Ипр, зима 1915 года. Сомма, осень 1916 года
* * *
Мы уже не новички — ни те, ни другие. Успели всякого хлебнуть и пороху понюхать. Всем нам, канадцам из Тринадцатой пехотной бригады, жителям колоний из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии, довелось пережить фламандскую зиму, когда пиво замерзало в бочонках, сражаться по колено в снегу, среди тумана и ядовитых газов, пережидать бесконечные обстрелы, гореть в укрытиях. Сколько народу погибло! Мы больше не знаем страха. Нам все равно, как во сне. Мы — оставшиеся в живых…
Долгие месяцы мы копошимся в земле, в грязи на берегах этой реки, день за днем, сами не зная, что делаем, сами не зная зачем. Мы уже так давно торчим здесь, слушая пушечный грохот и карканье ворон, что забыли о времени. Есть ли оно вообще, это время — дни, недели, месяцы? Если и есть, то, скорее всего, это один день, что без конца возвращается, снова и снова, заставая нас лежащими на холодной земле, ослабшими от голода, в полном изнеможении, один и тот же день, что медленно ходит по кругу вместе с прячущимся за облаками бледным солнцем.
Это тот самый день, в который мы откликнулись на призыв лорда Китченера; давно это было; нам даже не вспомнить, когда это началось, если только у всего этого было какое-то начало. Туманный Портсмут, посадка на «Дредноут» — стальную плавучую крепость. Затем поезд, мчащийся через Северную Европу, колонны лошадей и людей, двигающиеся под дождем вдоль железнодорожного полотна в направлении Ипра. Неужели это и правда было со мной? Когда? Месяцы, годы назад? Мои товарищи, с которыми мы шли по зимним дорогам Фландрии, Реми из Квебека, Ле Аллоко с Ньюфаундленда, Перрен, Ренуар, Симон, о которых я вообще ничего не знаю, — все, кто оказался здесь весной пятнадцатого, чтобы сменить Expeditionary Force, понесшие большие потери в боях на Ла-Бассе… Теперь мы никого не знаем. Мы копаем глинистую землю, роем окопы, словно чудовищные кроты, продвигаемся ползком к реке Анкр, день за днем, метр за метром — к темным холмам, возвышающимся над долиной. Иногда в гнетущей тишине пустынных полей мы вздрагиваем от пулеметной очереди, от разрыва снаряда, там, далеко, за линией деревьев.
Если мы и разговариваем между собой, то очень тихо, перебрасываемся парой слов: приказания, ответы, пререкания, расспросы, новости о незнакомых людях. Ночью, когда от холода не уснуть, кто-то вдруг запоет в своем закуте и сразу перестанет, и никому в голову не придет попросить его спеть еще, хотя от тишины только хуже.
Несмотря на дожди, воды не хватает. Нас заживо пожирают вши и блохи. Мы покрыты коркой глины вперемешку с нашей собственной грязью и кровью. Я вспоминаю первые дни, когда, щеголяя новенькой бежевой формой и фетровыми кепи волонтеров с заморских территорий, мы с гордостью вышагивали по улицам Лондона под холодным декабрьским солнцем среди пехотинцев в красном, гренадеров, уланов из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии во френчах и высоких белых тюрбанах. Я вспоминаю гулянья неподалеку от собора Святого Павла, эти новогодние дни, которым, казалось, не будет конца, кавалькады в заиндевелых парках, опьянение последних ночей, радость, с которой мы всходили с набережной Ватерлоо на борт гигантского «Дредноута», туманный рассвет на палубе. Окутанные брызгами люди в шинелях цвета хаки, добровольцы, прибывшие со всех концов земли, вглядывались с надеждой в горизонт, высматривая французский берег.
Все это так далеко сейчас, не верится, что это и правда было с нами. Усталость, голод, болезни затуманили нашу память, стерли воспоминания. Почему мы здесь сейчас? Зачем зарылись в эти траншеи, с черными от дыма лицами, в лохмотьях, заскорузлые от грязи, месяцами вдыхая эту вонь — запах нужника и смерти?
Мы привыкли к смерти, она стала нам безразлична. Мало-помалу она выкосила всех, с кем я познакомился в первые дни, когда мы катили в бронированных вагонах к станции Бов. Гигантская толпа, которую временами я видел сквозь щели в забитых досками окнах, шагала под дождем в сторону долины Изера, рассыпалась вдоль дорог, разделялась, соединялась, распадалась вновь. Пятая Дивизия Морланда, Двадцать седьмая Сноу, Двадцать восьмая Бальфина, Первая канадская дивизия Олдерсона, ветераны октябрьских операций, к которым мы должны были присоединиться вместе с Территориальными и Экспедиционными войсками. Мы думали тогда о смерти — еще думали, но о смерти славной, говорили о ней между собой вечерами на привалах: как тот офицер шотландцев, что поднял своих солдат в атаку, выскочив с одной саблей в руке против германских пулеметов. На Коминском канале люди с нетерпением ждали приказа к наступлению, в упоении слушая далекую канонаду, не прекращающуюся ни днем, ни ночью, словно подземные громовые раскаты. Когда же наконец приказ поступил — вместе с сообщением о том, что части генерала Дугласа Хейга выступили в направлении Брюгге, — всех охватила буйная мальчишеская радость. Солдаты кричали «ура!», бросали в воздух фуражки, а мне вспоминались добровольцы с Родригеса, ожидавшие своей очереди у здания телеграфа. На берегах реки Лис к нам присоединилась французская кавалерия. В зимнем сумеречном свете их синие мундиры выглядели ненастоящими, напоминая брачное оперение диковинных птиц.
