Книга: Золото прииска «Медвежий»
Назад: 4
Дальше: 6

5

К Олейнику частенько наведывался Тимофей Волков по кличке Полицай. В годы войны он действительно служил в полиции…
Волкову было лет пятьдесят пять. Высокого роста, жилистый, с морщинистым обожженным лицом, он ходил, заметно прихрамывая на левую ногу.
В бане я увидел у него на боку жуткий рваный шрам, буквально вмятину, в которую мог поместиться кулак. Под левой ключицей багровым пятаком выделялась пулевая отметина. Жизнь пошвыряла Волкова крепко.
Рядом с ним всегда был худой светловолосый Сашка Евдокимов, по кличке Белый. В одной из пересыльных тюрем Волков спас Сашку от издевательств блатной братии и взял под свою опеку. С тех пор они не расставались. Как я понял, Полицай видел в этом нескладном парне своего сына и не собирался расставаться с ним даже после освобождения.
До войны Волков работал бригадиром в небольшом райцентре Смоленской области. Был призван в армию и, не успев надеть солдатскую форму, попал в окружение. Вернулся домой на оккупированную территорию и вскоре поступил в полицию. Поступил, не задумываясь о последствиях, считая, что с советской властью покончено, а работать где-то надо, тем более что в полиции, кроме жалованья, давали неплохой паек.
В сорок первом было еще ничего. Полицаи охраняли станцию и мост, конвоировали арестованных в город, но с весны сорок второго все изменилось. Начался массовый угон молодежи в Германию, и на полицаев стали волками смотреть даже родственники, которым нельзя было помочь. Потом пошли стычки с партизанами, расстрелы заложников, и Тимофей понял, что вляпался в дерьмо, откуда вылезти будет не просто. Особой любви к советской власти он не питал, но убивать людей не хотел. Но партизаны убили старшего сына Волкова, которого он тоже пристроил в полицию, чтобы спасти от угона в Германию, и разъяренный Тимофей стал теперь уже не просто служить оккупантам, а мстил за сына. Он угодил под взрыв гранаты в собственном дворе, однако и тяжело раненный сумел застрелить партизана.
За злость и старание Волков получил повышение по службе, и казалось, что нет ему пути назад, но жизнь сделала очередной финт. В сорок третьем, когда Красная Армия уже наступала, партизаны предложили Волкову помочь освободить нескольких своих товарищей. За это ему обещали забыть его прошлые грехи и ходатайствовать о прощении. Тимофей сделал все, о чем его просили, и сумел вывести в лес четверых пленных партизан. Не успела только укрыться его семья. Немцы повесили жену и дочь. Младшего, шестилетнего сына, успели спрятать соседи.
Теперь Волков воевал с немцами. С неменьшим ожесточением, чем раньше с партизанами. Был опять тяжело ранен, а затем, когда пришла советская власть, получил соответствующую справку от командира партизанской бригады. Но справка не помогла. Прошлые грехи перевесили, и военный трибунал Западного фронта осудил его на двадцать лет лагерей. Заканчивался срок у Волкова аж в шестьдесят третьем году, как и у меня. Но если я еще мог рассчитывать на амнистию, то у Волкова дела обстояли глухо. Насколько я знал, полицаев амнистировали очень редко. Оставшийся в живых единственный сын от него отказался. Лет пять назад прислал короткое письмо, в котором просил Тимофея больше ему не писать. В поселке, мол, до сих пор помнят, что творили фашисты и полицаи, и ему, как комсомольцу, стыдно смотреть в глаза людям. Он не может считать своим отцом предателя.
— Под диктовку, щенок, писал, — криво усмехаясь, говорил Волков. — Небось, целое комсомольское бюро сочиняло.
Я чувствовал: Тимофей очень переживал, но что он мог изменить? Наверное, от тоски по сыну и заботился так крепко о девятнадцатилетнем Сашке Белом.
А между тем катилось чередом короткое северное лето. Кормежка стала получше. К ячневой и пшенной каше прибавились рыба и грибы. Катился и мой срок. Работа на дизельной площадке была не слишком утомительной, а лагерь понемногу готовился к перебазированию.
И вдруг умер Мишка.
Мишка отравился древесным спиртом. У него хватило сил доползти рано утром до ворот, где его подобрали охранники и принесли в санчасть. Весь посиневший, с закушенным намертво языком, он с трудом ворочал невидящими глазами. Горинский, главврач лагерной санчасти, пытался о чем-то спросить Мишку, но приподняв веко, безнадежно махнул рукой:
— Метанол… Уже не поможешь.
