- II -
На следующий день в учхозе, проходя в оранжерее мимо Лены, он остановился и довольно долго молча на нее смотрел, и взгляд его был благосклонно-холодным, взгляд тициановского Христа, отвергающего динарий. Она вспыхнула, оцепенела, сильно сжала в руках глиняный горшок с землей, как бы прижимая его к груди, и поставила на место. Он прошел дальше, ни разу не оглянувшись, вышел из оранжереи и так же, не оглядываясь, исчез за дверью финского домика, где у него была своя рабочая комната. Тут были стеллажи в три яруса, и на них стояли стеклянные плошки — чашки Петри, а в чашках в воде на фильтровальной бумаге прорастали картофельные семена. Передвигая чашки, он слышал, как отворилась и закрылась дверь, и знал, кто вошел.
— Бедный, — сказала Лена, крепко обняла его и прижалась к нему сзади,
— Почему это я бедный? — спросил он, не оглядываясь. — С какой это стати? Посмотри-ка — пошли наклевываться семена!
Потом быстро обернулся.
— Знаешь, на чем я сейчас себя поймал? Я умирал от страдания и скрыл это. Во мне что-то начало закрываться от тебя, затягиваться. Если так дальше пойдет — и с моей стороны начнется притворство и вранье... Я сейчас еле остановил в себе это. А так хотелось притвориться равнодушным. Так что имей в виду...
— Дурачок, ты все еще думаешь, что я тебе изменяю?
— Измена — выдуманное слово, — сказал он с кривоватой тоскливой ужимкой. — Измены в любви не может быть. Любовь имеет начало и конец. Когда конец наступил и любви не стало, не все ли равно, куда пойдет, что будет делать тот, кто не любит. Если бы любил — никуда бы не пошел.
Она закрыла ему рот рукой. Он отнял ее руку.
— Кроме того, любовь неповторима. Со мной ты одна, а с другим будешь другая. Измена была бы, если бы можно было повторить одну и ту же любовь, но с другим человеком. То, что было мое, останется со мной и не повторится. Со мной ты трогательно чиста. Но в том обществе, где над чистотой красиво и мефистофельски смеются... Там и ты можешь смеяться. А мое ты там забываешь. Вполне естественно...
Она еще сильнее зажала ему рот.
— Сочини-итель! Что ты знаешь о том обществе? Ничего же не знаешь!
— Может, и ты о том обществе ничего не знаешь. То общество с тобой может быть одно, а со мной — другое.
— Можешь ты подождать еще две недели? Нет, лучше месяц. Подожди. И не притворяйся больше, пожалуйста. Гони все из головы. Изо всех сил борись. — И она поцеловала его и сильно встряхнула. — Проснись, ладно?
— Конечно! — сказал он и все же небрежно пожал плечами, как бы храбрясь. — Могу, могу подождать. Подожду.
В этот день к нему подошел в оранжерее академик Посошков. Мягко взял под руку и повел в сторону от людей. Лицо у него было, как всегда, желтоватое, с ямами на щеках, и серые усы были подстрижены, как дощечка, и сам он в своем сером халате был весь загляденье — аккуратный и молодой. Только тени под бровями были гуще, и там, в глубине, словно вздрагивали две чуткие мыши — то покажутся, то исчезнут.
— Феденька, — сказал он. — Короткий конфиденциальный разговор. У тебя лицо нехорошее. Неприятности?
— Все в ажуре, — ответил Федор Иванович. — Полный порядок.
— Есть у тебя дама сердца?
— Нет, — солгал Федор Иванович.
— Не верю, есть. Раз врешь, раз говоришь нет — значит, дела у тебя не слишком. Когда они хороши, еле удерживаешься, чтобы не похвастаться. У меня нет сил смотреть на тебя. Я вижу иногда, как ты бежишь по этой улице... По Советской. И в арку... Ничего, не отчаивайся. Знаешь, нужда бывает в таких случаях поделиться. Не бойся, делись. Найдешь во мне понимающего конфидента. Не хмурься, а пойми, Федька. Я, например, был рожден для огромного счастья в семье, а у меня все неудачи, неудачи. Большой накопился опыт по линии неудач, и потому я все-таки угадал твое. Мы идем не по параллельным, а по сходящимся прямым, и впереди нас ждет обоюдная исповедь.
Федор Иванович прижал локтем его руку.
— Да, пожалуй, в чем-то вы коснулись истины. Но я пока не созрел еще для такой исповеди. Скоро, видно, выпью всю чашу до дна. Еще месяц. И тогда прямиком к вам. Реветь.
— Давай, милый, давай...
Но ждать целый месяц не пришлось. И чаша оказалась совсем другой. В середине апреля — там же, в учхозе, в финском домике, Лена вдруг зашла к нему перед самым концом работы. Бросилась на шею.
— Ты меня любишь?
— Наверно, — сказал он и посмотрел устало. Не отпуская рук, откинулась, с тревогой посмотрела сквозь очки. Брови сошлись.