Тогда-то и начался наш долгий марш-бросок на северо-запад, вверх по каналу Ипр-Комин, к лесу Хоох, туда, откуда доносились громовые раскаты. Каждый день навстречу нам попадались войска. Это были французы и бельгийцы, выжившие в побоище при Диксмюде, они возвращались из Рамскапелле, где бельгийцы устроили настоящий потоп, открыв шлюзы на реке. Окровавленные, в лохмотьях, они рассказывали ужасающие истории: бесконечные атаки исступленных немцев, с бешеными криками сметавших всё на своем пути; сражения врукопашную по колено в грязи; штыковые атаки; трупы, плывущие по воде, застрявшие в камышах, повисшие на колючей проволоке.
Я все еще слышу эти рассказы. Тогда огненное кольцо сомкнулось вокруг нас: на севере — Диксмюде, Сен-Жюльен и лес Хоутхюлст, на юге — берега Лиса, Менин, Вервик. Мы идем по изрытой снарядами, опустошенной земле, с торчащими там и тут обугленными стволами деревьев. Мы двигаемся медленно, словно ползком: заметив утром на другом конце поля овраг или разрушенную ферму, мы знаем, что доберемся до них не раньше вечера. Тяжелая земля налипает на подошвы, мешает идти, и мы падаем лицом в грязь. Некоторые так и остаются лежать.
Мы ползаем по окопам, что сами вырыли до рассвета, прислушиваясь к близкому теперь грохоту пушек и треску пулеметов. Далеко, за холмами, где-то рядом с Ипром, сражаются французы. Но мы не видим людей — лишь черные следы, которыми они пачкают небо.
Вечерами Барнеу из Труа-Ривьера рассказывает о женщинах. Он описывает их тела, лица, волосы. Он говорит все это странным голосом, хриплым и печальным, будто все эти женщины умерли. Сначала мы смеялись, потому что это было нелепо — столько голых женщин тут, с нами, на войне. Война не женское дело, совсем наоборот, она — только для мужчин. Но потом нам стало страшно, страшно до дрожи, от всех этих женских тел в грязи, среди запаха мочи и тухлятины, в огненном кольце, дни и ночи горящем вокруг нас. Мы стали говорить ему тогда — по-английски, по-французски: «Хватит, заткнись, shut up! Прекрати трепаться!» Как-то вечером, когда он всё продолжал нести свой бред, один англичанин, здоровенный детина, врезал ему кулаком по морде, со зверской силой, может, и убил бы его, если бы не офицер, младший лейтенант, который вовремя появился с табельным револьвером в руке. А на следующее утро Барнеу исчез. Говорят, его перевели в Тринадцатую пехотную бригаду и он погиб в боях под Сен-Жюльеном.
Думаю, мы уже тогда были равнодушны к смерти. Каждый день до нас доносились ее звуки: глухие разрывы снарядов, пулеметные очереди и — после этого — странный шум. Голоса, топот бегущих по грязи ног, приказы офицеров и прочая суматоха, предшествующая контратаке.
Двадцать третье апреля: в связи с первым выбросом газа над французскими позициями мы идем в контратаку под командованием полковника Джедса вместе с Тринадцатой бригадой и батальонами Третьей канадской бригады. Весь день мы двигаемся на северо-восток, к лесу Хоутхюлст. Снаряды роют свои воронки все ближе и ближе, и нам приходится устраиваться на ночлег прямо здесь, среди равнины. Мы наспех выкапываем десятифутовые ямы и забиваемся в них по шестеро-семеро, как крабы. Скрючившись, надвинув железную каску на самый нос, мы ждем следующего дня, не смея шевельнуться. Позади нас грохочут английские пушки, отвечая на огонь неприятеля. На рассвете, когда мы еще спали, прижавшись друг к другу, пронзительный свист снаряда поднял нас на ноги. Раздался мощный взрыв, и, несмотря на тесноту окопа, мы все повалились на землю. Я лежу придавленный телами своих товарищей и чувствую, как по лицу у меня течет горячая влага — кровь. Я ранен? Сейчас я умру? Я расталкиваю навалившиеся на меня тела и вижу, что убиты мои товарищи, это их кровь течет по мне.
Я ползу к другим человечьим норам, зову оставшихся в живых. Вместе мы оттаскиваем раненых в тыл, ищем, где бы укрыться. Но где? Половина нашей роты убита. Младшему лейтенанту, тому самому, который арестовал Барнеу, снарядом оторвало голову. Мы отступаем на линию обороны. В пять вечера вместе с англичанами из частей генерала Сноу мы снова поднимаемся в атаку, движемся через проклятое поле короткими перебежками, метров по десять. В пять тридцать, когда сумеречный свет начинает гаснуть, в пятидесяти метрах от нас в небо вдруг поднимается огромное желто-зеленое облако. Легкий ветерок медленно разгоняет его, перемещает к югу. Ближе к нам тут и там раздаются взрывы, оставляя после себя новые смертоносные облака.
У меня останавливается сердце, я каменею от ужаса! Кто-то кричит: «Газы! Назад!» Мы бежим к траншеям, наспех сооружаем маски — из носовых платков, из обрывков шинели, из каких-то тряпок, — выливаем на них скудные запасы воды. А облако все приближается; легкое, зловещее, оно отливает медью в сумеречном свете. Едкий запах уже проникает в наши легкие, вызывая кашель. Люди со страхом и ненавистью оглядываются назад. Наконец поступает приказ отступать к Сен-Жюльену, но многие уже и так бегут, пригнувшись к земле. Я думаю о раненых, оставшихся в ямах, над которыми сейчас проплывает смерть. Я тоже бегу через изрытое снарядами поле, через обуглившиеся рощи, прижав к лицу смоченный в грязной воде платок.
