Глава седьмая
Как ни поджимало их время, но на следующий день Кольцов вынужден был сделать себе выходной. «Блошиные рынки» в Париже работали не каждый день, а иной возможности разыскать Миронова, кроме как на рынке, у Павла не было.
Разбудило его какое-то тихое бормотание. Приоткрыв глаза, он увидел, что его «сокамерники» Иван Платонович и Бушкин, уже одетые, склонились над лежащей на столе где-то раздобытой картой Парижа и внимательно ее изучали. Старцева интересовало, как от бульвара ла Шапель пешком добраться до Лувра. Бушкин же намеревался посетить кладбище Пер-Лашез, увидеть стену Коммунаров, а оттуда еще дойти до площади Бастилии.
Вскоре они тихонько ушли.
Павел еще какое-то время потомился в их неуютной келье, мысленно перебирая самые разные варианты будущего разговора с Мироновым. Мысли о том, что Миронов может просто отказаться от его предложения, он не допускал. Даже не хотел думать. Чем больше он размышлял об этом, тем больше верил в разумную попытку. Иного варианта все равно не было.
Задача была даже не в этом. Ему предстояло не просто уговорить Миронова взяться за это дело, но, отбросив все иные свои дела, отнестись к нему в высшей степени заинтересованно и при этом проявить все свое умение, изобретательность, сноровку, хитрость. То есть Павлу предстояло убедить Миронова в том, что судьба послала ему едва ли не единственный шанс выбраться из нищеты, вернуться на родину и обрести там достойную жизнь.
Утро тянулось бесконечно. Ему хотелось, чтобы этот день поскорее закончился и наступил следующий. Это было нетерпение человека, который уже почти достиг желанной цели, но в последний момент путь к ней преградило неожиданное препятствие.
Чтобы как-то отвлечься и скоротать время, он вышел из дому. Был час «пети дине» – малого утреннего завтрака. Павел буквально на ходу выпил чашечку кофе с круассаном в крохотном домашнем бистро с единственным столиком, выставленным возле входной двери прямо на тротуар.
С бульвара ла Шапель, немного побродив по узким живописным улочкам, он вышел к площади Бланш, которая когда-то славилась своими ветряными мельницами. Сейчас же, напоминая о тех славных временах, на площади впустую махала своими красными крыльями декоративная мельница Мулен Руж.
Стоя на площади Бланш, Павел определил свой дальнейший маршрут. Вдалеке, на самой вершине Монпарнасского холма, возвышалась строгая базилика Сакре-Кёр. Она притягивала взор своим ярко белым куполом и служила хорошим ориентиром. Впереди был ничем не заполненный день, и Павел решил подняться на самый верх холма и оттуда, с высоты, посмотреть на Париж.
Все пространство холма было опоясано узкими улочками с домами самой причудливой архитектуры, которая диктовалась только рельефом. У подножия холма дома еще соблюдали какой-то благообразный вид и уважительно относились друг к другу. Здесь жизненное пространство еще измерялось квадратными метрами. Перед иными домами даже имелись крохотные палисадники. Но чем выше карабкались вверх улочки, тем затейливее выглядели на них дома. Они пытались занимать как можно меньше площади и поэтому стремились ввысь. Плоские, квадратные, полукруглые, с мудреными ломаными крышами, с замысловатыми окнами и оконцами, с мостками, перекинутыми к входным дверям прямо от мостовой, эти дома были настолько необычными, что привлекали к себе не только горожан, но и массу туристов. Но особенно эти улочки с незапамятных времен привлекали художников. Они приезжают сюда не только из Франции, но и из других государств, как правоверные мусульмане едут в Мекку, и по многу часов стоят здесь у своих мольбертов – и ранним утром, и днем, и даже ночью, при свете фонарей. Стоят в жару и в холод, зимой и летом.
Узенькая улочка Лепик, на которой каким-то чудом еще сохранились две настоящие мельницы и разместилось множество крохотных бистро, ведет к самой вершине холма. В холодные вечера в этих бистро отогреваются за чашечкой кофе художники, журналисты и многочисленное племя жриц любви.
Именно здесь, на Монмартре, возникли первые бистро. Пришедшие в 1814 году в Париж русские казаки нетерпеливо поторапливали вальяжных парижан коротким и хлестким словом «Быстро!». От него и пошли эти дешевые мелкие харчевни, в которых и поныне обслуживают клиентов мгновенно.
На площади Тертр, от которой всего ничего до базилики Сакре-Кёр, – постоянно настоящее столпотворение. Эту площадь целиком занимают уличные художники. Мало кто из них является членом какого либо общества, товарищества или ассоциации. Это никем не организованное и ничем не связанное между собой братство. Карандашом ли, кистью они создают здесь, на глазах у прохожих, свои маленькие шедевры. Во всяком случае, каждый из них убежден в этом. Любителей оказаться владельцем своего живописного портрета всегда оказывается немало. Рисуют художники с натуры и, завершив свою работу, тут же продают свой труд очередному заказчику. Тем и живут. Кто впроголодь, а кто спустя время вырывается из нищеты и приобретает всемирную известность.