— Бабушка права...
— Новые тайны! В чем она права?
Прошлась, повернулась на одной ноге, задумчиво глядя в пол. «Новые иероглифы! Специально для меня!» — подумал он, замирая.
Припала к его груди, глядя вниз, странно трепеща. Он чувствовал этот трепет.
— Ты меня, правда, любишь?
— Правда. Скорей! Что ты хочешь сказать? Приложила голову, слушая его сердце. Молчала.
— А ты долго будешь меня любить?
— Всегда.
— И никогда не...
— Никогда.
— Смотри же...
И они замолчали оба.
— Паспорт у тебя с собой? — спросила вдруг, строго и прямо посмотрев.
— Нет... А что?
— Ничего. За паспортом зайдем. Вот, смотри. На ее маленькой ладони лежали два тяжелых золотых кольца.
— Это бабушка нам. Это ее с дедушкой кольца. Подставь-ка палец. Федор Иванович, я тебя страшно, больше жизни люблю и избираю своим мужем. На всю жизнь. Если бы тебя не было, у меня, наверно, не было бы больше никого...
Она даже шмыгнула носом и, сняв очки, вытерла лицо о его рубашку.
— И ты мне надень. Вот на этот палец. Вот так. До конца надевай. Поцелуй меня. Молодые, поздравьте друг друга, — вспомнила она чьи-то официальные слова и засмеялась, опять шмыгнув носом. — Ах, Федька, Федька, не мешай, дай я выплачусь. Я не могу остановиться...
Она даже взвыла слегка, усмешка на этот раз не получилась, и она зарылась лицом в его рубашку и зашмыгала, ударяя его кулачками в грудь.
Долго они так стояли около чашек Петри, слегка качаясь, постепенно приходя в себя. Потом умылись оба над большой эмалированной кюветой, вытерлись платками.
— Ну что, пойдем? — спросила она.
— Куда?
— Как, «куда»? В загс!
Они бегом полетели одеваться, выбежали, как школьники на перемену, из домика на чуть подмерзшую грязь. Лена была в коротеньком — выше колен — каракулевом пальто — бабушка перешила для нее свое, — и в тонком шерстяном платке цвета жирного красного борща, посыпанного мелкой зеленью. Федор Иванович хотел покрепче схватить ее под руку, но по ее лицу, рукам тут же пробежал строгий иероглиф: «Подождем с обнародованием наших отношений». — И они молча пошли рядом.
— Значит, бабушка разрешила? — спросил он.
— Бабушка приказала! Бабушка мне выговор закатила за тебя! Строго велела немедленно жениться!
Пройдя через парк, они зашли к Федору Ивановичу за паспортом и быстро, весело зашагали через поле, по Советской улице и переулкам — и к райисполкому. Лена уже знала весь путь. Проведя его по длинному коридору первого этажа, сказала: «Вот здесь», — и они умолкли перед запертой дверью, на которой была приколота бумажка: «15 и 16 апреля отдел не работает».
— Ну и ладно, — сказала она, помолчав. — Ну и пусть.
— Отложим? — тихо спросил он.
— Нет, зачем... Пойдем жить ко мне. Там все готово.
— А бабушка?
— Бабушка вчера благословила меня и уехала в другой город. А потом она осторожно вернется.
И они неторопливо побрели обратно. Оба чувствовали некоторое беспокойство. Сунув руку глубоко в карман его пальто, Лена то и дело толкала его, толкала и притягивала, держась за этот карман.
— Жениться официально нам нельзя, — вдруг загадочно проговорила она. — Нельзя жениться. Ты мне не веришь.
«Да, — подумал Федор Иванович. — Нет, нет, не верю, а знаю, что у тебя есть какая-то начиночка». И промолчал в ответ на ее вынуждающее молчание.
— Во-от. Нельзя. А что мы идем ко мне — это я беру целиком на себя.
И, посмотрев на него, она кивнула выразительно:
«Понимай, как хочешь». Он не сказал ничего.
— Что загс? — она толкнула его и притянула. — Тебе я, конечно, тоже не верю. Я знаю, что ты — Федор Иванович. И беру тебя без гарантий закона. Беритя и вы меня безо всяких гарантий. Беретя? Что это у вас? — она достала из его кармана картонный коробок.
— Скрепки, — сказал он.
Она повертела в руке коробок, как будто не видя его, и положила обратно.
С того момента, как он вспомнил про эти скрепки, какая-то гадость опять засела в нем, отнимая волю.
— Ты какой-то торжественный, — она приблизила к нему свои большие очки. За стеклами плавала, льнула к нему ее душа.
Сегодня что-то должно было произойти. «Нет, пусть, пусть будет ясность, — оправдывал он себя. — Объяснимся, войдем в рай чистыми».
— В какой, рай? О чем ты? Оказывается, он говорил вслух.
— Надо, наверно, ко мне сходить за вещами, — сказал Федор Иванович, когда они прошли через арку под спасательным кругом. Он пытался остановить время, влекущее его к неизвестному концу.
