Книга: Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы
Назад: КОСАЧ
Дальше: ДОШЕЛ

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИСОВИНА ПО ПРОЗВИЩУ ЖАН ВАЛЬЖАН

огда нарыщешься за целый день по пьяным сугробам, так и не перевидев ни зайца, ни рыжей кумы, ни рябца, когда тихо воротишься в синих сумерках домой, посыпаемый снегом так, будто туча им тяжелая блукала где, да вдруг изнемогла и разом просыпалась на божью землю, когда сядешь в разлатый диван у натопленной в жар печи со стаканом чуть не черного чая из капливого самовара, когда собака вытянется рядом, все еще простылая и нет-нет дрожащая мелкой дрожью, когда ни рисовать, ни писать, ни тем более мыть посуду сил не будет, кажется, до самой смерти, а спать еще рано, возьмешь старую, уже дважды переплетенную книгу и читаешь, читаешь. То увлечешься сюжетом, то вдруг набежит что-то свое, похожее. А то и совсем непохожий случай столько всякого навеет…
Иногда я спрашиваю себя, зачем вообще человек читает и пишет книги? И думаю, что читает не только для того, чтобы узнать нечто новое д ля себя. Иначе, зачем бы ему перечитывать хорошо знакомую книгу по несколько раз? Может быть, читатель ищет и находит своего автора, свою книгу по тем образам, по тем словам, которые живут и в его душе, но так и остаются невысказанными. И может быть, именно читатель так и не нашедший своего автора, свою книгу, как раз берется за ручку и принимается за писательство.
Есть одна известная восточная притча о правителе, повелевшем написать историю своей страны, своего народа. Многие ученые мужи — книгочеи написали по его приказу множество исторических томов, но ни один из этих трудов так и не удовлетворил своей полнотой правителя. Думаю, что это был потенциальный писатель и, возможно, он и стал бы им, не случись при его дворе одного опытного и мудрого человека. Впрочем, довольно отступлений, которые способны завести, бог знает, в какие зодиаки аналогий и философий.
Вот раз устал я до бесчувствия, уселся возле печи, полистал свою любимую книгу, и показался на глаза рассказ известного вам охотника и писателя о красном лисовине. Сунул я палец среди страниц, схлопнул книгу, и пришел мне на память лисовин. По прозвищу Жан Вальжан.
Когда же началась его история среди людей? Верно, с какого-нибудь охотника-неудачника, стрелявшего по случаю бекасинником, что повредило лисовину глаз и, может быть, придало ему той наглой смелости, благодаря которой стал он в Кадницах знаменит.
Впервые я узнал о лисовине, не имевшем тогда еще своего звучного имени, от Тютюни. Старик пришел как-то утром с нескрываемым намерением опохмелиться и рассказал случай, можно сказать, забавный, а можно бы и не вспоминать про него. Но вышло так, что у случая оказалось долгое продолжение, и оттого ему следует уделить в рассказе первое место.
Кадницы так облепили крутой берег домами, банями да садами, как пьяный идет в гору — по чертову умыслу, и потому никакого порядка в улицах нет. К тем, кто живет по одну сторону кривой дороги, ручьи текут в дом сами, а те, чей дом оказался с другой стороны, ходят за водой к седым от старости осиновым желобам и носят ее ведрами на коромыслах. Так живет и носит воду Тютюня, а если сказать, как на самом деле, то носит воду старуха его, баба Груня. Вот и шла она с почти полными ведрами домой, боясь оскользнуться на примороженной горушке, и вдруг обмерла: прямо на нее вдоль улицы мчал во всю прыть заяц, а за ним змеилась по колее рыжая шубка. На премину сказать, что будь в Кадницах какое-никакое общество антиохотников, баба Груня непременно была бы в нем лидером ортодоксального крыла — так не любит она убийц божьих животиков. И вот два животика в безумном смертельном пробеге направлялись прямиком к ней. Времени у бабы Груни прийти в себя и на что-либо решиться не было, но она все-таки не растерялась. Скинула кадницкая матерь Терезия ведра в снег и с отчаянным ахом перешибла белянка коромыслом. Опешивий лис замер, уставился на нее большим белым глазом, и давай бог ноги.
— И попала ведь, чертова баба! — умилялся супругой Тютюня. — Чтоб ей пусто было на том свете. Потом жалела косого, убивалась. Я его деру, а она поглядит-поглядит, да захлюпат. Лучше б, баит, я лису прибила.
Так я впервые услышал о лисовине с белым глазом. А необычное прозвище свое лис получил после того, как забрался поутру в курятник Сашки Березнева, поднял там переполох и был замкнут на запор случившейся недалеко сашкиной женой Галкой. С криком она прибежала в дом:
— Сашка! Лиса у кур. Застрели скорей, пока не пожрала всех!
Сашка выскочил в одном валенке, в галифе и рваном тельнике на босое пузо, с переломленным ружьем. На скаку он вставлял в казенник патроны с картечью и сыпал их в снег, продолжая прыгать на обутой ноге к курятнику. Сашка был первым, кто хорошенько рассмотрел одноглазого лиса, ощерившегося под лестницей — насестом. Это был крупный темно-рыжий, почти красный лисовин с голубовато-белым левым глазом. Правый горел огнем и с ненавистью смотрел в лицо близкой смерти. Лис был так пышен, зол и красив, что Сашка невольно залюбовался им, опустил ружье.
Лис попался надежно, и можно было не спешить, — с трех сторон его окружала металлическая сетка-рабица, а с четвертой была дощатая стена. Сашка даже рассмеялся, увидев лису в таком беспомощном положении, жену с испуганными глазами и себя в одном валенке.
— Попался, каторжная рожа! — воскликнул Сашка, победно хохоча над красавцем — лисом. — Отольются тебе квочкины слезки! Сейчас мы тебя оприходуем и шкуры не попортим.
С этими словами он ускакал назад в дом, а когда вернулся уже обутый и с черенком от лопаты, лиса в ловушке не было.
— Не понимаю, куда он делся, как сбежал, — сокрушался Сашка рассказывая нам с Владимиром Петровичем эту историю. — И следов нигде нет. Не по лестнице же удрал! Чудо прям. Да еще глаз этот, как у колдуна.
