Конец приюта
Утомленный его длинными и иногда малоприятными речами, я уснул и проснулся среди ночи от крика. Мои товарищи не спали. В комнате было много воров, и в том числе те самые «добрые молодцы», которые разгоняли в свое время воровскую компанию. Посреди комнаты, разутый и полураздетый, сверкая глазами и стеклами пенсне, стоял профессор Нестеренко. Всклокоченная борода его воинственно топорщилась, редкие волосы на затылке стояли дыбом.
— Я — червь! Я — пресмыкающееся! — кричал он. — Но лишь потому, что я — пьяница. Я действительно могу за рюмку водки унижаться, просить и даже паясничать, но я не могу украсть, поймите это!
— Никто вас не заставлял воровать. Речь шла о небольшой услуге для меня лично. Вы не просто не выполнили моего поручения, вы провалили серьезное дело!
Это сказал Боксер. Я не сразу заметил его. Он сидел в слабо освещенном углу комнаты, скрестив тяжелые руки на ручке хорошо знакомой нам трости. Так значит, это суд над профессором! Интересно, чем он закончится? Обычным избиением или… Я живо поднялся и отошел в сторонку. Судьба Нестеренко пока что меня не волновала. Но вот он заговорил снова:
— Вы хотели сделать из меня наводчика, но вам это не удалось. Да, я провалил ваше э-э-э… прошу прощения, никак не могу освоить ваш собачий язык… Назовем его просто «очередное мероприятие». Да, я его провалил. Сознательно. Я предупредил профессора Беспалова, чтобы он был осторожен. Потому что профессор Беспалов — это профессор Беспалов! Я преклоняю перед ним свою седую голову. Хотя он был одним из тех, кто требовал моего исключения из университета. Он всегда прав. Потому что всегда честен и принципиален. Люди, подобные мне, его, естественно, не любят. Я тоже не любил.
Но вчера, когда я увидел его снова… И когда он сам предложил мне помочь найти работу… Я не мог. Я понял, кажется, впервые по-настоящему, кто я такой! И мне стало страшно! Я впервые увидел у себя под ногами бездну. Смрадную, вонючую выгребную яму, в которой копошатся, поедая друг друга, мерзкие отребья вроде вас, — его палец, прямой, тонкий, дрожащий от напряжения, указывал на застывшую в неподвижности фигуру Боксера. — Вы и подобные вам уходите из жизни. И это так же правильно, как то, что меня выгнали из университета. Но вы оставляете после себя вонючий шлейф совращенных вами дегенератов и маменькиных сынков, не желающих работать болванов, и тех, кто по несчастью попал в ваши сети. Поэтому вам нельзя дать умереть своей смертью. Вас надо уничтожать, как крыс, как бешеных собак, как фашистов! Да-да, фашистов! В то время, как честные люди проливали кровь на фронте, вы грабили их детей, убивали их жен, отнимали у стариков последние тряпки, чтобы пропить их в ту же ночь.
Вы грабите эшелоны и тащите одежду, которую ждут те, кто восстанавливает из руин города. Съедаете и пропиваете продукты, без которых погибнут дети, и превратятся в дистрофиков взрослые! Вы, вскрывающие банковские сейфы, и вы, крадущие хлебные карточки у старухи! Вы все одинаково виноваты и всем вам должно быть одинаковое возмездие — смерть! Будьте же прокляты! Я ухожу. И не смейте меня останавливать! Я могу ударить вас в лицо!
Бедный старик. Он все еще был наивен, как воспитанник детского сада. Едва он повернулся к нам спиной, как брошенная кем-то табуретка с силой ударилась ему в лопатку. Нестеренко охнул и обернулся. В ту же секунду Шустрый ударил его по голове поленом. Профессор рухнул на пол. «Добрые молодцы» принялись сапогами отбивать ему внутренности. Что-то, а это они умели.
На этот раз ярость вспыхнула во мне внезапно, как взрыв гранаты. Вот так же точно били меня, еще подростка. Били за то же самое, за тот же бунт против насилия. Отбивали желание уйти из преступного мира. А главное, били те же самые люди — Генка Кудряш и парень по кличке Маруся.
