет».
Далее следовала приписка, явно написанная не под диктовку: «Интересуюсь как и всякой любопытной личностью. Батя мне ваши стихи показывал. Одно мне даже понравилось, а в общем-то ничего особенного. Сейчас все так пишут. Вот и все. Как видите, пишу и не стесняюсь, потому что стесняться мне нечего. Ничего такого, на что намекает отец, я и не думаю. Евдокия Стецко.
А пока продолжаю выполнять обязанности секретаря. Между прочим, здоровье его совсем плохо. Он пишет, что рука болит. Это неправда. Руку ему отняли два месяца назад. Не говорит, не хочет расстраивать вас. Так что пока за него буду вам писать я, уж не обижайтесь.
А все-таки лучше, если бы вы в самом деле приехали. Работы здесь хватит, не беспокойтесь. В учебе тоже поможем. У меня подружки поступают в педагогический, им для практики очень даже нужно… И потом у нас ребят очень мало. Все в города поуезжали. В нашем колхозе, например, один тракторист на всю деревню. Остальные — бабы и девки. Даже в кузнице одни бабы. И смех, и грех! Извините, разболталась, а батя торопит».
«Работы здесь для мужика — непочатый край. И заработаешь, и оденешься, и еще на водку останется. Но главное — не это. Главное то, что некому работать. Девки (сильно зачеркнуто), вертихвостки разные, в город так и норовят удрать, а на деревню им наплевать (сильно зачеркнуто). Чаще всего за военных замуж выскакивают. Так что приезжай, помоги нам. Всегда твой, Иван Стецко».
Мои гости быстро расправились с зайцем и занялись каждый своим делом. Дмитрий Иванович принялся раскуривать трубку, а Липа вынула зеркальце, губную помаду, пудреницу и принялась прихорашиваться. Покончив с этим делом, она сдвинула бровки, впервые критически оглядела мою землянку и сказала строго:
— Я думаю, Дмитрий Иванович, нам нечего долго тянуть. Мне хотелось бы сейчас же принять аппаратуру от этого гражданина. Пока он еще здесь, — она еще раз оглядела бревенчатый потолок, земляной пол, грубо сколоченные скамьи, стол… — А потом… Я попросила бы вас перевести меня отсюда в поселок. Там у библиотекаря есть свободная комната.
Моргунов с тоской посмотрел на меня.
— Слушай, Карцев, может, останешься, а?
Я вышел, чтобы набрать дров. Над тайгой занимался день. Седые от инея олени Моргунова и Липы лежали возле двери. Перевернутые вверх полозьями нарты тоже белы от инея. Кедр, что стоит около моей землянки, протягивал ко мне мохнатые, снежно белые лапы…
Моя землянка на самой вершине сопки. От ее двери в хорошую погоду видно на многие километры. Зачем я поставил ее здесь? Во-первых, на высоком месте рация работает лучше. Во-вторых, здесь суше по сравнению с остальной тайгой. В-третьих, я люблю смотреть с высоты на безбрежные просторы тайги. Увидев ее один раз, нельзя не восхититься. Прожив полгода, нельзя не заболеть тайгой. А прожив вместе с ней несколько лет, нельзя не отдать ей свое сердце…
— Ой-ео-о-о!
Что это? Может, мне показалось? Может быть, это крикнул дикий олень, которого схватила рысь?
— Ой-ео-о-о!
Я бросаю дрова и бегу к обрыву. Отсюда летом по блестящим на солнце заворотам реки видно, как петляет Пирда. Сейчас ее русло можно только угадывать по береговому лесу и несколько более высокому правому берегу. Все погребено под толстым слоем снега и будет лежать так до самого мая.
По берегу Пирды вьется тропа. По ней недавно проехали Моргунов со своей спутницей, и кто-то едет сейчас. От мысли, что это Арачи, у меня замирает сердце. Но вот из-за поворота показался олень. Если это Арачи, то почему одна? Где же Колька? Через минуту я уже вижу, что это не Арачи, но продолжаю стоять на краю обрыва и ждать. В таком одиночестве любой путник — желанный гость. К тому же у меня нет особого желания возвращаться в землянку. Новая радистка мне неприятна.
Торопливо перебирая копытами, олень карабкается на сопку. На его спине Иван Унаи, который, вместо того, чтобы слезть и помочь животному, сердится и подгоняет его плетью.
— Иргичи! — кричит он еще снизу. — Худую весть принес тебе Унаи!