Бедного Кутузова отнесли в изолятор, где отдавал концы старый зек-туберкулезник. Санитар, дежуривший в изоляторе, рассказывал, что Мишка бился в страшных конвульсиях, хватался руками за металлические прутья кровати, потом сполз на пол. Изо рта и носа потекла кровь вместе с желчью, и через несколько минут он умер.
Оперчасть во главе с капитаном Катько провела расследование. Но картина была и так ясна… На дизельном участке имелись несколько станков, в том числе точильный. Поздно вечером, когда над лагерем спустился туман, к Мишке незаметно прокрался Сорока, расконвоированный зек, живший в поселке. С собой он принес несколько заготовок для ножей. Все знали, что Сорока приторговывал самодельными ножами. Сорока попросил Мишку попользоваться точильным станком и, получив согласие, достал спирт. Пока Сорока точил ножи, они с Мишкой выпили граммов четыреста из одной бутылки, вторая стояла нетронутая на полу за шкафом. Потом им стало плохо. Но если у Мишки хватило сил добраться до ворот лагеря, то Сорока так и остался в сторожке…
Сорока был из мелких вокзальных воров. Имел три или четыре судимости за кражи чемоданов, и к лагерным авторитетам не принадлежал. Он ничем не выделялся из серой зековской массы, был хилым и беззубым и, говорят, раньше ходил в шестерках у Шмона. Сожительствовал с воровкой, лет на десять его старше, которая в тот же день собрала вещи и перебралась к другому бесконвойному.
Смерть Мишки потрясла меня. Я знал его почти год, и за это время он стал мне настолько близок, что я не представлял, что мы когда-нибудь расстанемся. Словно во сне я выполнял свои привычные обязанности, не в состоянии воспринимать посторонние звуки и слова, обращенные ко мне.
Мишка не был слишком крутым, чтобы защитить меня от воров, но целый год он был со мной вместе. И сейчас я ощущал вокруг пустоту, которую никто не смог бы заполнить.
Дед Шишов, вздыхая, повторял про волю Божью, а Олейник, сопя, ковырялся в запасном дизеле. Я ему помогал. Основной дизель громко и ровно молотил, подавая в лагерь электричество. Под этот треск ночью корчился и умирал Мишка, и никто ничего не слыхал…
Горинский составил нужные бумаги о причине смерти Мишки и Сороки, а на следующий день обоих похоронили. Я помогал отвозить на телеге гробы. Неглубокие могилы в каменистой земле были уже готовы. На дне поблескивали лужицы воды и сколы торфяного льда. Вечная мерзлота начиналась на глубине метра. Мы забросали ямы землей и нагребли сверху бугорки. В каждый воткнули колышек с сосновой дощечкой, где раскаленным гвоздем был выжжен регистрационный номер, положенный каждому зеку, его фамилия, инициалы, даты рождения и смерти.
Это было все, что оставалось от моих собратьев по несчастью, так и не доживших до свободы. Впрочем, какое уж тут «братство»! Сильные душили слабых, продлевая себе жизнь за их счет. Таких, как я и Мишка, обворовывали, облапошивали на каждом шагу, но, когда мы становились нужны, нас называли «братьями»…
Возница и двое санитаров уехали на громыхающей пустой подводе, а мы с дедом Шишовым потихоньку побрели вдоль кладбища. Дед с утра побрился, подровнял редкие седые пряди на затылке и выглядел благообразно. Шапку он держал в руке, подставив лысую макушку теплым солнечным лучам. Шишов знал здесь почти каждую могилу и, показывая шапкой на бугорки, рассказывал мне про обитателей кладбища:
— Я ведь на «Медвежьем» с сорок третьего… Считай, с самого начала. Санитаром три года отработал, сколько мертвяков сюда перетаскал! Вон Бусыга Петр, тезка мой лежит. На весь Дальний Восток гремел. Все воровские разборки вел. Справедливый мужик был.
Я поглядел на могилу, которую время почти сравняло с землей. Однако на дощечке были хорошо различимы цифры и буквы. Со дня смерти знаменитого вора прошло двенадцать лет.
— А вон земляк наш с тобой покоится, Иван Тепляков. В Алатыре жил. По указу сорок седьмого года попал сюда. Зерно украл. И всего-то пять лет получил, а не выдержал, от тоски умер.