Я мельком взглянул на товарищей. Кривчик плакал от страха, забившись в угол. Мора исчез, должно быть, как всегда, в начале драки. Жук делал вид, что все происходящее его не касается. Шустрый, почуяв «мокрое дело», стоял в стороне, прячась за спиной Боксера. Двое или трое воров гуськом уходили из комнаты. Абсолютное безразличие было только на лице Мити-Гвоздя. Драки он видел всякие, нынешней «малиной» не дорожил нисколько, предвещая ей скорый провал. Боксера ненавидел и ни в чем его не поддерживал. Что же касается Нестеренко, то после его странной речи, из которой Митя понял только, что всех его товарищей и его самого Илларион Дормидонтович не прочь бы убить, его уважение к этому человеку поколебалось. К тому же только круглый дурак рискнет высказывать такие мысли прямо в лицо Боксеру.
Итак, рассчитывать на помощь не приходилось. Я выдернул из-под кучи дров железную кочергу и, не говоря ни слова, опоясал ею широкую спину Маруси. Он от неожиданности охнул и повернулся ко мне лицом. И тогда я опустил кочергу на его широкий и плоский, как односкатная крыша, лоб. В этот удар я вложил всю свою силу, но Маруся только пошатнулся и схватился рукой за лицо. Увидев на ладони кровь, он постоял, подумал, и молча пошел на меня. Все остальные еще находились в оцепенении, когда он нанес мне первый удар. Слава богу, я успел отклонить голову и удар пришелся в левое плечо. Сработал механизм мгновенной реакции, и тут же Маруся получил ответный удар в челюсть. Но что значили для этого гиганта мои удары кулаком? Помнится, он даже не пытался уклоняться. Он шел и шел на меня, словно паровоз, постепенно загоняя меня в угол комнаты, и глаза его при этом смотрели точно в мою переносицу.
Мои лопатки уже ощущали холод штукатурки, когда с печки спрыгнул Митя-Гвоздь. Но наперерез ему поспешили сразу трое. Отбиваясь от Маруси ногами в своем углу, я видел, как от страшного удара Мити первым лег на пол Кудряш, как от второго завертелся на одном месте, зажимая разбитый нос, Шустрый, как отлетел в сторону кто-то из воров, и как поднялся со своего места Боксер.
Все замерли. Даже Маруся, не выпуская меня из угла, повернул голову в их сторону. Когда до Мити оставалось не больше трех шагов, Боксер сделал едва заметное движение и его трость распалась на две половинки. В правой руке оказался стилет с длинным трехгранным острием, в левой — то, что служило ножнами. Казалось, участь Мити была решена. Но в тот момент, когда Боксер сделал последний шаг, ему под ноги бросился Вася Кривчик. Не ожидавший этого Георгий Анисимович растянулся на полу. Ударом ноги Митя вышиб из рук Гладкова стилет и схватил старого вора за горло.
Говорят, что многие травоядные, если их раздразнить, становятся опаснее хищников. Митя вообще не любил драк. Сегодня он ввязался в нее исключительно из-за меня. При нем могли убить сотню-другую людей, он бы и глазом не моргнул. Но того, кого Митя считал другом, никто не имел права тронуть. Понимая, что каждую секунду может произойти несчастье, я оттолкнул зазевавшегося Марусю и поспешил к дерущимся. За жизнь Боксера я не дал бы и медного гроша, но вовсе не хотел, чтобы Митя стал убийцей. И опоздал. Пока я боролся с Марусей, Кудряш ударил Митю табуреткой по голове. Тот откинулся назад, и в ту же секунду Боксер всадил ему в живот короткий кинжал.
После мне говорили, будто одновременно с этим с улицы раздался предостерегающий крик: «Атас!». Не знаю… Я не слышал ничего, кроме топота убегающей шпаны и страшного крика Мити-Гвоздя. Дальнейшее было похоже на остановившиеся кадры кино. Кроме меня в комнате оставались умирающий Митя, все еще не пришедший в сознание Нестеренко и Вася Кривчик.
Вдвоем с ним мы попытались поднять Митю, но только причинили ему напрасные страдания. Весу в Мите было не менее ста килограммов. Пришлось оставить его лежать на полу. Разорвав рубаху, мы кое-как перевязали раненого и сели рядом. Через распахнутые настежь окна были слышны далекие милицейские свистки. Там кого-то ловили.
