Книга: Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы
Назад: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИСОВИНА ПО ПРОЗВИЩУ ЖАН ВАЛЬЖАН
Дальше: ТЕЗКА

ДОШЕЛ

икто, конечно, не знал наверняка, но никто и не сомневался в том, что мать Петьки-Шулыкана была ведьмой. Любой читающий эти строки сразу же заметит некоторое несоответствие: шулыканы, как хорошо известно, дети не ведьмы, а кикиморы, которых та рожает на Святки и отправляет через печную трубу летать по холоду аж до самого Крещения. Но не стоит уделять этому много внимания, поскольку и прозвище-то Петька получил не с рождения, а в зрелом уже возрасте, то есть, когда учился в ПТУ. Заинтересовавшись, откуда такое удивительное прозвище, я не упускал случая спросить об этом у деревенских знакомых. Однако ответ только запутывал дело.
— А кто его знает, — беспечно отвечали мне. — Ворует он — вот и прозвали Шулыканом.
Такое объяснение устраивало, по-видимому, всех кроме меня, и я нет-нет продолжал свои изыскания и делился неудачами с Владимиром Петровичем.
— Ну, ладно. Пусть — Шулыкан, — эмоционально жестикулируя, обрисовывал я суть проблемы. — Значит, он сын кикиморы. Я могу понять, что кадницкие считают, будто ведьма и кикимора — один черт.
— Таки считают, — соглашался Владимир Петрович, кивая головой.
— Но ведь они говорят, что его прозвали Шулыканом потому, что он ворует! — восклицал я в сердцах. — Где же тут логика?
— Логика, — невозмутимо произносил Владимир Петрович, — такая же точная наука, как математика. Для того, чтобы определить неизвестное, необходимо достаточное количество данных, на основе которых можно строить логическую систему. В большинстве случаев мы знаем лишь незначительную их часть и почти никогда не знаем их последовательность в системе и движущую силу их развития. В данном случае мы видим не только ту крошечную часть айсберга, что над водой — прозвище Шулыкан, но и ту, что у дна — знакомство его матери-покойницы с потусторонними силами. Однако вся та масса фактов, которая оказывается между ними, сокрыта в Лете. А потому о цепи, связывающей эти два полюса, то есть о логике, говорить не приходится в принципе.
Владимир Петрович излагал, погрузившись обычно в уютное кресло и прихлебывая чай из стакана с металлическим подстаканником, на котором тройка лошадей несла по снежной пустыне сани с кучером, дамой и кавалером. И пил, и сидел, и даже откладывал аккуратно себе на колено книгу, заложенную пальцем на недочитанной странице, Владимир Петрович с каким-то неторопливым удовольствием, почти блаженством.
— Но проблема, мне кажется, еще осложняется и тем, что наш народ и логика несовместимы, — продолжал он, чуть улыбаясь.
— Вот вам пример: на первое апреля все друг другу врут про белую спину. Этот день раньше приходился надень преподобной Марии Египетской, которая не врала и никого этому не учила, надо думать. В народе, у нас день получил название Марья-зажги снега, что также не объясняет причины повальной лжи. Тогда, откуда такой обычай?
— Так на Марью же домовой начинает озорничать первый раз после зимы, — обрадовался я, что разгадал загадку.
— И что? — упорствовал Владимир Петрович.
— Поэтому и врут друг другу, — досадовал я на его упорство.
Владимир Петрович выразительно посмотрел на меня своими блестящими карими глазами и, чуть прищурив левый, поинтересовался:
— И где же здесь логика?
— Так, э-э-э-э…
— Вот я и говорю: мы и логика не-сов-мес-ти-мы, как два сапога-пара. Шучу.
Я обреченно развел руками.
Проблема с петькиным прозвищем волновала меня чисто теоретически до того самого дня, пока он не надумал и с нашего поля собрать свою воровскую жатву.