За неполный год моего пребывания на «Медвежьем» я и сам воочию успел убедиться, как тоска по дому скручивает людей. Человек становится вялым, безразличным ко всему и медленно угасает. Я и сам испытал на себе гнетущую силу этого чувства. Особенно тяжело было после снов о доме, когда я лишь минуту назад ощущал ладонями тепло домашней печи, вдыхал запах мяты, пучки которой висели на стене, и вдруг, просыпаясь, видел все тот же стылый барак с чужими злыми людьми.
— Зимой в сорок шестом народу много перемерло, — продолжал дед. — Тогда баржа с мукой в низовьях разбилась и снегу много навалило. Продукты с самолетов сбрасывали. Спасибо дядьке Нехаю, не дал сдохнуть. Все до крошки взял под свой контроль! За воровство самолично зубы вышибал. Из охранников команды охотничьи сколотил и каждый день в лес промышлять отправлял. Когда лося приволокут, когда оленя. В тот год трое лейтенантов насмерть замерзли. Заблудились в пургу и окоченели. А про нашего брата и говорить нечего. Как мухи мерли. И в санчасти, и прямо в бараках. Заснул человек и — не проснулся. Утром толкнешь, а он уже окоченел. Не успевали могилы толом рвать. Человечину люди жрали, во как!
— И ты, дед, ел?
— Эх, Малек ты, Малек, глупый ты еще. Повидал бы с мое, не стал бы спрашивать. — Он всхлипнул и промокнул шапкой глаза: — Хвою жрал, кору с деревьев. А все почему? Детишек мечтал увидеть. Две дочки у меня и три сына. Старший без вести на фронте пропал, а младшему миной ступни оторвало. Калека… Без отца женились, замуж вышли, внуки уже взрослые, а я все здесь сижу. И кажется, конца-краю этому не будет. Неужели до декабря доживу?
В такие минуты дед казался мне едва не святым мучеником. Я забывал его жадность, хитрость, как он пытался меня выжить из бригады в первые недели моего пребывания на «Медвежьем» и как в одиночку жрал свои посылки.
— Ничего, Петр Анисимович, — утешал я его. — Скоро на свободу. То-то все твои обрадуются!
Дед шумно вздыхал. Он не был уверен, что ему сильно обрадуются. Там, на родине, в деревне Чумакино, без него прошла целая жизнь. Будет ли кому старик нужен через восемнадцать лет отсутствия?
…С прииска вывозили вспомогательное оборудование, хотя добыча золота продолжалась и по плану должна была закончиться только в сентябре.
На «Иртыше» вместе с оборудованием отправили очередную партию заключенных в пересыльный лагерь и несколько человек освободившихся по сроку. Дед Шишов ходил к полковнику Нехаеву, просил, чтобы отправили и его. Старик боялся, что часть оборудования и людей оставят до весны, а с ними и дизелистов.
Нехаев деду отказал, заявив, что нас отправят с последней партией в сентябре и пусть дед не волнуется. Шишов приуныл и все чаще стал жаловаться на радикулит и боли в суставах. Потом опять принимался вспоминать деревню, куда надеялся попасть к Рождеству.
У меня впереди были долгие четыре с половиной года, и от дедовых рассказов становилось тошно. Я обрывал его и шел к дизелю. Возня с железяками приносила облегчение. Но вскоре как тугая пружина развернулись события, которые не оставили места для переживаний и снов о доме.
На меня открыли охоту.
Все началось в одну из суббот со случая в бане. Я нес деревянную шайку, наполненную теплой водой, когда меня окликнули. Я обернулся, и тут же резкий толчок в плечи опрокинул меня назад. Я бы удержал равновесие, но позади на полу кто-то присел на корточки, не давая мне отшатнуться и устоять на ногах.
Вместе с тяжелой дубовой шайкой я грохнулся на спину, сильно ударившись головой о деревянный пол. В глазах потемнело, на несколько секунд я потерял сознание. Первое, что я, пытаясь подняться, увидел, был огромный камень сантиметрах в тридцати от головы. Такими камнями обкладывали низ металлической печки, стоявшей у стены…
Брякнись я сантиметров на тридцать левее, голова моя просто бы раскололась. Ничего не соображая от боли, я все пытался встать. Ко мне подскочил дед Шишов, но его оттолкнули, а из горячего тумана появилось облепленное мыльной пеной лицо уголовника Шмона. Он схватил меня за руку, за другую тянул его приятель Марча. Я закричал, понимая, что добра от приближенных лагерного палача Деги мне не ждать. Я отчетливо представлял, как они меня сейчас поднимут и снова швырнут. На этот раз прямиком затылком о камни. Это понимали остальные, но мало бы нашлось в лагере людей, которые осмелились бы выступить против.