— Бегите! — сказал Митя.
Я отрицательно покачал головой. Обратно в преступный мир мне возвращаться не хотелось. Кроме того я не мог оставить товарища.
— Бегите! — повторил Митя. — Легавые близко.
— Пусть возьмут всех, — сказал я.
Кривчик посмотрел на меня со страхом. Митя шевельнул рукой:
— Не сейчас. После. Сам придешь. Так лучше. Я тоже хотел с повинной. Не успел. Жизнь пропала.
— Не болтай глупости, — сказал я. — Отвезут в больницу, перевяжут, как следует, жив будешь.
— Я не о том, — простонал Митя. — Жизнь пропала. Жалко. Я же слесарь. Хороший слесарь. Мастер говорил: «Золотые руки». На заводе уважали. Нет, связался с проклятым… Жизнь он мне всю покалечил. Жена отказалась, дети…
— Ты говоришь про Боксера? — спросил я.
Он кивнул головой.
— А ты… Ты уходи. Сам уходи. Повинись. Простят. У тебя отец на фронте погиб.
— С чего ты взял? — удивился я. — Он, наверное, разыскивает меня. Просто мы никак не можем встретиться. Вот заявлюсь в милицию, тогда…
Митя скрежетнул зубами от боли и с минуту молчал. Лицо его побледнело, лоб покрылся испариной.
— Ты жил в Минске? — спросил он, не раскрывая глаз.
— Да.
— Логойский тракт, восемнадцать?
— Да. Откуда ты знаешь?
— Квартира восемь?
Я вскочил на ноги. Он остановил меня движением руки.
— Письма на Главпочтамте до востребования получаешь?
Я опешил:
— Получаю… То есть нет. Мне не дают. Паспорт нужен.
Он опять сморщился, держась рукой за живот.
— А вот ему дают. И без паспорта. Между прочим, ты зря от меня скрывал. Я же тебя корешем считал. За тебя, видишь, на нож полез…
— Значит, ты обиделся и молчал? — спросил я.
Он не ответил и отвернулся. За окном снова послышались свистки, на этот раз ближе. Так вот почему я не получал писем из Минска! Вот почему не было их и от Стецко!
— Как ты узнал об этом? — спросил я.
Он с трудом ответил:
— Случайно. Накнокал Боксера на почте. Думал, капитал в сберкассу кладет. А он до востребования спрашивает… На твое имя. Племянник, говорит, любовь крутит. Хочу знать…
— Дальше!
— Дальше? Прочитал и бросил в урну.
— А ты?
— А я вынул и тоже прочитал.
Пока он говорил, с трудом выговаривая слова, меня трясло как в ознобе. Едва он закончил, я повалился перед ним на колени:
— Митя, дорогой, отдай!
Его лицо исказилось гримасой:
— Нету, Стась.
— Отдай, ради бога!
— Нету, Стась.
— Митя!
— Нету…
Я заплакал. И тогда страшно закричал Митя:
— Убей, убей меня, Волчонок! Кореш ты мой единственный! Гад я! Не сказал ничего! Боялся тебя потерять! Боялся — уйдешь раньше меня! Теперь уходи! Не мешкай! В сто пятое заявись. Там начальник Человек. Все будет хорошо. А за письма прости. Три их было. В одном, что твой отец погиб, соседи пишут — в сорок первом, смертью храбрых. А два — от своего солдата. Ой, плохо мне, братцы-ы-ы! Ой, плохо-о-о!
Его крик, вырвавшись из окна, смешался в саду с заливистой трелью милицейского свистка. Нет, теперь я не мог, не имел права отдаваться в руки правосудия. Я должен был еще немного походить на свободе, чтобы получить свой долг сполна.
Между тем в саду послышался топот. Люди бежали по деревянному настилу. Мне показалось, что топали они так громко нарочно, — никому не хочется лезть под пули, а тишина покинутого людьми старого дома пугала. Когда сапоги затопали на крыльце, я схватил Кривчика за руку и повлек за собой на кухню. Здесь, отодвинув две доски в стене, мы пролезли в чулан, а оттуда по потайной лестнице на чердак. Кроме нас эту лазейку знали только сама хозяйка и цыган Мора.
