Книга: Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы
Назад: ДЕД САНЯ И МЕДВЕДИ
Дальше: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИСОВИНА ПО ПРОЗВИЩУ ЖАН ВАЛЬЖАН

КОСАЧ

два ранний март набрасывал долгие синие тени на волнистый и свежий еще снег, я уходил на лыжах за Волгу. Лыжи были старые, длинные и широкие — в половину охотничьих — и шли по упругому насту лишь чуть утопая.
— Может, ты и не в леса вовсе катаешься? — хитро прищуривался брат. — Завел себе в Затоне бабенцию, а мне тут сказки братьев Ежова-Бажова пересказываешь.
— А-а-а-а, — отмахивался я, не стараясь его разубедить. — Ну, тебя.
Я совсем не собирался объяснять ему, зачем я езжу за Волгу. Мы всегда таили друг от друга наши слабости или то, что казалось нам слабостями.
Еще секунду назад низкое солнце заливало комнату светом, но вдруг резко упало за горизонт, точно монета в копилку, и строчки в книжке воспоминаний сестры Микалоюса Константинаса Чюрлениса о своем брате, в которую я сосредоточенно смотрел, будто бы читая, стали просто невидны. Зажгли свет.
На самом деле я не мог теперь читать потому, что думал совсем о другом. Не только брату, а и себе я боялся признаться, что не просто так катаюсь целыми днями на лыжах, а ищу токовища тетеревов.
Дед Саня рассказывал о косачах, любивших по весне ощипывать молодые шишечки сосен на песчаных гривах, в лугах. Он говорил об этом так, будто рассказывал сказку.
— Вядать, прошел их час, не лятают тятери-то, — заключал он печально всякий раз перед тем, как отхлебнуть чаю или откусить своим единственным желтым зубом размоченную баранку.
— А за Волгой их нет? — спрашивал я, выдавая свой интерес поспешностью речи. — Там же леса, болота.
— Дак, не ведаю, — простодушно сообщал дед Саня. — Затонские не скажут, когда и есть, а нашим не ходится в эку даль.
И я продолжал свои поездки за Волгу. Морозные ночи оставляли после себя толстые шубы стеклянного инея, какого не встретишь зимой, по кустам и стеблям желтой прошлогодней травы. Утренний холод щипал за нос. Но солнце скоро расправлялось и с тем, и с другим, и по— хозяйски принималось топить снег на дорогах. Буйные сырые ветры, пьяные от запахов, бросались туда-сюда по улице и на высокой ноте свистели в правое ухо, пока я скользил по укатанной уже лыжне через Волгу. В лесах зима держалась дольше — до обеда. А с обеда, млея от настырного яркого света, снега на полянах нагревались и влажнели, и крошечные черные снежные блохи, мириадами выбираясь из-под них на поверхность, делали снега серыми. Если низко наклониться и посмотреть на такой снег, то увидишь множество мелких козявочек, скачущих, словно блохи. Хотя к блохам они не имеют никакого отношения.
Но меня волновали не они. Я шел к болотам, где обязательно должны были быть токовища.
— Не сегодня-завтра появятся наброды, — надеялась какая-то оптимистическая часть меня, но голова вполне рассудочно и негативно реагировала на появление любой мысли, возникающей вне ее: — Да неоткуда им взяться, повыбили давно всех тетеревов!
Март, нигде не задерживаясь, двигался к апрелю, а я находил лишь бесконечные теперь следы зайцев и лис, которых всю зиму почти не было.
Каждый день я возвращался домой ни с чем итак к этому привык, что постепенно неудачи перестали приводить меня в отчаяние. Заметив это, и брат перестал интересоваться, куда и зачем я хожу.
Удача ко всем приходит по-разному. Кому-то везет во всем и всегда. Одному моему знакомому все удается сразу, но ненадолго. Мне же приходится долго и утомительно добиваться ее, хотеть ее, желать ее, и, когда чувства и страсть остынут, придут в гармонию с разумом и опытом, удача дается мне покорно и обыденно — без салютов, без ударов грома из разверзшихся хлябей, без слепящих молний и фонтанов шампанского.
Токовище я нашел. Правда, случилось это летом.