Олейника в бане не было, и мой щенячий визг повис в наступившей тишине. Я рвался, болтаясь как сосиска в руках крепких откормленных уголовников, и жизни мне осталось всего несколько секунд.
— Мама…
Выскочивший откуда-то Тимофей Волков оттолкнул Марчу. Блатной отпустил мою руку и ударил Тимофея в челюсть. На Марчу бросился Белый, но, получив пинок в живот, отлетел в сторону.
Полицай, синий от татуировок и с огромным шрамом на боку, с ревом кинулся на Марчу. Схватив его за шею и руку, с силой отшвырнул в угол:
— Сашку бить! Ах паскуды…
В этот момент он забыл про меня и видел только свалившегося от удара своего приемного сына. Шмон поднял валявшуюся под ногами шайку, замахнулся, но Волков опередил, сбив его с ног ударом тяжелого кулака в переносицу.
Дега, голый по пояс, в кальсонах и с рубахой под мышкой, вынырнул из предбанника:
— Что тут за базар?
Шмон, скрючившись и зажимая ладонью нос, лежал на боку. Между пальцев текла кровь. Марча, тяжело дыша, стоял с шайкой в руке. Петрик со своей всегдашней ухмылкой осторожными шажками крался, заходя к Волкову со спины.
Волков, внезапно развернувшись всем туловищем, цыкнул:
— Пошел вон, гнида! Утоплю!
В стае голых, сбившихся в парной существ бывший полицай и бывший партизан Тимофей Волков был самым крупным и опасным зверем. Редкие зубы ощерились, мощная грудь ходила ходуном, кулаки были сжаты. Его многочисленные шрамы свидетельствовали о том, что он привык драться насмерть и пощады просить не будет.
Я смотрел то на него, то на Дегу. Я знал: если блатной даст команду, начнется страшное. Тимофея и меня заколют, истыкают заточками, которые наверняка припрятаны в щелях под полом бани. Здесь не впервые творились разборки, и никто никогда не находил свидетелей.
Уголовник Дега, вдоволь хвативший крови и способный с легкостью убить человека, на этот раз почему-то колебался. Главной мишенью был все же я, скорчившийся возле печи восемнадцатилетний сопляк, которого не удалось пришить сразу. Весь этот шум-гам и неожиданное вмешательство Волкова усложняли ситуацию, заставляя Дегу заниматься делом для него непривычным — шевелить мозгами.
— Ну и че тут? — грозно повторил он, ни к кому не обращаясь.
— Да вот посклизнулись, — дребезжаще засмеялся кто-то из старых зеков. — Мыло кругом…
— Ты Славку оставь в покое, — Тимофей Волков ткнул пальцем в Дегу. — Он дите еще. Сами свои дела решайте, а детей не трогайте.
Любое сопротивление действовало на Дегу, как красная тряпка на быка. Безнаказанность и покровительство лагерного пахана Алдана сделали его наглым и самоуверенным. Я отчетливо разглядел обмотанную серой изолентой рукоятку заточки, торчавшую из белья, сверток которого держал Дега.
В бане снова повисла тишина. Будь на месте Волкова другой зек, все было бы уже кончено. Но с ним приходилось считаться. Без последствий смерть Волкова не останется, и в первую очередь шум поднимет сам начальник лагеря, который о количестве добытого золота каждый вечер по рации докладывал своему начальству. Убийство одного из лучших на прииске бригадиров полковник Нехаев не простит и будет разбираться круто.
Дега усмехнулся, прищуривая свои выпученные страшные глаза:
— Посклизнулись значит… Все шутки шутите!
Он повернулся и не спеша вышел. Это означало, что инцидент исчерпан.
Я был словно в трансе. Голова кружилась, тело колотила мелкая дрожь. Я понимал, что был на волосок от смерти, и страх продолжал сковывать меня. Кое-как, с помощью Волкова и деда Шишова, я оделся, и они отвели меня в санчасть.