Именно их мы и нашли там, затаившихся между наружной и внутренней обшивкой мансарды. Наверное, здесь Голубка прятала награбленное барахло. Тайник был слишком узок для двоих, но страх перед милицией велик. Бедная Голубка вынуждена была смириться с тем, что ее женские плечи оседлал дрожащий от страха цыган. Через слуховое окно мы с Кривчиком спустились в сад. На наше счастье, в саду никого не было. Милиционеры еще не успели окружить дом. Правда, топот их сапог слышался на террасе, на крыльце и даже на крыше. Но великое множество пристроек, чуланчиков, светелок, веранд и заборчиков затрудняло их работу. Словом, когда электрические фонарики замигали в саду, мы были уже далеко.
Перелезая через очередной забор, я оглянулся на старый дом. Он стоял на отшибе вдалеке от всего поселка, окруженный высоким забором, почти до крыши утопающий в буйной зелени старого заброшенного сада. Случившееся здесь сегодня означало для нас потерю навсегда единственного теплого угла, а, может быть, и нашей доброй Голубки.
Убийство — есть убийство. С нынешнего дня за домом будет установлено наблюдение, а хозяйке предстоит нелегкое объяснение в милиции. Надо отдать ей должное, — в то время, как другие притоны «горели» один за другим, этот, благодаря Голубке, очень долго оставался невредимым. Если бы не последнее происшествие, бог знает, сколько бы еще продержался. В конце концов, даже МУР не может знать всех притонов в Москве и пригородах.
Обойдя поселок кругом, мы вышли на дорогу. В темноте Кривчик почти ничего не видел, и мне приходилось вести его за руку. К тому же он быстро утерял последние крохи мужества и хныкал так искренне, как если бы уже сидел перед дежурным отделения милиции. Сейчас он был для меня обузой, но бросить его ночью на дороге я не мог. Во всем поселке был единственный человек, который знал, кто мы такие, и относился к нам по-человечески. К нему я и повел Слепого.
Фельдшер Иван Иванович, как всегда, был пьян. Но не настолько, чтобы не узнать своего бывшего клиента. Мы договорились с ним даже быстрее, чем можно было предполагать. Я отдал ему все, что у меня было: часы, серебряный портсигар, деньги, оставив себе совсем немного. Он обещал приютить Васю и даже помочь ему прописаться.
Попрощавшись с обоими, я вышел во двор. Вася окликнул, ощупью нашел меня в темноте, и вдруг совсем по-детски прижался ко мне своим щуплым, вздрагивающим телом.
— Ты едешь в Марьину Рощу? — спросил он, немного успокоившись.
— Да.
Он помолчал:
— Если ты хочешь найти письма, то напрасно. Митя ведь сказал, что их бросили в урну.
— Нет тех, наверняка, есть другие. А потом я не верю, что письма были вот так запросто брошены в мусорный ящик.
— А я верю. Для него ведь мы кто? Никто! Сволочь он, Стаська! Если бы не глаза, давно бы ушел!
— Причем тут глаза? Кстати, ты уже ушел. Осталось только прописаться, и тогда будешь жить по-человечески.
— Да, а кто кормить будет? Работать-то я не могу, да и не умею ничего…
— Научишься. Вон совсем слепые и то зарабатывают. Авоськи плетут, коробочки клеят…
Мы помолчали.
— Стасик, — спросил Вася, — а ты не боишься Боксера?
— Все равно. Я заставлю его отдать письма!
— А если он не признается, что взял?
— Тогда я скажу, что у меня есть свидетель — Митя-Гвоздь.
— Но он умер.
— Тогда ты. Не струсишь?
— Нет. Знаешь что, возьми ты лучше вот это… На всякий случай.
И в ладонь мне опустился тяжелый браунинг. Я с удовольствием ощущал его гладкие холодные грани.
— Чей?
— Митькин.
Мы попрощались. Спрятав браунинг за поясом, я пошел к станции. Разве мог я тогда предполагать, что следовавший за той страшной ночью день будет моим последним днем на свободе. Что пройдет восемь долгих лет, прежде чем я снова смогу ходить по земле, не слыша за своей спиной дыхания конвоира.
