Глава четырнадцатая
Питер лежал в кровати, цепляясь за край двуспального матраса. Вообще-то, кровать была маловата для них. Но после свадьбы Питер и Клара не могли позволить себе ничего другого, а потом они привыкли спать в тесноте.
В такой тесноте, что они касались друг друга. Даже в самые жаркие, липкие июльские ночи. Они лежали в кровати голые, скинув простыни, их тела были влажными от пота. Но они все равно касались друг друга. Не сильно. Ладонь на ее спине. Пятка на его ноге.
Контакт.
Но в эту ночь он цеплялся за свой край кровати, а она – за свой. Словно каждый на краю своей бездны. Они боялись упасть. Но опасались, что все же вот-вот свалятся.
Они улеглись рано, а потому молчание могло показаться естественным.
Но нет.
– Клара? – прошептал он.
В ответ – молчание. Он знал звук Клариного сна – сейчас в спальне был другой звук. Спящая Клара почти так же кипела жизнью, как и Клара бодрствующая. Она не вертелась и не поворачивалась с боку на бок, зато она фыркала и ворчала. Иногда произносила какую-нибудь нелепицу. Один раз она пробормотала: «Но Кевин Спейси застрял на Луне».
Когда Питер сказал ей об этом на следующее утро, она не поверила, но он отчетливо слышал эти слова.
Да что там, она не верила ему, когда он говорил ей, что она храпит, гудит и вообще производит всевозможные звуки. Негромкие. Но Питер был настроен на волну Клары. Он улавливал ее, даже когда она сама ничего не слышала.
Однако в эту ночь она не производила ни звука.
– Клара? – попробовал он еще раз. Он знал, что она здесь, что она не спит. – Нам нужно поговорить.
И тут он услышал ее. Долгий, долгий вдох. Потом выдох.
– О чем?
Он сел в кровати, но свет включать не стал. Предпочитал не видеть ее лица.
– Извини.
Она не шелохнулась. Он видел ее. Темный комок на кровати, отодвинувшийся на самый конец мира. Если бы она отодвинулась от него еще чуть-чуть, то упала бы.
– Ты всегда извиняешься.
Голос ее звучал приглушенно. Она говорила в простыни, не поднимая головы.
Что он мог ей ответить? Она была права. Их отношения состояли из его глупых слов и ее прощений. До этого дня.
Что-то изменилось. Он думал, что самой большой угрозой их браку будет выставка Клары. Ее успех. И его неожиданное падение, еще более эффектное на фоне ее триумфа.
Но он ошибался.
– Мы должны разобраться с этим, – сказал Питер. – Мы должны поговорить.
Клара резко села, сражаясь с пуховым одеялом в попытке освободить руки. Наконец это ей удалось, и она повернулась к мужу.
– О чем? Чтобы я еще раз могла тебя простить? Да? Ты думаешь, я не знаю, что ты делал? Ты надеялся, что моя выставка провалится. Надеялся, что критики признают мои работы пустячными, а тебя – настоящим художником. Я знаю тебя, Питер. Я понимаю, как работает твой мозг. Ты никогда не понимал моего искусства, оно тебя никогда не интересовало. Ты считаешь, что оно детское и простенькое. Портреты? Какое неприличие! – Она изменила тембр голоса, подражая ему.
– Я этого никогда не говорил.
– Но ты так думал.
– Нет.
– Не ври мне, Питер. Не надо сейчас.
Угроза в ее голосе была очевидна. И звучала она по-новому. У них и раньше случались ссоры, но такой – никогда.
Питер знал, что их брак закончился или вскоре закончится. Если он не найдет правильных слов.
– Если «извини» не годится, то что требуется?
– Ты, должно быть, пришел в восторг, увидев рецензию в «Оттава стар», где меня назвали «старым, усталым попугаем, подражающим настоящим художникам». Ты получил от этого удовольствие, Питер?
– Да как тебе такое могло прийти в голову? – спросил Питер. Но это и в самом деле доставило ему удовольствие. И принесло облегчение. Это было первое по-настоящему счастливое мгновение за долгое время. – Имеет значение рецензия в «Нью-Йорк таймс», а не это. Вот что для меня важно, Клара.