Сколько народу погибло? Сколько еще в состоянии сражаться? После того, что мы видели, после этого медленно надвигавшегося на нас смертоносного облака, золотисто-желтого, как сумерки, мы безвылазно сидим в своих норах, днем и ночью неустанно наблюдая за небом. Машинально, а может быть, в надежде снова увидеть тех, чьи имена остались свободными и никого больше не обозначают, мы пересчитываем друг друга: «Симон, Ланфан, Гарадек, Шаффер… Еще Адриен и этот рыжий малый, Гордон, да, его звали Гордон… А Поммье, Антуан, фамилию я забыл, он еще из Жолиетта, Леон Берр, потом Ремон, Дюбуа, Сантейль, Рейнер…» Но разве это реальные имена? Разве они существовали вообще? Когда мы впервые прибыли сюда, из такого далека, то по-другому представляли себе смерть: смерть при свете дня, в лучах славы, с кровавой звездой на груди. Но смерть коварна и лжива, она бьет исподтишка, уносит людей ночью, во сне, незаметно для окружающих. Она топит их в болотах, в грязных лужах на дне оврагов, душит под землей, замораживает тех, кто лежит в лазаретах, в дырявых палатках, тех, у кого бледные лица и впалая грудь, тех, кого гложет дизентерия, пневмония, тиф. Умершие исчезают, и мы лишь позже замечаем, что их нет. Где они? Может, им посчастливилось и их отправили в тыл, может, они лишились глаза, ноги и им больше не придется воевать? Но что-то подсказывает нам, что-то в самом их отсутствии, в безмолвии, окружающем их имена: они умерли.
Итак, будто какой-то чудовищный зверь являлся ночью, во время нашего неглубокого сна, хватал некоторых из нас и тащил к себе в логово, чтобы сожрать их там. Это больно, словно ожог, оставшийся навечно внутри нас, это не проходит, не забывается, и ничего тут не поделаешь. После газовой атаки двадцать четвертого апреля мы не двинулись больше с места. Так и остались сидеть в окопах, тех самых, которые начали копать полгода назад, когда только прибыли сюда. Тогда перед нами расстилался еще девственный пейзаж: холмы с пожухлыми зимними деревьями, фермы среди полей, пастбища в пятнах воды, изгороди, ряды яблонь, и вдали — очертания города Ипра с выступающей из тумана каменной колокольней. Теперь же сквозь прицел пулемета я вижу лишь искореженную землю да обгорелые деревья. Сотни вырытых снарядами воронок уничтожили леса и селенья, а колокольня Ипра повисла, как обломанная ветка. На смену адскому грохоту обстрелов, не смолкавшему в течение первых недель, пришло безмолвие и безлюдье. Огненный круг уменьшился в размерах, как пожар, опустошивший всё окрест, затухает от недостатка горючих материалов. Лишь изредка слышится рокот батарей, да столпы дыма взмывают в небо в тех местах, куда попал снаряд союзников.
Неужели все погибли? Эта идея пронизывает мое сознание ночью, когда я на посту, сижу на ящике, укрывшись за щитком пулемета. Мне страшно хочется курить, и чтобы избавиться от этого желания, я сосу лакричную палочку. Мне дал ее один солдат-канадец, я даже не знаю его имени. Холодно, на небе ни облачка, — еще одна зимняя ночь. Я вижу звезды, но я их не знаю, потому что это звезды северных широт. В свете восходящей луны изодранная снарядами земля предстает еще более странной, заброшенной. В безмолвии ночи кажется, что в этом мире не осталось ни людей, ни животных, он похож на плато, затерявшееся в краях, навсегда оставленных жизнью. Охватившее меня чувство смерти невыносимо. Я подхожу к товарищу, который спит неподалеку, прислонившись спиной к стенке окопа. Я трясу его. Он ошарашенно смотрит на меня, словно силясь понять, где находится.
— Идем! Смотри!
Я тащу его к огневой точке, показываю через щель в щитке пулемета залитый лунным светом заледенелый пейзаж.
— Смотри: никого больше нет. Всё! Война кончилась! — Я говорю тихо, но в звуке моего голоса, во взгляде есть, наверно, что-то тревожное, потому что солдат отшатывается.
— Ты спятил! — говорит он.
Я повторяю тем же сдавленным голосом:
— Да смотри же ты! Смотри! Говорю тебе: никого не осталось, все погибли! Война окончена!
Подтягиваются другие солдаты, разбуженные нашими голосами. С ними офицер, он громко спрашивает:
— Что случилось?
Они отвечают:
— Да вот, спятил. Говорит, что война кончилась.
Другие добавляют:
— Говорит, что все погибли.
Офицер смотрит на меня, словно стараясь понять. А что, если они сейчас увидят, что это правда, что все кончено, потому что все погибли? Офицер будто бы слушает окружающую нас тишину. Потом говорит:
— Идите спать! Война не кончилась, и завтра у нас будет немало работы! — И мне тоже говорит: — И вы идите спать. Вы устали.
Кто-то другой заступает на караул, а я укрываюсь в окопе. Кругом меня дышат вновь уснувшие люди, единственные живые существа в мире, зарывшиеся в искромсанную землю.
Сомма, лето 1916 года
Подобно муравьям, мы шагаем через равнину, по берегу большой илистой реки. Мы беспрестанно идем одними и теми же дорогами, проваливаемся в одни и те же колеи, перекапываем одни и те же поля, роем бесчисленные норы, не зная, куда движемся. Мы роем подземные ходы, переходы, туннели, вкапываясь в тяжелую черную землю, мокрую и скользкую. Мы не задаем больше вопросов, у нас пропало всякое желание знать, где мы сейчас и зачем. Месяцами, день за днем, мы копаем, роем, скребем землю вдоль реки напротив холмов. В первое время, когда мы только прибыли на берега Анкра, снаряды падали слева и справа от нас, и сами мы падали ничком в грязь, слушая их зловещий свист. Снаряды рвались на земле, сметали деревья, дома; во тьме полыхали пожары. Но контратаки не было. Мы пережидали какое-то время, потом снова начинали рыть окопы, и снова на мулах нам подвозили деревянные и бетонные столбы и листы железа для крыши. Весной шел дождь, мелкий, легкий, даже не дождь, а туман, который рассеивался с первыми лучами солнца. Тогда появились первые аэропланы, они летели над облаками. Мы с Одилоном, прищурившись, смотрели на них, пытаясь определить, кто это. Они развернулись и полетели к югу. «Французы», — сказал Одилон. У фрицев, там, на той стороне, только дирижабли. Иногда на рассвете видно, как они поднимаются в небо, похожие на жирных разукрашенных слизняков. «Вот увидишь, французы со своими аэропланами дадут им жару!»