Впрочем, иногда мне приходит в голову, что, даже зная все наперед, я в ту ночь все равно бы поехал к Гладкову. Сидя в электричке, я со странным спокойствием думал о безруком судье, Славе Тарасове, Мите, Жуке, Стецко, отце и о Георгии Анисимовиче. Словом, о всех тех, кто сыграл в моей жизни какую-то роль. Больше всего о двух последних.
Во-первых, я почему-то не сомневался, что отец жив, и что в письмах Стецко об этом сказано. Во-вторых, Георгий Анисимович не станет скрывать от меня правды. Ведь речь идет о самом дорогом для человека — о его отце! В-третьих, если Гладков в самом деле забирал мои письма на Главпочтамте, то они должны находиться сейчас у него. Причина, по которой он может не отдать письма, та же, что была у Мити, — опасение, что они подействуют на меня, и я уйду из воровской жизни. Других причин я не видел.
Георгий Анисимович всеми силами старался оградить нас от любого влияния со стороны, ограждая одновременно и от провалов. Это он запретил Голубке пускать в дом женщин. Запретил нам приходить и уходить с дачи в светлое время. Он построил под домом обширный погреб-тайник, куда при появлении уличкома или участкового милиционера прятались все, кроме хозяйки дома. Опасаясь все тех же провалов, он запретил нам в самих Люберцах заниматься даже карманными кражами. Однажды сильно избил за это Валерку. Если в поселке в то время и совершались кражи, то я могу ручаться, что никто из обитателей дома Голубки в них не участвовал. Страх перед знаменитой тростью Боксера даже на расстоянии удерживал нас от подобных нарушений.
Конечно, все это делалось не ради нас самих, нашего здоровья или благополучия. Гладков был, прежде всего, эксплуататором. Из наших карманов он обычно выгребал все, оставляя минимум по своему усмотрению. Он охотно давал в долг, но возвращать приходилось с процентами. Он мог одарить заграничным барахлом со своего плеча, но мог и уничтожить. Может быть, поэтому мнение о нем среди блатных было разное. Одни считали его «рубахой», другие — «жмотом».
Он был хитер и коварен. Уйти из его лап было практически невозможно. Я не раз пробовал это сделать. Один случай запомнился мне особенно. Отчаявшись избавиться от него, я решил удрать из Москвы. Уехать, не выдавая никого, не заявляясь в милицию. Возможно, где-нибудь, думалось мне, на краю земли мне повезет, и я устроюсь на работу, а со временем получу и паспорт. Но оказалось, что я слишком плохо знал тогда Боксера и его длинные руки. Помню, благополучно купив билет до Ростова, я дождался, когда поезд тронется, и сел на ходу. Стараясь держаться независимо, прошел насквозь один вагон, другой, третий. В тамбуре остановился закурить. Сунул руку в карман, достал папиросу, начал искать спички и вдруг услышал за своей спиной;
— Прикурить желаете?
Позади меня в шляпе, темных очках с тросточкой в руке стоял Боксер. Не торопясь он достал серебряную зажигалку, зажег ее, некоторое время держал на уровне моих глаз, хотя в тамбуре было светло.
— Куда путь держите? — снова спросил он и, не получив ответа, добавил совсем тихо: — Когти рвешь, подлюка? Вольной жизни захотелось? Ну, я тебе покажу вольную жизнь! Ступай за мной!
Мы вышли на следующей станции. Следом за нами на платформу спрыгнул невесть откуда взявшийся Жук и еще двое, лица которых показались мне знакомыми. Мы миновали здание вокзала, прошли вдоль всего поселка, свернули за какой-то сарай и прошли к старому кладбищу.
Меня никто не держал за руки, и я имел немало шансов удрать, наконец, закричать, позвать на помощь, но не сделал ни того, ни другого. Идущая по моим пятам фигура Боксера, одетого во все черное, его поблескивающие за стеклами очков глаза вселяли в меня почти суеверный страх. Ноги мои не слушались и были похожи на ватные, руки холодели и, когда там, на кладбище, меня стали избивать, я почти не сопротивлялся. Уже валяясь на земле и теряя сознание, почувствовал, как в гортань льется водка.
— Жук, волоки в таксо!