Она уставилась на него. И он почувствовал, как похолодели пальцы рук и ног, пополз холодок по ногам. Словно его сердце ослабело и не могло больше прокачивать кровь так далеко.
Его сердце только теперь начинало соответствовать тому, что остальная его часть знала всю жизнь. Он был слаб.
– Тогда процитируй мне, что сказано в рецензии «Нью-Йорк таймс».
– Что?
– Давай. Если это произвело на тебя такое сильное впечатление, то уж одну-то строчку ты мог запомнить.
Она ждала.
– Хотя бы одно слово? – предложила она ледяным тоном.
Питер отчаянно рылся в памяти, пытаясь вспомнить хоть что-нибудь из «Нью-Йорк таймс». Что-нибудь, что доказало бы ему – даже не Кларе, – что ему небезразлично.
Но все, что он помнил, все, что он видел, была распрекрасная рецензия в оттавской газете.
«Ее искусство хотя и привлекательно, его нельзя назвать провидческим или смелым».
Он думал, что было плохо, когда ее картины казались ему просто несуразными. Но когда они превратились в блестящие, стало еще хуже. Лучи отраженной славы вовсе не грели его, напротив, они лишь высвечивали его провал. Его работы тускнели, а ее – становились все ярче. Поэтому Питер читал и перечитывал строку про попугая, ублажая ею свое эго, словно это был антисептик. А искусство Клары – инфекция.
Но теперь он знал, что инфекцией стало не ее искусство.
– Я так и думала, – резко сказала Клара. – Ни одного слова. Что ж, позволь, я тебе напомню. «Картины Клары Морроу не только блестящие, они светлые. Своей отважной и щедрой кистью она придала новый смысл портретной живописи». Я перечитала и запомнила эти слова. Не потому, что я в них полностью поверила, а для того, чтобы у меня был выбор, во что верить, и не обязательно всегда в худшее.
«Представляю себе, – подумал Питер, чувствуя, как холодок подкрадывается к его сердцу, – что это такое – иметь выбор, во что верить».
– А потом, эти сообщения, – сказала Клара.
Питер медленно закрыл глаза. Моргание рептилии.
Сообщения. От всех приверженцев Клары. От владельцев галерей, дилеров и кураторов со всего света. От семьи и друзей.
Все утро после того, как ушли Гамаш, Клара и другие, после того, как увезли тело Лилиан, он провел, отвечая на телефонные звонки.
Дзинь-дзинь. Дзинь-дзинь. И с каждым звонком он становился все меньше. Он чувствовал, что с каждым звонком тает его мужественность, его достоинство, его самоуважение. Он записывал пожелания, говорил любезности людям, которые рулили миром искусств. Титанам. Которые знали его только как мужа Клары.
Унижение было абсолютным.
В конце концов он предоставил автоответчику отвечать на звонки, а сам спрятался в своей мастерской. Где прятался всю жизнь. От своего монстра.
Сейчас он чувствовал его присутствие в спальне, чувствовал, как тот лупит по нему хвостом. Чувствовал его жаркое зловонное дыхание.
Всю свою жизнь Питер знал, что если будет тихим, маленьким, то монстр его не заметит. Если не будет шуметь, не будет говорить, тот не услышит его, не причинит ему вреда. Если он не будет подавать повода для критики и спрячет свою жестокость за улыбками и добрыми делами, чудовище не сожрет его.
Но теперь он понимал, что прятаться ему негде. Оно всегда будет рядом, всегда будет находить его.
Чудовищем был он сам.
– Ты хотел увидеть мое поражение.
– Нет, – запротестовал Питер.
– Я думала, что в глубине души ты радуешься за меня. Просто тебе нужно время привыкнуть. Но вот ты предстал передо мной в своем истинном виде.
Отрицание опять готово было сорваться с губ Питера. Но оно остановилось. Что-то остановило его. Что-то встало между словами в его голове и словами на языке.
Он уставился на Клару и наконец, ломая окровавленные ногти, разжал пальцы, которыми целую жизнь цеплялся за край.
– Этот портрет, «Три грации»… – полились слова из его рта. – Знаешь, я ведь видел его еще неоконченным. Прошел в твою мастерскую и снял покрывало с мольберта. – Он помолчал, пытаясь взять себя в руки. Но было уже слишком поздно. Питера понесло. – Я увидел… – Он попытался найти подходящее слово, но потом понял: он не ищет, а прячется от него. – Радость. Я увидел радость, Клара, и такую любовь, что у меня сердце чуть не разорвалось.