То, что Петька, тридцатитрехлетний мужик с простоватым вроде бы взглядом, воровал, знали все. Воровал он, что придется. Летом таскал с огородов чеснок, огурцы и помидоры, осенью подкапывал чужую картошку, из сараев крал самовары, инструменты и кур, а из дома мог утянуть утюг, радиоприемник или деньги. На месте преступления он, вдруг испугавшись чего-то, часто оставлял то сумку, то фонарик, то гвоздодер, которым взламывал замок. И не составило бы особого труда поймать его с поличным, но этого ни разу никто так и не сделал. Я догадывался почему — Петьке не трудно было связаться каким-то образом с домовым из обворованного им дома, и тот из нечистивой солидарности мог начать пакостить хозяевам, чего разумные люди естественно боялись, а то и вовсе оставить дом. Украв что-нибудь и почти попавшись, Петька выжидал неделю-другую, а потом подходил к обворованному где-нибудь на улице и, сделав невинное лицо, интересовался:
— Я слыхал, тебя обокрали, Кузьмич. Серьезное что-нибудь унесли?
Теряясь от такой наглости, Кузьмич, только что рассказывавший бабе Груне, как чуть не ухватил Петьку за штаны, когда тот перелезал с моторчиком от точила через забор, не находился ответить Петьке в глаза, что это он сам вор и есть. Какими-то намеками, иносказаниями да хитрыми прищурами он давал Петьке понять, что догадывается, чьих рук это дело, и что в другой раз уж не оплошает, переломает вору все ноги. Петька соглашался с каждым словом кивком головы. Да, мол, переломай, Кузьмич, ему проклятому все ноги, какие есть.
В Кадницах живут речники. На всю навигацию они пропадают из дома и гоняют вверх-вниз по Волге баржи и пароходы. Вот к их хозяйству и неравнодушен Петька более всего. Дождавшись мая, он выбирает темную ненастную ночь и забирается в сараи и дворы с мешком за плечами. Особенно не везет нашему соседу-бобылю. Его дом стоит прямо напротив нашего, и перед тем, как уйти на лето в плаванье, он просит брата и меня присмотреть за хозяйством.
— Гляньте при случае, не лазил ли кто, — говорит всегда с оптимизмом дежурную фразу Анатолий Федотович, взъерошивая сильной пятерней курчавые белокурые волосы. И он, и мы понимаем, что на самом деле наша «помощь» сведется лишь к тому, что, осматривая периодически его дом, мы первые обнаружим взлом. Немолодой уже, но постоянно бодрый и добродушный Федотыч всякий раз по возвращении домой впадает в уныние, не находя то насадок к электропиле, то коробки с надфилями, то набора плашек.
Как и у нас, в первом, кирпичном этаже его дома — мастерская, но сравниться по числу и изощренности инструментов с его мастерской не сможет ни одна в округе. Инструменты — его слабость, его гордость, его хлеб. Десятки тщательно отточенных долот и тесел рядами покрывают стену над верстаком, красуются, как на витрине, топоры, и отвертки всех возможных размеров торчат каждая в своем отверстии, высверленном в деревяшке. И традиционная электропила, и рубанок, и электросварка, и даже маленький токарный станок — все есть у Федотыча. Осенью он закупает доски и, дав им вылежаться год, делает следующей зимой мебель на заказ. Мебель эта не простая, с секретом. Или спрятанный где-нибудь светильник вспыхивает, едва вы открываете дверцу шкафчика, или заводится музыкальная шкатулка, или сами по себе выдвигаются один за другим ящички. Пропажа любого инструмента для Федотыча — горе, и он выдумывает разные замки, запоры и прочие ухищрения, чтобы спасти от Петьки свои сокровища. Но это не помогает.
Напившись, Петька хвастает перед приятелями-забулдыгами, что он ворует умеючи. Много не берет, чтобы хозяину лень было связываться с милицией, а того, что берет, хватает и на выпивку и на закуску. Приятели разносят эти разговоры по деревне, и кадницкие грозятся в сердцах: доворуется, мол, дай срок, все ноги переломаем. Иногда Петька появляется на улице с синяком или ссадиной на лице, и тогда все шепчутся: это, мол, только так, урок для начала. Но всегда оказывается, что это вовсе не урок, а результат обычной пьяной драки с приятелями-забулдыгами.