Почти возле каждого художника можно увидеть своеобразную рекламу его таланта: планшеты, на которых мастер разместил несколько лучших своих работ, портретов или этюдов с изображением причудливых улочек Монмартра.
Павел медленно проталкивался сквозь толпу ротозеев, окружающих художников. Те из них, кто в данный момент не был занят, предлагали прохожим свои услуги. Павел улыбнулся, представив себе свой портрет, нелегала и разведчика, выставленный на всеобщее обозрение.
Никуда не спеша, он обошел всю площадь. Здесь все было ему интересно. Разные художники, разная мера таланта, отсюда и такие разные по выразительности лица на портретах. Охотнее всего заказывают свои портреты молоденькие девушки, и редко кто из художников, даже самые талантливые из них, не избегают соблазна приукрасить их лица. Пустенькие личики, пухленькие губки, глазки-пуговички, красивенькие цветные виньетки вокруг. И поэтому все девичьи портреты у разных художников больше походили на карамельные святочные открытки.
Мужские портреты у хороших художников отражали характеры. Павел выхватывал взглядом в этой галерее наиболее выразительные лица. Вот пожилой мужчина с рублеными чертами лица, в свитере грубой вязки. Моряк или геолог. Человек, немало повидавший на своем веку, упрямый, основательный, надежный. И еще один портрет. У того же художника. Хитроватый прищур глаз, взгляд угодливый, торопливый. Во всем облике что-то лисье. Чиновник? Маклер? Всего шесть портретов выставил художник на рекламное обозрение. Но каждый портрет – характер.
Возле этого художника Павел задержался подольше. Ему понравилось, как он работал. Легко и быстро набрасывал на лист ватмана контур портрета, затем долго и тщательно прорабатывал детали, цепкими глазами вглядываясь в лицо натуры. На своем рекламном планшете он поместил всего четыре портрета: три мужских и один девичий. Очень тонкая, изящная работа.
Понаблюдав за работой художника, Павел отправился дальше, к базилике. Сделав несколько шагов, он внезапно остановился. Даже не сразу понял, почему. Но, подчиняясь какому-то подсознательному чувству, он торопливо вернулся к художнику, за работой которого только что наблюдал. Тот уже закончил портрет и, вложив его в большой конверт, передал немолодой женщине, явно не горожанке. А Павел тем временем вновь взглянул на планшет, еще раз остановил свой взгляд на единственном в галерее портрете девушки. И его охватило волнение. Нет, этого не могло быть! Почему он не заметил этого сразу, с первого же взгляда? На него с портрета смотрела девушка, поразительно похожая на Таню Щукину.
В природе бывают двойники. И все же, если внимательно присмотреться, между ними всегда найдешь разницу. Здесь же была Таня. Та же прическа с кокетливой прядью, брошенной на лоб, та же ямочка на подбородке, те же глубокие серые, только Тане присущие, с игривым прищуром глаза.
Никаких сомнений у Павла не осталось. Если это не какая-то случайность, не невероятная игра природы, тогда это действительно была его Таня.
Постепенно он начал что-то понимать. Вспоминая ее, он ведь так и предполагал, что она может быть здесь, в Париже, и даже втайне верил в случайную встречу на какой-нибудь парижской улице. Вот она и произошла, эта встреча. Ничего невероятного. Можно было только предположить, что в один из дней Таня была здесь же, на Монмартре, на этой уютной крохотной площади Тертр, и этот парижский художник нарисовал ее портрет. Но почему она не забрала его? Или художник специально для своего рекламного планшета сделал копию? Что знает о ней этот художник? Возможно, они знакомы? Или вдруг она попросила доставить портрет ей домой и оставила ему свой адрес? Как выяснить все это, владея всего лишь несколькими десятками французских слов?
Выждав, когда заказчица уже покинет художника, Павел кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.
– Месье хочет заказать свой портрет? – спросил художник по-французски, цепким профессиональным взглядом рассматривая его лицо.
– Пардон, месье… муа дезире… черт, узнать, выяснить, – растерянно пробормотал Павел.
Поняв языковые затруднения незнакомца, художник сказал:
– Говорите по-русски.
– Вы – русский? – ошеломленно спросил Павел.
– Чему вы так удивляетесь? В Париже всегда было много русских. Сейчас, в связи с известными вам событиями, их стало много больше, – спокойно ответил художник. – Что вы хотели спросить?
– Этот портрет… – Павел указал на портрет Тани и взволнованно спросил: – Чей он, этот портрет?
– Моей заказчицы.
– Я понимаю… глупый вопрос. Но, может быть, вы случайно знаете, кто она. Ну хотя бы ее фамилию?
– Извините, но не в моих правилах разглашать фамилии моих заказчиков, даже если я их случайно знаю. Тем более, как вы понимаете, мне нужны их деньги, а не их фамилии. Как правило, они знают мою фамилию, я их – нет.
– Ну, может быть, вы хоть что-то знаете об этой девушке? – взмолился Павел. – Это для меня очень важно.