Он уставился на простыню, в которой запутались его руки. И вздохнул.
– Уже тогда я понял, что как художник ты гораздо лучше меня – мне с тобой никогда не сравняться. Потому что ты пишешь не предметы. И даже не людей.
Перед его мысленным взором снова возник портрет трех пожилых подружек. Трех граций. Эмили, Беатрис и Кей. Их соседок по Трем Соснам. Как они смеются и обнимают друг друга. Старые, немощные, на пороге смерти.
У них были все основания, чтобы бояться.
И все же любой смотревший на картину Клары чувствовал то же, что чувствовали эти женщины.
Радость.
В то мгновение, глядя на портрет, Питер Морроу понял, что обманут.
И понял кое-что еще. Нечто такое, чего люди, созерцающие необыкновенные творения Клары, возможно, и не сумеют понять осознанно, а только почувствовать. Почувствовать всей душой.
Без единого распятия, облатки или Библии, не подыгрывая священникам или церкви, картины Клары излучали тонкую духовную веру. Яркими точками в глазах.
Старыми руками, держащими старые руки. Со всей радостью жизни.
Радость жизни – вот о чем были картины Клары.
Если остальная часть циничного мира искусств писала худшее в человеке, то Клара писала лучшее.
Долгие годы ее обвиняли за склонность к крайностям, высмеивали, подвергали остракизму. Этим занималось все художественное сообщество, и Питер в частности.
Питер писал предметы. Делал это прекрасно. Он даже заявлял, что напишет Бога. И некоторые торговцы произведениями искусства поверили ему. Хорошая рекламная история. Но он так и не встретил Бога, а потому не смог Его написать.
Клара не только встретила Его, она Его знала. И писала то, что знает.
– Ты права. Я всегда тебе завидовал, – сказал Питер, глядя ей прямо в глаза. Страха больше не было. Он уже перешел эту черту. – Я завидовал тебе с самого первого дня, как увидел тебя. И это чувство никогда меня не покидало. Я пытался его прогнать, но оно всегда оставалось со мной. Оно росло со временем. Ах, Клара. Я люблю тебя и ненавижу себя за то, что поступаю так по отношению к тебе.
Она хранила молчание. Не помогала ему. Но и не пыталась помешать. Он должен был справиться сам.
– Но я завидовал не твоему искусству. Я думал, оно есть, а потому игнорировал его. Делал вид, что не понимаю. Но я прекрасно понимал, что ты делаешь в своей мастерской. Что пытаешься передать. Я видел, что с годами ты подходишь все ближе и ближе к цели. И это убивало меня. Боже мой, Клара, ну почему я не мог просто радоваться за тебя?
Она хранила молчание.
– Увидев «Три грации», я понял, что ты достигла вершины. А потом этот портрет. Рут. Боже мой. – Плечи у него поникли. – Кто, кроме тебя, мог изобразить Рут в образе Девы Марии? Настолько исполненной презрения, горечи и разочарования.
Он взмахнул руками, потом уронил их и выдохнул.
– А потом эти точки. Крохотные белые точки в ее глазах. В глазах, исполненных ненависти. Но эти две точки перечеркивают ненависть и все остальное. Они видят приближение чего-то.
Питер посмотрел на Клару, которая была так далеко от него, на другой стороне кровати.
– Я не завидую твоему искусству. Никогда не завидовал.
– Ты лжешь, Питер, – прошептала Клара.
– Нет. Нет, я не лгу, – сказал Питер срывающимся от отчаяния голосом.
– Ты обрушился с критикой на «Три грации». Ты высмеивал портрет Рут! – выкрикнула Клара. – Ты хотел, чтобы я забросила их, уничтожила.
– Да, но дело было не в картинах! – прокричал в ответ Питер.
– Вранье.
– Не в картинах. А в…
– Ну? – завопила Клара. – Ну? Так в чем? Постой, я попробую догадаться. Во всем виновата твоя мать? Твой отец? В том, что у тебя было слишком много денег или тебе их не хватало? В том, что твои учителя тебя унижали? Что твой дедушка пил? Какое извинение ты приготовил на этот раз?
