ДЕД САНЯ И МЕДВЕДИ
о Плану, луга должны были затопить. Никто из кадницких ничего толком об этом Плане не знал и не слишком им интересовался, равно как и План ничего не знал о кадницких и вовсе не интересовался их отношением к лугам. План этот был связан со строительством Чебоксарской ГЭС. В соответствии с проектными данными уровень воды в Волге должен был не очень высоко, но все же подняться над заливными лугами у Кадниц, и, в отличие от благодатного весеннего половодья, затопить их навсегда.
Случайно узнав, что План так решил, кадницкие приняли малоприятную для себя новость с христианским смирением, как это бывало уже не раз в отношении многих других планов и указов. Претворение Плана в жизнь возле Кадниц началось со спиливания громадных ив и тополей, росших в лугах прямо против деревни. А завершилось строительством пирамид. Кто-то может подумать, что под пирамидами я понимаю некие сооружения из дерева или металла, напоминающие по форме одноименную геометрическую фигуру. Вовсе нет. В серединной, самой высокой части лугов, через сто метров друг от друга были возведены из железобетона четыре многометровых сооружения, копирующие знаменитые египетские пирамиды. На вершине египетских я никогда не был и не берусь гадать, насколько они плоски или остры. Кадницкие же аналоги оканчиваются площадками, на которых могут расположиться несколько человек, не чувствуя себя стесненно, и наблюдать с высоты за всем, что творится в лугах, когда там что-нибудь творится. Больше они ни зачем не нужны. План почему-то так и не реализовался до конца, и к тихой радости кадницких луга не затопили. Спиленные деревья отчасти перетащили к деревне по половодью и употребили на дрова, отчасти оставили догнивать в лугах. А пирамиды, оказавшиеся без употребления, если не считать того, о котором я уже упомянул, так и остались стоять на своих местах и ждать своего звездного часа, когда заставят они поломать голову археологов далекого грядущего, дерзнувших раскрыть загадку их происхождения.
Мы редко забираемся на эти пирамиды, как житель Санкт-Петербурга, например, редко поднимается на верхотуру Исаакиевского собора, хотя бы и каждый день ходит мимо него из дома на работу. В тот же холодный октябрьский день я был вынужден просидеть на одном из этих кадницких чудес все утро и, словно болельщик у телевизора, которого не слышат хоккеисты, наблюдать за охотой брата и друзей. Накануне мне пришла в голову идея переплести толстенную пачку старых «Нив», и наточенный, как бритва, резак глубоко прорезал мне ладонь правой руки. Теперь рука болела, ныла, тикала и всякими другими способами не давала о себе забыть, словно ждала, когда я с ней заговорю, чтобы тут же язвительно ответить: «Сам виноват! Сам виноват! Сам виноват!» Стрелять я во всяком случае не мог, и мне оставалось лишь наблюдать.
Рассвет, как мог, боролся с ночной мглой пока мы спускались к Кудьме и плыли по ледяным и таинственно-темным водам, а та не желала отступать, призывая в союзники хмурое небо. Кое-где на плотно прибитой к земле бурой и жесткой траве светились белым холодом тонкие пятна инея.
У коровьего тырла мы разминулись и почти сразу же потеряли друг друга из вида. Первые выстрелы я услышал, когда поднимался по аккуратной бетонной лесенке на пирамиду. Кто-то стрелял на Косном. Разглядеть что-нибудь было просто невозможно, и я напрасно всматривался в серую пелену мрака, пока эхо носилось туда-сюда с прогремевшим выстрелом, как дурачок с писаной торбой.
С наступлением рассвета ружья загремели со всех сторон, чем, видимо, и разбудили солнце. Далеко на востоке, куда от нас убегает Волга, оно приоткрыло золотисто-алый глаз и, медленно-медленно удивляясь тому, что уже наступило утро, стало открывать его все шире. В безупречно чистом и холодном, как осеннее стекло, воздухе пролетали все более редкие стайки стремительных уток, разбивая своим движением иллюзию остановившегося времени и пространства. По уткам стреляли.
Когда солнце поднялось уже достаточно высоко, и ветер принес с Волги пряный запах прибрежного тальника, охотники устало тронулись с мест в сторону пирамид сквозь заросли тростника и рогоза. Первым дошел дед Саня и неторопливо поднялся ко мне. Словно нехотя, он показал одну кряковую, и мы стали смотреть в луга. На Капустнике кто-то поднял трех чирков. Взметнулась из кустов темная палочка ствола, и из нее вылетело белесое облачко, потом донесся щелчок выстрела, потом его умножило и растянуло по горе эхо, и птицы, то исчезая, то появляясь на фоне высокого берега, ушли от него на Косное. На Грязном Игорь по колено в воде не спеша продирался сквозь поле желтеньких кубышек к берегу, держа при этом ружье высоко над головой.