— Жан Вальжан какой-то, — загадочно процедил Владимир Петрович и, заметив недоумение на сашкином лице, добавил, разведя руками: — Беглый каторжник, а не лис.
— Ей бога не понимаю, как ушел, — будто оправдывался перед нами Сашка и заглядывал в глаза, надеясь, что мы, может, слышали в последнее время что-нибудь такое о лисах, необычное что-нибудь… — Моя говорит, я не верю конечно, — слишком поспешно заверил Сашка. — Мол, есть такой лис— Царь лисов, ну, или там Князь. В общем, его ни убить, ни поймать нельзя, — и снова его взгляд испытующе забегал по нашим глазам.
Владимир Петрович улыбнулся в усы и, как бы рассуждая, заметил:
— Кто его знает. Есть многое такое, друг Гораций…
С тех пор и получил одноглазый лис имя. Может быть, несколько претенциозное и неуместное в нашей приволжской деревне, где до сих пор носят воду на коромыслах и распаривают горох в русских печах. Как рассказчик, я мог бы вполне подобрать что-то более привычное для слуха, но такое уж оно было это имя, и как бы ни выглядело оно нелепо среди среднерусских заснеженных лесов, все еще хранящих посконный дух языческого прошлого, над бескрайними лугами, полными коровьих лепешек, голубых цветов и белых бабочек, я решил сохранить его вызывающую звучность.
Совру, если скажу, что все эти истории оставили меня равнодушным, но и никаких фатальных решений, вроде «не смогу спокойно спать, пока не возьму эту бестию!», я не принимал. Просто всякий раз, как попадались на глаза недалеко от Кадниц лисьи следы, я все примеривался к ним:
— Уж не его ли тут носила нелегкая?
Случилось как-то раз, как гуляли мы с Бесом за Кудьмой, наблюдать охоту тетеревятника на ворону. Взять ее у ястреба не вышло, но помял он птицу изрядно, и жить ей дальше было не суждено. До вечера просидела ворона, нахохлившись, на ветвях тополя, а с темнотой околела и свалилась. На другой день я увидел ее лежащую в снежной лунке у ствола дерева с раскинутыми в стороны черными крыльями, а еще через пару дней ветер гонял по насту только вороные перья. Почти занесенный снегом лисий след тянулся сюда путанной цепью от стогов. Мы с Бесом направились в пяту ему. Найденную ворону зверь отволок от тополя метров за пятьдесят, к коричневым былочкам конского щавеля, и тут умело расправился с падлой, оставив от нее лишь ворох перьев. У стога Бес с настойчивостью обнюхал местечко, которое, видимо, пометил лисовин, и, приладившись то одним, то другим бочком, вскинул заученно заднюю ногу и переметил. Потом он с выразительным рыком и решительностью чистил ноги о снег, а я приговаривал:
— Правильно, собачка! У охотника всегда должны быть чистые лапы.
Дальше мне пробираться по непрочному насту не было никакой возможности, и мы вернулись домой. А на другой день я бросил в тополях двух стреляных ворон, и вскоре их постигла участь первой. Следы снова тянулись от стога, теперь уже хорошо заметные с характерной для лисовина округлостью отпечатка. Лис и на этот раз проходил с северной, скрытой от деревни стороны омета и, судя по тому, как злился Бес, переставил метку в свою пользу. От стога до ворон он крался осторожно, вроде бы мимо спешил, потом резко, как бы испугавшись, сворачивал в сторону от деревни, скатывался по обрывистому берегу небольшого ставка, и наконец оказывался рядом с падлой с противоположной от стога стороны. Схватив ворону, он делал несколько прыжков в направлении стога, а затем бежал рысью к уже знакомым былочкам конского щавеля.
Вторую птицу лис уволок под один из могучих тополей и там закопал в снег, выев только внутренности.
— Ну, наконец-то мы увидимся, голубчик, — решил я про себя, раскопав ногой лисью кладовую, и, аккуратно забросав ворону снегом, довольный отправился со своим ягдтерьером домой. Мороз был не слишком крепок, а солнце, ползающее по высокому берегу, в самом низу безоблачного неба, предвещало ясную звездную ночь. Кадницы дымили белыми дымами на запад, и прозрачный, почти безветренный воздух пах пломбиром.
— След-то вечерний был? — поинтересовался брат, наблюдая за моими сборами на засидку. — А то, может, утренний, так и околеешь за ночь на морозе.
— Проверять уже некогда, — подосадовал я. — Судя по всему, он сегодня придет. Следопыт из меня, конечно, не так, чтобы очень…
— Да уж конечно, — обрадовался брат возможности меня поддеть.
— Но мне показалось, — продолжал я, не обращая внимания на инсинуации, — что след вечерний.
— И почему же?
— Да вот уж показалось. Снег со следом на варежке не вдруг рассыпался, смерзся.
— Ну, тогда дерзай. Ни пуха.
— Тьфу на тебя три раза.
К вечеру восточный ветер немного озлился, но я был рад этому обстоятельству, поскольку имел возможность подойти и забраться на стог со стороны деревни, а там потихоньку наблюдать за лисьим кладом, не давая раньше времени обнаружить себя по запаху, разносимому ветром. Лишь бы лис, как обычно, появился с востока и прошел возле стога, а не заявился с противоположной стороны.
Тот, кто сидел в засидках, в омете, хорошо знает, как постепенно холод добирается до тела, как заползают в рукава полевки, а ты сидишь и не знаешь, можно ли двинуться, или желанный гость, ради которого все это затеяно, уже близко и с подозрением вслушивается в ночную тишину.
Я старался почти не возиться, чуть согревался, напрягая до судорог и расслабляя мышцы тела, придавливал мышь в рукаве и периодически чуть поводил головой, до слез вглядываясь в неясные тени, разложенные ярким молодым месяцем по призрачному снегу специально, чтобы смущать меня.
Не буду в сотый раз описывать испытанное многими охотниками состояние ожидания, навязчивой дремоты и волнительного напряжения при каждом шорохе, при каждом мелькнувшем в поле зрения живом движении.