В перелесках, на нашем высоком берегу можно пособирать землянику и клубнику, найти разных грибов, но за настоящими грибами, за брусникой и обожаемой нами черникой нужно плыть за Волгу. Самые серьезные черничники я встречал на Линде, где ягоду местные берут берестяным скребком и катают от листьев и хвои во дворах по желобам. Там, где собираем чернику мы, около Затона памяти Парижской Коммуны, ягодники не бог весть какие, зато до вечера можно всегда успеть вернуться домой.
То, что я увидел шалаш для охоты на тетеревов, как-то сразу мне стало понятно. Мы с братом ползали на коленках среди черничных кочек и рвали пальцами цвета спелой сливы некрупные круглые ягодки. Впрочем, не только руки, но и губы, и языки наши были щедро окроплены красящимся соком черники. Утомившись в конце концов однообразной процедурой, я оглянулся кругом, выискивая, где бы поудобнее устроиться отдохнуть, и нечаянно увидел лабаз. Это был странный лабаз — доски набиты на высоте чуть более метра от земли в развилке старых берез, причем одна из досок, довольно толстая, на полметра выше других. На досках лежал солидный слой веток и листьев, сыпавшихся с берез, как видно, не один год. Над помостом держались прибитые гвоздями к стволам желтые от времени и давно потерявшие кору еловые ветви, образующие как бы каркас шалаша. Я подошел и присел на доски. Они оказались достаточно прочными и даже нисколько не прогнулись.
Березы стояли на самом краю поляны, образующей как бы бухточку на краю широкого поля. Через лес к поляне вела просека, заросшая дудником и камнеломкой, и только старая, еле заметная в траве колея позволяла догадаться, что некогда ею пользовались, как дорогой.
— Не уток же они тут, посреди леса, поджидали, — уговаривал я сам себя, оглядывая поляну, густо поросшую жесткой травой.
На самом деле все внутри пело: нашел, нашел, нашел.
— Не знаешь, что это за дорога? — поинтересовался я.
— По просеке? — переспросил брат, не переставая рвать ягоды и отмахиваться от редких в июле, но все еще назойливых комаров. — Между деревнями она была одно время. Недолго. Года четыре-пять, пока из грунтовки бетонку делали. Давай заканчивать. Домой уже пора.
Разум упорствовал в борьбе с интуицией и пока мы плыли через Волгу, и пока шли лугами, и даже когда спускались к Кудьме с невысокого бережка. Он выдвигал один за другим аргументы против того, что это был скрадок на токовище, но все они или опровергались, или игнорировались.
Щурясь от предзакатного солнца, перевозчик Кузьмич в капитанской фуражке неопределенного цвета сидел с ореховой удочкой на мостках, свесив в воду босые ноги.
— Это токовище, — безапеляционно заявляла интуиция, когда вечно ворчащий Кузьмич стал нехотя сматывать леску.
— Ходют по одному, — прервал он мой внутренний спор. — Нет бы гурьбой, а то ходют по одному. Ни рыбы половить, ни газеты культурно почитать. И рыба, чертие знает, ушла куда. И ходют, и ходют по одному. По двое.
— Да токовище, токовище, — нахрапом брала интуиция, когда Кузьмич с недовольным выражением на морщинистом лице кивком головы показал, куда мне положить плату за перевоз, не удостоив взять деньги в руку. — Потому и над землей так высоко, чтобы шалаш над снегом оказался. Да и тетерев понизу хорошо видит, а если шалаш приподнят на деревья, так петуху и вовсе ничего видно не будет.
Вода забурлила на стремнине быстрой Кудьмы и заставила развернуть лодку под углом к берегам.
— Но там ведь дорога, — произнес я в сердцах.
— Какая дорога? — хором спросили брат и Кузьмич.
Последнюю фразу я сказал вслух, видимо, от отчаяния. Эта самая дорога грубо и безжалостно выбивала почву из-под ног интуиции — не могло же токовище быть на дороге.
— Это я так, вспомнилось, — неопределенно ответил я, раздосадованный неожиданным препятствием в рассуждениях.
И в ту же секунду флюиды-гормоны счастья горячей волной наполнили сверху-донизу всю мою кровеносную систему:
— Дорога появилась потом! — вывернулась интуиция. — Была просека и болотистая полянка на краю поля. Там и токовали. Потом появилась дорога, и ток распугали. Скрадок стал не нужен, и его забросили. Но теперь дорогой не пользуются уже много лет. Может, вернулись тетерева? Или не вернулись. Или одно из двух.