Кому-то может показаться, что все подозрения насчет связи Петьки с нечистью кадницкие строят только на том факте, что мать его была ведьмой. Однако, это не так. Люди давно заметили, что с Гурия, когда зима, разъезжая по честной Руси на пегой кобыле, гоните земли нечистых, воровская активность Петьки заметно ослабевает, а несколько дней спустя, на Прокла, он и вовсе напивается вумат, переживая, как видно, за повсеместно проклинаемую нежить. Зато с апреля, как начинают очухиваться один за другим от зимней спячки лешие да кикиморы, Петька оживает и вновь принимается за воровской промысел. А Галка — жена Сашки Березнева из нижних Кадниц — сама видела, как Петька в ночь на Агафью и Никиту топил в Кудьме в подарок водяному, как видно, сворованную где-то кобылу игреневой масти. Но и это еще не все доказательства. Как многие в Кадницах, Петька был охотником и, как почти все, рыболовом. Внешне его ружье, патроны и удочки ничем особенным не отличались от других, но конечно были заговорены. Поэтому и не было в деревне более удачливого добытчика. Разумеется, дело не обходилось без водяного, да и лешие на зверя наверняка выводили, а Петька всем этим хвастал перед соседями, перед дружками-забулдыгами да над другими охотниками насмехался. Это тоже не увеличивало у кадницких любви к нему, а наоборот вызывало подагру и воспаление аппендицита.
Не знаю, как сказать о моем отношении к Петьке. Есть у нас, у русских какая-то иррациональная жалость к ворам. Не возьмусь сейчас объяснить ее загадочного происхождения и определиться в вопросе, следует ли Степана Разина почитать или судить, но знаю совершенно точно, что заканчивается она, эта жалость, у человека в тот момент, когда он узнает, что его обокрали. Так случилось и со мной.
Отчего Петька до сих пор не покушался на наше хозяйство, мы не задумывались. Видимо, знал он о нас что-то, чего мы не знали сами, что-то, что пугало его, заставляло обходить наш дом стороной. И это что-то волновало и даже бесило Петьку, толкало на какие-то нелепые состязания с нами, в которых он один и был участником, что бесило его, видимо, еще больше и толкнуло в конце концов на рискованный и наглый поступок.
Зима в тот год оказалась долгой и богатой на зверье. Мы охотились, возили выжлецов на выставку, в Нижний, познакомились там с борзятниками и решили организовать у нас по осени псовую охоту на красного зверя. Особенно много ездил я и, вернувшись как-то из очередной поездки на гусиные бои в Павлово-на-Оке, не обнаружил дома Беса. Брата не было тоже, и какое-то неприятное волнение, которое принято называть дурным предчувствием, возникло внизу груди и нудно засосало в солнечном сплетении. Я никак не мог взять себя в руки из-за ощущения, что с собакой случилось неладное, и бродил бесцельно по комнатам или смотрел в окна. Так хотелось верить, что из-за поворота сейчас появится брат с Бесом на поводке, но какой-то неслышимый голос во мне со всей определенностью говорил, что этого не случится. Наконец я увидел брата. Он шел один, без собаки, и отчаянье сдавило мою грудь тяжким объятьем.
— Что случилось? Где Бес? — я старался говорить спокойно, когда брат вошел из сеней в комнату.
— Петька повез в город делать прививку от бешенства, — несколько растерянно ответил он, почувствовав мое состояние. — Зашел, говорит, повезу Чару уколоть — знакомый едет на машине туда и обратно. Давай, мол, и Беса уколю.
Лис в эту зиму расплодилось много, их косило бешенство, и сделать прививку собаке, несомненно, следовало. Молодая петькина лайка Чара с задатками хорошей собаки очень нравилась Бесу. Тут тоже не должно было бы быть никаких неприятностей. Но что-то было не то.
— А Тумана с Бояром он не предлагал отвезти? — продолжал я допрос.
— Так мы же их прививали перед выставкой.
— Все равно что-то не так.
— Что?