– Тогда расскажите, – попросил художник. – Расскажите, почему это для вас важно?
– Да-да, конечно. Скажите, но вы действительно сможете мне помочь?
– Это зависит от того, что вы мне расскажете, – безжалостно и твердо ответил парень, и затем добавил: – И, конечно, если я вам поверю.
Павел понял, что он не может открыться незнакомому человеку, несмотря даже на то, что тот, похоже, знает Таню и смог бы ему помочь ее разыскать. Не имеет права. Кто может сказать, как этот парень себя поведет после его исповеди? С кем он связан? Какие отношения у него с отцом Тани, полковником Щукиным, который, надо полагать, тоже находится в Париже? И какие отношения у него с Таней? Что, если он в нее влюблен? Это более чем возможно: в нее нельзя не влюбиться. И тогда Павел оказывается его соперником, а соперника, как известно, лучше убрать с дороги. Какой способ он для этого изберет?
Павел с грустью подумал, что не стоит ему испытывать судьбу и лучше всего как можно быстрее удалиться.
– Ну что же вы! – настойчиво и нетерпеливо сказал художник. – Рассказывайте!
А что, собственно, Павел может рассказать о себе такого, чтобы тот ему поверил? Для этого парня он – незнакомец. Что бы он ни рассказал, парень в равной степени может ему поверить, а может и нет. Скорее всего, не поверит. Иное дело, если он расскажет что-то о Тане. Причем, только то, что знает лишь небольшой круг лиц. Но что? Что он знает такого, чего не знают многие.
Ему вспомнилась давняя прогулка с Таней по вечернему Харькову после посещения оперы «Кармен». Был сказочный осенний вечер, и Таня вдруг распахнула ему свою душу, разоткровенничалась. Она рассказала тогда о их жизни в Петербурге, потом – в Харькове. Здесь она училась в институте благородных девиц. Нет, это не то. Обычная судьба девушки определенного круга. А нужны индивидуальные подробности. Помнится, Таня рассказывала тогда о своей жизни после смерти мамы. Вспоминала небольшой южный городок Приморское неподалеку от Севастополя. Она ездила туда два года подряд и жила у маминой родственницы. Ее звали Нина Викторовна. Тетя играла на пианино и красиво пела русские романсы. Что еще? Что-то рассказывала о соседском мальчишке, который защищал ее от поселковых хулиганов. Кажется, любил рисовать и изрисовал все окрестные заборы. А однажды даже нарисовал ее портрет. Бумаги не было, и он нарисовал ее грифелем на гладко оструганной доске.
Какие странные воспоминания! Из каких лабиринтов его памяти выплыли они на свет? От вечерней прогулки по осеннему Харькову до крохотного курортного городка Приморское, от рисунка грифелем на доске до нынешнего портрета на ватмане. Кто был тот влюбленный в нее мальчишка, нарисовавший тогда ее портрет на доске? Не он ли спустя годы стал этим талантливым парижским художником? Очень даже возможно. Вполне все сходится. Он – русский. Они могли быть знакомы еще там, в России. Сюда, в Париж, устремились многие в поисках лучшей доли. Он и она – они приехали сюда в разное время. И нет никакого чуда, что встретились здесь, на Монмартре, потому что сюда стараются прийти даже те, кто оказался в Париже хотя бы на день.
Парень-художник не торопил Павла, он молча вопросительно смотрел на него, ждал.
– Вам знаком маленький крымский городок Приморское? – по какому-то внутреннему наитию спросил Кольцов. – Лето. Юная девушка живет у своей тети. И соседский мальчишка защищает ее от местных хулиганов.
– Достаточно. Да, это был я, – остановил он Павла и, улыбаясь, протянул ему руку. – Максим.
Какой-то мужчина подступил к Максиму, спросил, не сможет ли он нарисовать его портрет.
– Сегодня я занят, – ответил художник и предложил Кольцову. – Идемте куда-нибудь в укромное место, где можно было бы в тишине спокойно поговорить. Мне сейчас мало доводится говорить по-русски. Соскучился.
– А с Таней?
– И с Таней. Мы очень редко с ней видимся.
Он собрал свои нехитрые вещи в чемодан, закинул за плечи мольберт, штатив отдал Павлу. Пояснил:
– Здесь неподалеку есть хорошее кабаре. В эту пору там пока еще немного посетителей. Можно будет спокойно поговорить.
Кабаре называлось «Шустрый кролик». Оно было просторное, с двумя уютными залами. И почти пустое. Где-то в глубине соседнего зала звучала струнная музыка. Это управляющий кабаре папаша Фреде, за отсутствием посетителей, сам себя развлекал игрой на гитаре.
Они облюбовали столик у окна, откуда можно было наблюдать за сплошным потоком туристов, бредущих в гору по мостовой.
Максим на минуту отлучился, и вскоре пожилой гарсон принес им тарелку с различными бутербродами, блюдечко с орешками и бутылку «Божоле».