Видно было всюду и все.
Скоро к нам подошел Серега с тремя аккуратными, будто только что разрисованными селезнями, и Бес, охотившийся с ним, мигом взлетел по ступенькам, едва уловив внизу запах моих следов.
— Грамотно дичь достает, — еще с лестницы заговорил Сергей. — Только у него отобрать ее трудновато. Если он, конечно к тебе приплывет, а не к противоположному берегу, как ему нравится.
Бес был мокрый, грязный, радостный и кисловато пах болотом.
Дед Саня, даже не глянув на серегиных уток и, как обычно, не соблюдая никаких правил безопасности, сложил руки ладонями на дуле, стоящей вертикально берданки, и лег на них подбородком. Взгляд его был устремлен в сторону Косного, где мелькала среди ивняка голова Владимира Петровича, легко узнаваемая по зеленой фетровой шляпе. Теперь такие никто не носил.
— Душевный мужик, Петрович, — вдруг произнес раздумчиво дед, не отрывая глаз от Косного. — А меня по што-то фиником обзывает.
— Не фиником, а циником, — уточнил Серега, располагающийся на потертой плащ-палатке, извлеченной из рюкзака.
— Один хрен, — равнодушно возразил дед Саня и почесал большим пальцем левой руки поясницу сквозь дырку, прожженную в ватнике.
— Да нет, — вмешался я, желая реабилитировать Владимира Петровича в глазах деда. — Не фиником, не циником, а киником. Киник — это последователь древнего учения и, если угодно, образа жизни. Петрович хочет сказать, что ты как Антисфен, или самый знаменитый его ученик Диоген, живешь очень простой жизнью, рад тому, что имеешь, и поэтому, может быть, счастлив.
Вместо того, чтобы проникнуться высоким философским смыслом своего завидного положения дед Саня вдруг обиделся. Если до этого момента он считал, что его обзывают просто каким-то безобидным фиником, то теперь он понял так, что его принимают за нищего. — Это еще поглядеть, у кого чего! — как всегда сбивчиво, когда волнуется, и неожиданно сердито выпалил дед, и его маленькие голубенькие глазки стремительно заметались по лицу в поисках хоть какого-нибудь пути среди недельной седой щетины, чтобы удрать с этого обиженного лица все равно куда.
Огорошенный такой неадекватной реакцией я растерялся.
— Да не волнуйся ты, дед Сань. Я наверное просто неправильно объяснил. Петрович совсем не думает, что ты…
Ища поддержки, я посмотрел на Серегу. Тот ехидно улыбался и, словно ничего не слыша, вертел в руке и внимательно рассматривал какую-то травинку так, будто только что решил всю оставшуюся жизнь посвятить ботанической науке.
Дед Саня тем временем несколько успокоился, но продолжал ворчать, а я, пытаясь поставить все на свои места, только провоцировал его на новые всплески недовольства.
Наконец Серега выбросил травинку, раздумав, видимо, отдаваться неведомой для него науке, и, взглянув в луга, умиротворенно произнес:
— Ла-адно тебе, дед Сань. Расскажи лучше, как ты на медведя охотился.
На какое-то время воцарилась тишина. Для меня было полной неожиданностью, что наш дед Саня охотился на медведя, и я уставился на него, будто видел впервые. Он, все еще суровый, перестал ворчать, посмотрел на Сергея и спросил:
— А ты где узнал?
— Да уж узнал, — придавая голосу нарочитую серьезность, ответил Серега. — Расскажи, как охотился-то, циник.
— Бог отвел, — совершенно серьезно и даже мрачно ответил дед Саня, будто считал охоту на медведя чем-то вроде брюшного тифа. — А вот встречаться приходилось. Только вам расскажи — вы все просмеете.
Я боялся дохнуть. Неужто не расскажет?
— Да, что ты! — воскликнул Серега так, что и я поверил— на этот раз он говорит серьезно. — Скажи!
Я быстро закивал головой и, как собака просящая подачки, уставился на деда. Тот недоверчиво осмотрел нас, мотнул головой и без всяких предисловий начал рассказывать.