— Успеем, — ответила она. — У меня все есть.
— Может, купим что-нибудь?
— Все куплено. Ты боишься?
Они вошли в лифт, и пока кабина медленно плыла на четвертый этаж, обе руки Лены успели залезть к нему в пальто, обняли его за плечи.
Квартира номер 47. Дверь никак не отпиралась. Потому что Лена все время смотрела на него. Наконец, отперлась.
— Это вот тебе, — сказала Лена, подавая ему новые малиновые тапки. — Это я купила.
Стол в первой комнате был торжественно накрыт для двоих. Чернела бутылка. В овальном блюде что-то горбилось под крахмальной салфеткой.
— Это я бегала днем накрывать. Для нас с тобой. Во второй комнате рядышком стояли две кровати, застеленные голубыми пикейными покрывалами. Изголовьями к дальней стене. А по сторонам — по тумбочке.
— Нравится? — спросила Лена, забираясь под его руку. — Это мы с бабушкой тут...
— А мухи где?
— Ты разве не видел? Они в той комнате. Между окнами.
— Ага...
— Ну что теперь будем делать?
— Наверно, я пойду умоюсь, как следует...
— Пойдем. Вот сюда. Можешь сначала зайти и в эту дверь. Не желаешь? А здесь у нас ванная. Газ открывается вот так. Ты полезешь в ванну? Это твое полотенце. А это твой халат. Бабушкин подарок...
Халат был малиновый, мохнатый. В точности, как у Кондакова, только новый.
Из ванной он вышел, почти дважды обернутый этим халатом, узко подпоясанный. И сейчас же туда скользнула Лена, сделала ему таинственные глаза и захлопнула дверь.
Тянулись минуты. Окна уже стали сиреневыми. Он зажег свет в обеих комнатах. Потом он вспомнил и, достав из своего пальто коробок со скрепками, отнес его в ту комнату, где чисто голубели под покрывалами два ложа. Нет, у него не хватило духу рисовать на коробке собачку по совету Кеши Кондакова. Но не было сил и отказаться от замысла. Невыносимые воспоминания зашевелились в нем, и он, с ненавистью взглянув на коробок, положил его на трехногий столик у двери — на самом виду. «Сейчас ты получишь сигнал оттуда, — подумал он. — От твоего того общества».
Вскоре хлопнула дверь ванной, и в комнату, где был накрыт стол, вошла порозовевшая Лена в узко подпоясанном лиловом мелкокрапчатом халатике с белыми кантами.
— Давай питаться. Садись во главе стола. Привыкай к положению главы семьи. Как ты думаешь, будем пить вино?
— Может быть, выпьем по рюмке?..
— А не повредит? Бабушка предупреждала... У нас же будет дитя.
— Но за счастье надо выпить. По полрюмки. Давай, выпьем за счастье.
— Давай. Я думаю, не повредит. Наливай скорей! Он налил в маленькие рюмки какого-то вина.
— За счастье, Леночка. Ты — моя жизнь. Что бы ни было в будущем... И в прошлом. За тебя. Чтоб отныне, с этой минуты у нас не было никаких тайн друг от друга. Ни малейших.
— Кроме одной, Федя. — Она посмотрела на него с мольбой. — Кроме одной, которая для тебя не опасна. И, думаю, скоро перестанет быть тайной.
— Значит, и мне можно держать про себя кое-что? А то я сейчас чуть не покаялся...
— Н-ну, если тебе хочется... Если так надо... Это твое кое-что, оно не опасно для меня?
— Это что — ревность? — поспешил он спросить. — Айферзухт?
— Инобытие любви, бабушка так говорит.
— Понимаешь, это кое-что, оно является частью и твоей тайны и живет, пока существует твой секрет. Оно может быть страшным, но может быть и смешным...
— Мы ведь все скоро откроем друг другу? Обещаешь? Ну и хорошо. Хорошо! — она тряхнула головой, отгоняя свои сомнения. — Ты меня любишь?
— Да, — твердо сказал он.
— А я умираю от любви. Выпьем за это счастье. За любовь.
И они медленно выпили сладкое детское вино, сильно пахнущее земляникой.
Неуклонно надвигалось молчание, предшествующее великой минуте. Уже Федор Иванович под ее непрерывным ласковым взглядом сквозь очки съел большой — лучший — кусок индейки. Уже выпили чаю. Свадебный ужин пришел к концу.
— Ну-у? Что теперь будем делать? — спросила она, и голос ее сорвался на шепот. Она смотрела на него. Это было мужское дело — произнести решающие слова. И он их произнес:
— Пойдем теперь туда?
— Придется идти...
Они вошли в другую комнату. Федор Иванович улыбнулся ей.
— Взойдем на ложе?
— Придется взойти... Ты ложись, а я сейчас...