Одилон — мой товарищ. Он с острова Джерси и говорит со странным акцентом, так что я не всегда его понимаю. Ему восемнадцать лет, и он похож на ангела. У него еще нет бороды, и от холода у него появляется румянец. Мы уже несколько месяцев работаем бок о бок, вместе едим, вместе спим. Мы никогда не разговариваем по-настоящему, так, перекинемся парой слов, вопрос — ответ, только самое важное. Он был призван в армию позже меня, и, когда после Ипра мне присвоили звание капрала, я выбрал его себе в ординарцы. Когда его захотели отправить на фронт под Верден, я потребовал, чтобы он остался со мной. С самого нашего знакомства мне кажется, что я должен его защищать на этой войне, как если бы я был его старшим братом.
Настали хорошие дни, ночи стоят прекрасные, звездные. Вечерами, когда всё вокруг спит, мы слушаем пение жаб в болотах по берегам реки. Там личный состав устанавливает заграждения из колючей проволоки, строит огневые точки, цементирует площадки для пушек. Но ночью, когда не видно ни колючей проволоки, ни окопов, похожих на отверстые могилы, слушая нежное пение жаб, можно забыть про войну.
Конские трупы доставляют поездом на станцию Альбер. Оттуда по раскисшим от грязи дорогам их отвозят на телегах к берегам Анкра. Каждый день телеги привозят горы падали и сваливают в поросших травой полях у реки. За телегами с карканьем летит воронье. Однажды идем мы вдоль берега Анкра копать траншеи, и путь наш лежит через поле овса пополам со стерней, на котором свалены трупы убитых на войне лошадей. Тела уже почернели, вонь стоит страшная, воронье разлетается, галдит. Мы уже не новички, все мы повидали смерть, видели, как наши товарищи, отброшенные назад пулеметной очередью, складываются пополам, словно от удара невидимого кулака, как им выворачивает наружу кишки снарядом или сносит полчерепа. Но сейчас, когда мы идем по полю, заваленному сотнями конских трупов, у нас дрожат ноги и к горлу подступает тошнота.
Это было только начало войны, но мы этого не знали. Мы думали, что бои скоро закончатся, что повсюду так же пусто, что вся округа похожа на эту свалку конских трупов. Перед нами, словно море, простирались эти холмы, эти леса — такие мрачные, несмотря на летнее солнце, почти ирреальные, и только воронью было дозволено кружить над ними.
А что там, дальше? Враги — безмолвные, невидимые. Где-то там они жили, разговаривали, ели, спали, как мы, но мы никогда не видели их. Лишь изредка далекий треск пулемета где-то на северо-западе или на юге говорил о том, что они все же существуют. Или пронзительный стрекот пролетающего меж облаков невидимого аэроплана.
Мы трудимся на строительстве дорог. Каждый день подводы привозят груды камней и сваливают их через равные промежутки вдоль берега Анкра. Солдаты Территориальных войск и Новой армии строят эти дороги вместе с нами, подготавливая прокладку железнодорожного пути через реку до Ардекура. Через несколько месяцев эти места нельзя будет узнать. Там, где в начале зимы не было ничего, кроме пастбищ, полей, лесов да нескольких старых ферм, теперь протянулась сеть мощенных камнем дорог, железнодорожных путей с разными строениями, ангарами для грузовиков и аэропланов, цистерн, пушек и боеприпасов. Над всем этим команда маскировщиков натянула огромные коричневые полотнища, холсты под цвет линялых осенних лугов. Ветер хлопает полотнищами, как парусами, играет пронзительную музыку на струнах колючей проволоки. В огромных воронках, словно гигантские муравьиные львы или зловредные земляные крабы, разместились мощные орудия. Беспрестанно ездят туда-сюда вагоны, подвозят снаряды: морские, тридцать седьмого и сорок седьмого калибра, а также пятьдесят восьмого и семьдесят пятого. За железнодорожными путями по берегу Анкра роют траншеи, бетонируют площадки для пушек, строят укрепленные убежища. На равнине к югу от Ардекура, у Альбера, Авелюи и Мениля, там, где долина сужается, построены маскировочные декорации: фальшивые развалины, фальшивые колодцы, в которых спрятаны пулеметы. Чучела из набитого соломой старого обмундирования изображают валяющиеся на земле трупы солдат. Из кусков железа и веток сооружают фальшивые деревья, полые изнутри, чтобы там можно было устроить наблюдательный пункт, спрятать пулемет или гаубицу. Дороги, железнодорожные пути, мосты укрыты завесами из рафии цвета травы, завалены вязанками сена. Экспедиционный корпус переделал старую баржу, пригнанную из Фландрии, в речную канонерку, которая спустится по Анкру до Соммы.