— Не знаю. Что это он вдруг о Бесе вспомнил?
— Так было, видимо, место в машине, и заодно с Чарой, чтобы…
— Только Паша Кошелев может так. Заодно. Или Серега Комбаров. А чтобы Петька кому-то что-то сделал заодно, это я слышу впервые, — я уже не мог сдержать волнения, и мой голос становился злым.
— Мне показалось, что он не хитрил, — произнес брат, словно оправдываясь. — Да и что может случиться? Какая у него на Беса корысть?
— Не знаю, только чувствую, что приедет он без собаки и скажет, что Бес сбежал. А сам что-то с ним сделает.
— Да что? Продать его — не продашь, он уже взрослый, да одноглазый. На шапку таких мелких да с рыбьим мехом не берут. А на что он еще может сгодиться? — рассуждал брат, разрезая мою душу нечаянным цинизмом на дольки и не замечая этого.
— Не знаю, — несдержанно зло ответил я и, разом сломавшись, обреченно добавил: — Пойду я куда-нибудь. На лыжах, что ли… Ничего не могу ни делать, ни говорить.
Немного морозный и абсолютно равнодушный к тому, что творилось у меня на душе, полдень скользил солнечными бликами по насту и с беспричинной веселостью пьяного мотал лыжню по снежной целине то вправо, то влево, то под гору, то вдоль оврага. Следуя, как трамвай по рельсам, кем-то установленному пути, я вынужден был сосредоточить свое внимание на лыжне, и ощущение беды стало отступать, слабеть с каждым новым спуском, с каждым новым поворотом. Природа переставала казаться безразличной ко мне. Во вспыхивающих блестках серебрящегося снега, в робком и вместе с тем добром посвисте неторопливых снегирей все больше я находил сочувствия и желания успокоить мою мятущуюся душу. Скоро уж я стал сомневаться в правильности моих предчувствий.
— С чего это я взял, что непременно беда? Просто наваждение какое-то, — думал я, скатываясь с невысокой горки и поправляя ремень сползающего ружья. — Может, все и обойдется. Да, наверное обойдется. И брат прав: кому нужен Бес кроме меня.
За очередным поворотом, где кончался овраг, и приветливые березки нежили свое белое тело в игривых солнечных лучах, лыжня вдруг уткнулась в широкую черную полосу шоссе. Не было на нем ни машин, ни людей. Холодное и непоколебимое оно рвало надвое снежную равнину и резало, словно стальная лопата беззащитного червяка, мою лыжню. Страшные воспоминания прошедшего лета, мгновенно сменяя одно другое, стали возникать и пропадать в памяти. В них не было какой-то определенной последовательности, они не задерживались в голове дольше мгновения и повторялись по несколько раз. То я видел пару бабочек-белянок, которые, кружась в любовном полете, вдруг натыкались на сизое облако порохового дыма и устремлялись прочь. То ощущал кровь, стекающую с мордочки собаки по моим рукам к локтю. То передо мной возникало лицо водителя в черных очках, казавшееся равнодушным, будто у робота. То краем глаза замечал словно изнутри взорвавшийся правый задний поворотник на его машине. То снова кружились бабочки. То будто бы со стороны я видел себя: я кричал каким-то почти беззвучным, сипло-свистящим криком, стоя на коленях над собакой и не желая верить в то, что она убита.
Это произошло в самом конце августа. Мы возвращались из верхних лугов после охоты на куропаток. Бес бежал чуть впереди довольный тем, что пошугал их от куста к кусту. Я был доволен тем, что он причуял птицу и выучился обнаруживать стайки, будто спаниель. Стойку он, конечно, не держал, но заметить его возбуждение по начинавшему вдруг мельтешить с немыслимой скоростью хвостику удавалось всегда вовремя. Я стрелял из своей тулки-курковки по краям взлетающей с посвистом стаи, собака бросалась в направлении выстрела и, отыскав куропатку, прикусывала. Не зная, что с ней делать дальше, Бес покручивал головой, но в руки птицу не отдавал. Лишь после настойчивого «отдай папе!» он аккуратно и нехотя опускал ее на землю.