Горинский ощупал мою голову, заставил сесть, встать и коснуться пальцами кончика носа.
— Сотрясение мозга, легкая степень. Завтра воскресенье, отлежишься в бараке денек, и все будет в порядке. Почувствуешь себя плохо, придешь опять.
— Он в санчасти у тебя полежит, — отрывисто проговорил Волков. — Дня четыре или пять…
— Ну пусть полежит, — легко согласился Горинский.
Меня поместили в палату, где лежали еще пять зеков. Один, накрытый до самых глаз одеялом, хрипел и надсадно кашлял. Рядом, на тумбочке, стояла нетронутая тарелка с кашей и лежала пайка хлеба. Я знал: зеки теряют аппетит обычно только перед смертью. Четверо других больных дулись в карты.
— Чего болит, Малек? — насмешливо спросил один из них, тасуя колоду.
— Да вот поскользнулся, башку зашиб.
— Осторожнее надо. Запасную не пришьют. Курить есть?
— Нет…
— Ну тогда спи, — потерял он ко мне интерес.
А вот заснуть я как раз не мог. Болела голова. Громко кашлял зек, накрытый одеялом, переругивались между собой картежники. Но самое главное: меня не отпускал страх. Я тупо соображал: что мне делать? Идти и все рассказать начальнику лагеря Нехаеву? Пока будут разбираться, меня пришибут и не поможет никакая охрана. Бежать? Куда? В тайгу, тундру? Я сдохну там от голода.
Не знаю, чем бы закончилось пребывание в санчасти и куда бы я кинулся от безнадежности и отчаяния, но поздно вечером меня навестил Шмон. По чьему-то указанию я был переведен в изолятор, и разговор у нас состоялся один на один. Он передал привет от Захара и сказал, что меня пытались избить по ошибке. Кто-то настучал на Марчу, и он две недели отсидел в карцере. Так вот, якобы решили, что это я настучал.
Я не помнил, сидел Марча в карцере или нет, но кивнул головой. Шмон был слишком большой шишкой, и я мог только кивать в ответ.
Теперь будто бы Марча во всем разобрался, стукача нашли и наказали. А мне вот прислали передачку. Шмон вытащил из-за пазухи полбуханки хлеба, пакетик с сахаром и пачку махорки.
— Ты парень свой, — откровенничал со мной четырежды судимый Шмон. — Держись к нам поближе. Захар тебя уважает. Из санчасти выпишут, приходи, отпразднуем твое выздоровление. И главное, громче молчи! Обо всем молчи… кто бы ни спрашивал. Хоть начальник лагеря, хоть Олейник. Тогда будешь жить. А если сболтнешь хоть одно лишнее слово, то сам понимаешь…
Я понимал, что должен молчать. Но я не верил Шмону, как не верил и лагерному начальству, что оно сумеет меня защитить. В глубине души теплилась надежда, что меня больше не тронут. Со мной поговорили, я пообещал молчать и до сих пор никому не сказал ни одного лишнего слова. И в то же время я чувствовал, что кое-кому очень мешаю. Теперь я оставался единственным свидетелем из тех, кто знал о золотой россыпи на Илиме.
Через день меня навестил сам Захар. Принес еще хлеба, махорки и тоже сказал, чтобы я ничего не боялся и молчал. И я ему поверил — просто не было другого выхода. Закрыв глаза и уши, я цеплялся за соломинку…
Моя забинтованная голова привлекла внимание начальства. Меня навестил молодой лейтенант-оперативник и заполнил подробное «объяснение», в котором я сообщил, что поскользнулся сам, без чьей-либо помощи, и претензий ни к кому не имею. На этом расследование закончилось. Будь на месте лейтенанта Иванова начальник оперчасти капитан Катько, все наверняка повернулось бы по-другому.
Катько работал в лагерях с сорок пятого года, и он бы копнул глубже. Поинтересовался бы, почему безвестного зечонка по кличке Малек решили лично прибить двое авторитетных урок Марча и Шмон.
Но в связи с закрытием прииска капитан Катько почти все время проводил на участке, возле драги и складов. Выявлял золотые захоронки, которые скоро начнут выкапывать и готовить к переправке на новое место. А спрятанного золота за шестнадцать лет эксплуатации «Медвежьего» вокруг прииска хватало. Поэтому капитану было не до меня, и происшествие в бане осталось почти не замеченным.

 

Назад: 4
Дальше: 6