Глава шестая
После совещания у Фрунзе они вернулись в Особый отдел. Менжинский не отпустил Кольцова. Он попросил помощника принести ему список всех сотрудников ЧК, находящихся на данный момент в Харькове, и стал при Кольцове и для него отбирать не только обстрелянных, но и уже отличившихся в боевых операциях, способных возглавить в будущем отряде группы чоновцев.
Он понимал, что дело, на которое отправлялся Кольцов, было не просто смертельно опасное. У него было не так много шансов на успех. А Менжинский хотел, чтобы он остался в живых. Для этого ему нужны опытные помощники. От них во многом будет зависеть, сумеет ли отряд скрытно проникнуть в Знаменские леса, к Матронинскому монастырю. Уже там, на месте, надо хорошо подготовиться к неравному бою. Надо удачно выбрать время нападения на противника и застать его врасплох. Лишь в этом случае можно рассчитывать на успех.
Но Знаменский лес, где располагался Матронинский монастырь, был многолюден, вокруг много селений, и отряд будет трудно перебросить туда скрытно. А это значит, что противник сможет хорошо подготовиться к боевым действиям. Не исключено, что на помощь врангелевцам придет Петлюра. На этом этапе войны их интересы совпадают. И разгорится такое пожарище, что для того чтобы его погасить, Фрунзе придется снимать с фронта не одну дивизию.
Всего этого не случится, если Кольцов будет действовать партизанским способом. Подбираться к монастырю лучше всего ночью, обходя села. Для того чтобы отряд был управляем, следует разбить его на мелкие группы и во главе этих групп поставить опытных людей.
Менжинский давал Кольцову советы, исходя из своего богатого подпольного прошлого в Ярославле, Свеаборге и Петрограде. Но как же жалко было ему отрывать от сердца так нужных сейчас людей. Большая их часть осталась в Москве, сюда, в Харьков, Менжинский забрал с собой трижды проверенных и испытанных. Сейчас из них отбирал самых осторожных, самых хитрых, не подверженных неоправданному риску.
Список оказался короткий, из восьми человек. Немного подумав, Менжинский вычеркнул из него еще две фамилии и лишь затем передал его Кольцову.
– Это – люди, на которых вы можете уверенно положиться, – коротко сказал он. – Каждого хорошо знаю лично. Не подведут.
Кольцов еще раз бегло просмотрел список. Фамилии были незнакомые, кроме, пожалуй, одной. Кириллов. Он даже подумал, да мало ли в России Кирилловых. Но на всякий случай спросил:
– Знал я одного Кириллова. Тот, помню, был начальником Политотдела Правобережной группы войск в Бериславе. Уж не родственник ли?
– Он самый и есть, – ответил Менжинский. – Андрей Степанович Кириллов. Он вчера вечером у меня был, вас разыскивал.
– Но… в этом списке? – удивился Кольцов. – Как это? Почему?
– Он был здесь, в Харькове, в госпитале. Вчера выписался. Очень хотел вас увидеть. Вот я сейчас и подумал: пусть чуток проветрится после штабной работы. И вам будет в подкрепление.
– Не слишком ли расточительно? Меня бы к нему в помощники, это я бы еще смог понять. Да и согласится ли он.
– Гольдман мне сказал, что разговаривал с Кирилловым. Он согласен. По-моему, Гольдман его и уговорил.
– Когда это Гольдман мог успеть? – усомнился Кольцов.
– Вы плохо знаете Гольдмана. Он еще там, в приемной у Фрунзе, подписал у меня требования на ружейные склады и тут же умчался на вокзал доставать теплушку.
Кольцов вспомнил: минут на десять Менжинский действительно покидал кабинет Фрунзе. Ну, Гольдман! Ну, перпетум мобиле!
– А почему в списке нет Гольдмана? – спросил Кольцов. Он надеялся, что Гольдман напросится с ними.
– Потому, что я его вам не отдам. У него и здесь работы выше крыши. Причем такой, какую я никому не могу доверить, – ответил Менжинский. – Он один заменит всех тех людей, которые отправятся с вами. Я нисколько не преувеличиваю.