Проверить хотелось сейчас, немедленно. Но это было невозможно.
В последующие дни я лишь травил себя, выискивая какую-нибудь ошибку в рассуждениях, но рассудочной голове теперь противилось все мое существо, и как бы голова ни старалась, всегда выходило, что ток в этом месте наверняка есть. Я читал и перечитывал книжки и журнальные статьи о тетеревах и охоте на них, сопоставлял с тем, что увидел, и не находил ничего, что противоречило бы моему предположению.
Через неделю-другую лихорадка эта прошла, и я, к удовольствию брата, перестал жарить скорлупу вместо яиц и посыпать суп сахаром или содой вместо соли.
Нужно было ждать, а я не люблю и не умею этого делать. Поэтому весь остаток июля и начало августа, до утиной охоты, я не отрывался от мольберта, чтобы не думать о тетеревах. Смешивая краски шпателем, я наносил им же широкие многоцветные полосы, заставляя небо в пейзажах дрожать и переливаться. А на фоне таких причудливых закатов, в самых вершинах полупрозрачных осенних берез сидели и объедали невидимые сережки черные лирохвостые птицы.
Несколько раз по осени, отрываясь от любимой охоты в лугах, я ходил к тому лабазу в черничнике, но ни самих птиц, ни каких признаков их присутствия там мне обнаружить не удалось. Тем не менее, шалаш я восстановил и остался доволен его просторностью и хорошим обзором в сторону просеки и болотины.
Год удался на пролетную утку, зайцев и лис. Скучать не приходилось и из-за разных происшествий домашнего и вседеревенского масштаба.
Одно из них в одночасье привело меня вдруг из лагеря нейтралов в лагерь лютых врагов Петьки-Шулыкана. Дело в том, что тому два года как Беса сбил автомобиль, и мне пришлось перевести его из норных в пенсионеры по инвалидности. Всякое перевозбуждение кончалось для ягдтерьера продолжительными судорогами, и потому удовлетворение его охотничьей страсти пришлось ограничить апортировкой осенней утки. Так вот в эту зиму, благодаря воровскому умыслу Петьки, Бес понорился. Однако, это уже другая история.
Декабрь и январь пролетели в праздничных хлопотах, охотах и окончились небольшой выставкой моей графики в Нижнем. Томительным и морозным оказалось начало метельного февраля. Со второй половины месяца я не выдержал и однажды скатался на лыжах за Волгу. После этой бесполезной поездки ожидание весны уже не казалось таким тоскливым.
Зима подзатянулась, и восьмого марта, когда мы с братом суетились, поздравляя Валентину и прочих наших многочисленных подруг, стоял мороз под двадцать градусов. Весна медленно, несмотря на высокое и жаркое солнце, устанавливалась в деревне, а за околицу вообще боялась выбраться. Днем я выходил раздетый по пояс на открытую веранду в сад, где не дуло, ставил самовар и загорал в горячих ослепительных лучах. Я пил обжигающий нёбо чай, щурился на жирную прозрачную сосульку и млел в счастливой истоме, не умея уже ни читать, ни писать, ни думать, о чем бы то ни было. А объяснялась эта моя меланхолия просто— к этому времени я уже увидел наброды.
Сразу после праздника я помчался за Волгу и еще издали, пробираясь по просеке, изрезанной ломаными полосами голубых теней, увидел, что все белоснежное поле перед шалашом разрисовано витиеватыми петлями чьих-то следов. Казалось, будто игрушечные гусеничные тракторы размеренно и деловито катались туда-сюда по поляне то параллельно один другому, то пересекая след друг друга. Нет-нет, они опускали на снег какие-то балансиры, и те мягко очерчивали волнистыми линиями сравнительно глубокие колеи. На полянку я въехал, дрожа от возбуждения, и, рассмотрев ближайший ко мне четкий куриный след — точь-в-точь петух натопал, — медленно, как с минного поля, отступил назад.
— Они, они, они, — ликовало мое существо, и березы чуть насмешливо и снисходительно покачивали утонченными вершинами.
Шалаш был засыпан, словно берлога, вознесенная каким-то чудом над сугробами. Я вычистил наметенный внутрь снег и набросал на доски лапника.
Вы знаете, что такое счастье? Нет, вы не знаете, что такое счастье. Этого нельзя знать. Это можно только чувствовать.