Она вышла. Он неумело сдернул пикейное покрывало с одной постели, обнажив красивое плюшевое одеяло — белое с зелеными елками и оленями. Сбросил халат на тумбочку и лег, утонул в мягкой, холодной, пахнущей туалетным мылом, совсем непривычной среде.
«Что мне нужно? — думал он. — Мне ведь очень немного нужно. Чтоб пришел, наконец, из области снов белоголовенький мальчишечка, и чтоб рядом был самый близкий взрослый человек. Вот этот, что за стеной. Мать мальчишечки. Не таящая от меня ничего. И тогда мне море по колено... С самого детства буду учить моего малыша разбираться в красивых словах, не попадаться на их приманку, чисто смеяться и не бояться ничего. И не иметь в душе ничего такого, от чего на лицо ложится особенное, несмываемое выражение: как будто человек почуял дурной запах...»
Вдруг он как бы проснулся. Дверь была открыта. Там стояла, сияя глазами, молодая женщина в длинной ночной рубашке с розовыми бантами. На ней не было очков. Распущенные темные волосы легко шевелились на плечах.
— Кто это такой? — он попятился в постели. — Какая-то новая! Как вас зовут?
— Ты меня не узнал?
— Леночка, бог создал для меня не эту незнакомую красавицу, а тебя. А этой прекрасной рубашкой надо любоваться отдельно. Бабушка подарила?
Она кивнула, и оба рассмеялись.
— Сними... Для первого свидания.
— Может быть, не надо?
— Мы ведь с тобой одна плоть. Я хочу видеть тебя всю. Ты лучше, чем эта рубашка.
— Может быть, потом?
— Нет, сегодня! Сейчас!
— Хорошо... — И вышла.
Должно быть, там, за дверью, она набралась мужества — вошла спокойная, нагая. Повернулась и плотно закрыла дверь. Спина, тонкая шея и плечи у нее были как у семилетнего мальчика из интеллигентной семьи. Тем неожиданнее поразила того, кто лежал в постели, зрелая сила ее тяжеловатой женственности, тронутой чуть заметным, размытым румянцем. Еще плотнее притянув дверь, она повернулась, откинула волосы назад. Качнулась и дрогнула грудь, как две больших напряженных грозди. Почувствовав быстрый мужской взгляд, Лена безжалостно придавила их, сложив обе руки локоть к локтю, и они в ужасе, полуживые, выглянули из-под ее рук.
— Леночка! Милая, не бойся меня. Для того все это и создано, чтобы любящий, допущенный лицезреть, воспламенился.
Они оба все время пытались шутить, чтобы отогнать неловкость.
— А ты любящий?
— Леночка, я истаял по тебе. Жизни осталось пять минут...
— И ты воспламенился?
— Погибаю! Иди!
— Придется идти, — сказала она, недоуменно пожав детскими плечами, обреченно качая головой. Это был иероглиф, адресованный только ему. Он устанавливал какой-то совсем новый контакт.
— Я все-таки не могу... Погашу свет.
— Не надо! В раю же было светло!
— Окно... Закрыть бы чем-нибудь.
— Там же висит... Не надо.
— Что это? — она уже держала в руке коробок со скрепками. — Как это сюда попало? Ты принес?
Она рассеянно подбрасывала на ладони эту коробку. Сунула в нее палец. Со страшным треском рассыпался по полу оранжевый дождь. Она замерла, держа пустую коробку в поднятой руке. Потом присела, подобрала одну скрепку, вторую... «Пик жизни!» — вспомнил Федор Иванович, мертвея от ужаса. Вдруг она задумалась, держа скрепки в горсти, медленно, все ниже опуская голову.
— Брось все! — закричал он в отчаянии. — Брось, брось! Ничего не думай!
— Почему ты так? — посмотрела, недоумевая.
— Ты что — видела где-нибудь такие скрепки?
— Еще бы... Их у Раечки в ректорате целый склад. Есть что-то в этих скрепках. Что-то непонятное. Ладно... Веником потом подмету.
Она выпрямилась. Эти скрепки сняли всю ее застенчивость. Белым горностаем она протекла к нему под одеяло. Федор Иванович протянул руки, но она слегка отпрянула. Вытянулась и молчала.
— Мне еще надо тебе кое-что сказать.
— Не надо. Не говори. Я все знаю.
— Что ты знаешь?
— Не надо ни о чем.
— Нет, надо. Почему-то считают некоторые, что это изъян...
«Вот оно», — вяло подумал он, сдаваясь. Но тут же воспрянул: «Это невозможно! Нельзя, пусть будет неопределенность!»
Он зажал уши и еще шевелил пальцами в ушах — чтоб ничего не слышать. Закрыл глаза и сквозь ресницы, как бы в сумерках, все же видел, как она шевелила маленькими, детски-чистыми губами, и при этом растопыренными пальцами лохматила волосы на его груди. Она исповедовалась ему в чем-то, в каком-то своем грехе. Потом подняла глаза со вздохом. Улыбнулась виновато. И вдруг заметила, что он по-настоящему, намертво закрыл уши. Смеясь, стала тормошить его, схватила обе руки, оторвала от ушей.