Осенние дни и так коротки. Но этого дня, до отказа загруженного сборами, Кольцов и вовсе не заметил. Мелькнул – и все. Прощаясь с Менжинским, он выслушал от него массу напутственных слов, причем все они были или трудно, или совсем невыполнимыми. Причин было несколько. Но главная из них: они ничего наперед не могли предугадать. Неизвестных в этой задачке было столько, что она казалась неразрешимой. Менжинский хорошо понимал это, потому что сказал:
– И все же главное для вас – заранее предупредить Буденного о засаде. Если это удастся, в бой вступать с Матронинской засадой неразумно. Но это решать вам там, на месте. Рассчитываю, что разумное решение вам подскажет ваш прошлый опыт.
Буквально на минуту Кольцов забежал в гостиницу, чтобы теплее одеться. Вновь вернулся в Особый отдел. К тому времени там собрались все те, кто должен был отправиться с ним на операцию. Он встретился с ними, чтобы познакомиться. Список, составленный Менжинским, как бы материализовался. Кольцов коротко с каждым побеседовал. И при этом внимательно вглядывался, старался запомнить.
Александр Панченко оказался высоким и тощим, как весло, но улыбчивым молчуном.
Двое Бобровых – отец и сын, Петр Евдокимович и Сергей – два невысоких, широкоплечих, два эдаких крепеньких гриба-боровичка. Старший до революции был печником. Кольцов обратил внимание на его большие, как пудовые гири, кулаки.
Владимир Матросов – парнишка из городских окраин. Веселый, неунывающий, в тельняшке, выглядывающей из-под расстегнутого ворота гимнастерки. На море не служил, тельняшку носит «себе в удовольствие, другим для острастки».
Семен Велигура, из бывших слесарей. Прихватил с собой тяжелый металлический сундучок, наполненный различными ключами, пилами и всякими железяками, которые считал необходимыми в дальней дороге. Объяснил просто: «Ложка к обеду лишней не бывает».
С Петром Степановичем Кирилловым встретились, как родные. Обнялись. Кольцов прежде всего выяснил про ранение. Пулевое, в грудь навылет, но ничего там не повредило и было, как выяснилось, на удивление легким. Но при этом он был еще контужен. Трое суток без сознания. Казалось: закрыл глаза в Бериславе, а открыл – в Харькове. Но и в этом повезло, здоровье постепенно вернулось.
– А с нами зачем пошел? – не удержался, спросил Кольцов. – Не на прогулку ведь отправляемся, Петр Степаныч. Тебе бы еще малость сил поднакопить.
– Хочешь, по секрету? – наклонился к нему Кириллов, хотя рядом с ними никого не было, и находились они в пустующем кабинете Гольдмана. – Я давно решил смыться с политработы. Ну не по мне вся эта бумажная карусель, эти мелкие интриги, ссоры, споры. Я еще до госпиталя от Манцева из УкрЧК к Менжинскому перевелся. Случилась такая оказия, когда его сюда, на Южный фронт, прислали. А мы с ним, как бы это лучше сказать, – однополчане. Вместе в подполье были. Я, видишь, тоже из бывших подпольщиков. Лихое было время. По нему тоскую.
– А по-моему, ты от Землячки сбежал, – улыбнулся Кольцов, напомнив Кириллову ту, которая во время боев под Каховкой распорядилась арестовать Кольцова за враждебную деятельность. Будь тогда на месте Кириллова кто-то другой, неизвестно, как бы все обернулось. Армейский военный трибунал находился под негласным ее руководством и выносил приговоры по ее указке. И, без малого исключения, все они были расстрельные. Много крови было на ее женских руках.
– Пустая баба. Злобная. Да что мы о ней! – нахмурился Кириллов. – Надеюсь, обузой тебе в этой операции не стану. А может, в чем и пригожусь. Поэтому и напросился. Сам, учти. Добровольно. Это я к тому, чтоб в случае чего ты сам себя не судил строго.
Под вечер Кольцова разыскал Тимофей Бушкин.