– О событиях, которые происходят там, в России, я узнаю только из газет. Во Францию попал еще до начала войны. У вас там ее называют, кажется, гражданской. Я бы назвал ее братоубийственной, – начал Максим, разливая вино. – Плавал на торговом судне, и однажды, когда узнал, что отца расстреляли, а мать вскоре умерла, я понял, что для меня Россия стала кладбищем. Кладбищем моих родителей. И вообще… огромным кладбищем. И тогда я в Марселе сошел на берег, уже второй год живу в Париже.
– Вы подданный Франции?
– С этим мне повезло. Французский паспорт я получил совсем недавно не без помощи добрых людей. Русским сейчас не очень охотно дают гражданство, – и, словно что-то вспомнив, он сказал: – Извините, я все о себе. Вас же, как я понимаю, интересует Таня? Вы давно ее знаете?
– Несколько лет.
– Вы, должно быть, служили с ее папой, Николаем Григорьевичем?
– Можно сказать и так, – уклонился Павел от прямого ответа. Он был напряжен. Контролировал себя на протяжении всего их разговора. Старался не дать о себе никаких сведений, которые так или иначе могли повредить ему и его товарищам.
– Так вот, о Щукиных. Они приехали сюда совсем недавно. С Таней мы встретились буквально дня через три или четыре после их приезда в Париж. Случайно. Знаете, Париж только оттуда, из России, кажется большим городом. На самом же деле он очень маленький. Каждый, кто впервые приезжает в Париж, стремится обязательно побывать на Монмартре. «Мулен Руж», «Мулен де ла Галет», базилика Сакре-Кёр. Да мало ли чем еще будоражит Монмартр воображение приезжих! И поскольку я работаю здесь постоянно… Впрочем, я не сразу ее узнал. Она очень изменилась, похорошела. Вы-то видели ее уже такой. Я же знал совсем девчонкой. Я бы даже сказал, эдаким сорванцом-мальчишкой. Там, в Приморском, она вместе с нами, ее сверстниками, лазала по чужим садам, метко стреляла из рогатки, гоняла голубей и, пожалуй, громче всех свистела с помощью четырех пальцев. Здесь же, в Париже, передо мной стояла юная дама, слегка надменная, слегка насмешливая. «Слушай, Максим, нарисуй мой портрет», – это были ее самые первые слова. А я оторопел и молча смотрел на прекрасную незнакомку. Кто она? Откуда знает мое имя? Я лихорадочно перебирал в памяти всех своих парижских знакомых. Знаете, есть такое свойство памяти, которое контролируется логикой. Память не извлечет из своих дальних закутков нужную вам картинку, если она находится вне пределов логики. Непонятно?
– Нет, почему же! Очень даже понятно, – сказал Павел. – По логике, вы пытаетесь вспомнить всех близких и дальних парижских знакомых, потому что они находятся в ближних закоулках памяти. Таня же находилась в лабиринтах вашей дальней памяти и связана с теперь далекой для вас Россией, с давно оставленным Приморском. И выглядит совсем не такой, какой вы ее запомнили. И тогда на помощь ближней памяти может прийти дальняя память. Не зря ведь бытует такое выражение: «освежить память».
– Да, да! Совершенно точно! Я с трудом и далеко не сразу вспомнил Таню. То есть воспоминание о той, давней Тане никак не хотело накладываться на нее сегодняшнюю. И тогда на помощь пришло «А помнишь?» – пытался сбивчиво объяснить Максим. – Мы вот так же пришли тогда в этот самый «Шустрый кролик». И даже, помнится, сидели за этим же столиком. И она рассказывала обо всем, чего я не знал. Рассказала о Гражданской войне в моих бывших краях, в Таврии, в Крыму, о бегстве из России, о пребывании в Стамбуле. Сейчас они обустраиваются здесь: сняли мансарду на рю Колизе, по-нашему, на улице Колизея. С недавних пор эту улицу стали называть «русским Парижем». Вероятнее всего потому, что здесь пока еще можно относительно дешево снять жилье. На ней в основном селятся сейчас русские.
– Вы бывали у Щукиных?
– Конечно. Я вначале немного помогал Тане оглядеться в Париже. У нее ведь здесь никого. Отец сразу же поступил на службу. Его пригласил к себе Маклаков.
– Кто это? Что-то не припоминаю.
– Ну, как же! – удивился Максим. – Разве вы не отметились в российском посольстве? Это на рю Гренель.
– Зачем? Я здесь проездом, – с долей легкомыслия в голосе ответил Павел и подумал, не слишком ли он расслабился. Не пытается ли Максим с помощью таких вроде бы ничего не значащих вопросов выяснить, кто же он? Но зачем ему это знать? Простое любопытство? Или нечто совсем иное?
– Василий Алексеевич Маклаков – российский посол. Николай Григорьевич, как сказал Тане папа, занял какую-то должность в консульстве. Он с утра до вечера на службе. Таня целыми днями одна, – вернулся к рассказу о Тане Максим. – Подругами пока не обзавелась, друзей тоже нет. Какое-то время возле нее вертелся какой-то щеголь с адъютантскими аксельбантами. Видел его как-то мельком. Но он порядочно как исчез.