Лис подошел неслышно и обнаружил себя только тогда, когда взялся переставлять метку где-то сзади и внизу подо мной. Потом, через несколько бесконечно долгих секунд он показался справа от стога и, осторожно перешагивая свою тень, направился к кладу. Нужно ли говорить, как волнуешься в такой момент, как дрожат пальцы, тихо сдвигающие предохранитель, и голова медленно и неудобно опускается к прицельной планке на стволе, перевязанном посередке шнурком, стягивающим антабки — чтоб не звякнули.
Мой коричневый кроличий треух ловко сорвался вдруг с головы и, пролетев по воздуху несколько метров, разделился на две части, одна из которых безжизненно рухнула вниз, а другая, грациозно лавируя в морозном воздухе развязанными «ушами», беззвучно устремилась в темень ветвей ближайшего тополя. У меня перехватило дыхание, и волосы на голове зашевелились, хотя испуг продолжался недолго — то, что это сова сорвала с меня шапку, я догадался довольно скоро. Но вообразите мое состояние, когда, проследив ошалевшим взглядом за манипуляциями птицы, я вновь посмотрел на лиса и не увидел его. Спрятался ли он, убежал ли, я не знал. Но постепенно уверенность в том, что я прозевал добычу, росла во мне вместе с ненавистью к бестолковой сове, которая, кстати, тоже исчезла из вида. Трудно сказать, минут пятнадцать или час, или более сидел я в стогу, все слабее согреваемый маленьким огоньком надежды: а вдруг еще не все потеряно. Но в конце концов голове стало очень холодно. Я шумно выбрался непослушным, замерзшим телом из сена, скатился мешком в снег и со всей отчетливостью понял, что потеряно все. Роббер. Огонек погас.
Дома встречали меня только собаки, поскольку брат уже давно спал, чему я, по понятным причинам, был рад, если в том моем состоянии овладевшее мной чувство можно назвать радостью. Конечно, я не мог знать, был ли перевиденный мной лисовин тем самым Жаном Вальжаном, но я почему-то думал, что это был именно он, и на этот раз именно фатальная уверенность овладела мной: мне не взять его никогда.
И в самом деле, в ту зиму мы с Бесом охотились на норах и добыли трех небольших желтых лисичек, но темно-рыжего одноглазого лисовина среди них не было. Нельзя сказать, что Жан Вальжан вообще исчез из Кадниц. То тут, то там его видели или прямо в деревне, или на поле, где он, не обращая никакого внимания на проезжавшие по дороге, почти рядом с ним, автомобили, азартно мышковал. Я сам видел его из окна машины, вслушивавшегося по-собачьи в мышиные шорохи и писки под снегом, взлетающего свечкой и падающего всеми четырьмя лапами в одну точку, почти на том же самом месте, где он только что стоял. Сразу за прыжком лис усовывал нос в снег и короткими азартными рывками двигал им вперед и в стороны, преследуя невидимую, но хорошо им слышимую и обоняемую мышь. Не переносил лис только останавливающиеся машины и, естественно, пешеходов, памятуя, видимо, неприятно поразившую его встречу с бабой Груней.
Время шло. Зима, побаловав нас разудалыми праздниками, неуверенно уступила место весне, а весна долго не могла сообразить, что же делать со всем доставшимся ей в наследство снегом. Пора было уже расцветать мать-и-мачехе, а снег все продолжал как-то обиженно лежать, словно оставленная без призора домашняя кошечка, и не таял.
На тяге, которая в тот год была непривычно слабенькой, мне случилось разговориться с Сашкой Березневым, и тогда выяснилось, что на роль Жавера провидению было угодно назначить вовсе не меня, как мне уже стало казаться, а совсем другого актера. Сашка с той поры, как упустил одноглазого из курятника, сначала просто попытался выследить его, а потом это стало похожим на идею фикс. Даже так оказалось, что именно ему лис не попался и на поле, где его не видел только ленивый. Теперь Сашка загадал ждать сентября и погонять Жана Вальжана, едва откроется охота на лис.
На этом месте рассказа мне можно было бы перепрыгнуть во времени сразу в осень. Только не в сентябрь, а в середину ноября, когда Туману и Бояру наконец удалось поднять по белой тропе, по молодой пороше одноглазого лисовина, а нам подивиться его хитрости и добирать его, подраненного Сашкой, да так и не взять в тот раз. Но очень уж подмывает меня задержаться немного на грустном и мокром, как осень, лете того года, ради одного случая, происшедшего во дворе Паши Кошелева. Паша по прозвищу Песий папа и Капитан Врунгель живет с матерью, молодой женой, собаками-метисами и пестрой кошечкой Майной совсем недалеко от нас, сразу за выкрашенным бронзовой краской бюстом Ленина. Почему у Паши такие прозвища, я расскажу как-нибудь в другой раз, а героем этого рассказа следует признать его Майну. Майна была самой, что ни на есть кошачьей кошкой. Что я имею в виду? Есть кошки домашние, которые почти всегда страдают неуравновешенной психикой, есть кошки дикие, безумным взором следящие из придорожных кустов за людьми, есть кошки, не умеющие или не желающие ловить мышей, есть ласковые кошки, и есть кошки независимые. Майна была такой, какой должна быть кошка в представлении деревенского жителя: мышеловкой, ласковой и ненавязчивой, а кроме того заботливой матерью. Майна котилась дважды за лето и изводила не только всех мышей в округе, но и птенцов, ящериц, ночных бабочек и кузнечиков. Озабоченная пропитанием не поддающегося простому учету потомства, она целыми днями мелькала перед глазами, обегая известные ей охотничьи угодья, с таким выражением глаз, какое мне помнится у домохозяек последних брежневских лет, записывавшихся одновременно в три-четыре очереди за мясом, крупой, колбасой и конфетами. Пройти с собакой, даже со злобным ягдтерьером, вблизи калитки пашиного дома было в эту пору невозможно — Майна вылетала откуда-то, как ведьма на помеле, и с диким ревом пожарной сирены бросалась на собаку, норовя выцарапать ей