— Ты не слышал ничего! А ты ведь должен узнать. Должен.
Сковала обе его руки и прямо в ухо продудела:
— Ю стурую дуву! — так у нее получилось. — Я старая, старая дева! Знаешь, кто я? Бледно-голубая муха-девственница, только старая. Ты разве не видишь, что я вся — длинная, прозрачная и бледно-голубая! Ну? Разве я не должна была тебя предупредить?
Вот так бывает... Он провел рукой по лицу, сгоняя мертвую шелуху долгодневного наваждения. Взор его повеселел. Он радостно улыбнулся, получилась лучшая из его улыбок, и Лена, следившая за этой переменой в его лице, так и потянулась к нему.
В полночь они уже были мужем и женой. Лежа рядом с ним, она с преувеличенным вниманием рассматривала свои пальцы, и это тоже был иероглиф.
— Я ожидала большего от этого события, — сказала она. — Операция без наркоза.
Он хотел сказать нечто, но удержался. Тихо поцеловал ее.
Нечаянный ласковый смешок выдал его.
— Ты что хотел сказать? Ну-ка, выкладывай.
— Я хотел сказать: ученый всегда на посту.
— А что? И правильно.
— Не болтай чепухи, все так и должно быть. Я, например, счастлив. Наложил, наконец, на тебя лапу.
— Наложил, говоришь?
— Ожидания еще сбудутся.
— Ты так думаешь? Что-то интересное. Смотри, покрепче держи лапу...
— Ожидания сбудутся завтра.
— Завтра — нет. Завтра у меня будет листок нетрудоспособности. Как подумаю... Придется ведь еще рожать... Мне больше нравятся наши отношения, которые предшествовали... Начиная с того утра, когда я варила кофе. Ты помнишь потентиллу торментиллу?
— Конечно. А ты помнишь мой несчастный первый поцелуй?
— Еще бы! Чем дальше от него отхожу — тем прекраснее! Я не знаю, возможно ли это — чтобы затмило всю эту... прелюдию. Правда, одна дамка бывалая говорит, что заслоняет... Говорит, что это способно забрать власть над человеком. Будет грустно, если это затмит. Я даже не могу представить...
Утром они проснулись, взглянули друг на друга и на них вдруг накатило веселье. Она бросилась его душить, он заорал, оба перекатились на соседнюю постель, которая так и оставалась всю ночь под пикейным покрывалом. Не каждому могут быть понятны невообразимые детские шалости молодой супружеской пары, двух первых жителей рая, сошедших с ума от счастья. Но если бог существует, да к тому же имеет человеческий облик и способен видеть, слышать и реагировать, — ему достались редкие возможности. Он, конечно, не видел ничего — мгновенно опустил глаза. Но он слышал, он слышал!
Вот что дошло до его ушей:
— Не спеши, я не могу так бегать. Сам знаешь, почему. И не смотри так. Дай, лучше я на тебя посмотрю. Стой, не двигайся, а я обойду. А ты ничего! Ты худощавый, это мне даже нравится. Это у тебя рана? Как страшно... Можно потрогать? Ужас! Ты лежал на поле боя с этой дыркой в груди? И никого не было? Ох, еще... Какая ра-ана... Это из-за нее ты иногда хромаешь? В общем, ты мне нравишься. Ты герой... Но дальше тебе худеть нельзя. Пошли доедать индейку.
Потом заговорил мужчина.
— Нет, индейка потом. Дай теперь я! Стой на месте! Посмотрю на тебя. Ты прекрасна! Поцелуй меня. Красавица!! Это ты? Я не видел такого совершенства! Господи, неужели это моя жена! Неужели навсегда! Погоди одеваться, пройдись! Пробегись!
— Федор Иванович, мне же тру-удно бегать. Ох, впереди еще роды!..
Я представляю себе бога, слушающего все это. Он улыбается своей умиленной улыбкой. А может быть, и с некоторой грустью. Потому что он передал человеку самое лучшее, чего у него самого нет, никогда не было и не может быть.
Из чего я могу заключить, что самая большая святыня и ценность во всей Вселенной — это чистая человеческая душа, способная вместить любовь и страдание.
Полуодевшись — он в трусах и майке, она в халатике, молодые супруги долго сидели за столом и доедали индейку. Одну поджаристую ногу все же оставили, чтобы Федор Иванович мог днем прибежать и пообедать дома. После чая он посмотрел на часы и стал одеваться — надо было идти на работу. Она повисла на нем, обеими руками вцепилась в его плечо и сказала, что, наверно, сегодня весь день пролежит дома на больничном листе. Он взял было веник — подмести скрепки, но Лена отобрала.
— Потом. Полежу, сама подмету.
И тут он, подумав, сказал:
— Я, пожалуй, выдам тебе свою тайну. Чтоб совесть не мучила. Эти скрепки мне подарил наш поэт.