– И чем же это я, Павел Андреевич, вам так не угодил? – начал с упрека Бушкин, причем говорил он, словно читал монолог с какой-то пьесы Островского. – Чем же это я вам так не понравился? В Париже чуть не пуд соли вместе съели, надеялся, тут до пуда доберем. Рассчитывал, уж если у вас какое серьезное дело выдастся, вы и меня до него приспособите. А что получается?
– А что получается? – не принимая упрека, строго спросил Кольцов. – Вы еще с прошлого года распоряжением самого Троцкого приставлены к Ивану Платоновичу.
– Ну, был приставлен. Но не навсегда, а на конкретное дело, – не согласился Бушкин. – На одно-единственное конкретное дело: помочь Ивану Платоновичу подсобрать в нашей местности потерянные буржуазией ценности и доставить их в Москву. Меня сам товарищ Троцкий направил. Да, – и с вызовом добавил: – Задание я выполнил. И все! И я свободен!
– А Париж? Туда, как я понимаю, вас Троцкий не направлял.
– Ну, тут… тут так получилось… Оно, конечно… – завилял словами, как щенок хвостом, Бушкин. – Мне предложили. Я не устоял. И то сказать: Париж! Очень уж повидать его захотелось. Когда еще такое может представиться?
– А после Парижа почему на свой бронепоезд не вернулись?
– Да как-то так. Они про меня забыли, я – про них. Затерялся, словом. А какого я вам ротмистра изобразил! Сам Иван Платонович меня похвалил. И вот узнаю: вы на операцию отбываете. Подумал, про меня вспомните.
– А с кем этого подпоручика оставим? С немощным стариком?
– Так это я мигом улажу. Доставлю его в тюрьму, а там они разберутся, куда его.
– А я сам хотел разобраться, – сказал Павел. – Думал, вот вернусь и постараюсь определить его судьбу.
– Да на кой хрен он вам, этот белячок задрипанный? – едва не взмолился Бушкин. – Кому он уже теперь нужен?
– Мне он действительно ни к чему. А маме с папой в Бронницах очень даже нужен.
Этот разговор продолжился и потом, уже поздним вечером, когда они все собрались на заброшенном станционном тупике, подальше от любопытных глаз, где стояла, готовая к отправлению, старая теплушка с сохранившейся с давних времен наполовину стертой надписью «Сорок человек – восемь лошадей».
Теплушка была аккуратно заставлена ящиками с боеприпасами: патронами, гранатами, а также продуктами. В самом углу вагона выстроились в два ряда и отливали темной зеленью шесть новеньких «Максимов». Нашелся здесь и полуведерный медный чайник.
Возле буржуйки возвышалась горка нарубленных дров и стоял ящик с углем. Гольдман хорошо знал свое дело, не упустил ни одной мелочи.
– Ты нас, Исак Абрамыч, так всем снабдил, будто нам до Сибири ехать.
– Мой покойный папа всегда говорил: «идешь в дорогу, обязательно положи в один карман веревочку, а в другой – сухарик». Не знаешь ведь, какой окажется дорога и что на ней тебя ждет, – сказал Гольдман. – Я так гляжу, ничем лишним я вас не обременил. Продуктов дней на пять вам хватит. И боеприпасов – на сутки хорошего боя. Но лучше бы вам обойтись без него.
– А мы и не против, – весело сказал Кольцов.
Весь вечер по пятам за Гольдманом ходил Бушкин, но на глаза Кольцову старался не попадаться. Кольцов это замечал и даже понял, что Бушкин надеется на помощь Гольдмана. Но Гольдман все никак не мог начать этот разговор: перебивали какие-то дела.
И лишь когда схлынуло все и они томились в ожидании отъезда, Гольдман, видимо, вспомнил обещание, данное Бушкину:
– Экипаж, как я гляжу, подобрался у тебя хороший, дружный. Но людей, на мой взгляд, маловато, – начал он издалека.
– На мой взгляд, тоже, – согласился Кольцов.
– Ну и возьми вон Бушкина. Просится. Я поддерживаю. Он не будет вам лишним, в этом я уверен.
– И я тоже, – опять же согласился Кольцов. – Но – не могу. Он уже давно должен был вернуться к себе на бронепоезд. По сути, он – дезертир.