– Нет, ты не понимаешь.
– Прекрасно понимаю, Питер. Я тебя понимаю слишком хорошо. Пока я прозябала в твоей тени, у нас все было в порядке.
– Нет. – Питер поднялся с кровати и стал пятиться, пока его не остановила стена. – Ты должна мне верить.
– Я тебе больше не верю. Ты меня не любишь. Любящий человек никогда не сделает такого.
– Нет, Клара, нет.
И тут безумное, головокружительное, ужасающее падение завершилось. Питер рухнул на пол.
– Дело было в твоей вере! – прокричал он, падая. – В твоих убеждениях! Твоей надежде! – У него перехватывало дыхание, хриплый голос срывался. – Это было нечто гораздо худшее, чем твое искусство. Мне хотелось уметь писать так, как пишешь ты, но только потому, что в этом случае я бы видел мир так, как видишь его ты. Боже мой, Клара, все, чему я завидовал, – это твоя вера.
Он подтянул колени к груди и обхватил их руками, отчего стал совсем маленьким, как ему и хотелось. Маленький шарик. И принялся раскачиваться.
Вперед-назад, вперед-назад.
Клара с кровати смотрела на него. Она молчала не от ярости, а от удивления.
Жан Ги Бовуар собрал в охапку грязное белье и швырнул его в угол.
– Прошу, – улыбнулся он, – устраивайтесь.
– Merci, – сказал Гамаш, садясь.
Колени его немедленно и пугающе взлетели выше плеч.
– Осторожнее с диваном! – крикнул Бовуар с кухни. – Кажется, пружины там совсем гикнулись.
– Не исключено, – сказал Гамаш, стараясь усесться поудобнее.
Он подумал, что так, наверное, выглядит турецкая тюрьма. Пока Бовуар наливал им выпивку, Гамаш оглядывал меблированную квартиру в самом центре Монреаля.
Единственной ее отличительной чертой была груда белья в углу и плюшевый зверек, лев, на незастеленной кровати. Это казалось странным, даже инфантильным. Трудно было представить, чтобы Жан Ги играл с плюшевыми зверьками.
Они прошли три квартала от кофейни до квартиры Бовуара, сравнивая свои впечатления на ясном, прохладном вечернем воздухе.
– Вы ей поверили? – спросил Бовуар.
– Когда Сюзанна сказала, что не может вспомнить тайны Лилиан? – Гамаш задумался. Листва на деревьях в центре города уже теряла молодой светло-зеленый цвет, обретая зрелый, более темный оттенок. – А ты?
– Ни на одну секунду.
– И я тоже, – ответил шеф. – Но вот вопрос: солгала ли она намеренно, чтобы скрыть что-то, или ей просто нужно было время, чтобы собраться с мыслями?
– Я думаю, она сделала это намеренно.
– Ты всегда так думаешь.
Это было правдой. Инспектор Бовуар всегда предпочитал думать худшее. Так было безопаснее.
Сюзанна объяснила, что у нее несколько подопечных и каждый много чего рассказывал ей про свою жизнь.
– Это пятый этап программы АА, – сказала она и процитировала: – «Признать перед Богом, перед самим собой, перед другим человеческим существом неоспоримый источник своих бед». Я и есть «другое человеческое существо». – Она снова рассмеялась и скорчила гримасу.
– Вам это не нравится? – спросил Гамаш.
– Поначалу не нравилось. С моими первыми подопечными. Мне и вправду было любопытно узнать, в какие переделки они попадали на пути в алкоголизм и не были ли их приключения похожи на мои. Это такое прекрасное чувство – иметь человека, который тебе вот так доверяет. Когда я пьянствовала, подобного со мной не случалось, скажу я вам. Нужно было быть чокнутым, чтобы поверить мне тогда. Но со временем это начинает утомлять. Все считают, что их тайны такие ужасные, но, на мой вкус, они мало чем отличаются одна от другой.
– Например?
– Ну, всякие амуры. Скрытый гомосексуализм. Воровство. Разные ужасные мысли. Напиться и забыть про важный семейный праздник. Подвести близкого человека. Сделать ему больно. Иногда насилие. Я не говорю, что они поступали хорошо. Знаете, в чем самая большая трудность пятого этапа?