Вообще-то Бес на удивление послушная для ягдтерьера собака. Рассудок он теряет лишь в том случае, если берет свежий след дичи. Тогда его уже невозможно остановить и бессмысленно окликать. И именно это произошло у шоссе, когда мы возвращались. Он вдруг возбужденно засуетился и порснул, не отрывая длинного носа от тропинки, по направлению к шоссе. Я окликнул его и завертел головой — не едет ли машина. Красные «жигули» приближались справа. До машины было еще достаточно далеко, и Бес, по моим расчетам, должен был успеть проскочить дорогу. Я побежал за ним, не слушавшим никаких команд, и принялся махать свободной правой рукой так, чтобы водитель заметил меня и притормозил. Когда я взбегал на обочину, то с ужасом увидел, что Бес крутится, потеряв на асфальте след, а машина приближается к нему, не сбавляя скорости. Я закричал и замахал обеими руками, показывая водителю на собаку. Лицо молодого мужчины в черных очках оставалось неподвижным, словно у робота.
В следующий миг колесо ударило собаку сбоку. Ударом Беса развернуло и, прижав носом к резине, подбросило высоко вверх. Упал он на левый бок позади проехавшей машины и остался бездвижен. Перенапряженные сухожилия вытянули его тело, словно струну. Ноги, мелко подрагивая, торчали так, будто он упирался ими в невидимую стену. Безумный взгляд смотрел в никуда. Жигули продолжали двигаться теперь уже с удвоенной скоростью к ближайшему повороту. В этот миг я осознал, что продолжаю все еще кричать сорвавшимся на свистящий сип голосом, а большой палец правой руки вдавливает кнопку предохранителя в колодку. Ружье привычно легло в плечо, и мушка медленно догнала скрывающийся автомобиль. Я успел подумать, что стрелять нельзя — там, в машине, сидит человек, и плавно нажал на спусковой крючок. Правый, дальний от меня поворотник взорвался, словно сам по себе. Задние стекла мгновенно побелели, и машина исчезла. Две бабочки-белянки, порхавшие друг над другом, наткнулись вдруг на облако сизого дымка и разом взмыли куда-то вверх.
Бес судорожно дрожал всей кожей и конечностями. Я встал над ним на колени и завыл тоскливо и отчаянно, не помня себя. Не знаю, как долго это продолжалось, но совсем рядом вдруг загудел автомобильный сигнал. Мутным взглядом я увидел остановившийся в шаге от нас автобус, поднял собаку на руки и пошел к обочине. От кончика носа до лба и особенно у левого глаза шерсть была ободрана с какой-то правильной геометрической закономерностью. Кровь стекала по моей руке к локтю. Я сел в пыль, положил конвульсирующее тело себе на колени, и едва оно коснулось опоры, началась агония. Собаку стало трясти и крючить, мышцы конечностей резко и беспорядочно сокращались, быстро стучали друг о друга зубы, и пена изо рта стекала сквозь пальцы мне на колени. Я не решался коснуться его тела, боясь причинить боль, и только поддерживал рукой мордашку. Вдруг он обмяк, и сердце мое провалилось в бездонную черноту. Не было ни злости, ни обиды, ни жалости. Просто было так, словно навалилась усталость.
Но Бес не умер, как я подумал. Словно выходя из оцепенения, он заморгал и попытался приподняться. Я ощутил, как стянутые мышцы моего лица пьяно расслабились, и, не веря еще в свое счастье, но уже почувствовав его приближение, я просительно прошептал:
— Может, ты еще поживешь, Бес?
Собака устало повела в мою сторону глазом и попыталась лизнуть руку.
До меня наконец дошло, что следует прощупать кости. Нежно, чтобы не слишком тревожить убитое тело, я прикасался к его лапам и сантиметр за сантиметром проверял их целость. Не было ни одного перелома. Бес тяжело задышал. Я снял штормовку, свернул ее и, аккуратно переложив собаку на мягкое, понес домой.