Лыжи, ружье, патронташ, унты, спальник на собачьем меху — все было спрятано дома у деда Сани, и я ждал только часа, когда, уходя под вечер, скажу брату, что весна, мол, и раньше утра не жди.
Апрель нежный и теплый, как поцелуй, тронул льды у снега, и все взыграло, забурлило, засверкало, бросая повсюду яркие блики. Сначала пошли мутной глинистой водой снега с нашего высокого берега. В такое время я завидую детям, пускающим по ручьям парусные кораблики. Кудьма вздыбилась, исполосовав трещинами лед, и ждала теперь знака свыше, чтобы выйти из повиновения зиме. Воздух был сырым и горячим, окон на ночь не затворяли. И, наконец, настала та теплая и темная ночь, когда гора и деревня на ней вздрогнули от могучего вздоха стихии. Лед пошел.
И тогда я со всей отчетливостью вдруг понял простую и непоправимую вещь — охота закончится раньше, чем пройдет лед. Это было так невероятно и в тоже время естественно, что я почувствовал себя просто глупым, несчастным, обманутым ребенком, родившимся 29 февраля и ждавшим очередного дня рождения целый год, а потом вдруг не обнаружившим в календаре этой даты. Отчаянье пульсировало в висках, а дальнейшая жизнь была лишена всякого смысла.
Открытие десятидневной охоты объявили на второй день ледохода.
Обычно лед идет те же десять дней, хотя через четыре— пять уже можно плавать на лодке. По два раза на дню я заходил в прокуренный и прокопченный домишко деда Сани, который должен был отвезти в Затон и на другой день забрать меня оттуда, справиться, не захворал ли и не запил ли он.
— Ты меня не пытай, я не шпиён, — обижался дед на мои проверки. — Сказал свезу, сталоть свезу. В уставе старого солдата слово «отступление» не обозначено!
Погода вдруг резко изменилась, и надрывно-синее небо затянули холодные тучи. Моросило целыми днями, пока не пошел снег. Редкий и какой-то ненужный апрельский снег, таявший, едва снежинки касались земли, прервал тягу, и вечерами мы сидели дома. Слякоть тоскливым студнем-дрожжалкой скользила по дорогам, лезла в сени и наполняла душу.
На шестой день ледохода и второй день дождя дед Саня запил. Тютюня, чуявший с большого расстояния, как кобель пустующую суку, запах самогонки, переселился к деду. Тон обиды в голосе деда Сани теперь, когда я нашел их тепленькими, сменился на оправдательный и снисходительный одновременно.
— А чё ты к затонским-то? — с трудом выговаривал он, стараясь посмотреть на меня обоими глазами одновременно и обращаясь за поддержкой к Тютюне, упрекал: — Нашими брезгает. У тутошных зады не румяные.
Тютюня, ничего уже не соображавший, кивал головой и бессмысленно смотрел на пустую четверть.
— А мы тебе с румяными найдем. Вон Тютюня Вальку тебе отдаст, а ты нам пузыря ставишь.
Услышав это, Тютюня оживился и поискал глазами по комнате меня, а заметив, но так и не сумев зафиксировать взгляд, улыбнулся улыбкой идиота.
— Велю, и она сполнит! — возбужденно сказал он куску черствого черного хлеба. — Аты нам — пузыря.
— Допились, — обреченно помотал я головой. — Дочь за бутылку продать готовы.
— Дочь за бутылку?! — сконцентрировав остатки силы воли в области лица, оскорбился Тютюня, словно это я предлагал им продать мне Валентину за бутылку, и обернулся на деда.
Дед Саня удивленно и вместе с тем осуждающе посмотрел на меня и одновременно мотнул головой, что, мол, он тоже не согласен с таким моим предложением. Во-первых, Валентина городская, с высшим образованием, врач-стоматолог, во-вторых, тут ее отец сидит, поэтому бутылки за нее мало.
— Ты нас с дедом неделю поить должен за Вальку-то! — высказал наконец с упреком Тютюня и упал на пол.
— А ну вас к чертям собачьим, — махнул я рукой и ушел.
За два дня до окончания охоты, когда вода почти затопила луга, и лед белыми островками держался лишь кое-где за кусты и деревья, самогон, настойка пустырника, одеколон и деньги у них кончились. Очухавшись к концу дня и поправившись хлебным квасом, они отвезли меня в Затон, стребовав-таки бутылку на опохмелье.