– «Признать перед самим собой»? – спросил Гамаш.
Бовуар с удивлением отметил, что шеф точно запомнил слова. Ему эти слова казались жутким нытьем. Кучка алкоголиков жалеет себя и ищет прощения.
Бовуар верил в прощение, но только после наказания.
Сюзанна улыбнулась:
– Точно. Вы, наверно, думаете, что признаться себе в таких вещах проще простого. Ведь все это происходило в нашем, так сказать, присутствии. Но конечно, мы не могли согласиться, что наши поступки настолько уж плохи. Мы долгие годы оправдывали себя, отрицали свою вину.
Гамаш задумчиво кивнул.
– А тайны всегда так ужасны, как у Брайана?
– Вы имеете в виду убитого ребенка? Иногда – да.
– Кто-нибудь из ваших подопечных убивал?
– Некоторые признавались мне в убийствах, – сказала Сюзанна после паузы. – Но никогда убийство не было умышленным. Не было настоящим убийством. Скорее случайностью. В большинстве случаев – езда в пьяном виде.
– Включая и Лилиан? – тихо спросил Гамаш.
– Не помню.
– Я вам не верю. – Гамаш понизил голос так, что его трудно было услышать. А может быть, Сюзанне не хотелось слышать эти слова. – Нельзя получить такие признания и тут же их забыть.
– Вы можете верить во что угодно, старший инспектор.
Гамаш кивнул и дал ей свою визитку:
– Сегодня вечером я буду в Монреале, но потом мы возвращаемся в Три Сосны. Мы останемся там, пока не найдем того, кто убил Лилиан Дайсон. Позвоните мне, когда вспомните.
– Три Сосны? – переспросила Сюзанна.
– Это деревня, где убили Лилиан.
Он поднялся, вместе с ним встал и Бовуар.
– Вы сказали, что ваша жизнь зависит от правды, – напомнил Гамаш. – Я бы не хотел, чтобы вы забыли об этом сейчас.
Пятнадцать минут спустя они были в новой квартире Бовуара. Пока Жан Ги открывал и закрывал шкаф, бормоча что-то себе под нос, Гамаш поднялся с похожего на дыбу дивана и прошелся по гостиной, посмотрел из окна на пиццерию напротив, рекламирующую «суперломтик», потом повернулся к комнате, посмотрел на серые стены и мебель из «Икеи». Скользнул взглядом по телефону и стопке бумаг.
– Значит, ты не только в пиццерии питаешься? – спросил Гамаш.
– Вы это о чем? – спросил Бовуар из кухни.
– Ресторан «Милош», – прочел Гамаш на листке у телефона. – Просто шикарно.
Бовуар заглянул в комнату, посмотрел на стопку бумаг, потом на шефа.
– Я собирался пригласить туда вас и мадам Гамаш.
В скудном свете лампы Бовуар на миг показался Гамашу похожим на Брайана. Не дерзкий молодой фанфарон в начале карьеры, а потрепанный жизнью парень. Присмиревший. Встревоженный. Ущербный. Со всеми человеческими недостатками.
Настороженный.
– Чтобы поблагодарить вас за поддержку, – объяснил Бовуар. – После моего расставания с Энид и всего прочего. Несколько месяцев мне было трудновато.
Старший инспектор Гамаш удивленно посмотрел на своего подчиненного. «Милош» был одним из лучших ресторанов морепродуктов в Канаде. И определенно одним из самых дорогих. Самый любимый у него и Рейн-Мари, хотя они и ходили туда лишь по особым случаям.
– Merci, – сказал он наконец. – Но мы были бы рады и простой пицце.
Жан Ги улыбнулся, взял бумаги со стола и сунул в ящик.
– Значит, обойдемся без «Милоша». Но я приглашаю вас на «суперломтик» и тут уже попрошу со мной не спорить.
– Мадам Гамаш будет довольна, – рассмеялся Гамаш.
Бовуар вышел в кухню и вернулся с выпивкой – с пивом из микропивоварни для шефа и водой для себя.
– Ты не пьешь пиво? – спросил Гамаш, поднимая стакан.