В комнате он встал с куртки, положенной на пол, и, пьяно покачиваясь, побрел под кровать. Я влил ему в рот ампулу анальгина и столовую ложку воды, потом обработал перекисью ссадины. Когда пришел брат, Бес, уложенный на диван, привстал и, виляя хвостом, сделал в его сторону пару шагов. Я сбивчиво рассказал, что случилось, и брат велел мне пойти умыться. Он тоже ощупал Беса и не нашел переломов.
Эту ночь собака спала среди разложенных по дивану подушек.
Левый глаз стал мутнеть на третий день. Я разводил в кипяченой воде сахар, макал туда ватку и промывал ей глаз. Утром и вечером брат закапывал между отжатыми веками собаки «софрадекс». Прослышав про наше несчастье, Паша Кошелев принес «пирогенал» и пластиковые шприцы. Мы стали колоть лекарство в мышцу правой передней ноги по три раза в день. Но все оказалось напрасным. Через две недели глаз стал молочно-белым, а через месяц раздулся почти вдвое по сравнению с правым. Бог ведает, какие он причинял Бесу страдания. Если первые две недели я выносил его на улицу на руках, и он, оказавшись на земле, двигался медленно, ничем не раня глаз, то к концу месяца Бес уже бегал и при прикосновении к роговице даже травинки шарахался в сторону, жалобно скуля. Ветеринар предлагал вскрыть яблоко, но я боялся, что операция может пройти неудачно, и собака вовсе ослепнет.
Другим прискорбным последствием удара стали периодические судороги, страшно скрючивавшие его тело. Первый раз это случилось на улице. Спотыкаясь на переднюю левую лапу, он, как-то кособочась, колесом заспешил вдруг к забору, забился в траву, и мне стоило труда, чтобы вытащить его. На руках его стало трясти и выворачивать так, что пришлось крепко прижать к груди. Он часто задышал, и слюни длинной тонкой струйкой побежали на землю. Длилось все это не долго, наверное, минуту, но мне показалось, что не меньше четверти часа. Позже я догадался, что Бес прятался в траву у забора, понимая, что он в этот миг беззащитен, и любой желающий может его безнаказанно убить. Ему просто не приходило в голову, что кто-то станет заботиться о нем в это время. Следуя тому неведомому знанию, которое вложила в него природа — слабого убивают — он искал укрытия, чтобы справиться там со своей болью, чтобы спастись. Когда судороги случались дома, он поначалу пытался прятаться под кровать, но скоро понял, что лучшее место в это время — у меня на руках, и, едва они начинались, спешил ко мне. Я крепко прижимал его к груди и шептал, поглаживая:
— Сейчас пройдет, сейчас, мой хороший…
Воспоминание вновь наполнило тяжестью грудь и вернуло беспокойство. Как от черной кошки, я шарахнулся от шоссе по лыжне, огибающей овраг. Сознание мое раздвоилось, и один я бежал на лыжах, следя за лыжней, а второй метался из картины в картину воспоминаний того лета, где бабочки-белянки непрерывно кружились и, натыкаясь на все подряд, взмывали в небо и снова натыкались. И это мое второе я все яснее ощущало, что теперь непременно должно что-то произойти. И вдруг прямо в затылок мне кто-то сказал: «Правильно идешь». Я резко обернулся на ходу и упал. Сзади никого не было. Еще продолжая озираться и медленно поднимаясь, я услышал лай. Далекий, приглушенный лай ничуть не похожий на лай Беса. Тут оба моих я слились снова в одно, которое уже знало, что Бес именно там, где он никак не мог оказаться.
— Я уже бегу. Я скоро, — повторял я про себя бессмысленные короткие фразы, резво толкаясь о наст легкими палками.
Собака лаяла в следующем овраге. Я свернул на целину и побежал прямо на лай, судорожно соображая, что там может делать собака. И вдруг кровь, словно только того и ждала, бросилась мне в лицо, а ремень ружья сдавил наискось грудь, будто собирался ее разрезать, — там, посреди оврага возвышался крутой холм, изрытый норами. Эти норы называли вековыми. В некоторые из них на несколько метров вглубь забиралась лайка — такими они были большими от старости. Много лет рыжие лисы таскали с фермы сюда кур, но года четыре назад вдруг покинули ни с того, ни с сего свой притон, и о норах вскоре все забыли.