По неузнаваемым в половодье местам я побрел, сгибаясь под тяжестью рюкзака, к шалашу. День был хмурый, и мелкие капли мороси нет-нет приятно осыпали разгоряченное лицо. Сапоги однообразно хлюпали в многочисленных ручьях и лужах, трепетно дул в вышине в свою дудочку бекас, и снег серел по ямам и овражкам гигантскими кусками обмусоленного и вывалянного в угольной пыли сахара. Пахло вербами.
Просека уже высохла, а на болотине тонкой коркой лежал снег. У входа в шалаш вздрагивала мелкой рябью лужа с ледяным дном. Шалаш пришлось подремонтировать тяжелым мокрым лапником. Поверх того, что лежал на досках я расстелил, поеживаясь от капающих за шиворот холодных капель, розовую медицинскую клеенку и спальник, потолок затянул полиэтиленом и закрыл вход тремя мохнатыми еловыми ветвями.
Стемнело быстро, и лес вокруг шалаша наполнился особенными ночными звуками.
— Это вальдшнеп захоркал, а это с веток капли булькают в лужи, — прошептал я сам себе и уснул.
Яркое солнечное утро согнало на ток не меньше двух десятков косачей. Я смотрел на них во все глаза. Черные, с косицами хвостов петухи танцевали по снежной корке каждый свое. И крутились-то, и подпрыгивали, и все булькали, булькали. От этого непрерывного бормотанья-бульканья из клюва у них брызгала на стороны пена, но они не переставали булькать, красуясь друг перед другом. Это был странный спектакль. Птицы, казалось, не замечали друг друга, словно танцоры на соревновании. Каждый петух, будто медитируя, танцевал лишь для себя и невидимого зрителя — рябой тетерки, которая во-о-н где притаилась, в вершине берез. В отличие от тех, о которых писали или рассказывали разные охотники, мои тетерева только бормотали, но не чуфыкали. Словно испанцы в канте хондо, они вдруг распускали веера, и тогда под ними снегом вспыхивали белые подхвостья. Вот-вот ударят в кастаньеты кончики опущенных серпами крыльев. Но нет, это не древнее канте хондо, и даже не канте фламенко, это просто пасадобль. Вот один надвигается на меня огромной черной грудью с металлическим отливом и зло смотрит маленьким влажным глазом из-под алой брови. Вздрагивает крылами, отворачивается, точно и не смотрел мне в глаза, вспрыгивает от нетерпения вверх. Теперь другой. Солнце томно окрашивает медью его выпуклую грудь. Болеро. Да, это же болеро! Почему он не ударит крылами, как в ладоши? Или ударил? Нет, это им хлопает кто-то сверху. Ах, вот что. Еще летят. Где же они тут поместятся?
— Что ж это я? Нужно же стрелять.
Медленно, беззвучно кладу пальцы на курки своей тулки.
— Господи, да я же взял братову вертикалку.
Нежно просовываю стволы в амбразурку среди еловых веточек.
— Ну?
Палец меня не слушает, видно затек. Жму изо всех сил.
— Ну?
Нажал. Выстрел раздался негромко, словно издалека, и раскатился эхом по лесу: тч! — фш-ш-ш-ш.
Мимо!
— Да как же это может быть-то, господи. Вот же он, у ближнего ивового прутика, в двадцати шагах, я же вымерял вчера. В грудь! Стрелял в грудь! У них же перо на груди весной, как броня. Рикошетит. Сбоку же надо.
Как по заказу, ближний петух поворачивается боком и застывает. И снова выстрел звучит глухо, будто осечный: тч! — фш-ш-ш-ш. И снова петух не обращает никакого внимания на осыпавшую его дробь. Грудь сдавило чувство отчаяния, но тут раздалась целая канонада — очевидно вокруг было много не замеченных мной раньше охотников: тч! — фш-ш-ш-ш, тч! — фш-ш-ш-щ, тчу! — ф-ф-фш-фшы.
Я открыл глаза. Кругом была темень. Я лежал в спальнике, и правая рука, подвернутая за спину, совершенно затекла. Откуда-то сверху слышалось гусиное шипение, начинающееся с отрывистого звука, который письменно можно обозначить, как «тч», «чу» или «чь». Эти звуки били по ушам, будто из стереонаушников. И еще откуда-то издалека доносилось гулкое голубиное воркование-бульканье.