– Все эти разговоры о пьянстве отвратили меня от алкоголя. Вода меня вполне устроит.
Они снова сели. Гамаш на этот раз выбрал жесткий стул у небольшого стеклянного обеденного стола. Глотнул пива.
– Как вы думаете, это действует?
Гамашу потребовалось несколько секунд, чтобы понять, о чем спрашивает Бовуар.
– Анонимные алкоголики?
Бовуар кивнул:
– По-моему, это просто потакание своим слабостям. Каким боком раскрытие тайн может препятствовать пьянству? Не лучше ли просто забыть, вместо того чтобы вываливать всю эту ерунду? Причем ни у кого из этих людей нет никакой специальной подготовки. Эта Сюзанна – просто кошмар какой-то. Сомневаюсь, что она способна кому-то помочь.
Старший инспектор пристально посмотрел на своего рассвирепевшего подчиненного.
– Мне кажется, Общество анонимных алкоголиков работает, поскольку никто, какими бы благими намерениями он ни руководствовался, не понимает, что переживает алкоголик, кроме другого алкоголика, – тихо сказал Гамаш. Он старался не наклоняться вперед, чтобы не нарушать личное пространство Бовуара. – Вспомни фабрику. Наш рейд. Никто не знает, как это было, кроме тех из нас, кто был там. Психотерапевт может очень помочь. Но это совсем не то что разговор с одним из нас. – Гамаш посмотрел на Бовуара. Тот, казалось, целиком ушел в себя. – Ты часто вспоминаешь о том, что случилось на фабрике?
Бовуар помедлил с ответом.
– Иногда.
– Хочешь поговорить об этом?
– А что проку? Я уже говорил со следователями. С психотерапевтами. Для нас с вами это дело прошлое. Пора уже перестать говорить об этом, принять как факт и жить дальше. Вы так не считаете?
Гамаш наклонил голову набок, изучающе глядя на Жана Ги.
– Нет, не считаю. По-моему, мы должны говорить, пока все это не выйдет из нас, пока не останется ничего незавершенного.
– То, что произошло на фабрике, завершилось, – отрезал Бовуар, но тут же взял себя в руки. – Простите. Но я думаю, что это самокопание какое-то. Я просто хочу жить. Единственное незавершенное дело, единственное, что меня все еще беспокоит, если хотите знать, – это кто слил видеозапись рейда. Как она попала в Интернет?
– Внутреннее расследование показало, что это дело рук хакера.
– Я знаю. Читал доклад. Но вы же не верите в это, правда?
– У меня нет выбора, – ответил Гамаш. – И у тебя тоже.
В голосе Гамаша вполне явственно прозвучало предостережение. Предостережение, которого Бовуар предпочел не заметить или не расслышать.
– Никакой это был не хакер, – сказал он. – Никто даже не знал о существовании этих записей, кроме других полицейских. Никакой хакер этих записей не похищал.
– Хватит, Жан Ги!
Они уже разговаривали об этом прежде. Видеозапись рейда была выложена в Интернет, где ее просмотрели миллионы людей по всему свету.
Увидели, что произошло.
Миллионы смотрели так, словно это было телешоу. Развлечение.
После нескольких месяцев расследования Квебекская полиция пришла к выводу, что это сделал хакер.
– Почему они не нашли того парня? – гнул свое Жан Ги. – У нас целый отдел занимается расследованием киберпреступлений. И чтобы они не сумели найти засранца, которому, по их же собственному отчету, просто повезло?
– Оставь эту тему, Жан Ги, – сурово произнес Гамаш.
– Мы должны установить истину, – сказал Бовуар, подаваясь вперед.
– Мы знаем истину, – возразил Гамаш. – Нам осталось только научиться жить с нею.
– И вы хотите оставить все как есть? Принять случившееся?
– Да. И ты тоже. Обещай мне, Жан Ги. Это чужая проблема. Не наша.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга, и наконец Бовуар коротко кивнул.
– Bon, – сказал Гамаш. Он допил пиво и пошел со стаканом в кухню. – Пора идти. Нужно пораньше вернуться в Три Сосны.
Арман Гамаш пожелал своему подчиненному спокойной ночи и медленно побрел по вечерним улицам. Было прохладно, и он порадовался, что взял куртку. Он собирался остановить такси, но как-то незаметно прошел по Сен-Урбен до авеню Лорье.