Больше я ничего не помнил. Позднее Валерка рассказал, что Боксер вез меня в такси до Москвы и всю дорогу, должно быть, для шофера охал и причитал по поводу того, что его дорогой племянничек напился, подрался и вот ему, человеку в годах и больному, предстоит отвечать за него перед тетушкой.
Тех двоих, которые били меня, он в такси не взял. По словам Жука, оба так озверели, что он, Жук, вынужден был под конец даже вступиться за меня.
— Не то бы тебя там и пришили, — закончил он торжественно.
— Кто были эти двое? — спросил я.
Он сказал, вспомнил двух «добрых молодцев».
Таков был Боксер. По одному из паспортов Георгий Анисимович Гладков, зубной техник. Матерый волк, не любивший тех волчат, которые показывают зубы. Сколько раз за всю жизнь приходилось ему смирять подобные бунты, и кто знает, сколько бунтарей было спущено его подручными в Москву-реку, Яузу или просто в городскую канализацию?
* * *
От вокзала до квартиры Гладкова я ехал в такси. Хмурый шофер, по-моему, не столько смотрел на дорогу, сколько через зеркальце на меня. Этот взгляд мне был знаком. Так смотрят на нас милиционеры, дворники, сторожа и кассиры — все те, кому часто приходится иметь дело со шпаной. С таким водителем, как этот, ехать было опасно. Он мог подрулить к любому отделению милиции. В другое время я, конечно бы, вылез из машины, но сейчас мне необходимо было торопиться.
— Прибавь скорость, друг! — попросил я. — Заплачу вдвое.
Он ответил, не оборачиваясь:
— Не торопись на тот свет, там кабаков нет, — но скорость все-таки прибавил.
На углу Шереметьевской и 1-го проезда Марьиной Рощи я расплатился и вышел из машины. Было раннее утро воскресного дня. В дымном мареве над Москвой поднималось солнце. На улице появились первые прохожие.
В то время Марьина Роща была едва ли не самым заброшенным уголком старой Москвы. Много лет не ремонтированные дома, обвалившаяся штукатурка, почерневшие стены двухэтажных деревянных домов с фантастической плотностью населения на один квадратный метр. Сразу после войны сюда хлынул мощный поток жителей ближайших деревень, в котором коренные жители растворились без остатка. Деревня привезла свою культуру и свои привычки. В праздники здесь играли на трехрядке и дробили «елецкого». В одном из таких домов и жил Гладков.
Подходя к подъезду, я вспомнил свой первый приезд сюда и с удивлением заметил, что это было всего каких-то пять-шесть лет назад. А ведь мне казалось, что прошла вечность. Всего лишь пять лет понадобилось «дяде», чтобы сделать из меня профессионального вора. Пять лет! Я шел сейчас по той же самой мостовой, и каблуки моих ботинок оглушительно выстукивали в такт моим мыслям: пять лет, пять лет, пять лет…
При дневном свете этот дом показался мне еще более мрачным и угрюмым. Стены его покосились, парадное крыльцо вросло в землю, и поэтому одна половина двери не открывалась вовсе. Вторая — наоборот, не могла закрыться. Два его таких же древних соседа были снесены. На их месте темнели котлованы. Пройдет совсем немного времени и здесь вырастут совсем другие дома — многоэтажные, просторные, светлые. Не будет больше страшных общественных кухонь с керосинным чадом, площадной брани хозяек, вони общественных уборных и загаженных лестниц! Ах, скорей бы все это приходило! Жаль только, что вместе с домом бульдозер не сотрет с лица земли самого Георгия Анисимовича!
Наш условный стук похож на букву «р» азбуки Морзе. Но почему мне приходится повторить его трижды?
— Чего тебе? — это Валерка.
Сквозь щель я слышу только его голос, потому что в прихожей темно.
— Мне нужен Георгий Анисимович.
— Его нет! — дверь готова захлопнуться, но носок моего ботинка был уже в щели.
— Волк, мотай отсюда пока цел! — советует Валерка.
— Мне нужен зубной техник Гладков, — говорю я и просовываю в дверь весь ботинок.
Валерка пихает его обратно, и некоторое время между нами происходит молчаливая возня. Неожиданно дверь отворяется. Меня пропускают в прихожую. Привыкнув к темноте, я скорее чувствую, чем вижу, что Валерка здесь не один. За дверью еще кто-то.