— Это еще молодой был в Чите, у дядьки. Не в совсем Чите, а в деревеньке, в двадцати километрах. Послал дядька, Михаил Евграфович упокойник, нас с сестрами…
— А у тебя сестры разве есть? — перебил Сергей.
— Двоюрные. Дядькины, значит, дочки, — пояснил дед и добавил для порядка на правах рассказчика. — А ты не перебивай.
Сергей покорно кивнул, протянул ему пачку «Беломора», и они закурили.
— Мне было тогда девятнадцать. Ольга меня на два года старше, а Марья моложе на год. Так вот, послал он нас в Широкую падь за брусникой.
Теперь деда Саню было уже не остановить, и точно уловив этот момент, Серега начал понемногу вставлять безобидные реплики, заряжая атмосферу на самом верху архитектурной фантазии какого-то современного зодчего теми флюидами и точечными зарядами, между которыми в конце концов обязательно проскакивает искра эмоциональной разрядки.
Дед Саня, запинаясь и постоянно путаясь по мелочам, рассказывал о том, как его послали за главного, и он не мог показать девкам, что трусит. А трусить было чего. В Широкой пади часто видели медведя, лакомившегося ягодой. И никто толком не знал, один ли он, или их несколько. А хоть и один— страшно все равно. Дядька дал племяннику берданку тридцать второго калибра и патроны с пулей.
Серега, было, поиронизировал насчет пули тридцать второго калибра, но, заметив, что дед насторожился, быстро сдал назад.
Дело было перед самой войной, и одеты были все, кто во что горазд— лишь бы мошка не заела. Дед Саня пошел в шинели и красногвардейском шлеме, Ольга укуталась в бабкину шаль, а Машка одела кофту с рукавами, а вниз догадалась натянуть отцовы кальсоны на завязочках.
Осторожно подходя к пади, они подбадривали друг друга веселым разговором, а когда пережили внезапный взлет огромных («Как самовары, ей бога!») черных глухарей, стали даже шутить и на смех пугать друг друга медведем.
— Боже мой, сколько же там было ягоды, — проговорил на вздохе дед и несколько раз затянулся, чтобы как-то пережить счастливое виденье.
Каждый набрал по полному лукошку, и, забыв уже о медведе, они расселись кружком в тени берез перекусить. Расстелили тряпицу, порезали сала и хлеба, откупорили бутылку молока. Дед Саня хорошо запомнил, как прямо из положения «сидя» он ловко перемахнул через этот лаконичный натюрморт, забыв и о ягодах, и о своем голоде и даже о берданке с пулей тридцать второго калибра, когда услышал ЭТО. Чем ОНО было, дед Саня узнал на другой день, когда мужики сходили за лукошками и берданкой и обнаружили нетронутыми молоко, сало и хлеб на тряпице, в тени берез. Совсем недалеко от этого места, скрытое кустарником, лежало сгнившее на корню дерево. Оно было до того трухлявым, что рассыпалось при ударе оземь в куски. Но тогда, когда оно рухнуло, ни дед Саня, ни его сестры не догадались пойти проверить, что там такое в кустах случилось. Внезапно побелевшая Ольга опрометью бросилась бежать. За ней, словно привязанная, снялась Марья. Но в отличие от Ольги Марья не стала оставлять полное брусники лукошко хозяину тайги. Она бежала, прижав его обеими руками к груди. Замыкал группу бегущих по пересеченной местности девятнадцатилетний дед Саня.
— И не помню, как сиганул, — удивленно вскинув брови, говорил дед, — через туяса, да через бярданку. Гляжу только, сестры впереди лятят, будто ястрибители краснозвезные.
Вдруг Марья запнулась за какую-то кочку-корешок и упала, рассыпая в зеленую траву красные спелые ягоды.
— Махнул я через нее, пробежал сколько, да и встал. Мужик, ведь, среди них. Оглянулся, а она никак не встает. Вернулся бегом к ней, поднять. Гляжу, а у ей, оказывается, кальсоны-то развязались в поясу, да ноги и спутали. Через то и упала. Сидит, так дернет, эдак дернет, а они не поддаются. Как застряли где. Дак, еще не вся бяда. У ей под кальсонами-то никаких других одеж не было! И смех, и грех. Дернул я за кальсоны, они враз ей заднюю сторону и прикрыли. Так надо случиться — спереди лопнули. Когда тут латать, да завязки вязать — мядведь сзади напирает. Машка в пук их на животе скрутила, да мы и дернули за Ольгой. Только я теперь середний бяжал.