– Насчет дезертира, это ты, Паша, хватанул через край. Он ни на день не покидал службу, и в этом смысле совесть у него чиста.
– Ну, хорошо. Если честно, я не хочу оставлять Ивана Платоновича одного. Здоровье у него неважное. После Парижа совсем сдал, – откровенно сказал Кольцов. – И еще я там оставил до моего возвращения этого подпоручика. Не хочется оставлять его наедине с Иваном Платоновичем.
– Насчет подпоручика. Ты обязан был обратно передать его в контрразведку.
– Обязан. Но не передал. Так получилось. Пока оставил у Ивана Платоновича.
– Что значит «пока»?
– По возвращении хочу сам разобраться, что к чему.
– Вот что! Это никакие не шутки! За это ты действительно можешь попасть под трибунал, и никто тебя не спасет, – сердито заговорил Гольдман. – Я сегодня же передам его контрразведчикам. Может, из него еще что-нибудь вытряхнут.
– Трясти будут, это я понимаю. Но ничего не вытряхнут. А потом расстреляют.
– А тебе то что, Паша? Ты свое дело сделал. Причем сделал блестяще. И успокойся.
– Успокоиться не могу, – сказал Кольцов. – Я с ним тогда, ночью, еще дважды разговаривал. Давал ему немного поспать и снова будил. Поверь, после меня там контрразведчикам делать нечего. Да и знает он только то, что рассказал. И ничего больше. В армии он всего третий месяц. Как говорится, зеленый, необученный. По профессии – землемер. Дома, в Бронницах, у них было хозяйство, несколько разоренное, но большое. Старики немощные, две сестры – тоже не помощницы в хозяйстве. И так получается, что он – единственный работник и единственный кормилец. Вот и судите теперь, кто он? Враг? А по-моему, обыкновенный юноша, запутавшийся на этих военных перекрестках.
– Ну уж и не друг, – категорически сказал Гольдман. – Ты у него спрашивал, как он оказался в составе той группы? Ну, в засаде? В таких случаях, ты сам это знаешь не хуже меня, посылают только проверенных.
– У вас, Исаак Абрамыч, очень уж устаревшие представления о порядках в нынешней армии. Возникла у Врангеля мысль устроить на пути продвижения Первой конной засаду, и уже на следующий день на плацу стоит строй из тысячи человек. Разбили их на мелкие группы. Нашли кого-то из местных, чигиринских, назначили их проводниками. Объяснили место встречи. Добирайтесь кто как может. Вот и вся история.
– Ну и что ты, Паша, хочешь? – все еще не совсем понимая цель этого разговора, спросил Гольдман.
– Чего хочу, пока не знаю. А вот чего не хочу… Не хочу, чтобы его расстреляли. Не успел он еще ни перед кем провиниться, и перед советской властью тоже. А наши контрразведчики, боюсь, разбираться не станут. Тем более сейчас, когда у них дел выше крыши, когда фронт готовится к решительным боям.
– Интересно рассуждаешь, Павел Андреевич, – похоже, даже упрекнул Кольцова Гольдман.
– Еще совсем недавно я по-иному рассуждал. А сейчас какие-то винтики в голове провернулись. Особенно тогда, в Бериславе, об этом задумался, когда меня арестовали, и я боялся, что Розалия Самойловна добьется своего, и меня расстреляют. Дело шло к этому. Вот тогда я и подумал: все же мы очень расточительны в смысле человеческих жизней. Долгие годы трудно растим человека, вкладываем в его голову нужные знания, верим в то, что он продолжит нашу жизнь, а может, и сделает ее лучше. А потом, особенно не задумавшись, в одну секунду лишаем его жизни. За что? За то, что он думает не совсем так, как думаем мы с тобой. Кончится война, и боюсь, на всей нашей огромной российской земле останется от силы миллион человек. А то и того меньше. Перебьем друг друга.
Гольдман задумчиво почесал затылок, но ничего не ответил.
– Не согласен. Тут, извините, чуток контрреволюционным душком попахивает, – не выдержал, вклинился в разговор Кольцова и Гольдмана стоящий чуть поодаль и прислушивавшийся к их разговору Бушкин.