Сейчас, летом, когда дни стали длинными, мы чувствуем прилив новой энергии, как будто все эти приготовления всего лишь игра и мы не думаем о смерти. После безысходности зимних месяцев, проведенных в грязи на берегах Анкра, Одилон стал веселым и доверчивым. Вечером, проработав целый день на строительстве дорог и железнодорожных путей, он болтает, попивая кофе, с канадцами до самого отбоя. Ночи стоят звездные, и мне вспоминаются ночи в Букане, небо над Английской лощиной. Впервые за много месяцев мы пускаемся в откровения. Люди говорят о родителях, о невесте, о жене, о детях. Ходят по кругу фотографии, старые кусочки картона, грязные и затертые, на которых в неверном свете лампы проступают улыбающиеся лица, далекие очертания хрупких, призрачных фигур. У нас с Одилоном нет фотографий, но в кармане моего мундира хранится последнее письмо Лоры, которое я получил в Лондоне перед посадкой на «Дредноут». Я столько раз читал и перечитывал его, что мог бы рассказать на память со всеми полунасмешливыми, полупечальными словечками, которые так люблю. Она пишет о Мананаве, где мы встретимся однажды, когда всё это закончится. Неужели она верит в это? Как-то вечером, в темноте, я не могу сдержаться и рассказываю Одилону о Мананаве, о паре «травохвостов», кружащих в сумерках над оврагом. Слушает ли он меня? Думаю, он уснул, положив мешок под голову, тут, в землянке, где мы живем. А мне все равно. Мне надо выговориться, и говорю я не для него — для себя. И пусть мой голос летит из этой преисподней туда, на остров, где Лора в безмолвии ночи с широко открытыми во тьму глазами прислушивается к шелесту дождя, как когда-то в нашем доме в Букане.
Мы так долго строим эти декорации, что перестали верить в реальность войны. Ипр, марш-броски во Фландрию — как все это далеко. Большинство из моих товарищей не знают этого. Поначалу маскировочные работы смешили их. Немудрено: они-то ждали запаха пороха, грохота пушек. Теперь они вообще перестали что-либо понимать и злятся. «Что это за война такая?» — спрашивает Одилон после целого дня изнурительного рытья окопов и минных галерей. Над нами нависает тяжелое свинцовое небо. Грозы идут одна за другой, разражаясь мощными ливнями, и когда приходит смена, на нас нет сухой нитки, словно все мы попадали в реку.
Вечерами в землянке народ играет в карты, мечтает вслух в ожидании отбоя. Идет обмен новостями, говорят о боях под Верденом, и мы впервые слышим эти странные названия, которые вскоре будут звучать так часто: Дюомон, овраг Деладам, форт Во и имя, от которого меня всегда пробирает дрожь — Mop-Ом. Один солдат, из английской Канады, рассказывает нам о Таваннском туннеле, где оказались погребенными раненые и убитые, а кругом продолжали рваться снаряды. Он говорит о вспышках взрывов, о дыме, об оглушительном грохоте мортир тридцать седьмого калибра, обо всех этих погибших или искалеченных людях. Неужели сейчас и правда лето? Как прекрасны бывают вечерние закаты над окопами. Пунцовые и фиолетовые облака, замершие в золотисто-сером небе. Видят ли это те, кто гибнет сейчас в Дюомоне? Каково, интересно, было бы жить в небе, высоко над землей, обладая крыльями «травохвостов»? Парить высоко-высоко, там, откуда не видать ни окопов, ни воронок?
Теперь мы все знаем, что бои идут совсем близко. Подготовительные работы, на которых мы трудились с начала зимы, окончены. Подразделения больше не отправляются в сторону канала, почти совсем перестали ходить поезда. Готовы к бою пушки в укрытиях под чехлами, застыли в гнездах на концах окопов пулеметы.
К середине июня начали подтягиваться солдаты Роулинсона. Англичане, шотландцы, индийские, южноафриканские, австралийские полки — дивизии, возвращающиеся из Фландрии и Артуа. Мы никогда не видели столько людей сразу. Они прибывают со всех сторон, шагают по дорогам, едут на поездах, устраиваются в вырытых нами многокилометровых окопах. Говорят, наступление начнется двадцать девятого июня. Но уже двадцать четвертого начинают говорить пушки. По всему берегу Анкра и на юге, по берегу Соммы, в расположении французских частей, орудийные залпы сливаются в оглушительные раскаты. После стольких дней тишины, ожидания в скрюченном состоянии этот грохот опьяняет, возбуждает нас, мы дрожим от нетерпения.
Днем и ночью грохочут пушки, и небо над холмами вокруг нас горит красным светом.
Там, по ту сторону — тишина. Почему они не отвечают? Они что, убрались? Как могут они противостоять этому шквалу огня? Шесть дней, шесть ночей мы не спим, вглядываясь в раскинувшийся перед нами пейзаж. На шестой день начинается дождь, не дождь — ливень, превративший окопы в потоки грязи. На несколько часов пушки замолкают — словно в войну вступило само небо!
Забившись в убежища, мы с утра до вечера смотрим, как идет дождь, и в нас закрадывается тревога: а вдруг он никогда не кончится? Англичане поговаривают о наводнениях во Фландрии, о великом множестве «зеленых мундиров», плавающих в болотах вокруг Лиса. Большинство разочаровано тем, что наступление откладывается. Все то и дело вглядываются в тучи и, когда ближе к вечеру Одилон объявляет, что тучи рассеиваются и между ними даже проглядывает голубое небо, кричат «ура!». Может, еще не поздно? Может, наступление начнется ночью? Мы смотрим, как долина Анкра понемногу погружается во тьму, как ночная мгла скрывает деревья и холмы прямо перед нами. Наступает странная ночь, никто из нас не спит. На рассвете, когда я все же задремал, уткнувшись головой в колени, меня разбудил грохот начавшейся атаки. Уже совсем светло, свет слепит глаза, воздух в долине сухой и горячий, такого я не помню с самого Родригеса, со времен Английской лощины. С мокрых еще берегов поднимается легкий, сверкающий туман, и главное, что поражает, что волнует меня, — это запах лета, земли, травы. И еще между бревенчатыми стенками убежища я вижу мошкару: она пляшет в солнечном свете, сдуваемая время от времени ветерком. И такой покой кругом, будто все застыло, замерло.
Мы все стоим в топком окопе, в касках, с примкнутыми штыками. Смотрим поверх бруствера на ясное небо с клубящимися в нем белыми, легкими, как пух, облаками. Мы напряженно вслушиваемся, ловим нежные звуки лета, журчание воды в реке, жужжание насекомых, пение жаворонка. Мы стоим посреди этого покоя и тишины, ждем с болезненным нетерпением и вздрагиваем, когда на севере, на юге, на востоке раздаются первые орудийные залпы. Вскоре позади нас начинают грохотать английские крупнокалиберные орудия, на их мощную канонаду эхом землетрясений откликаются разрывы снарядов по ту сторону реки. И этот потрясающий грохот при ясном небе и ярком свете летнего солнца, после долгого дождливого дня, отзывается в нас непонятной радостью.