Дед весело засмеялся, словно наяву увидел то, что случилось с ним уже более полувека назад, и лукаво замолчал перед тем, как приступить к главному.
Ветерок с Волги быстро срывал и растворял в прозрачном воздухе папиросный дым и словно откуда-то издали носил к нам приглушенные разговоры пароходных гудков. Солнце овладело уже половиной неба и продолжало решительно гнать небесную хмарь на запад. Пахло пряными пожухлыми травами лугов.
— Бягу, а мне морду-то так взад и воротит, так и воротит, — наконец заговорил нараспев дед Саня и засверкал по-молодецки глазками.
— Ясно, — сделав очень серьезное лицо, подначил Серега. — Медведя боялся.
— Какого медведя?! — взорвался дед, словно ждал этой подначки. — Никакого медведя и не было! Я ей на пузо глядел! — почти кричал он, сияя от сознания своей проказливости и радуясь тому, что наконец объяснил нам, глупышам, свой секрет. Так радуется человек, рассказавший анекдот и убедившийся, что все слушавшие поняли-таки его изюминку.
— Я ж молодой. Кровь-то бьет. Антиресно, как там у них устроено. Бягу, да гляну. Бягу, да гляну, — теперь дед хохотал тонким заразительным смехом, а из мелких его глазок-щелочек покатились слезы.
— Гляну, явонать, а у ей всю пузу снизу вядать! — закатился он снова, едва отсмеявшись.
Наконец, после нескольких его прерывистых вздохов мы услышали продолжение.
— А мне-то, хоть и медведя страшно, мысли приходят об этом…
— Об сексе, — подсказал с наивным лицом Серега.
— Об каким сексе? — возмутился дед и насупил брови. — Похоть мне в голову стукнула, аж ноги отнимаются!
— Ну?
— Полено гну! — решительно матюгнулся дед. — А сам думаю, какие похотя могут быть, когда от медведя бегем? Дак я и комсомольцем же был…
Мы повалились от хохота на бетонную площадку, а Бес, видя такое безумие, взялся лаять и цапать нас зубами за коленки, демонстрируя свою готовность принять посильное участие в нашей забаве.
— Колись, дед Сань. До дома-то, я чай, вы с Марьей не добежали, — пробулькал Серега. — Поди, в Широкой пади ее и завалил.
— Не добяжали, не добяжали… Не добяжали! У ручья остановились.
— И?
— И старшая вспомнила, что медведь пять километров бяжит.
— Как пять? А потом, что делает? — удивленно спросил я.
— А я почем знаю. Говорят так. Потом, может, не бяжит. Но нам тогда все равно было, что он потом делать станет. Девки заголосили, да и деру. Я за ними до самого дома. Только там и отдышались.
Я успокоил Беса, пригрел его на руках, а он все еще возбужденный нервно зевал, громко произнося при этом высокое «А-а-а-а-а-й!», и время от времени норовил лизнуть меня в подбородок.
Дав отсмеяться и заметив, что мы уже расслабились, дед неожиданно произнес:
— А вот на другодень и правда чуть бяда не случилась.
Мы мигом прониклись вниманием.
— Как я есть отказался идти за берданкой, дядька дал мне наказание идти за восемнадцать километров за мормышом.
— А что это, мормыш? — поинтересовался Серега.
— Вроде маленького рачка, на него рыба хорошая брала. Но у нас он не водился, а надо было идти за ним за восемнадцать километров, где его ловили. И я согласился лучше протопать почти сорок километров, чем двигаться в Широкую падь, хоть и с мужиками.
Дед Саня пошел налегке, с небольшим старым подойником. Дорога была прекрасной, погоды стояли ясные, и на душе у него было безоблачно. Мормышей он наловил много, да и приустал, поэтому обратная дорога показалась и длиннее и колдобистее. Не дойдя несколько километров до дома, он заметил у лужи медвежьи следы, которых утром вроде бы не было. Зверь двигался в сторону деревни прямо по дороге. Дед Саня сообразил, что преследовать медведя с подойником не стоит и свернул в знакомый уже лес. Шел он теперь тихо, боясь шума собственных шагов. Неожиданно на полянке, от которой до дома оставалось всего-ничего, он снова наткнулся на следы. Только на этот раз сомнений в их совсем недавнем происхождении не оставалось: примятая лапами зверя трава вставала прямо перед стекленевшим от ужаса взором деда Сани. Медленно и обреченно он поднял глаза от травы и сразу же увидел ЕГО. Совершенно неподвижно медведь стоял на задних лапах в десяти метрах от деда Сани и внимательно смотрел ему в глаза. И, странное дело, наконец-то столкнувшись с реальной опасностью, дед Саня вдруг почувствовал, как страх оставил его и уступил место злобе, даже ярости какой-то. Стало невмоготу обидно за то, что он целый день таскался черт-те куда, пер с собой дурацкий подойник, наловил его чуть не полный мормышей, и вот на тебе — у самого дома его хочет задрать эта мохнатая скотина!