– Не говорила Таня, кто он?
– Нет. Таня называла его какой-то кошечьей кличкой.
– Микки? – неожиданно для себя спросил Павел.
– Да. Кажется, так она его называла. Он приезжал сюда из Крыма, сопровождал какого-то генерала. Должно быть, уже уехали. А вы что же, знали этого кошачьего адъютанта?
Павел не ответил. Он уже просто не слышал вопроса.
Максим продолжил что-то рассказывать. Но Павел не вслушивался в его слова.
Микки Уваров в Париже. Был или еще здесь? Не хватало нос к носу с ним встретиться на какой-то из парижских улиц. Уж он-то не выпустил бы его из своих рук. Хотя, по правде сказать, ему не за что обижаться на Кольцова. Но почему он здесь в то время, когда на подступах к Крыму идут жестокие бои? По делу или по велению сердца?
Еще тогда, в Харькове, Павел замечал, что Микки как-то по-особому смотрит на Таню. Но открыто почти ничем не проявлял своих чувств к ней. И Павел решил, что все это ему просто показалось. Значит, он тогда ошибался. И вот теперь, пребывая в должности старшего адъютанта при Врангеле, Микки может всегда найти вескую причину и возможность для поездки в Париж. Надо думать, так и случилось. Формально он приехал сюда по делу, на самом же деле: к ней, к Тане.
Впрочем, чему тут удивляться? По тому же свойству памяти, о котором они только что говорили с Максимом, он, Павел, остался где-то там, за семью лесами, за тремя морями. Так, кажется, в сказке? Их с Таней разделили не только леса и моря, их разделили два мира, которые уже никогда не смогут сойтись. А жизнь продолжается. И ничего удивительного, если катастрофическое крушение всего уклада ее жизни постепенно вытеснило из сердца даже сами воспоминания о нем. Он был в другом измерении, жил на другой планете. А Микки? Он всегда был где-то рядом, поддерживал, помогал, утешал. Родовитый, богатый, красивый юноша, первый адъютант Главнокомандующего вооруженными силами юга России Петра Николаевича Врангеля. Чем он не пара для Тани?
И Павел сам себе поклялся: все! Точка! Он больше никогда и ничем не станет напоминать Тане о себе. Пусть будет счастлива. Он вряд ли еще когда-нибудь вновь окажется в Париже и, стало быть, никогда больше не потревожит ее память.
Хотя… в этой его клятве не было каменной твердости. Ему, конечно же, хотелось встретиться с ней, посмотреть в ее серые, с легкой поволокой, глаза и тихо сказать: «Как я мечтал снова встретиться с тобой». Но твердо знал, что это его желание несбыточно. Он просто не имеет права даже на самую короткую встречу с ней.
Время перевалило за полдень. Надо было прощаться с Максимом и уходить. И вообще, решил он, надо меньше болтаться по улицам Парижа. Здесь уже стало много тех, встреча с которыми не сулила ему ничего хорошего. Уж очень он расслабился, глядя на сытую и беззаботную жизнь парижан. Только сейчас он понял, что все это время ходил по лезвию ножа.
Поднявшись из-за стола, Максим с упреком сказал Павлу:
– А ведь мы так и не познакомились. Вы ничего не рассказали о себе, даже не назвали мне свое имя. Раз уж вы так хорошо знаете Таню, были посвящены во многие подробности ее жизни, она наверняка поинтересуется, кто же вы?
– Вы перескажете Тане этот наш разговор, и она, надеюсь, догадается, кто я.
– А если нет?
– Думаете, не догадается? – он задумался и с легкой улыбкой добавил: – Тогда вот что. Передайте ей привет от… от градоначальника. После этого у нее отпадут всякие сомнения.
– А вы не хотите ее увидеть? Это вполне возможно. До рю Колизе минут пятнадцать пешим ходом, – попытался по-мефистофельски соблазнить Павла Максим.
Глупый вопрос! Конечно, хотел бы! Даже чтобы попрощаться, чтобы сказать ей, что он все понимает и заранее благословляет ее на ту жизнь, которую она для себя изберет.
– Очень хочу. Но, к моей досаде… – Павел так и не закончил фразу, лишь с сожалением развел руками.
– Жаль, – вздохнул Максим. – Вы мне понравились. Я с удовольствием написал бы ваш портрет.
– Вот! О портрете! – словно вспомнив что-то очень важное, вскинул глаза на Максима Кольцов. – Я не могу вам этого запретить. Вы все равно его нарисуете. По памяти. Потому что вас об этом попросит Таня. И вы не сможете ей отказать. Единственная просьба: пусть этот портрет будет для внутреннего, как говорится, потребления. Не выставляйте его в своей рекламной галерее здесь, на Монмартре. Таня, тоже, надеюсь, поймет, что его лучше держать подальше от глаз ее папы.