Грохот орудий длится бесконечно долго, но вот он прекращается. Последовавшая за ним тишина полна пьянящей боли. Ровно в семь тридцать поступает приказ о наступлении, его передают от окопа к окопу крики сержантов и капралов. Я тоже выкрикиваю его и смотрю на Одилона, в последний раз ловлю его взгляд. И вот, нагнувшись вперед, вцепившись обеими руками в винтовку, я бегу к берегу Анкра, где наведенные понтоны уже сплошь заполнены солдатами. Впереди, позади меня стучат пулеметы. Где же они, эти вражеские пули? Мы бежим по понтонам, гремя сапогами по дощатому настилу. Вода в реке густая, кровавого цвета. На том берегу люди скользят в грязи, падают. И не поднимаются больше.
Надо мной нависают темные холмы, я чувствую, как они угрожают мне, словно пронзая невидимым взглядом. Со всех сторон вздымаются столпы черного дыма — дыма без огня, дыма смерти. Щелкают отдельные выстрелы. Где-то вдалеке из-под земли, неизвестно откуда, строчат пулеметы. Я бегу за группой солдат, даже не пытаясь укрыться, к цели, указанной нам несколько месяцев назад — к выжженным холмам, что отделяют нас от Тьепваля. По изрытому снарядами полю бегут, догоняют нас солдаты, это люди Десятого и Третьего корпусов и дивизий Роулинсона. Посреди огромного пустого поля пугалами торчат сожженные газами и снарядами деревца. Вдруг с края поля прямо передо мной раздается пулеметная очередь. Ничего нет — только легкий голубоватый дымок взовьется то тут, то там на кромке темных холмов; немцы, засев в воронках от снарядов, поливают поле из ручных пулеметов. Вот уже падают скошенные люди, валятся, будто марионетки, у которых обрезали нити, по десять, по двадцать зараз. Был какой-то приказ? Я ничего не слышал, но все равно упал на землю, оглядываясь в поисках убежища — воронки от снаряда, окопа, вывороченного пня. Я ползу по полю. Вокруг какие-то фигуры, похожие на гигантских слизней, ползут, как и я; за ружьями не видно лиц. Другие лежат неподвижно, лицом в грязь. А в пустом небе щелкают выстрелы, стрекочут пулеметы — впереди, позади, повсюду, — взвиваются в теплый воздух голубые прозрачные облачка. Я все ползу по мягкой земле и наконец нахожу, что мне нужно: камень размером с межевой столб, брошенный в поле. Я устраиваюсь за ним, лицо мое так близко к каменной поверхности, что я могу разглядеть каждую трещинку, каждое пятнышко мха. Я лежу не двигаясь, у меня болит все тело, в ушах стоит грохот уже прекратившегося обстрела. «Вот бы дать им сейчас хорошенько!» — думаю я вслух. Но где же все? Остались ли еще на земле люди, кроме этих жалких, смехотворных слизняков, этих личинок, что ползут, ползут, а потом вдруг останавливаются и исчезают в грязи? Я так долго лежу, прижавшись головой к камню и слушая стрекот пулеметов и хлопки ружей, что мое лицо становится холодным, как камень. И тут позади себя я слышу пушки. Снаряды рвутся среди холмов, черные тучи пожарищ вздымаются в горячее небо.
Звучит команда: «В атаку!», ее, как недавно, передают из уст в уста офицеры. Я снова бегу вперед, к воронкам с погребенными в них пулеметами. Они и правда здесь, похожие на огромных обгоревших насекомых; валяющиеся рядом тела убитых немцев кажутся их жертвами. Люди сомкнутым строем бегут к холмам. Упрятанные в других норах пулеметы поливают поле, выкашивая по десять, двадцать человек зараз. Вместе с двумя канадцами я скатываюсь в воронку, в которой валяется несколько убитых немцев. Мы выбрасываем трупы наверх. Мои товарищи бледны, их лица испачканы грязью и копотью. Мы смотрим друг на друга и ничего не говорим. Всё равно грохот оружия заглушил бы наши голоса. Он и мысли-то заглушает. Из-за щитка пулемета я смотрю на цель: холмы Тьепваля по-прежнему темнеют вдалеке. Никогда нам до них не дойти.
Около двух часов дня раздается сигнал отбоя. И тут же оба канадца выскакивают из укрытия. Они бегут к реке так быстро, что мне не поспеть за ними. Я чувствую перед собой горячее дыхание пушек, слышу вой пролетающих над нами тяжелых снарядов. У нас всего несколько минут, чтобы добраться до исходных позиций и укрыться в окопах. В небе стоят клубы дыма, солнечный свет, такой прекрасный сегодня утром, замутился и померк. Добравшись наконец до окопа, я, еле переводя дух, смотрю на тех, кто очутился там прежде меня, и, всматриваясь в измученные лица, пытаюсь поймать их взгляд — пустой, отсутствующий взгляд людей, чудом избежавших смерти. Я ищу глаза Одилона, мое сердце колотится как бешеное, потому что я не нахожу их. Я поспешно бегу по траншее к ночному убежищу. «Одилон?! Одилон?!» На меня смотрят с недоумением. Они, наверно, и не знают, кто такой Одилон. Стольких уже недосчитались. Весь остаток дня продолжается обстрел, а я все жду, вопреки здравому смыслу, что на краю окопа появится его по-детски спокойное, улыбающееся лицо. Вечером офицер устраивает перекличку и напротив фамилий отсутствующих ставит крестик. Сколько человек не хватает? Двадцать, тридцать, может, больше? Привалившись к земляной стене, я курю и пью едкий кофе, глядя в прекрасное ночное небо.