глаза. Собаки, зная эту ее особенность и продолжая гонять Майну, равно как и прочих близких и дальних ее родственников вдали от пашиного дома, проулок за бюстом Ленина благоразумно обходили стороной. Благодаря такой собачьей предусмотрительности стычки случались крайне редко и потому одна из них, произошедшая как-то рано по утру в июле, заставила меня подняться с кровати и глянуть в окно. Глазам моим предстала невообразимая картина, объяснение которой может быть, по-видимому, только следующим. Не удовлетворенная дневной нормой пищедобычи и ведомая материнским инстинктом, безжалостным к матерям, на новые охотничьи подвиги во имя живота своих чад, Майна урывала у ночного сна десяток — другой минут для пополнения продовольственных запасов семьи. И вот в одно мглистое, теплое утро, когда полуфабрикаты нарочно дразнили кошачий слух гастрономическими трелями с веточек бузины и деликатесным попискиванием со свекольных и морковных грядок, одноглазому лисовину вздумалось вдруг полюбопытствовать, так ли уж все в порядке в пашином огороде, как кажется издалека. Лисы вообще очень любопытны и, как бы ни боялись они человеческих следов, оставленных на лесных пеньках и болотных кочках страшных запахов, интерес к деревенской жизни заставляет этих осторожных животных пренебрегать своими правилами. В деревню они бегают в каком-то шпионском ажиотаже и с наслаждением замочного сплетника подглядывают и поднюхивают всякие ни зачем не нужные им детали деревенского бытия. За этим ли пришел Жан Вальжан, или у него тоже объявились голодные чада, я угадать не берусь. Впрочем, дело не в причине, побудившей его совершить этот опрометчивый поступок, а в последствиях. Разбуженный заупокойным завыванием Майны, я увидел в окно, как нечто пестро-рыжее пыталось перемахнуть через бирюзовый штакетник пашкиного палисадника в проулок. С третьего раза ему это удалось, и я наконец понял, что это ревущее чудо природы на самом деле лиса с Майной на голове. После нескольких кульбитов лисе удалось освободиться от кошки, и она галопом поскакала по проулку в сторону нашего дома, периодически оглядываясь на преследующую ее фурию. А фурия с плотно прижатыми к голове ушами, передвигаясь на трех лапах, продолжала безостановочно гнать с выставленной вперед передней правой. Сомнений в том, что, остановись на мгновение лиса, и кошка не удерет, а вцепится вновь в лисью морду, у меня не было, но главное, что не было этих сомнений и у лисы. Отбежав десятка на два метров, она все же сочла возможным остановиться и показать кошке зубы, но с приближением чревовещавшей бестии, развернулась и сделала несколько прыжков. Вот в эту секунду я и увидел ее белый глаз. Еще одна попытка лиса показать, кто тут хозяин положения, провалилась так же, как и предыдущая. В конце концов Жан Вальжан счел за благо убраться восвояси. Он гордо обернулся последний раз, как бы свысока смерил Майну пренебрежительным взглядом одинокого глаза и припустил уже всерьез.
Стоило ли рассказывать об этом случае? Не знаю. Может, он ничего особенного к рассказу и не добавляет, но это был один из немногих эпизодов посещения Жаном Вальжаном наших левад, который мне удалось наблюдать воочию. А потому, нужно ли, не нужно ли, мне решать недосуг, и я просто пишу, что пришло на память.
Ну, что же, теперь мне предстоит рассказать о той самой охоте, когда Жан Вальжан демонстрировал чудеса хитрости и прыти, о том самом гоне зверя, ради которого люди вполне солидные бросают свои серьезные дела и едут черт-те куда, лишь бы послушать, прямо скажем, истерический вопль собак, преследующих зверя. Впрочем, что это я? Каких собак? Храни бог, прочтет это слово любитель гона, и пароксизм отвращения к рассказу и его автору скривит его расслабившееся было лицо. Дело в том, что у гончатников есть свой язык, свое столетиями складывавшееся арго, непонятное порой даже другим охотникам, не говоря уже о неохотниках. Хотя замечу кстати, что образованным людям времен Пушкина и Толстого, в том числе и неохотникам, язык этот был понятен, как, впрочем, и французский. Смешно сказать, но даже французский теперь знает не всякий, а что уж говорить о родном. Узнать, о чем толкуют гончатники, трудно, но слова их так эмоциональны, что не всегда и нужно их понимать. Ну, вот скажите, к примеру, как бы вы поняли команду «Отрыщь!»? Никак бы не поняли, но не почувствовать повелевающей ее силы невозможно. Поэтому, пожалуй, я не стану все переводить, а позволю себе объяснить смысл лишь некоторых понятий из этого загадочного языка.
Первое — гон. Ну, во-первых, гоном называют хвост гончих, которых ни один понимающий человек собаками, суками или кобелями не назовет — выжловки и выжлецы.
А, во-вторых, гон — это… Это гон.
Как рассказать гон? Если бы я был режиссером и снимал фильмы, то увертюра к гону была бы у меня бесцветной и беззвучной, или почти беззвучной, в анданте: предрассветная тьма, при огне собираются охотники, о чем-то беседуют, пьют чай, оправляют сворки на выжлецах, мягко бредут белой тропой в поле, набрасывают гончих, те рыщут молча, и вдруг все замирает, все смолкает, лишь выжлец азартно повел, повел и… ураганный шквал, выскочивший на полотно из-за лесополосы скорый, навалившийся всей мощью девятый вал — помкнул мастеровитый Бояр, загудел луженым бурлацким башуром — Шаляпин! — и враз подвалился молодой Туман с пьяняще высоким заливом. И вот она — красная от взорвавшегося вдруг цвета лиса.
Но в кино нельзя обратиться к зрителям с просьбой вообразить себя паратым выжлецом, да что там выжлецом, маленьким ребенком, у которого из рук вырвали любимую игрушку или желанную конфету. Но это можно здесь и сейчас: вообразите и часто-часто закричите вслух, в голос, с обидой, с надеждой, со злостью и отчаяньем:
— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!