И, виновато на нее поглядывая, рассказал ей всю историю своих страданий — про попытки ворваться к Кондакову, про тезку и шахматы, про ботинки с дырками и «сэра Пэрси», про резную старинную кровать и эти скрепки.
Лена сразу же отпустила его плечо.
— И ты поверил! Ужасно! Это совсем на тебя не похоже!
— Ты смотришь, Леночка, с позиции Белинского, который считал ревность низменным чувством. А ты с позиции бабушки посмотри. Дело было почти верное — я терял тебя. Ты же бегала к нему. В тот подъезд.
— В какой подъезд? — она густо покраснела. — Господи! Ты видел, как я... Как ты не умер...
— Может, и умер бы. Но перед этим я мог натворить дел.
— Как права была бабушка... «сэра Пэрси» не смей отдавать, он мой, я его люблю. Ах, это я столько времени тебя терзала!
— И сейчас ведь продолжаешь...
Она опять тяжело повисла на нем.
— Все вижу. Ничего не выманишь. Придет время — узнаешь все.
Сам же он, между прочим, так и не открыл ей одной тайны — его и Ивана Ильича Стригалева. Тайна совсем не касалась Лены и настолько была серьезна, охраняла такие важные ценности, что он даже ни разу и не подумал о ней. Как будто ее совсем не было.
В два часа дня он прибежал на обеденный перерыв. У него теперь был свой ключ, он отпер дверь и, вешая пальто, закричал:
— Жена-а! Женка! Супруга!
В квартире было тихо. Он ворвался в первую комнату. Нет, он, оказывается, не испил еще всей своей чаши. Похоже, что она без дна. Он увидел стол, накрытый для одного человека. Около тарелки белел поставленный стоймя согнутый пополам листок: «Обедай без меня. Я скоро приду. Целую».
Он сел около окна — ждать. Ждал сорок минут, час, полтора часа и шептал: «Этого ей не следовало бы делать».
Потом вскочил и, схватив пальто, хлопнув дверью, побежал по лестнице вниз, понесся по двору, по улице — назад, в учхоз.
В его комнате в финском домике стоял Краснов и задумчиво глядел на стоявшие перед ним на стеллаже чашки Петри и длинные узкие ящики с землей. Федор Иванович уже знал — спортсмен смотрел на чашки Петри только для виду. Он в это время втягивал и отпускал прямую кишку и считал.
— Уже пикируете в ящики? — спросил Федор Иванович.
Краснов кивнул, — боялся сбиться со счета.
— Это те семена?
— Ага...
— Старик поделился?
— Пять пакетов увез, а один велел высеять.
— Блажко не видели?
— Она не пришла сегодня. Ее аспиранты искали...
Когда после работы он открыл дверь сорок седьмой квартиры, Лена — ласковая, мягкая вышла ему навстречу.
— Почему не обедал?
— Где была?
— Позволь мне не отвечать. Позволь, хорошо? Не хочу тебе врать.
— Хорошо...
Он молчал. Она не отходила от него. У нее теперь появился, стал постоянным проникающий в душу долгий взгляд. И еще: она стала, проходя мимо него, со специальным усилием опираться, повисать на нем. Однажды, когда они вместе подошли к окну, она вдруг тяжело — специально — наступила ему на ногу. Ловя его взгляд, сказала:
— Ну улыбнись же, а то я скоро подохну. Так страшно смотришь. Улыбнись, кому говорят! Я живу от одной твоей улыбки до другой.
В этот вечер они легли рано. Наступила их вторая ночь. Долго молчали. Потом она сказала:
— Ты что, забыл, что около тебя лежит твоя любящая без памяти жена? Ну-ка, поцелуй ее. Еще...
— Завиральный теоретик, вот ты кто, — сказал он, обнимая ее, и она счастливо засмеялась.
Мужчины по природе своей получают от жизни больше, чем женщины. Многие и пользуются этим преимуществом на сто процентов. А настоящий мужчина должен подняться еще на одну ступень — к сверхпреимуществу. Оно состоит в том, чтобы время от времени отказывать себе, притом в существенном. Конечно, в пользу обойденного, но скрывающего обиду друга — женщины. Не скользить легкомысленно по лугу наслаждений. В этом — сверхвысота.
Это, должно быть, закон природы. Федор Иванович ни о чем таком не думал, но стихия закона жила в нем. И среди ночи он вдруг увидел, как на ее лицо пала тень темной злобы, как плотно сошлись сердитые брови, сжались губы. В эту минуту она находилась в глубоком уединении, сама с собой. Сквозь сжатые ресницы заметила его взгляд, полный жадного и немного испуганного интереса и, слабыми пальцами залепив его глаза, оттолкнула. Через несколько мгновений она легко засмеялась и, расцеловав его, счастливо объявила:
— Заслонило!.. Заслонило, представляешь... С детским удивлением и с любопытством ученого встретила она приход в ее жизнь этой темной силы. И больше не расставалась с нею, с каждой ночью все больше вникая в эту страсть, и эти ночи понеслись одна за другой, непохожие, пугающе новые. Захватывали иногда и день. Так что Федор Иванович, который с невольной робостью наблюдал этот ее рост, даже стал подумывать: не наступит ли у нее стадия интереса к другим мужчинам.