— Может быть, они снова вернулись, но никто еще не знает об этом. Хотя, один уже знает, раз пришел туда с собакой.
Узкая расщелина, врезавшаяся в крутой обрыв, позволила незаметно подойти к самому краю оврага. Там внизу, у подножия холма стоял Петька, а его серая лайка Чара заинтересованно совала нос в один из отнорков и, не имея возможности влезть в него, отскакивала в возбуждении и принималась лаять. Петька молча махал на нее рукой и воровато озирался. Другой рукой он сжимал ружье. Рядом с ним были воткнуты в снег лыжи и валялся пустой рюкзак. Чара нервно обнюхала нору и, отпрыгнув, принялась бестолково лаять. Петька взял ее на поводок и привязал к ближайшему стволу лещины. Несколько раздернувшись, Чара села и заскулила, переступая передними лапами. Петька наклонился к норе и сказал в нее что-то ободряющее. Я неотрывно следил за ним. То, что в норе работал Бес, было очевидно. Петька неловко встал перед норой на одно колено, низко склонился, опершись на локти, и вытянул к норе лицо, собираясь, по-видимому, подзадорить Беса словами. В эту секунду языком пламени вылетела из отверстия лиса, скользнула у Петьки между рук и ног и помчалась вверх по оврагу прямо на меня. Следом за лисой вылетел из норы Бес и нос-в-нос столкнулся с Петькой. Мгновение они смотрели друг на друга, и собака с диким воем помчалась по горячему следу. Петька задергал невпопад руками и ногами и свалился на бок. Чара зашлась в лае, пытаясь вырваться из ошейника.
Я отступил за дерево, снял с плеча ружье и взвел курки. Вынырнув из оврага по расщелине, лисовин проскакал по глубокому снегу несколько метров и встал, видимо, учуяв меня. Какой-то миг потребовался ему, чтобы определить, где я и куда ему бежать дальше. Выстрел эхом побежал по оврагу, расталкивая кусты и деревца, и рыжий упал на месте. Замолкла Чара в тот же миг. Из расщелины показался Бес. Он словно плыл по глубокому снегу, то проваливаясь, то неуклюже взбираясь на наст. В последнем прыжке он впился лисовину в шиворот и принялся трясти его. По крайней мере, ему так казалось.
Я ждал Петьку. Он должен был выскочить, чтобы увидеть, кто застрелил его лису. Убивать Петьку я конечно не собирался. Я собирался его бить. Петька не появлялся. Бес несколько успокоился, разжал зубы и принялся возбужденно обнюхивать мертвую лису. Через минуту я неуверенно подошел к краю оврага и посмотрел вниз. Там не было ни Петьки, ни Чары, ни лыж с рюкзаком.
— Ладно, — мстительно прошептал я, — Увидимся еще.
Дома я попытался успокоить брата, который хотел немедленно расправиться с Шулыканом, но вышло наоборот, я завелся сам. Однако Петьку в этот день найти не удалось. Мы били в двери его дома, смотрели в окна, стараясь обнаружить его присутствие, но дом был пуст. Петьки не было нигде. У нас он не появился ни через неделю, ни через месяц, чтобы сообщить, что он ни в чем не виноват. Петька прятался, боялся попасться нам на глаза и, завидев издали меня или брата, сворачивал в проулок и исчезал. Со временем наши эмоции пришли в норму, и мы вряд ли бы бросились на него с кулаками, доведись встретиться. Но он чего-то боялся. Может быть того, что мы не грозились на всю улицу переломать ему ноги. Мы молчали.