– Договорились. И будем считать, что я ничего не понял, – глядя Кольцову в глаза, откровенно сказал Максим. – Во всяком случае, будьте уверены, я нигде и никогда не вспомню об этой нашей встрече. Кроме, конечно, Тани. Но, естественно, я ее предупрежу…
– Не нужно. Она обо мне знает все, что нужно, чтобы сделать правильный вывод.
Они вышли из кабаре. На улице, перед тем, как попрощаться и разойтись в разные стороны, Максим опустил на мостовую свой увесистый чемодан.
– Одну минутку.
Приоткрыв крышку, он прошелестел листами ватмана и наконец извлек оттуда портрет Тани. Тот самый, который украшал его рекламный планшет. И протянул его Павлу.
– Примите на память. Нет, не от меня. От Тани.
– Спасибо.
Они пожали друг другу руки и расстались. Павел долгим взглядом проводил идущего вверх по улице, к площади Тертр, Максима. И когда тот затерялся вдали в толпе, он бережно скатал в трубочку подарок и неторопливо зашагал вниз.
Ивана Платоновича Кольцов уже застал дома.
– Были в Лувре?
– И тебе советую, – ворчливо, с легкой долей вызова ответил Старцев.
Павел принял это как упрек, дескать, болтаешься попусту по улицам вместо того, чтобы какой-нибудь музей посетить, коль уж выдалось свободное время.
Старик долго молча ходил по комнате, его взгляд был отсутствующий, блуждающий. Было видно, его через край переполняли чувства, и Кольцов, поняв его состояние, не стал продолжать разговор. Но Старцев сам, после длительного молчания, вновь обратился к Павлу:
– Удивительная нация. Совсем не немцы. Больше походят на русских. Та же открытость, легкость, бесшабашность. А вот поди ж ты! Отовсюду все тянут к себе в норку, как муравьи в муравейник. И бережно хранят. А мы… Что мы за народ такой? Все продадим, что не продадим – пропьем, а не пропьем, так либо выбросим, либо подарим. Так и живем. Ничего святого!
– Ну зачем же вы так? А Эрмитаж? А Третьяковская галерея?
– Голубчик Павел Андреевич! Мы ведь страна богатейшая не только полезными ископаемыми, но и людскими талантами. И что же? Музеев, галерей: раз, два – и обчелся. Да и те много беднее Лувра. Ты вот Третьяковку упомянул. Так за нее спасибо надо сказать одному-единственному человеку – Павлу Михайловичу Третьякову. Его неустанными трудами собрано сие великое богатство. Не будь Третьякова, растеклась бы наша ценнейшая и самобытная русская живопись по огромным российским пространствам и где-нибудь, в какой-то «тьмутаракани», сгинула бы. И все! Боюсь, как бы после бриллиантов наши большевистские вожди не распродали бы и эрмитажные ценности. Вполне это допускаю. Грамотные, интеллигентные люди в большинстве своем покинули Россию. А ведь это цвет нации!
– По поводу цвета нации Ленин думает иначе.
– Позволь мне не согласиться с Владимиром Ильичом. Видимо, ему не повезло, и он мало сталкивался с людьми, которые по тому, что они свершили, могут считаться цветом нации. Мне повезло. Я таких людей знал. Взять хотя бы моих харьковских друзей, которыми, поверь мне, могла бы гордиться Россия. К сожалению, они покинули ее навсегда. Думаю, такая же участь постигла Петербург, Москву и многие другие наши города. А вакуум заполняют Юровские. И в этом вся наша беда.
Павел понял: Иван Платонович надолго травмирован своим невольным участием в «бриллиантовой дипломатии». Исчезновение злополучного саквояжа с бриллиантами заставило его задуматься о судьбе российских ценностей, с которыми с такой безумной щедростью расправились новые власти.
Бушкин пришел, когда уже начало смеркаться. Он пешком исходил едва ли не пол-Парижа, посетил многие места, связанные с Великой французской революцией и с Парижской коммуной. И с присущими ему напором и энергией стал делиться своими впечатлениями.
– Спасибо товарищу профессору. Если б не он, постоял бы я когда-нибудь в жизни возле стены Коммунаров? Верите-нет, стою я на кладбище Пер-Лашез и все так ясно себе представляю, будто сам тогда здесь был. Тут вот версальцы, а там наши…
– Позвольте полюбопытствовать, «наши» – это кто же? – язвительно спросил Старцев. – Красные? Большевики?
– Известно, кто. Парижские коммунары. Их враги-версальцы со всех сторон окружили. Силы неравные. Коммунары отбивались до последнего патрона. И все до одного погибли, – и, скорбно помолчав немного, добавил: – Вернусь, пьесу про это напишу.