— Чего тебе? — снова спрашивает Жук.
— Мне два слова сказать…
— Говори! — голос Георгия Анисимовича не из-за двери, а с противоположной стороны.
Кто-то жарко дышит в затылок. От волнения у меня дрожат колени.
— Я с Лесной.
— От легавых?
— Голубка велела кое-что передать…
Долгая пауза. По-прежнему дышат в затылок. Потом Гладков отворяет дверь в соседнюю комнату. Но он еще не уверен…
— А может, ты свистишь, Волк? Может, никто тебя не посылал?
Я делаю вид, что обиделся.
— Подумаешь, могу и уйти! Только она говорила насчет каких-то «рыжиков», что в саду закопаны…
Он толкает меня в комнату и захлопывает дверь.
— Чего орешь?
Сунув руки в карманы, он некоторое время ходит по комнате. Сейчас она похожа на склад, в котором только что произвели очередную ревизию. Но это не просто ревизия. Боксер собрался «рвать когти».
Он нервничает. Валерка сунулся было в дверь, но получив затрещину, скрылся. Наконец, он со злобой пинает ногой какой-то узел и подходит ко мне.
— Вообще-то тебя надо бы пришить. Заслужил, паскуда! Ну да ладно, живи пока. Давай выкладывай!
— А чего выкладывать? У меня, как у латыша…
— Где золото?
— Под яблоней.
— Под какой яблоней?
— Под третьей от левого угла терраски. Пять четвертей к востоку…
— Каких четвертей? К какому востоку? Слушай, Волк… Хочешь я сейчас из тебя семерых козлят сделаю?
— Да чего вы пристали? — крикнул я, отбегая от него к окну. — За что купил, за то и продаю! Сказано — под третьей яблоней от левого угла терраски пять четвертей к западу…
— К востоку или к западу?
— К западу. То есть к востоку, кажется. Забыл.
Он стоял, не сводя с меня глаз.
— Что она еще сказала?
— Сказала: «Мне теперь все равно не жить. Разделите промеж собой. И Ивана Ивановича не обидьте, и Васе на лечение уделите, сволочи, головорезы проклятые»…
Его глаза сделались круглыми.
— Ты что, спятил?
— Нет.
— Где ты видел Голубку в последний раз?
— В заначке над кухней.
По-видимому, это место было ему знакомо. Боксер задумался. Вот сейчас он скажет: «Мы уедем, потом вернемся, а ты пока стереги квартиру». Но он сказал совсем другое;
— Поедешь с нами. И не вздумай бегать. Пристрелю, как собаку.
В мои планы уходить отсюда совсем не входило. Письма были где-то здесь.
— Я никуда с вами не поезду!
Он неожиданно согласился:
— Как хочешь. Только что ты здесь будешь делать?
Момент развязки приближался со скоростью курьерского поезда.
— Искать письма, — ответил я, стараясь смотреть ему прямо в глаза.
Но он не смутился:
— Какие письма?
— Мои письма, которые ты забирал на почте!
Он устало провел рукой по лицу.
— Ах вот что… Плюнь на них, Волчонок. Они не стоят того, чтобы мы с тобой ссорились. В самом деле, поедем с нами! Не бойся, я давно все простил…
— Мне нужны письма! Мои письма! Слышишь?
Он снова устало прикрыл глаза и погладил пальцем веки.
— Их нет у меня, Волчонок. Да они тебе и не нужны. Поедем!
— Отдай письма! — крикнул я.
На улице засигналила машина. Георгий Анисимович сказал, глядя в окно:
— Идиот! Зачем он сигналит? Впрочем, теперь все равно.
Он повернулся ко мне спиной и поднял с полу небольшой кожаный саквояж. Никогда еще я не видел Георгия Анисимовича таким старым. Плечи его больше не казались мощными, руки висели плетьми, и ему стоило больших усилий, чтобы поднять хотя бы одну из них. Борцовская шея морщинилась у самого воротника, ноги при ходьбе шаркали по полу. Он с трудом доплелся до знакомого мне буфета из красного дерева, открыл дверцу, достал бутылку коньяка, неторопливо налил в стакан и залпом выпил.