И был еще вечер, последняя суббота апреля. Они лежали полуодетые на его постели, и вдруг он почувствовал, что Лена не с ним, что ее милая непредсказуемо разнообразная сущность, которую он так любил, куда-то улетела. И совсем неожиданно и не таясь, Лена слегка разомкнула его объятия и посмотрела на часы.
— Тебя нет со мной, — со стоном сказал он и отвернулся. Она бросилась его целовать.
— Ну разве я не с тобой? — она снова и снова приникала к нему.
— Только тело, только тело! Оболочка! — И, поглядев ей в глаза, всматриваясь, он отчетливо добавил: — Только перья! Обронила в болото перо...
— Ничего ты не понимаешь. Скажи, ты счастлив со мной?
— Не совсем...
— Но все-таки, частица есть. Есть? Вот и не ставь ее на карту. Я сейчас уйду на два часа. А ты лежи. Можешь даже заснуть. И смотри — не ходи за мной. Береги то, что есть. Его больше, чем ты думаешь. Ладно? Ах, я уже опоздала!
И, легко отстранив его, она спрыгнула с постели и быстро начала одеваться.
В окнах уже стояла весенняя томительная синь. Лена помахала ему и ушла. А вернулась не через два, а через четыре часа. Посмотрела ему в лицо, потемнела.
— Ладно. Я постараюсь реже ходить туда...
Это было в субботу. А в воскресенье, уйдя на полчаса в магазин, она, должно быть, услышала какой-то зов. Федор Иванович сразу это почувствовал. К вечеру тягостное чувство его усилилось — она начала тайком поглядывать на часы и один раз в коридоре в отчаянии сплела пальцы и заломила их...
— Я прилягу, — сказал он и как бы подавил зевок.
— Какая тоска — завтра опять на работу. Ложись и ты, а?
— Ты располагайся, а я немного постираю. Ложись, я скоро приду.
Он разделся и аккуратно сложил на стуле брюки, повесил ковбойку. Взяв газету, громко зашелестел ею. Опять зевнул, уронил газету и, повернувшись на бок, зарылся лицом в подушку.
«Раз ты меня продолжаешь обманывать...» — он зажмурился, чтоб подумала, что спит. Были слышны тихие шаги в другой комнате — она подходила к двери, заглядывала. Ушла в ванную, пустила громадную струю воды. Потом по лицу его скользнуло как бы дуновение ветерка — она неслышно подходила проверить.
«Господи, это моя жена! — думал он. — Как скрытны люди! Где же берега твоей загадочной жизни? Вот сейчас ты думаешь о чем-то, а может быть, и о ком-то, только не обо мне. Но вчера — только вчера — что же это было? Вчера у тебя был всего лишь кратковременный обморок любви. И вчера ты думала не обо мне — вникала в свои временные переживания. К сожалению, этот обморок быстро проходит. И ты начинаешь смотреть на часы. Хватить бы их об пол. Нет, надо кончать с этим, — он старался дышать тихо и мерно. — Ты попалась, попалась, дружок».
Вода в ванной тяжело гремела. Он чуть приподнял голову. Лены не было. «Наверное, уже на лестнице...» Он вскочил. Точно и быстро двигаясь, оделся, сунул ноги в тапочки. Ее не было и в коридоре. Набросив «мартина идена», он неслышно открыл наружную дверь. Далеко внизу щелкали ее быстрые каблучки. Хлопнула дверь подъезда. Оставив незапертой квартиру, он понесся вниз гигантскими скачками. Приоткрыл дверь подъезда. Лена в синей, принадлежавшей ему телогрейке, наброшенной на плечи, сквозь сумерки легко бежала через двор к тому, знакомому подъезду. Зарычала пружиной дверь. Тут Лена остановилась, посмотрела назад — на окна, на свой подъезд. И скрылась. И дверь тяжелым ударом как бы прибила этот миг, поставила точку на всем.
Он перебежал двор по сухому асфальту. С напряженной медленностью обманул пружину двери и без звука скользнул в подъезд. Ее замедленные шаги стучали наверху. «Лифт не работает», — прочитал он мельком и неслышно запрыгал по лестнице, с первой ступени на третью, на пятую, попадая в такт ее шагам. «Выясним теперь, у кого ты пропадаешь все время, — бежала рядом с ним мстительная мечта. — Потом объяснимся раз и навсегда, и ты навсегда перестанешь применять ко мне свою завиральную теорию. И у нас больше никогда не будет белых пятен. Если вообще останется что-нибудь...»