— Тетерева. Это же тетерева, — ударило в голову.
Я постарался приподняться, но чуть не упал, опершись на затекшую руку. Несколько минут я массировал ее левой, стараясь делать это бесшумно, и когда почувствовал острые иголочки во всех пальцах, приподнялся и глянул в амбразурку.
Пятном нечетких очертаний светилась снежная полянка на болотине. И все. Больше ничего не было видно. Я сел и попытался успокоиться.
— Спокойно. Спешить некуда. А если улетят, не дождавшись рассвета? Да куда им лететь, не должны. Нужно выпить чаю. А чаю нет. Тогда кофию. Где термос? Нужно включить фонарик. Нет, не нужно. Лучше не ощупь.
— Чь! — фш-ш-ш-ш.
Я протянул руку в угол и наткнулся пальцами на холодную цилиндрическую поверхность.
— Чу! — фш-ш-ш-ш-ш.
Первый глоток чуть теплого кофе показался горячим.
— Спокойно. Что же это с сердцем-то? Может, не нужно было кофе пить? Так я еще и не пил. Господи, а это что?
Над головой кто-то захлопал в ладоши. Точнее, ладонями по бокам лошади. Хотя, и это сравнение не точно. Одна из стенок шалаша чуть дрогнула, хлопки стали удаляться и наконец этот кто-то бубухнулся на землю в нескольких метрах перед шалашом.
— Пошел. Встал. На снег зашел — шуршит. Встал. Снова пошел. Все, уже не слышно его.
Вверху все резко шипело и глухо ворковало, и вдруг слетевший вниз перекрыл все своим чуфыканьем.
— Боже мой, неужели все это происходит со мной? Лишь бы не улетели. Да зачем им улетать-то, господи.
Я сменил положение так, чтобы видеть полянку, и понял наконец, зачем одна доска набита выше других — это было сиденье.
Светало. На снежной корке ясно рисовался силуэт темной птицы. Она двигалась. Вдруг, возникнув из ниоткуда, появилась еще одна и встала с краю. Сверху, мощно хлопая крыльями, упала в темную траву третья и через мгновенье выскочила на снег. Все это время первый ходил заводной игрушкой и чуфыкал. Наконец, один из новичков, похоже, вспомнив о чем-то, встрепенулся, вытянул вперед и вниз шею и торопливо забормотал себе под нос, сообразив, видимо, что в чуфыканье с первым состязаться бесполезно. Второй молчун удивился такому нерешительному поведению, подобрался весь, словно кукарекающий петух, поднял высоко голову и, желая, по-видимому, унизить бормочущего соперника, решительно произнес:
— Фш-ш-ш-ш…
После этого он победоносно оглянулся по сторонам, поводя свернутой набок головенкой, и, оставшись довольным своим поступком, принялся неторопливо наплясывать «Барыню». Первый тем временем все колесил взад-вперед по полянке то так, то эдак чиркая по сыпучему снежку надутыми колесом крыльями и вспыхивая нет-нет белым подхвостьем.
Стало уже очень светло, когда к троице присоединилось еще несколько плясунов. Даже внутри шалаша было видно все, хотя солнце еще не показалось.
На край болотины слетела тетерка и, жеманно кутаясь в теплые крылья, что-то склюнула, повела головой и, никак не решаясь взойти на сыпучий снег, замерла в раздумье. Косачи завертелись, зачуфыкали и забулькали все разом, стараясь оказаться у нее на глазах. Наконец один догадался цапнуть клювом другого, и темные перья закружились над снегом. Я уже был не в силах отличить первого от второго, а второго от последующих, и только смотрел, как петухи парами взлетали друг перед другом, норовя лапой ударить в голову или грудь. Полянка закипела и забурлила, будто в ней живьем варили черных неистовых кур.
Я тихо поднял приготовленный еще с вечера самодельный блокнот с полупрозрачными листами и привязанным к нему карандашом, открыл последнюю чистую страницу и начал рисовать резко исправляя ошибки. Потом перелистнул и через полупрозрачную бумагу обвел рисунок уже без ошибок. Когда дело дошло до детализации птицы, ток вдруг смолк, как по команде.