— Письма! — сказал я, теряя терпение.
Он покачал головой и вдруг добродушно, по-стариковски, погрозил мне пальцем:
— Не-е-е хорошо-о-о! Обманывать нехорошо-о-о… Матрена не могла сказать тебе, где золото, потому что она не знает! Нехорошо-о-о-о, Стась… Кстати, о знаменитом сыщике Шерлоке Холмсе я тоже читал, — он налил еще стакан и залпом выпил. — Но я тебе и это простил. Едем!
Постепенно спина его выпрямилась, на лице появился румянец, движения стали энергичнее…
— Письма! — сказал я. — В последний раз спрашиваю! Отдашь?
Он усмехнулся и вылил остатки коньяка в стакан. Эта усмешка решила все. Я выхватил браунинг:
— Считаю до трех: раз… два…
Он размахнулся и кинул в меня бутылкой. За моей спиной посыпались оконные стекла. Лицо Георгия Анисимовича пылало яростью.
— Щенок! На кого руку поднимаешь?! Думаешь, не знаю, кому служишь?! — он схватил со столика бронзовую статуэтку и запустил ею в меня.
— …три! — я дважды нажал спусковой крючок.
Георгий Анисимович рухнул на колени, потом опрокинулся на спину.
В ту же секунду в комнату вбежал шофер Коля. Я выстрелил и в него, но промахнулся. Дело в том, что из браунинга я стрелял впервые в жизни. Коля сделал огромный прыжок, сшиб меня с ног и вырвал из рук оружие. Но вместо того, чтобы убить меня, он нагнулся над Боксером и вдруг сказал:
— Что ты наделал, глупый мальчишка! Ах, что ты наделал!
Вбежавшим следом за ним Валерке и Шустрому он предложил поднять руки вверх, на что те немедленно согласились. Обыскивая их карманы, он то и дело бросал на меня уничтожающие взгляды и бормотал:
— Что ж ты наделал, парень! Ах, что ты наделал, глупая голова!
Потом появились два милиционера, козырнули «шоферу» Коле и увели Валерку и Шустрого. Потом в комнате стало тесно от людей. Вспыхивал магний, щелкали фотоаппараты, какой-то человек совал мне в руку пистолет и настойчиво твердил:
— Встань там, где стоял! Встань там, где стоял!
Потом мы спустились по лестнице и вышли на улицу.
Несколько милиционеров с трудом сдерживали натиск стонущей от нетерпения толпы. Давя друг друга, люди лезли вперед. Наиболее энергичные то и дело вылетали из этой толпы, словно пробки из бутылки, и со счастливыми физиономиями становились впереди всех.
Этот день, мой последний день на свободе, я запомнил особенно. Шофер Коля, которого здесь все звали «товарищ лейтенант», держал меня за руку и повторял то же самое, что и в комнате убитого:
— Что же ты наделал, глупый мальчика! Ах, что ты наделал!
Держал меня не потому, что боялся упустить (из спецмашины да еще на ходу не так-то просто выскочить), и даже не из-за того, что я перепутал все его планы по ликвидации банды, а потому, что, как он выразился, «давно хотел вывести из игры» меня и теперь страшно жалел, что все так получилось. И что меня — с этим теперь уж ничего не поделаешь — будут судить за особо тяжкое преступление.
Я решил, что судьба посылает мне еще одного «добренького», но ошибся. Прощаясь, он вдруг протянул мне руку.
— Не горюй, Карцев! В общем-то, ты отличный парень. Все что смогу, я для тебя сделаю, — и ушел, провожаемый изумленными взглядами конвоиров.
Нет, он вовсе не был тем, кого я называл «добренькими». В моем следственном деле он сыграл немаловажную роль. К сожалению, мне не пришлось поблагодарить этого замечательного человека. За год до моего досрочного освобождения он погиб от руки бандита.
Когда я думаю об этом, мне всегда почему-то приходит на память широкоскулое лицо Маруси или длинное, вытянутое, с перебитым носом лицо Боксера. Иногда оно снится мне ночами, и тогда я начинаю ощущать на своих плечах, на груди и на горле железные пальцы этого человека. В такие ночи я часто просыпаюсь в холодном поту.