Не в обычае эвенков так торопиться с сообщением. Люди лесов — они привыкли все делать обстоятельно, не торопясь. Прежде чем сообщить даже радостную новость, эвенк сначала поздоровается, потом дождется, когда его пригласят в жилище, а может быть, даже напоят чаем… Только тогда он будет рассказывать. Либо Унаи перенял от русских торопливость в делах, либо весть в самом деле плохая.
Как бесконечно долго карабкается в гору его олень! Но вот, наконец, они рядом.
— Василий уехал из Энмачи! — выпаливает он одним духом. — Кто теперь отдаст долг Унаи?!
У меня на минуту темнеет в глазах.
— Где Арачи? Он не тронул ее?
Вместо ответа он достает из-за пазухи записку. Неровные карандашные строки прыгают перед моими глазами. Письмо написано наполовину по-русски, наполовину по эвенкийски. Так Арачи пишет, когда очень волнуется. «Родной мой! Неделю назад Василий увез Кольку в Туру к сестре. Сказал — кататься. Арачи поверила. Вчера вернулся один, без Кольки. Велел собираться и ехать с ним. Сказал, если не поеду, уедет сам и увезет Кольку далеко. У Арачи никого нет, кроме Кольки и Иргичи. Арачи долго думала, не спала. Иргичи большой, Колька маленький. Колька погибнет без Арачи. Прощай, мой ясный! Арачи едет одна, сердце она отдала Иргичи».
Первым моим желанием было схватить оленя Унаи и скакать в Энмачи. Потом голова стала проясняться.
— Когда уехали?
— Однако вечером.
— Кто повез?
— Старый Панкагир.
У Панкагира лучшие олени. Не догнать. Унаи смотрит мне в глаза и говорит:
— Старики велели сказать тебе…
— Что такое? Какие старики?
— Все. И Панкагир тоже. Велели сказать: «Иргичи должен оставить Арачи».
— Ты с ума сошел, Унаи. Я ее люблю!
Он попытался взять меня за руку.
— Старики тоже любят Арачи. Нет другой такой в стойбище! Однако Арачи не девушка. У нее муж и ребенок. Зачем Иргичи ломает их дом, словно медведь улей? Плохой муж Василий, плохой человек, однако отец. Кольке с ним жить! Так сказали старики.
Заскрипел снег под ногами Моргунова.
— Вот ты где! Здравствуй, Унаи! Зачем пожаловал?
И ему повторил Унаи слово в слово то, что сказал мне.
Моргунов смущенно кашлянул и посмотрел на небо. Полярный день кончался. В марте он короче воробьиного носа.
Дмитрий Иванович кашлянул снова и тронул меня за плечо:
— Прости, брат! Хотел как лучше, а оно, видишь, что получилось?
И ушел в землянку. И тогда спросил Унаи:
— Что будет делать Иргичи?
— А что будешь делать ты?
— Унаи поедет искать Ваську. Унаи знает, где он. Пусть отдаст долг.
— Это твое дело. А ей передай, что Иргичи ждет…
Он покачал головой:
— Однако долго ждать будешь.
— Долго ли, коротко ли — это мое. Я не буду ломать их дом, но, если все-таки развалится, пусть старики не суют носы в нашу жизнь. Решать будет Арачи.
Он согласно закивал головой и излишне торопливо стал собираться в обратную дорогу.
Когда я вошел в землянку, Липа с наушниками сидела на моем месте и, как видно, заканчивала последнюю проверку.
— Так, значит, рация в рабочем состоянии? — громко спросил Моргунов.
Она пожала плечами и, нарочно не обращая на меня внимания, спросила:
— Что будем передавать, товарищ начальник?
— Передай следующее, — он быстро взглянул на меня и уверенно продолжил: — В новом радисте партия не нуждается. Точка. Радистом остается Карцев. Точка. Жду самолет в Энмачи девятого. Точка. Моргунов. Точка.
…Толстое полено лиственницы никак не хотело раскалываться. Я вышел из землянки за другим. Над тайгой висела темная зимняя ночь. Через все небо, как длинная-длинная дорога, тянулся Млечный Путь. В Энмачи некоторые старики еще верят, что эта дорога ведет души умерших к лучшей жизни. Для астрономов это наша Галактика, а для геологов, летчиков и моряков — признак морозной и ясной погоды.
В темноте самолеты летают редко. Даже в Туре аэродром плохо освещен. Но если точно рассчитать, то можно, вылетев из Туры часа в четыре утра, приземлиться в Энмачи на рассвете. В марте в восьмом часу у нас в Эвенкии бывает достаточно светло.