На ходу он размышлял об АА, Лилиан и Сюзанне. И о главном судье. О художниках и дилерах, которые спят в своих кроватях в Трех Соснах.
Но главным образом он думал о губительном воздействии тайн. Включая и его собственные.
Он солгал Бовуару. История с фабрикой не закончилась. И он не забыл о ней.
Жан Ги Бовуар вымыл стакан из-под пива и направился в спальню.
«Давай, двигайся, двигайся, – упрашивал он себя. – Еще несколько шагов».
Но он, конечно, остановился. Как делал это каждый вечер после появления того видео.
Оно появилось в Интернете и после этого уже не могло исчезнуть. Оно осталось там навсегда. Может, о нем забудут, но оно все равно будет там, будет лежать и ждать, когда его обнаружат снова. Когда оно всплывет на поверхность.
Как тайна. Ее никогда нельзя скрыть полностью. Никогда нельзя забыть без следа.
И это видео было далеко не забыто. Пока.
Бовуар тяжело опустился на стул и вывел компьютер из спящего режима. Эта закладка была одной из его любимых, но он намеренно назвал ее другим именем.
Глаза его наливались сном, тело болело, но Жан Ги кликнул по закладке.
И на экране появилось видео.
Он нажал «воспроизведение». Просмотрел. Нажал еще раз. Потом еще.
Он снова и снова смотрел это видео. Картинка, как и звук, была четкой. Взрывы, стрельба, крики. «Наш упал, наш ранен».
И голос Гамаша – ровный, властный. Он отдавал понятные приказы, удерживал их как единую группу, не позволял воцариться хаосу, по мере того как они углублялись в здание фабрики. Они загоняли в угол террористов, которых оказалось гораздо больше, чем предполагалось.
Снова, и снова, и снова просматривал Бовуар тот момент, когда получил ранение в живот. И снова, и снова, и снова видел он кое-что похуже. Старший инспектор Гамаш вскидывает руки, спина его выгибается. Его подбрасывает, потом он падает. Ударяется об пол. Замирает.
А потом все поглощает хаос.
Наконец, утомившись, Бовуар отошел от экрана и подготовился ко сну. Помылся, почистил зубы. Принял таблетку оксикодона.
Потом он засунул под подушку еще один пузырек с таблетками. На тот случай, если понадобится ночью. Под подушкой он будет в безопасности. Невидим. Как оружие. Последнее средство.
Пузырек с таблетками парацетамола.
Если оксикодона не хватит.
Лежа в темноте, он ждал, когда начнет действовать болеутоляющее. Чувствовал, как уходит в прошлое день. Заботы, тревоги, образы стали стираться. Он прижал к себе плюшевого льва, сползая в забытье, но один образ оставался с ним. Не момент его ранения. Даже не образ падающего шефа.
Все это тускнело, поглощалось оксикодоном.
Но одно оставалось. Шло за ним до самого конца.
Ресторан «Милош». Номер телефона, ныне спрятанный в ящик стола. Каждую неделю на протяжении трех последних месяцев Бовуар звонил в «Милош» и заказывал столик. На двоих. На субботний вечер. Столик в глубине, у белой стены.
И каждую субботу отменял заказ. Он даже думал, что они, вероятно, больше не записывают его фамилию. Может, просто делают вид, что записывают. И он тоже делает вид, что заказывает.
Но он был уверен, что завтра все будет иначе.
Он определенно позвонит ей. И она ответит согласием. И он отвезет Анни Гамаш в «Милош», с его хрусталем и белыми скатертями. Она закажет дуврскую камбалу, а он – омара.
И она будет слушать его, смотреть на него своими внимательными глазами. Он будет расспрашивать, как она провела день, будет спрашивать про ее жизнь, про ее предпочтения, ее чувства. Про все. Он хотел знать все.
Каждый вечер он засыпал, видя перед собой один и тот же образ: Анни глядит на него через стол. Потом он накроет ее руку своей. А она не станет возражать.
Он погрузился в сон, положив одну руку на другую. Вот что он будет чувствовать.
А потом оксикодон поглотил все. И Жан Ги Бовуар больше ничего не чувствовал.