Назавтра и во все последующие дни ходят упорные слухи, что нас разбили в Тьепвале, как и в Овилье и Бомон-Амеле. Говорят, что Жоффр, главнокомандующий французскими войсками, потребовал у Хейга, чтобы Тьепваль был взят любой ценой, но Хейг отказался посылать своих людей на новое побоище. Неужели мы проиграли войну?
Никто ничего не говорит. Все быстро жуют, пьют теплый кофе, курят молча, не глядя на соседей. Те, кто не вернулся, не дают покоя живым. Иногда, в полусне, я думаю об Одилоне как о живом и, просыпаясь, ищу его глазами. Может, он ранен и лежит сейчас в лазарете в Альбере или его отправили в Англию? Однако в глубине души я знаю, что он упал лицом в грязь, несмотря на солнечный свет, там, перед темной грядой холмов, до которой мы так и не дошли.
Теперь всё по-другому. Наша дивизия, поредевшая в наступлении на Тьепваль, была расформирована и вошла частично в Двенадцатый и Пятнадцатый корпуса, стоящие к югу и северу от станции Альбер. Мы участвуем в «ураганных» боях под командованием Роулинсона. Каждую ночь соединения легкой пехоты идут в наступление, бесшумно переползая от окопа к окопу через мокрые поля. Мы прорываемся глубоко в тыл противника, и, если бы не великолепное звездное небо, я не знал бы, что мы с каждой ночью продвигаемся все дальше на юг. Только благодаря опыту, приобретенному на борту «Зеты», и ночам, проведенным в Английской лощине, я смог это заметить.
Перед рассветом начинают грохотать орудия, выжигая впереди нас леса, селения, холмы. Потом, на заре, поднимаются в атаку люди, занимают позиции в воронках от снарядов и стреляют оттуда из винтовок по вражеской линии обороны. Еще несколько мгновений, звучит сигнал отбоя, и все, живые и невредимые, возвращаются на исходные позиции. Четырнадцатого июля после атаки в бой впервые вступает английская кавалерия, стремительно скачет на врага среди воронок. Вместе с Австралийским корпусом мы занимаем Позьер, от которого не осталось ничего, кроме груды развалин.
Лето в разгаре. Мы спим там, куда забросит нас наступление, все равно где, прямо на земле, укрывшись от росы куском брезента. Мы не можем больше думать о смерти. Каждую ночь мы продвигаемся гуськом вперед среди холмов. Сверкнет вспышка ракеты, хлопнет где-то случайный выстрел — и всё. Ночи стоят теплые и пустые — ни насекомых, ни зверья вокруг.
В начале сентября мы соединяемся с Пятой армией генерала Гоу и вместе с теми, кто еще остался под командованием Роулинсона, шагаем дальше на юг, к Гильемону. Ночью мы идем вдоль железной дороги к северо-востоку, в направлении лесов. Вот они уже вокруг нас, темные, грозные: Тронский — позади, лес Лёз — на юге, и впереди — Березовый. Люди ждут посреди ночного покоя, не спят. Думаю, что каждый старается представить себе, как все выглядело здесь до войны: вся эта красота, эти неподвижные березовые леса, где слышно лишь журчание ручья, да прокричит изредка сова или проскачет кролик. Леса, куда после танцев приходят влюбленные, и их тела катаются, сплетаясь в объятиях, на теплой еще от солнечного света траве. Леса, такие тихие, спокойные в вечерний час, когда над деревнями поднимаются голубые дымки, а на их тропинках мелькают фигурки старушек, собирающих хворост. Никто из нас не спит, мы лежим, устремив широко раскрытые глаза в ночь — может быть, последнюю нашу ночь? Наши уши напряженно вслушиваются в темноту, наши тела улавливают малейшие движения, малейшие признаки жизни, которая, кажется, насовсем исчезла из этих мест. С болезненным страхом ждем мы момента, когда залпы семидесятипятимиллиметровых орудий разорвут тьму позади нас, чтобы обрушить на эти деревья ураган огня, разворотить землю, проложить ужасную дорогу наступлению.
Перед рассветом начался дождь. Мелкая, холодная морось, она пронизывает до нитки, от нее намокает лицо и бьет дрожь. Тогда, почти без артподготовки, волна за волной, мы бросаемся в атаку в направлении трех лесов. Позади нас, в стороне Анкра, там, где совершает отвлекающий маневр Четвертая армия, ночь озаряется фантастическим светом. Но для нас это бой, безмолвный, жестокий, часто рукопашный. Одна за другой волны пехотинцев проходят над траншеями, захватывают пулеметные точки, преследуют неприятеля до самых лесов. Выстрелы гремят совсем рядом, в Березовом лесу. Лежа на мокрой земле, мы наугад стреляем в сторону подлеска. Над деревьями бесшумно загораются осветительные ракеты и дождем искр падают вниз. Я бегу к лесу и вдруг спотыкаюсь обо что-то: в траве лежит на спине труп немецкого солдата. Он еще сжимает в руке маузер, но его каска откатилась на несколько шагов в сторону. Слышатся голоса офицеров: «Прекратить огонь!» Лес наш. В сером предрассветном свете повсюду видны тела немцев, валяющиеся в траве под мелким дождем. Поля усеяны конскими трупами, над которыми уже с печальным карканьем кружит воронье. Несмотря на усталость, бойцы смеются, напевают что-то. Наш офицер, веселый краснолицый англичанин, хочет что-то пояснить мне: «Эти мерзавцы-то совсем нас не ждали!..» Но я отворачиваюсь и слышу, как он повторяет эти же слова кому-то другому. На меня наваливается страшная усталость, ноги подкашиваются, к горлу подступает тошнота. Народ устраивается на отдых там, где еще недавно стояли лагерем немцы. У них всё было готово к побудке, даже кофе, кажется, был еще горячий. Теперь его со смехом пьют канадцы. Я растягиваюсь под высокими деревьями, положив голову на прохладную кору, и засыпаю в прекрасном свете раннего утра.