И краска ударит вам в лицо, и вы услышите шум дикого леса над головой и слова окружающих:
— Обчитался? Крыша поехала?!
Плевать! Можно, можно, можно все! Никто не остановит.
— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!
Вообразите! Вообразите себя зверем, обезумевшем в заливистом лае погони, вообразите себя голым сердцем, куском мяса, рвущимся из души хоть куда, лишь бы подальше от этого жуткого, близкого, неизбежного:
— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай!
Ах, что же делается в груди, что же творится на душе у вас-то, когда вы, обманув зверя погоней, заставив его в меру ловкости и прыти оттираться от спеющих выжлецов, как раз встаете хитро у густой елочки, на лазу, куда вот-вот набежит канавкой — кустиком зверь. Кипит кровь, блукают нетерпеливые глаза, но кто же покажет.
Лисовин сделал уже большой круг краями и взялся бить — кружить выжлецов в лазаной-перелазаной им крепи. Ох, и голосистая карусель.
С нарочной ленцой, с уверенностью в исходе, с достоинством матерых гончатников подравниваемся с братом к гону (мы решили подстать на кругах, а Сашка Березнев рванул к норам) и перемигиваемся чуть, кося глаза на возбужденного Сашку, не умеющего скрыть безумного взгляда, бегущего, спотыкающегося, рвущего с плеча ружье. Но кто бы взглянул на нас с братом, как скрываемся мы в кустах опушки, как встаем на лазы: не встаем — крадемся юными друзьями пограничника и мечем горящие взоры по канавкам — кустикам.
— А-а-а-я-яй-яй-яй-яй-яа-а-а-ай! — уже не смолкает, множится, стонет — звенит в острове, кажется, не смычок — стая работает — так многоголосо.
Маленький, никому не ведомый, тебя кроме, человек-человечек дрожит и приговаривает, подвывает, подшептывает где-то внутри, наджелудком, вроде:
— На меня, на меня найди. Мне явись. Вот же место-то какое чудесное тут тебе. Никто же не смекнул, что лучшее тут место. Только я понял, что оно здесь по тебе. В этой вот прогалине. Ну где же ты?
Гон уж и недалек, зарок, вот-вот и шум трескучих веток под ногами выжлецов достанет слуха, а где же зверь? Разве слез где? Разве ошибся я? Так и брат же не стрелял.
Вспыхнул в ельничке огонек и красной птицей — бабочкой лиса полоснула через прогалину — ни одна ветка не колыхнулась, как привиделось.
— Дурак, дурак, дурак!!! — завопил человечек. — Почему, ну почему не стрелял? Назад лису! все назад! пусть прыгает еще раз!
— Хорошо, что не стрелял, — возразил, оправдываясь, другой уже, где-то в голове. — Наверняка пудельнул бы, а лиса бы удалела. К черту на куличики! А так: или еще на круг пойдет, или к норам слезет, под Сашку.
— Дурак, дурак, «под Сашку», — издевался маленький. — То сам бы взял, а то «под Сашку». Сашка-то уж не упустит, не то, что некоторые.
— Бах-ах-АХ! — раскатились по оврагу, набегая друг на друга и сливаясь с эхом, два выстрела. И почти следом два протяжных гудения в стволы — зверь дошел.
— Ты смотри, — удивился брат, оказавшийся на краю оврага одновременно со мной, — Я думал, подшумит — очень уж горячился.
Мы полезли по крутому склону вниз, хватаясь за ветви лещины, чтобы не сорваться, и тут услышали с противоположного склона жалостный крик.
— Где же? Где они? — причитал Сашка, бегая внизу, спотыкаясь в валежнике и сухой крапиве, царапая ветками лицо.
— Кто они? — недоуменно спросил брат. — Лиса где?
— Где, где! Обманула! — озверел Сашка. — Сказалась мертвой, а сама вдруг отжилась и слезла.
— Куда?
— Туда, туда, в поле. Где ж выжлецы-то?
Пока гон нарастал вместе с шумом ломаемого мощными лапами мягкого ледка на лужах и треском сухих веток, Сашка объяснил, как было дело.
Выбрал он норы правильно, но встал не на лазу. Лис понорился бесшумно в отнорке — только рыжей трубой мелькнул. Сашка шумнул, влез на норы и стал ждать, как натечет гон, чтобы сходить за норным. Но удивлению его не было предела, когда мгновение спустя лис вылетел пулей из другого отнорка и сиганул вверх по противоположному склону оврага. Хоть и в удивлении, и не больно изготовившись, он выстрелил дуплетом, и лис крякнул, рухнул, скатился чуть по склону.
— Ну, думаю, насмерть бит, — оправдывался Сашка. — Так и срезал его дубелем, как одуванчик косой.
— А оказалось, что сам косой? — съязвил я, как мне показалось, замечательно остроумно, и напрочь забыв при этом обо всех своих прошлых промахах. — Сразу в дуду дудеть взялся, пудель.
— Так ведь мертвый совсем лежал! — простосердечно объяснил Сашка. — Я так протрубить мечтал. Сломал скорей стволы, приставил к губам, аж зарделся сам. Это ведь мой был, ну тот, с глазом…
Мне стало совестно за свое ехидство и глупый каламбур. Чтобы как-то выйти из положения, я спросил зачем-то излишне грубо:
— Так ты попал, или вообще не попал?
— Как не попал? — удивился Сашка. — А чё б ему падать, если б я не попал? Лапы передние перешиб. Вон гляди по следу.