Игра в гляделки продолжалась недолго. Медведь как-то нерешительно отвел глаза и опустился на четвереньки, но уходить не спешил, чуть переступал передними лапами. Дед Саня осторожно попятился, не сводя с медведя глаз, сделал шаг, другой и пошел неторопливо к дороге. Мохнатый следил за ним, не трогаясь с места. Дорога показалась каким-то островком безопасности, когда дед Саня ощутил ее мягкую пыль под ногами. Не делая резких движений, он пошел, не оборачиваясь, в сторону недалекого уже дома. Как он ругал себя в этот момент за то, что надумал сойти с дороги, и как радовался тому, что он не просто спасся от медведя, а подавил его волю своей яростью. Пройдя с полсотни метров, дед Саня решился оглянуться. Следом за ним на расстоянии двадцати метров совершенно бесшумно шел медведь. Увидев, что человек остановился, медведь тоже встал. Дед Саня снова пошел, и медведь тронулся, не сокращая однако расстояния между ними. Так они шли с оглядками и остановками почти до околицы. Дальше дед Саня бежал без провожатого.
— Дома-то смеются. Никто не верит. Пошли смотреть. А как на следы набряли у лужи, где поверх моих когтистые лапы, так быстро домой поворочались, — немного грустно закончил дед Саня свою историю.
— Да. Бывает, — сказал С ере га, чтобы что-то сказать, поскольку ясно понимал, что подобное не бывает не только с каждым пятым-десятым, но и среди тысячи такого не всегда отыщешь.
Они снова закурили, когда на пирамиду поднялись брат с Владимиром Петровичем, а чуть позже и Игорь. Перебивая друг друга, подошедшие демонстрировали трофеи и с горечью рассказывали об упущенных возможностях. Солнце нагрело площадку на вершине пирамиды, но воздух оставался холодным, и у нас, неподвижно сидевших на плащпалатке, носы и уши отливали малиновым. Брат как-то по-хозяйски достал из рюкзака оберточную бумагу и расстелил ее уверенными движениями. Оттуда же появилась бутылка настоянной на калгане самогонки, завернутые в потемневшую от жира газетную бумагу сало и хлеб, и шафраново-красные, с желтыми бочками яблоки пепина. Быстрый нож брата ловко поделил все яства на дольки и кусочки под завороженными взглядами компании, и мы расселись вокруг.
— Христос по брюху пошел, — умиленно пробормотал дед Саня после второго, последовавшего почти сразу за первым, фляжечного колпачка «чистогона». — И время другое, и дела другие, а сало и хлеб все едим.
— О чем это ты, дед Сань? — поинтересовался брат, поддевая на нож кусочек красноватого сальца.
— Дед Саня хвастал, как в юности на медведя с подойником ходил, — сказал Сере га так, чтобы подзавести деда, но тот никак не среагировал.
— На медведя-а-а, — протянул брат, укладывая сало себе на язык, и, уже откусив хлеба и аппетитно разжевывая, добавил: — И что? Удачно?
— А то был еще случай! — не обращая внимания ни на серегины подначки, ни на вопросы брата, вдруг заговорил дед. — Это уж после войны я служил под Перемью. Свезли нас в тайгу копать шахты, под што, никто не знал. А бараки ставили в стороне от шахт, возле поселка, и кажный день нас на шахты эти возили в полуторках. Я-то по хозяйственной части был и в поселок частенько наведывался. То это надо, то другое, ну и по женскому, конешно, вопросу в поселке веселее решалось дело.
Мужики усмехнулись.
— А как с поселка идти — перед лесом из досок сколоченный большой щит, а на ем надпись красной краской: «Бойтесь бешеных медведей!» Предупреждает, стало быть, путника. Мол, не бешеные, дак и хрен с ими, а бешеных бойтесь.
Тут уже все засмеялись.