– Да откуда вы все это знаете? – продолжал донимать Бушкина Иван Платонович. – Версальцы, коммунары…
– Это просто. У нас в бронепоезде товарища Троцкого была своя библиотека. Мне разрешали в ней книжки брать, – пояснил Бушкин. – Одна толстая такая попалась: «Великая французская революция как предтеча Парижской коммуны». Это заголовок. А под ним еще написано: «не извлеченные уроки». Одолел. Три раза всю от корки до корки прочитал. Какие-то страницы на зубок выучил. Хорошая книжка, умственная. Мне после этой книжки все как есть открылось. Вот, скажем, наша Гражданская война, она же точь-в-точь на Великую французскую похожа. Там тоже король, Людовик Шестнадцатый, верховодил. Так же народ поднялся, захватил тюрьму – Бастилией называется. Я и там сегодня побывал. Нет теперь той тюрьмы, снесли. Площадь теперь. Красивая. Цветочки, кусточки. Вроде и не лилась здесь народная кровь, не рубили головы коммунарам. Но я не о том.
Бушкин говорил громко и вдохновенно, словно читал монолог из какой-то пьесы. Старцев даже пару раз многозначительно поглядел на Кольцова: смотри, дескать, вот каким он может быть, этот неулыбчивый и не шибко грамотный Бушкин!
– Захватить-то власть народ захватил, Людовика казнили. Все, как у нас. И не совсем, – продолжал Бушкин. – Коммунарам целик чуток довернуть, и получилось бы все без промаха. Не сумели. И что же? Якобинцев, которые за народ, разгромили. Марата убили, Робеспьера, Дантона, Сен-Жюста казнили…
– Постойте, постойте, Бушкин! Господи, да откуда все это у вас? С такими подробностями? – остановил Старцев извергающего этот монолог бывшего гальванера. Этот неприметный с виду парень своими косноязычными, но умными суждениями, своими пророческими выводами порой поражал профессора, который давно привязался к нему и считал его едва ли не своим сыном. – Вы что же, готовились к нашему отъезду в Париж? Что-то читали?
– Какое там! Вы разве не помните: минуты свободной не было. Но я ж вам говорил: у меня память. Про Великую французскую революцию до утра могу рассказывать. Очень она мне на душу упала.
– Может, другим разом? – улыбнулся Кольцов.
– Еще только два слова. Про Парижскую коммуну, – не унимался Бушкин. За все эти, проведенные во Франции, дни он уже начал привыкать к тому, что его наравне со Старцевым считают виноватым в потере саквояжей, и поэтому все больше молчал. Да и поговорить-то особенно было не с кем. Иван Платонович тоже весь ушел в себя. Жданов и Болотов разговаривать с ними предпочитали об обстоятельствах их ограбления. И только. И вот в их комнате возник еще один человек – Кольцов, который доброжелательно с ними разговаривает, умеет хорошо слушать. И Бушкин взбунтовался. После длительного вынужденного молчания ему просто захотелось обратить на себя внимание, рассказать, какие чувства овладевали им на местах тех не столь давних событий.
– Вот Парижская коммуна. Через восемьдесят лет после Великой французской, – перешел на торопливую скороговорку Бушкин, боясь, что его так и не дослушают до конца, до тех выводов, до которых он дошел самостоятельно, своим собственным умом, – пролетарии установили свою диктатуру. Коммуны стали управлять городами. Живи и радуйся. Так нет же! Всего семьдесят два дня и длилась их радость. Контрреволюционных версальцев, врагов коммуны, надо было разгромить. Вырубить под корень. А они что? Забыли про те давние уроки Великой революции. И поплатились. А товарищи Ленин и Троцкий все правильно поняли: допрежь всего надо изничтожать всю внутреннюю контрреволюцию. Безжалостно и до конца. Тогда все сойдется, – и закончил Бушкин совсем уж неожиданно. – Я так думаю, товарищ Троцкий давал почитать ту книжку Ленину. Ну, про не извлеченные уроки. Может, она и открыла Ленину глаза на то, как в нашей революции победить.
– Эк куда вы хватили, Бушкин! – с укоризной в голосе, с улыбкой произнес Кольцов. – Товарищ Ленин сам лично много книг о революции написал. И про Парижскую тоже.
– Не читал, – с сожалением сказал Бушкин. – Не было их в нашем бронепоезде. Кончится война, обязательно прочитаю. Всемирная революция только начинается. Пригодится.
– Далеко загадываете, Бушкин.
– Что ж тут такого. После того, как свою коммунистическую власть установим, другим тоже надо будет подсобить. Вы меня, конечно, извините, но я обязательно здесь, в Париже, еще разок побываю.
Фролов появился у них, когда совсем стемнело, и за окном уже стихли мерные шаркающие шаги сотен ног. Лишь изредка вечернюю тишину нарушал одинокий торопливый стук каблучков опаздывающей на свидание барышни.
– Ну, как вы тут, сидельцы? – спросил он, ставя на стол увесистый пакет с продуктами.
– Живем – не тужим! – бодро ответил за всех Бушкин. Фролов, который все эти дни видел его мрачным и молчаливым, и даже, кажется, не слышал его голоса, удивленно на него посмотрел. А Бушкин продолжил: – Можно бы и дальше так. Харч хороший, работать не заставляют. Только вот совесть сопротивляется. Дружки мои где-то в Таврии или под Сивашами головы кладут, а я тут вроде этого… вроде курортника.
– Посочувствовать могу. Сам тут не по своей воле французские харчи перевожу, – выкладывая на стол упакованные в красочные обертки продукты, сказал Фролов.