С этими словами он подбежал к месту падения лиса, и, показывая влекомые ветерком рыжие шерстинки, кровь на снегу и сбивчивый шаг хромой лисы, повторял:
— Вот, гляди. Вот… Вот… Вот, гляди. И вот… вот…
Раненый зверь…
По моим наблюдениям, охотники на охоте ранят зверя гораздо чаще, чем в своих рассказах. В рассказах, как правило, бьют мертво. И случается это не столько из-за довольно распространенного среди людей желания похвастать, сколько из смешанного чувства вины перед раненым животным, которого приходится еще мучить продолжающейся охотой, и нежелания выглядеть жестоким перед людьми чувствительными. Возможно, и я поддался бы этой слабости, будь мой рассказ о какой-то рядовой охоте, а не о Жане Вальжане. Здесь же скруглить острые углы, соврав, что Сашка просто мазанул, будет, пожалуй, очень уж не честно по отношению к лисовину, поразившему нас своей хитростью и храбростью. Хитрость Жана Вальжана состояла вовсе не в том, что он притворился мертвым после дуплета. Лисы часто теряют сознание в результате шока, но зато и неожиданно приходят в себя и, мгновенно сориентировавшись, используют любую сложившуюся ситуацию в свою пользу. Жан Вальжан, очнувшись с одной перебитой передней и другой подраненной, не был чрезмерно прыток. Он с трудом выправился, пока Сашка отнимал стволы, пахнущие горелым порохом, от губ. Он прыгнул вверх по склону, подвернув ногу и ткнувшись мордой в снег, прыгнул еще раз и неуверенно поковылял. Сашка с изменившимся лицом побежал за ним, стараясь на ходу примкнуть стволы. Лис стал подниматься заметно быстрее.
— Стой, стой, куда? — завопил шепотом Сашка.
Он остановился, примкнул стволы и цевье, вставил патроны, поглядывая ежесекундно вверх, где уже скрылся, выскочив на махах из оврага, лисовин. Больше лиса Сашка уже не видел. Обернувшись, он увидел нас.
Наспели выжлецы. Паратый Бояр ртутью стек в овраг, усунулся в отнорок. Следом подбыл Туман.
— Вот-вот-вот-вот-вот! — назвал их Сашка, нарастая голосом, приседая и тыча пальцем в кровяной след.
Нестомчивый Бояр снарядом взмыл, точно в небо взлетел, продолжая со всей серьезностью и ответственностью делать то, что суждено ему природой и поощряемо хозяином. А Туман зарко пискнул и, вновь обретя смысл жизни, заревел. Снежная пыль с потревоженных кустов медленно заискрилась в редких лучах низкого солнца.
— Ну, что? Надо идти, — заключил брат, глядя вслед выжлецам. — Такой он не увалится, скоро западет где.
Выбравшись по лещинам наверх, я привычно разъял бинокль, протянул половину брату, и он торопливо сунул ее в грудной карман куртки.
Выжлецы гнали уже метрах в полутораста от нас, по пашне. Так гнать тяжело, и гон чуть стомился, но нас это не досадовало — место было короткое, еще чуть и выжлецы набежали бы в остров. Да вдруг случился скол. Бояр ладно справил его умычкой, но теперь погнал зачем-то вдоль острова. К нему скоро подвалился Туман, а мы замерли в полном недоумении. Гон пошел в открытое поле. Брат и я схватились за монокуляры.
— Что они делают? — прошептал Сашка, и без оптики видевший, что лисы в поле нет.
Прыгая по ропакам мерзлой, вывороченной плугом земли, падая и чертыхаясь, мы вынужденно медленно, как в ватном сне, побежали к месту скола. Сашка успевал еще причитать:
— Что они делают! что они делают? мать иху…
Лисовин сошел сума. Он круто свернул вдоль овражистого острова, не дойдя до опушки пару десятков метров. Его маховый след перешел на рысистый и скоро натек на мелколапистый малик. Так вот оно что. Таясь в борозде, лисовин сдвоил, вернулся же своим следом и стек в близкий овраг.
Тем временем выжлецы скрылись в мелколесье.
— Куда?! Куда в мелоча!? — завопил Сашка, догадавшись, по ком пошел гон.
А уж как Туман озарился по зрячему, мы все увидели стелящегося пашней прибылого русачка.
— Да вы что делаете? — вопил в отчаянье Сашка. — Вы что делаете? Стой! Сюда! Он сюда слез!
— Стоять!!! — освирепел брат. — Сюда, Бояр!!!
Бояр будто продолжал гнать, но вдруг забрал вправо и виновато потрусил к нам. Туман сколько-то еще проскочил за быстро отрастающим русачком с веселым своим фигурным заливом, но, потеряв со слуха Бояра, одумался и скоро свалился к паратому.
Сашка тяжело выдохнул и радостно осклабился, увидев, что выжлецы снова погнали по красному.
След лисовина шел заразистыми местами оврага, по середине склона к лугам и Волге. Выжлецы валились с круч, обрезали, где могли. При каждом падении Туман стонал, как раненый. Сашка бежал верхом, а мы продирались дном, по заснеженным бережкам ручья. Прозрачные, как стекло, забереги пестрели вмерзшими в лед листьями осин. Пахло талой водой и мокрой глиной.
Брат остановился, тяжело дыша, зачерпнул рукой воды и глотнул с ладони.
— Не западет здесь, — вдруг прошептал он. — Пробьет ручьем — лапы спрячет — и вывернется на чистое. Зря выжлецов прометали склоном.
Молчком махнули мы через резвый ручей и выбрались орешником наверх, а там и на опушку. Холодные лучи проглядывающего сквозь хмурень солнца, отраженные снегом и преломленные и преумноженные призмами монокуляра слепили. Пот настойчиво сбегал по виску струйкой, стекался по морщинкам в уголки глаз, и огромная слеза разом застила взор. Я смахивал ее и пот, приставлял к глазу монокуляр и быстро, до новой слезы, оглядывал простирающуюся перед нами пашню.
— Так и есть, — произнес удовлетворенно брат и, мотнув головой влево, добавил: — Вон он.
Теперь я не чувствовал слез и, поймав монокуляром рыжее пятно на снегу, шел, кажется, за хромым лисом по пятам. Брат тем временем бросился к выходному его следу, отчаянно называя выжлецов.
Лисовин с плотно прижатыми ушками стелился пашней так, словно не ступал по комьям, а летел над ними в бреющем полете. Иногда он пропадал из вида, оказываясь в борозде за крупно нарезанными пластами паров, но мгновенье спустя вновь возникал, как из шапки-невидимки, и продолжал свой стремительный полет. Долгая труба, вытянутая в линию с телом, лишь чуть заметно покачивалась в стороны, балансируя. Вот он уже в полпашни, вот он вновь исчезает и появляется, парит над снегом, труба идет вправо, лис — влево, и снова исчезает, а потом снова… А где же он? Взгляд растерянно забегал по полю, глаза сощурились в ожидании подвоха, я отнял монокуляр — так шире видится. Лисовин исчез.