– Это не контрреволюционный душок, Тимофей, а вполне допустимое преувеличение. Гипербола. Но такие крамольные мысли меня, извините, все чаще стали посещать.
– Так что ты предлагаешь? – спросил Гольдман.
– Отпустить.
– Отпустить? Куда? А ты не подумал, что отпустить его – равнозначно расстрелять. Его завтра же поймают и уж, поверь, без всякого суда и следствия, там же, у дороги, и расстреляют.
– Это я понимаю, – озадаченно согласился Павел. – Его надо куда-нибудь вывезти. Пусть до моего возвращения где-нибудь отсидится.
– Где?
После короткого молчания Кольцов с надеждой предложил:
– Слушайте, Исаак Абрамыч, а может – в Основу? До Павла Заболотного?
– Глупее трудно что-либо придумать! – даже рассердился Гольдман. – Ты все-таки думай! Павло – настоящий чекист, из подпольщиков. Он этого подпоручика близко на дух не примет. Да и саму колонию можно под удар поставить.
И снова наступила тишина. Вспыхивали и гасли в густеющих сумерках малиновые огоньки цыгарок отъезжающих вместе с Кольцовым чекистов. Они уже давно забрались в теплушку и, ожидая отправления, стояли у распахнутой двери и о чем-то своем гомонили. В центре внимания был Кириллов. Видимо, он рассказывал какие-то госпитальные байки, потому что время от времени оттуда доносились короткие смешки.
В простуженном воздухе сиплым голосом заявила о себе прибывшая «кукушка», чтобы отогнать теплушку к ожидавшему ее товарняку.
– А как вам понравится такая мысль? – вновь вклинился в их разговор Бушкин. Он уже не сомневался, что уедет вместе с Кольцовым, и сейчас всячески старался показать ему свою необходимость. – Что, если переправить нашего белогвардейчика в Мерефу? До того мужичка, вы его, Павел Андреевич, знаете. Он еще дней пять назад Ивану Платоновичу картошку привез и сала шматочек. Они про вас вспоминали. Хороший такой мужичок, хозяйственный. Забыл, его как-то чудно, по-старинному звать.
– Фома Иванович Малахов, – напомнил его имя Кольцов.
– Во, точно! Фома! – обрадовался Бушкин.
Кольцов подумал, что в предложении Бушкина есть определенный резон. Мерефа даже в те дни, когда через нее перетекали то красные, то белые, то снова красные, никак не менялась, оставалась тихой, неприметной, соблюдающей патриархальный образ жизни. Фома Иванович, по причине возраста со стороны наблюдающий за катаклизмами Гражданской войны, так и не научился делить людей на красных и белых. Он искренне верил, что произошел какой-то сбой в природе и вот-вот все вновь встанет на свои места. Ждал, что из вынужденной эмиграции опять вернется владелец винокуренного завода Альфред Борткевич, имение которого, несмотря на все трудности, сумел сохранить во время повальных разгромов и разорений, и по сегодняшний день ревностно стремился содержать его в исправности.
Хозяйственный подпоручик вполне может прийтись по душе Фоме Ивановичу, скрасит его одиночество, а в каком-то непредвиденном случае даже сойдет за его родственника. А по возвращении из поездки он решит его судьбу.
– Пожалуй, – несколько удивленно, но все больше укрепляясь в высказанной Бушкиным мысли, согласился Кольцов. Не вызвала отторжения эта мысль и у Гольдмана.
– А что я тебе говорил, у него голова не только чтобы фуражку носить, – указал Гольдман Кольцову на Бушкина. И, взглянув на отдувающийся паром паровозик, готовый уже сорваться с места, он с присущим ему напором веско и внушительно сказал: – Значит так! Бушкина берешь с собой. При таком недокомплекте он тебе очень даже пригодится. Золотая голова! А твой подпоручик уже завтра будет в Мерефе. – И мягче добавил: – Ты уж, Паша, не сомневайся. Это я беру на себя.
…На Харьков опустилась холодная и ветреная, с дождем и снегом, ночь. Поезд тронулся и почти сразу же растаял в темноте. Какое-то время до Гольдмана еще доносился дробный стук вагонных колес, а потом и его накрыли посвисты ветра.