— Поначалу, — продолжал дед, почесывая через дырочку поясницу, — я тоже лыбился — смешно, а потом попривык. Медведей вокруг никаких не было — ни бешеных, ни здоровых. Так, порой говорили, кто по ночам в дозоре караулил, что ходют. Дак, сказать можно всякого. Раз по зиме ко мне, в хозблок зашел старшина Гусев, Виктор Владимирович. Застрелил он копалуху и пришел ее изготовить, потому у меня это все сделать было без сложностей, да и употребить с чистогоном, тайком от капитана Уракова, Николая Николаевича. Это мы с ним нет-нет, да соображали. И суп-от вкусный вышел, и мясо сладкое, и выпили мы приятно, а уж стемнело. Тут нам и надумалось на двор, по нужде. У меня, за хозблоком — чуть под горку — кидали с кухни всякое. Выскочили мы на мороз в одних рубахах да галифе — до того изнемогли от сытости — и сразу за хозблок — нырк. А там уж под горку сапоги сами котют. Вот тут он и встал передо мной, как из-под земли вырос. Дыхнул мне в харю смрадом. Что делать? — дед скосил на сторону маленькие глазки, словно видел не нас и луга, а ту картину с медведем. — Выбору небогато: упасть или отпрыгнуть. А сам котюсь на него, и ни того, ни этого не делаю — аморально как-то. Что меня проняло, что я до такой мысли возвысился, и не знаю. Только чую, опять, как тот раз, зло на меня накатывает. Раскинул я руки коромыслом, что твой ветряк, да как заору благим матом, в целях сохранения собственной жизни.
Мы заулыбались, а дед зашелся тонким смехом.
— Ору на яво, что твой дерижопель!
— Дерижабль? — удивился Владимир Петрович. — Так, он и не орет и не рычит.
— Вы учены, вам виднее, — с затаенной обидой проворчал дед и прежде, чем умолкнуть, повторил: — Как заору, дак бяда.
— Дед Сань! Ну доскажи, — взмолился я после некоторой паузы.
— Что дальше-то?
— Дальше? — дед еще помолчал для порядка, а может быть просто смущенный неожиданным открытием: как это — «дерижопель», и не орет?!
— Дальше мядведь вдруг осел, да ка-а-ак треснет у его между ног!
Я ничего не пойму, а он произвел жалобное такое скуление, да и деру в тайгу. Гляжу, а где он стоял, кучка дымится, вроде парит.
— Как же ты разглядел, в темноте-то? — поинтересовался Серега с ехидной улыбкой.
— Дак, свет из моего окна падал!
— Куча чего, я не понял? — совершенно серьезно спросил Владимир Петрович.
— Того! — победоносно воскликнул дед и в сердцах добавил: — Того самого куча!
Я хохотал, стоя на коленях и прижимая правую руку к животу.
— А ты… дед… не спутал? — выкрикивал, когда мог, брат. — Может, это не медведь был, а капитан Ураков за вами подглядывал? Николай Николаевич?
— Нет, — вдруг посерьезнел дед. — Точно медведь. Капитан Ураков суровый был человек, но такого не позволял себе — подглядывать. Дак, вот. Обернулся я, гляжу на старшину, а он, как мертвый! Я цоп его, да назад — в хозблок! Посадил, влил в него чистогону, а он все молчит. Молчал-молчал, да вдруг заплакал. Жалобно-жалобно. Воит да причитает: — Молышь я! Молы-ы-ы-ышь!
Я его и так и эдак, и по-ласковому:
— «Смирно! Разговорчики в строю!»
А он, знай, заходится. Терпел я, терпел, да как гаркну:
— Какой-такой молышь? Щас объясняй!
Он замолк, поглядел в глаза мне сентябрем и тихо-о-онько прошептал:
— Я молышь. Я убоссался.
Сергей при этих словах бухнулся навзничь, раскинул руки и застучал ладонями по бетону. Брат, стоя на коленях, кричал:
— Братка, стрели в меня из двух стволов, а то сейчас сам помру!
И только Владимир Петрович слегка недоуменно и как-то лирично улыбался. Дед же, просмеявшись, вновь и вновь повторял с таким выражением, будто говорил это впервые: — Поглядел сентябрем, да и говорит: — Я молышь. Я убоссался.
А я, отхохотавшись, вспомнил вдруг про порезанную руку. Она не болела. И тогда я вспомнил чью-то недавно услышанную фразу, бог знает почему, оставшуюся в моей памяти, о том, что алкоголь — это хороший общий анестетик. И правда хороший.