— Что там такое? — мое сердце сжалось, и рука потянулась к ружью. — Что случилось?
Огромный диск червонного солнца показался за голыми стволами, и первый луч прошел сквозь туманную дымку, отрезая просеку от поляны.
Косачи замерли, будто язычники перед ликом божества, и смолкло все.
Минуты шли, птицы не улетали и не токовали. Одни, нахохлились и неподвижно стояли, другие медленно пошли со снега на траву, что-то склевывая с земли на ходу. Оказываясь в свете солнца, птицы как-то матово поблескивали, словно осыпанные пылью.
Теперь я слишком хорошо увидел, насколько мой рисунок неточен и груб. Перевернул еще лист и, пользуясь контурами нижнего рисунка, начал рисовать заново.
Наконец один из петухов, в котором наверняка поселилась душа, принадлежавшая когда-то горячему горцу, не выдержал паузы, вспрыгнул на середину снежной полянки, как в танцевальный круг, надулся всем, чем мог, и ну чертить крыльями снег Рядом с ним оказался еще один, вытянул вверх голову с глазами навыкате, натужился и громко чуфыкнул. После этого он, хитро прищурив глаз, глянул на соперника: как, мол, я выдал, в полной-то тишине? И туг вновь забухало, забулькало, зашипело сначала на болотине, а потом и вокруг нее.
У косача на рисунке теперь яснее и выразительнее обозначился объем, подчеркнутый мелкой штриховкой основных перьев.
Увлеченные тетеркой снялись с тока пара резвых петухов. Потом взлетел куда-то к вершинам берез еще один. Я, скоро отложив блокнот и бесшумно подняв ружье, сунул стволы в амбразурку. Сразу же возникло ощущение, что все это уже когда-то было со мной. Взвел курки и принялся выцеливать. В каждом стволе было по патрону с тройкой в пластиковом контейнере. На току оставалось пять чернышей, два из которых почти не принимали участия в пляске и песнях. Один стоял ко мне боком. Выстрел прогремел в тот момент, когда он вытянул голову, чтобы чуфыкнуть. Косачи недоуменно замолчали, а тот, в которого я стрелял, забился, переворачиваясь и крутясь по поляне, и вскоре затих. Постояв какое-то время молча, птицы вдруг все разом взмахнули крыльями и стремительно взлетели. Я не ожидал, что это случится так скоро, и замешкался со вторым выстрелом. После него ни одна из птиц не упала.
— Все. Неужели все?
Я быстро натянул на ноги холодные сапоги и, отбросив ветви от входа, спрыгнул в лужу.
Тетерева удалось найти сразу. Он лежал на брюхе белым подхвостьем вверх, раскинув крылья и скрючив одну лапу. Поднятая птица показалась легковатой, но самое главное то, что у нее не было головы — заряд на близком расстоянии кучно пришелся в шею и оторвал голову. Потоптавшись по поляне, я наконец нашел ее, краснобровую с затянутыми пленкой глазами.
— Нет! Ради бога, нет! — в отчаянье я принялся было приставлять голову к теплому еще туловищу, но она не прирастала.
Теперь мне стало ясно, чего я желал более всего — войти в дом под изумленным взглядом брата с косачем, пристегнутым за шею к ремню.
Ложка дегтя. Она такая маленькая, по сравнению с огромной бочкой душистого янтарного меда. Она — пустяк, по сравнению с бочкой. Черт бы побрал эту ложку.
Так думал я, пока шел к месту, где меня должен был забрать дед Саня. Удивительно, но он уже ждал меня и, заметив, как я выхожу из леса, помахал рукой.
Плюхнув свои пожитки в катер и запрыгнув него, я через силу поздоровался.
— Вядать, зря проблукал по затонским девкам-то, — беззлобно поддел дед, видя мое настроение.
— Почти, — нехотя согласился я.
— Это, как — почти? — подумав минуту, спросил дед. — Тока целовались?
— Да на охоту я ходил. На тетеревов, — почувствовал я вдруг желание высказаться. — Нашел ток, все подготовил и поохотился. Вот.
— А чего ж, почти? — улыбался во весь беззубый рот дед Саня, даже не скрывая своего недоверия.
— А почти то, что стрелял по одному, а заряд пошел кучно и оторвал ему голову — теперь к ремню не пристегнуть.
— То-то, я подплыл — гляжу, вроде тетеря летит, но без головы.