Выжлецы, названные братом, уже свалились и потекли пашней, похлопывая ушами и весело размахивая гонами. Теперь я следил в оптику за ними, нет-нет возвращаясь взглядом к месту, где лис, по-видимому, запал. Выжлецы гнали по-прежнему зарко, нестомчиво, лишь слегка поумерив прыть на пашне. Сильно допустив до себя, лисовин все же побудился и, стремительно, будто и не хромал никогда, потек к оврагу. Туман озарился, подрос, обойдя ненадолго Бояра, и заголосил на верхних регистрах залива — в узерку. Однако паратый скоро чуть взял переда и стал жарко спеть к лисовину. Спущенная стрела, звон тетивы, голосистое эхо травли — парфорс! Бояр умычкой примерился к гачам, наддал… Труба — вправо, выжлецы — вправо, лис — влево и растаял в опушке острова. Не передать словами вопль обиды, вырвавшийся из души обманутых выжлецов. Истошно голося, они прострочили по инерции в хмызник на краю оврага и, мелькнув напоследок пегими боками, свалились в тартарары, скрылись из глаз.
Остров был отъемистый, и некоторая надежда на то, что лис покружит, слабо согревала подлечившееся сознание. Устало тело. Споткнувшись и упав на пашне ничком, я лежал сколько-то, не в силах продышаться. Снег, проступающая сквозь него кое-где черная земля, рукава моей телогрейки, слетевшая с головы шапка, все вокруг меня и сам я было горячим и парило. Полной ладонью снега я отер лицо, немного сглотнул его пресного, и горячие капли побежали по колючей щетине щек и подбородка. Вроде только-только, по утренней мгле набросили выжлецов у первого острова, только-только ушли они в полаз, а солнце уже подсело, зачервонилось, сомлело.
На наше счастье или беду лис понорился, и гон устыл — выжлецы забрехали дворней. В этот раз норы были барсучьи, серьезные, и лис лег мертво. Жаркие и веселые Сашка с братом молчком развязали рюкзаки и принялись выкладывать сало и хлеб, ехидно и вместе с тем ободряюще подмигивая мне. Я должен был идти за своим норным, пока они останутся тут караулить и закусывать.
Дома, едва я вошел в комнату, Бес, сфинксом ожидавший меня у двери, прыгнул, толкнулся о колени передними лапами, крутанулся, еще раз прыгнул, потом еще раз и притих, все еще продолжая дрожать в возбуждении, когда услышал «на охоту». Он прижал плотно, как мог, бархатные свои ушки к голове и пару раз постарался лизнуть руку, пока я надевал на него ошейник. Весело выйдя на улицу и остервенело перелаявшись по дороге со всей знакомой дворней, Бес вновь сделался шелковым ангелом, как только мы выбрались за околицу и побрели дорогой вдоль Кудьмы, поблескивавшей прозрачным стеклом пленительного перволедья.
Мужики уже пристыли, посинели носами и попрыгивали, когда мы с ягдтерьером наконец добрались до них, и не дав мне отдышаться с дороги, быстро повставали на места у отнорков. Я покорно освободил от ошейника Беса, успевшего уже издалека переругаться со своренными Туманом и Бояром, пометаться с ласковыми намерениями к брату и Сашке, повертеться и покрасоваться, и поставил его на входном следе, напрочь затоптанном выжлецами. Все еще ощущая себя гвоздем программы, Бес продолжал рваться одновременно во все стороны и вдруг причуял из норы. Со стоном он влетел в дырку и заголосил там остервенело и глухо. Я тишком отошел метров на десять и, стараясь не отрывать взгляда от нор, не спеша сменил нули на двойку. Ждать нужно было долго. Если раненый лис понорился в такую крепкую нору, то насмерть. Вся надежда была на скорость шустрого ягда, не боявшегося по молодости злых лисьих клыков: или выгонит, или удавит, но не оставит в норе. Если минут через несколько лис не начнет выглядывать — примериваться, нужно ложиться на бугор, слушать, где идет бой, и понукать зверя к движению ударом валежины или хоть выстрелом в землю прямо над ним — метрах в полутора впереди собачьего голоса.
Лис опрометью вылетел на брата, и тот ловко срезал его выстрелом. Это было совершенно неожиданно. Так мог поступить только вовсе неопытный, прибылой лис. Но, может быть, в норе их было два, и выскочил не Жан Вальжан? Бес возник из-под земли, не дав мне времени определиться с мыслями и чувствами, и вцепился в шкуру за ухом лиса. Я подбежал к нему, крикнув брату и Сашке, чтобы они не спускали глаз с нор. Так и есть: Бес трепал прибылую желтую лисичку. Я отнял его с лисы, вновь пустил в нору и вновь занял место, вскинув ружье. Молчком Бес выскочил из одного отнорка, влез снова, выскочил из другого, из третьего. Никакого Жана Вальжана в норе не было.
— Нора пустая, — заключил я вслух, все еще не осознавая происходящего. — Там нет его.
— Как это нет? Как это может быть? — брат спросил с таким возмущением, будто я пытался выдать за правду очевидную ложь. — А где же он, по-твоему?
— Не знаю, но его там нет. Там больше нет лис вообще.
— Да ладно! — нисколько не сомневаясь в обратном, отмахнулся Сашка. — Где же ему быть-то? Мы тут сидели, в четыре глаза смотрели, даже в пять, пока один не посеяли. Не мог он слезть из норы. Тут конечно.
— Был бы тут, — упорствовал я, — Бес бы работал, а он уже забрезговал вашей норой. И какой-такой пятый глаз вы посеяли, я не понял?
Бес тем временем вылез из норы совсем и поплелся обнюхивать все еще лежавшую на притоптанном снегу пушистую лисичку.
— Да он просто побоялся его. Делает вид, что все проверил, а сам… — протянул пренебрежительно Сашка, чем вызвал извержение из меня потока живой русской речи, изредка перемежающейся вполне цензурными междометиями.