Начинаются тяжелые зимние дожди. Воды Соммы и Анкра заливают берега. Мы сидим пленниками в захваченных окопах, по уши в грязи, скрючившись в наскоро обустроенных убежищах. Мы успели позабыть упоение, испытанное в боях, что привели нас сюда. Мы заняли Гильемон, ферму Фальфемон, Генши, а пятнадцатого сентября — Морваль, Гедекур, Лебёф, оттеснив немцев на их запасные позиции на вершинах холмов, в Бапоме, Транслуа. Теперь же мы сидим в окопах по ту сторону реки, в плену у дождя и грязи. Пасмурно, холодно, ничего не происходит. Иногда загрохочут пушки вдали, на Сомме, в лесах вокруг Бапома. Иногда среди ночи мы просыпаемся от вспышек. Но это не грозовые молнии. «Подъем!» — кричат офицеры. И мы в темноте складываем свои вещи и идем, согнувшись в три погибели и увязая в грязи. Мы движемся на юг по разъезженным дорогам вдоль Соммы, не видя, куда идем. Что они собой представляют, все эти реки, о которых столько говорят? Изер, Марна, Мёза, Эн, Элетт, Скарпа? Реки грязи, что текут под низким небом, унося обломки деревьев, обгорелые балки, дохлых лошадей.
Под Комблем мы встречаемся с французскими дивизиями. Они выглядят еще хуже, еще измученнее нас. Лица с запавшими глазами, изодранное, измазанное грязью обмундирование. У некоторых нет обуви, ноги обмотаны какими-то окровавленными тряпками. В колонне военнопленных — германский офицер. Солдаты издеваются над ним, оскорбляют его. Это всё из-за газовой атаки, которая погубила столько наших. Несмотря на лохмотья, в которые превратился его мундир, он держится гордо и вдруг набрасывается на них. «Это вы первыми применили газы! — кричит он на безупречном французском языке. — Вы вынудили нас так воевать! Вы! Вы!» В ответ воцаряется впечатляющее молчание. Все отводят глаза, а офицер занимает свое место среди пленных.
Потом мы входим в деревню. Я так и не узнал ее названия: пустынные улицы в сером утреннем свете, дома в руинах. Стук наших сапог странно отдается под дождем: будто мы попали на край света, на границу небытия. Мы становимся лагерем на развалинах. Весь день мимо идут обозы, грузовики Красного Креста. Когда перестает дождь, небо заволакивает тучей пыли. Дальше, там, где деревенские улицы переходят в окопы, снова грохочут пушки, а совсем далеко икают снаряды.
У горящих среди развалин костров из досок канадцы, солдаты Территориальных войск, французы братаются, обмениваются именами. Другие ничего не говорят, и никто их ни о чем не спрашивает. В полном изнеможении они бродят и бродят по улицам, не в силах остановиться. Вдали слышны выстрелы, слабые, словно хлопки петард. Нас занесло в неведомую страну, в непостижимое время. Один и тот же день, одна и та же ночь неотступно преследуют нас. Как давно уже мы не разговаривали! Как давно не произносили женского имени! В глубине души мы ненавидим войну.
Повсюду вокруг нас изуродованные улицы, разрушенные дома. На железнодорожном полотне, чудом не пострадавшем от обстрела, валяются перевернутые, развороченные вагоны. На них тряпичными куклами повисли тела. Поля вокруг деревни, насколько хватает глаз, завалены конскими трупами, большими, темными, словно мертвые слоны. Над падалью вьются вороны, от их скрипучего карканья вздрагивают оставшиеся в живых. В деревню входят колонны военнопленных, жалких, больных, израненных. С ними плетутся мулы, хромые лошади, тощие ослы. Воздух отравлен гарью и вонью разлагающихся трупов. Несет как из погреба. Германский снаряд завалил туннель, где расположились на ночлег французы. Отставший солдат ищет свою часть. Вцепившись в меня, он повторяет: «Я из Сто десятого пехотного. Из Сто десятого. Не знаете, где они?» В воронке у подножия разрушенной часовни Красный Крест установил стол, на котором вповалку лежат мертвые и умирающие. Мы спим в окопе у Фрежикура, потом, на следующую ночь, — в окопе у Порт-де-Фер. Наш марш по равнине продолжается. По ночам единственными нашими ориентирами остаются огоньки артиллерийских батарей. Прямо перед нами — Сайи-Сайизель, окутанный, словно вулкан, черным облаком. Совсем рядом, на севере, на холмах Батакка, и на юге, в лесу Сен-Пьер-Вааст, стреляют пушки. Уличные бои ночами в деревнях — в ход идут гранаты, винтовки, револьверы. Засевшие в окнах разрушенных домов пулеметчики поливают перекрестки, косят людей. Треск, запах серы и фосфора, в облаках дыма пляшут тени. «Осторожно! Не стрелять!» Вместе с какими-то незнакомыми солдатами (французами? англичанами Хейга?) я сижу скрючившись в окопе. Грязь. Вот уже который день не хватает воды. Тело мое горит от жара, меня сотрясает рвота. Горло наполнено едким запахом, я кричу, сам того не желая: «Газы! Газовая атака!..» Мне кажется, что всё вокруг залито кровью, она течет, течет без остановки, затопляя воронки, канавы, проникая в разрушенные дома, струится в рассветный час по изрытым снарядами полям.
Меня несут двое. Тащат, подхватив под руки к палатке Красного Креста. Я долго лежу на земле — так долго, что превращаюсь в раскаленный камень. Потом я в грузовике, он скачет по ухабам, петляет среди воронок. Врач в лазарете, в Альбере, похож на Камаля Буду. Он измеряет мне температуру, щупает живот. «Тиф, — говорит он. Потом добавляет (или мне это приснилось?): — В войнах побеждают вши».