– Как говорил мой батя: из сочувствия кафтан не сошьешь, – ворчливо отозвался Бушкин. Кольцов и Старцев молчали. Старцев словно заново открывал своего всегда исполнительного, незлобивого и покладистого помощника.
– Бунт на корабле? – улыбнулся Фролов и, коротко взглянув на Бушкина, доброжелательно объяснил: – Честно говоря, пытаемся найти способ отправить вас обратно. Имею в виду, чтобы обойтись без проблем, с гарантией. Пока не получается.
– И как долго может не получаться? – наступал на Фролова Бушкин.
– Не знаю. Тут, в Париже, сейчас находится наша крестьянская делегация. Ее возглавляет замнаркома внешней торговли товарищ Тихонов. Я с ним сегодня встречался. Возможно, удастся пристроить вас и Ивана Платоновича к ним.
– От чего это зависит?
– От многих обстоятельств, и я не уверен, что вам надо их знать. И потом. Я ведь не сказал: «пристроим вас к делегации», я сказал: «возможно, удастся», – отбил атаку Бушкина Фролов. И Бушкин понял, что своей настойчивостью рассердил Фролова.
– Извините, – виновато буркнул он.
– Все же надеюсь, что удастся, – миролюбиво добавил Фролов. – Так что потихоньку собирайтесь.
– Уже.
– Что «уже»?
– Собрались, говорю, уже.
– Ну и отлично. Теперь ждите. Если все получится, скоро будете дома.
Окончательно успокоившись, Бушкин отошел в свой закуток и затих. Старцев тоже молча переваривал полученную информацию На протяжении всего этого разговора Бушкина с Фроловым Кольцов размышлял, как ему поступить. Рассказывать Фролову или нет о том, что случилось с ним на Монмартре?
Он понимал: так безоглядно, как он сегодня, опытному нелегалу нельзя себя вести. Есть непреложный закон: опасаться людных мест, избегать толпы. Даже несмотря на то, что иногда толпа бывает спасительной. Он нарушил этот закон и столкнулся с ситуацией, результаты которой не мог просчитать. Как поступит Таня, узнав, что он в Париже? Не расскажет ли все отцу? Прошло время, Таня наверняка изменилась, стала другой. Сохранились ли еще в ее душе чувства к нему? Если полковник Щукин узнает, что Павел здесь, несомненно поднимет на ноги всю тайную полицию Парижа. Будут искать врага Франции, хотя на самом деле он всего лишь враг полковника Щукина. Павел допускал также, что Таня не выдаст его, надеялся на это. Но есть еще Максим. Кто он? Какие неожиданности могут исходить от него?
Единственное, что успокаивало Павла: ни Таня, ни Максим не знали, где он остановился. После завтрашней встречи с Мироновым, если все пойдет так, как он рассчитывает, он уже никак не сможет повлиять на дальнейшие поиски саквояжа, и сможет исчезнуть, залечь на дно.
Размышляя так, Павел пришел к выводу, что эта внезапная встреча на Монмартре, случись чего, может в конечном счете отрицательно повлиять на всех его товарищей, на их общее дело, и поэтому ничего скрывать он не может, не имеет права.
Павел молча развернул перед Фроловым портрет Тани.
– Узнаете?
Фролов коротко взглянул на портрет, неодобрительно проворчал:
– Уже успел.
– Вглядитесь. Я же спросил: узнаете?
Фролов склонился над портретом, долго и внимательно его рассматривал.
– Лицо знакомое. Кажется, я где-то ее видел.
– В Харькове, – подсказал Кольцов.
Старцев тоже подошел к столу и также внимательно стал рассматривать рисунок.
– Хорошенькая, – наконец вынес свой вердикт Фролов. – Впрочем, в таком возрасте все они хорошенькие. Нет, я ее не припоминаю.
– Дочь полковника Щукина, – пояснил Павел.
– Если я ее и видел, то мельком. Не запомнил, – сказал Фролов и, что-то припомнив, добавил: – У тебя с нею, кажется, был роман?
Павел промолчал.
– Должно быть, крепко она тебя за сердце зацепила, если возишь с собой ее портрет.
– Все проще. Этот портрет я увидел на Монмартре.
– Может, просто похожая?
– Нет, это она. Полковник Щукин здесь, в Париже. Таня тоже.
– Откуда портрет?
– Мне его подарил художник, который ее рисовал.
– Откуда он узнал, что она – твоя знакомая?
– Я сказал. И ничего больше… Да, это он мне сказал, что они сейчас в Париже.
– Ну, и что дальше? – холодно спросил Фролов.
– Не знаю, – откровенно ответил Павел.
– И я тоже, – немного поразмыслив, сказал Фролов. – К сожалению, ничего хорошего это твое приключение нам принести не может. Об одном прошу: пожалуйста, будь осторожен.
– Постараюсь. Хотя, конечно, очень хотел бы ее увидеть.
– Надо было, Паша, рубить дерево по себе, – безжалостно сказал Фролов.