Не твой?
— Никуда он не улетел. Вот он, — с этими словами я вытащил коченеющую птицу из кармана рюкзака и положил на стлани перед округлившимся взором деда.
— Ну-кося, порули-кося, сумел выговорить он. Мы поменялись местами, и я принялся заводить неподатливый «Ветерок».
Дед долго рассматривал и поглаживал безголовую птицу.
— Гляди-кося, тетеря, — наконец обратился он ко мне с таким видом, будто только что обнаружил неведомо откуда взявшуюся птицу.
Я вздохнул.
— Сменяй мне на два селезня, — вдруг осенило деда, и глаза его засветились лукавством. — Я со степанычевой подсадки нынче утром взял. Сменяешь?
Я согласно кивнул головой. Дед обрадованно извлек из-под носа катера двух селезней и быстро, пока я не передумал, сунул их в карман моего рюкзака.
Дорога домой показалась почему-то длиннее, чем вчерашняя в Затон.
Мы с братом тогда еще не удосужились завести подсадную, и он обрадовался, увидев меня с двумя яркими селезнями.
— Барсик утром приехал поохотиться последний день. С каким-то прапорщиком, — сообщил он, когда мы ощипывали на кухне птиц, якобы добытых мной из-под степанычевой круговой. — Пошли к Сашке Березневу за уткой — они раньше, оказывается, договаривались — и еще не возвращались. А вы где сидели?
— Да в стогах, — неопределенно ответил я.
— С вечера?
— Ага.
Барсик со своим приятелем поспел как раз к щам. Хлопнув входной дверью, они шумно поднялись по лестнице и с сияющими лицами ввалились в комнату. На ремне у Барсика красовался пристегнутый за шею угольно-черный тетерев.
Мы с изумлением уставились на него, пока Барсик отстегивал птицу и небрежно швырял ее в угол чуть ли не вместе с сапогами.
— Это ты с березневской подсадной добыл? — озадаченно спросил брат.
— С подсадной, не с подсадной, а вся деревня шалела, как мы с ним по улице шли, — радостно сообщил Барсик, продолжая раздеваться. — Я нарочно нижними Кадницами прошел. Народ в окна вылезал, чтобы поглядеть. Чем угощаете?
— Щи с курицей, — машинально ответил я, думая о странном совпадении — два тетерева в один последний день охоты при том, что их здесь уже лет десять, как никто не видел.
Барсик, потирая руки и похлопывая себя по бокам, подошел к столу, жадно вдохнул богатые ароматы и сказал приятелю, чтобы тот доставал из рюкзаков водку.
Брат поднял тетерева и погладил мягкое оперение.
— Хорош косач? — голосом победителя спросил Барсик. — Не просто он мне дался. Вымок весь и замерз, пока его скрадывал.
— Ты его скрадывал? — удивился я.
— Ну, скрадывал-не скрадывал, а взял, — заключил Барсик.
— А это, что такое? — задал вопрос брат с видом экзаменатора, обнаружившего у студента шпаргалку.
— Какое? — насторожился Барсик и протянул руку за птицей.
— Кто тетереву-то голову нитками пришил? — насмешливо и удивленно спросил брат, протягивая ему черныша.
— Как пришил, какую голову? — растерялся удачливый охотник.
— Так ты что, оперированного его уже подбил? — загоготал брат.
— Колись, лапоть, — засмеялся прапорщик.
Бегло осмотрев шею птицы, Барсик махнул рукой и тоже засмеялся.
— Да выменял я его. У деда Сани выменял. За три поллитры, — признался он, гогоча. — Гляжу, дед тетерева к поясу приторочил. Обзавидовался я и выменял.
— Ай да дед! — не унимался брат. — Зачем же он ему голову-то оторвал, а потом пришил?
— А черьти ево знаит, — закатился Барсик.
Не скажу точно, в какой момент ко мне вернулось настроение. Я счастливо улыбался, глядя, как они веселятся, и думал, что из тех трехсот пятидесяти пяти дней, которые остались до следующей весенней охоты, я найду один, когда решусь рассказать брату всю эту историю. И тогда останется дело за малым — ждать середины апреля.
Назад: ДЕД САНЯ И МЕДВЕДИ
Дальше: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИСОВИНА ПО ПРОЗВИЩУ ЖАН ВАЛЬЖАН