Зима тянулась долго, и весна шла на смену ей без спешки, неохотно как-то. Я все возил Беса по ветеринарам и окулистам, знакомым Валентине и брату, но все предлагали одно и то же — оперировать. Помощь пришла с неожиданной стороны. Один из наших знакомых по фамилии Кутузов, который каждый выходной приезжал на рыбалку, был ботаником и увлекался гомеопатией. Как-то он привез пузырек сладких шариков, сделанных на основе арники. Ни я, ни брат не отнеслись серьезно к этим пилюлькам, снижающим якобы внутриглазное давление. В следующий свой приезд Кутузов, узнав, что мы до сих не давали их собаке, сделал это сам, и обязал меня ежедневно давать Бесу по два шарика. Это было несложно, поскольку ягдтерьер, в отличие от любых таблеток, которые выплевывал, эти ел, как конфеты. Через неделю глаз стал спадать. Через две недели он принял нормальные размеры. Хотя зрение не восстановилось, боли больше не было.
На смену сырому и половодному апрелю пришел холодный и безлистный май. Деревья словно ждали холода, не распускали листья, и кукушка закуковала среди голых стволов и ветвей.
Как обычно Анатолий Федотович пришел к нам попрощаться перед навигацией, и мы приготовились заверить его, что обязательно приглядим за домом. Но странное дело — он даже не упоминал об этом. Впечатление было такое, что Федотыч забыл сказать пароль, а мы ответ. Первым не выдержал я и безо всякого пароля пообещал приглядывать за домом.
— Спасибо, спасибо, — живо отреагировал сосед. — Теперь можно не часто это делать. Я сигнализацию поставил новую. Если, что — услышите.
И правда. Не прошло и нескольких дней, а точнее ночей, как он уехал, сигнализация сработала. И мы ее услышали.
Оторвитесь мысленно от текста этого рассказа и попробуйте представить, что вы спите, и рядом с кроватью зазвенел будильник. Представили? А теперь представьте, что вы спите, а под кроватью завелся мотоцикл без глушителя. Ну, а теперь представьте, что… Впрочем, это представить невозможно. Впечатление было такое, что началась атомная война и не где-то, а под окном нашего дома. Под утро. В самый сон. В самое воровское время. Заревел пароходный ревун. Казалось, что не корабль, сбившись с курса, влез к нам на гору, а наш дом провалился незаметно в тартарары, закачался на волнах и сейчас будет раздавлен океанским лайнером. Бес зашелся в истерическом лае. Впрочем, не только Бес. Лаяли все собаки Кадниц, а некоторые выли, как при солнечном затмении. В окнах домов замелькал свет, заметались, как при пожаре, люди и тени. Только выскочив на улицу, я понял, что пароход ревет в доме у Федотыча, хотя тогда до меня еще не дошло, что это сработала его сигнализация. Брат с керосиновой лампой первым подошел к дому, осмотрел дверь и направился к заднему входу со двора. Замок там оказался сорванным, и открытая дверь легко подалась. Сначала вдвоем, а потом уже не меньше, чем вдесятером, мы осторожно двигались по ночному мрачному коридору под душераздирающие вопли ревуна. Дверь в мастерскую открылась также легко, как и входная, и свет лампы остановился на человеке, сидящем на полу возле верстака. Это был Петька-Шулыкан. Волосы его стояли дыбом, и остекленевший, полный ужаса взгляд был устремлен куда-то мимо нас. Брат привычным жестом врача скорой помощи приложил пальцы к петькиной шее и, отняв их через несколько секунд, произнес спокойным голосом:
— Дошел.
Хоронили Петьку, умершего от разрыва сердца, в ясный солнечный день понаехавшие откуда-то нелюдимые его родственники. Никто из кадницких на поминках и на кладбище не был, но говорили, что в гробу он лежал с открытыми глазами, а из дома его выносили вперед головой. Сразу после похорон родственники из-за чего-то переругались и разъехались. Ни на девятый, ни на сороковой день никто Петьку не поминал. А в августе, в день святого Евпла, Галька Березнева видела Петьку поздно вечером в поле, когда шла с автобуса домой. Во всем черном он проехал с остекленевшим, ничего не видящим взором на белом коне мимо нее. Галька почти лишилась чувств. А Петька даже не поздоровался.
Назад: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИСОВИНА ПО ПРОЗВИЩУ ЖАН ВАЛЬЖАН
Дальше: ТЕЗКА