Не знаю, как именно и как скоро закончились бы наши дебаты, если бы брат не произнес отчетливо:
— А я знаю, где он слез.
Мы посмотрели на него, как на колдуна.
— Пошли, — произнес он убежденно и, отвязав гонцов, полез с их помощью вверх по склону, в пяту гона.
Я сунул лису в рюкзак и поспешил с Бесом за ними. Сашка, с сожалением посмотрел на норы, сплюнул с досады и поплелся следом. Сумерки быстро завоевывали пространство, выползая на поле, очевидно, из тьмы оврагов. Бес семенил впереди меня, потом вдруг резко останавливался прямо под ногами, и его приходилось обходить или перешагивать. На то и другое сил уже не было, и я чертыхался. Долго, однако, идти не пришлось. В полпашни брат остановился, придержал выжлецов, и показал прикладом ружья в борозду:
— Вот здесь.
Мы с Сашкой недоуменно смотрели какое-то время в потоптанный снег, издавая иногда негромкое «ну?», в надежде, что брат объяснит-таки свою загадку. Но он молчал. Бес осторожно обнюхал место и уверенно пошел вдоль борозды явно по следу. Я чуть протропил за ним, медленно присел на корточки и так же медленно поднял со снега и раздавил в пальцах темную горошинку — это была кровь. Тут мне с ясностью вспомнился и стал понятен чистый бег лиса после побудки здесь, в борозде. Жан Вальжан навел нас и выжлят на лисичку, сам переждал гон в борозде, а потом слез. Я нагнал Беса, поднял его на руки и посмотрел на след, уходивший в сторону шоссе и надежно скрываемый все более нарастающей мглой сумерек.
На этом можно было бы и закончить рассказ о лисе по прозвищу Жан Вальжан, поскольку я его больше не видел ни живым, ни мертвым. Но, раз уж в заголовке есть упоминание о смерти этого лисовина, мне придется еще немного занять ваше внимание. При этом мне трудно вообразить вас, то место и те условия, в которых вы читаете этот рассказ. Очень может статься, что вы делаете это в толкучке переполненного автобуса во время переезда с работы домой, или в гулком поезде метро, или в очереди, переминаясь с ноги на ногу, и вам интересно поскорее узнать, кто же и какими уловками, какими хитрыми измышлениями или усидчивостью и долготерпением оборол лисовина по прозвищу Жан Вальжан. Как трудно понять мне ваше нетерпение, мне, сидящему теперь среди книг, среди любимых мною вещей, рядом с преданной, мирно посапывающей собакой, мне, никуда не спешащему, умиротворенному.
Конечно, конечно я расскажу все до конца, но так не хочется расставаться с читателем. Вот разве напоследок порассуждать хоть о заглавии рассказа. Прочтет кто и скажет: причем тут Жан Вальжан? Да и вообще, зачем нужно такое длинное и претенциозное название? Или скользнет равнодушным взглядом, да и бог с ним совсем, с названием. И то верно: как-нибудь назови, да и ладно, чего мучиться? А мучаешься вот, и бывает, что по два десятка названий придумаешь, а так и остаешься недоволен. Не умею называть по-островски доходчиво: «Не все коту масленица», например, или «На всякого мудреца довольно простоты». Вроде получается, что я учу читателя, объясняю ему, недорослю, тайный смысл повествования, а то и жизни вообще. Я не учитель, и читатели не ученики, — мы собеседники, надеюсь. И хочется придумать такое название, чтобы читатель, чем дальше он читает рассказ, тем больше смысла в нем, в этом названии для себя обнаруживал, чтобы рождалось желание помыслить, порассуждать, поспорить со мной. Может, и не о рассказе вовсе.
Помните того восточного правителя, в котором умер так и не родившийся писатель? Мудрец, который удовлетворил все его требования, не стал заполнять фактами и рассуждениями бесчисленные тома. Он принес владыке крошечную шкатулку, где на маленьком клочке бумаги была написана вся история его народа: «Они рождались, жили и умирали». Может быть, название и должно быть таким?
Но боюсь, что вам недосуг витать в подобных эмпиреях, и у нетерпеливого читателя уже готов на языке вопрос: так, что же сталось с Жаном Вальжаном?
Его застрелил фермер, о чем случайно узнал Сашка. Фермер купил для дел коня, но любил и покататься иногда верхом. В отъезжем поле, по осени он увидел как-то мышкующую лису, которая вовсе не боялась коня с всадником. Пару раз фермер проехал невдалеке от нее безоружный, а на третий раз взял с собой ружье.
— Говорит, глаз был белый, — рассказывал потом нам Сашка. — И лапа передняя перебитая. Принял, говорит, и пожалел, что убил.
— С какой стати пожалел? — удивился гостивший у нас Владимир Петрович.
— Говорит, что слышал о нем уже, о лисе-то, — объяснил Сашка, почесывая затылок. — Говорит, что не зря же его назвали «Жаль волжан» — значит, жалели его за что-то местные, волжане-то. Ну, и он пожалел.
Мы помолчали, и я вдруг ясно вспомнил ту нашу охоту, гон, солнце, снег, запах темной ледяной воды и спаленного пороха. Видимо, о том же вспомнил и Сашка, поскольку сразу, без переходов спросил вдруг:
— А полбинокль-то достали?
— Откуда, — удивился я, так и не услышавший в свое время от брата внятного объяснения, куда делась половина бинокля, бывшая тогда у него.
— Дак он ее из грудного кармана в нору уронил! — обрадовался Сашка случаю поддеть брата. — Ты ушел за Бесой, а он в норы глядеть взялся, да уронил из грудного кармана. Руку совал — не достать. Палку совал, так совсем упихнул его куда-то.
Брат недовольно поморщился и закурил. Сашка, развеселившись, стрельнул у него сигарету, огня, затянулся поглубже и с наигранной озабоченностью заключил:
— Как теперь на лис ходить, даже не знаю. Станем к норе подбираться, а они на нас в полбинокль глядят.
Назад: КОСАЧ
Дальше: ДОШЕЛ