Вот и четвертый этаж, знакомая дверь с кнопками. Шаги Лены слышались выше. Федор Иванович взлетел без звука еще на этаж. У этих малиновых тапок был замечательно мягкий ход! Вот Лена остановилась, похоже, на шестом. Слышен ее приветливый голос. Ответил еще чей-то — чей-то мужской, очень молодой. Опять ее шаги. Негромко вздохнула и присосалась на место дверь, и все затихло. Федор Иванович в несколько скачков пролетел три марша. На промежуточной площадке — на подоконнике — сидела пара: девушка и желтоволосый молодой человек. Саша Жуков! Федор Иванович кивнул им. Оба запоздало соскочили с подоконника, что-то крикнули вслед. Но он уже рванул почему-то незапертую дверь, вбежал в маленькую, как у Кондакова, прихожую. Здесь был сумеречно-желтый свет, а впереди чернел зев полуоткрытой двери. Там, в комнате, было темно. Протянулась мужская рука в черном пиджачном рукаве и закрыла эту дверь.
Федор Иванович сейчас же ее распахнул и остановился на пороге. Он ничего не видел в черном мраке, который открылся перед ним, кроме большого голубоватого светлого квадрата, на котором двигалось что-то расплывчатое. Легко трещал киноаппарат. Здесь смотрели фильм.
Федор Иванович всмотрелся. На голубоватом экране двигалось что-то вроде серых пальцев, мягко ощупывающих пространство. Потом показалось, будто две прозрачные руки совместили серые пальцы, и они склеились. С трудом разорвав этот контакт, пальцы сложились в две щепоти, и прозрачные руки с мягкой грацией развели их вновь. «Чертовщина какая-то», — подумал Федор Иванович, и в этот момент аппарат умолк, движение пальцев остановилось, и экран погас.
— Товарищи! У нас чужой! — раздался молодой мужской голос. — Вон стоит, у двери.
И сразу из тьмы к нему бросилась Лена, он увидел ее очки и за ними — бегающие глаза. Уперлась обеими руками ему в грудь. Он отвел ее руки.
— Что же наши-то! Сашка для чего сидит? — возмутился кто-то. — Зажгите свет!
— Ни в коем случае! — послышался дребезжащий повелительный голосок, как будто принадлежащий очень маленькому человеку. — Нельзя, не зажигайте. Он же увидит всех!
— Здравствуйте, Натан Михайлович! — сказал в темноту Федор Иванович.
Он уже понял все. Здесь тайно собиралось то самое кубло, которое академик Рядно искал и не мог найти, и они смотрели какой-то запретный научный фильм. «Это же хромосомы! Деление клетки!» — догадался он.
— Я за него ручаюсь, товарищи, — Лена повернулась к нему спиной, как бы закрывая его от всех. — Это мой муж. Мой ревнивый муж. За мной прилетел. Добегался, родной муженек. Это я привела за собой такой пышный хвост...
— Когда в дело вмешиваются матримониальные дела... — опять вмешался непреклонный саркастический голосок Хейфеца.
— Товарищи! Пусть он и муж нашего ученого секретаря... — послышался строгий девичий голос. — Я все равно должна напомнить то, о чем мы строго условились. Чтобы ходить на наши семинары, одного поручительства мало.
— Я тоже могу поручиться, — вмешался очень знакомый тенор. И сбоку вышел из темноты приветливо улыбающийся Краснов. — Федора Ивановича у нас все знают. Федор Иванович это Федор Иванович. Человек неподкупный, справедливый...
— А я решительно против, — послышался во тьме спокойный, как всегда угрюмый голос Стригалева. — Федор Иванович принадлежит к враждебному направлению. И вообще, в этих делах формальность соблюдать не лишне.
Иван Ильич ничем не выдал своего отношения к новости, которая больно коснулась и его, и к тому же была возвещена самой Леной. Душа Федора Ивановича напряглась, слушая: не скрипнет ли что-нибудь в ржавом замке, не шевельнутся ли сувальды. Но Троллейбус как будто и не слышал откровенного заявления Лены. Помнил только о тайне, навсегда породнившей его с Федором Ивановичем. И берег ее, показывая всем, насколько он чужд неожиданному гостю и как он решительно не согласен с попытками ввести чужого в эту компанию.
— Я тоже принадлежу к враждебному направлению, — весело гнул свое Краснов. — Можно и принять.
— Мы знаем вас, — заметила строгая девица. — Условие есть условие.
— Прошу вас помнить, товарищи, — резко возвысился голос Хейфеца. — Увеличится число членов — увеличится и основа для опасений. В каждой аудитории, где больше двух человек, может находиться любитель писать доносы. Чем они руководствуются, эти добровольцы, не знаю.
«Он помнит мою ревизию, — подумал Федор Иванович. — Считает меня главным виновником всей беды».
— Действительно. Всю жизнь думаю об этом феномене природы и не могу найти ответа, — сказал кто-то вдали, явно в его адрес. — Это такой же имманентный закон, как и менделевское один к трем...
«Это кто-то с другого факультета», — подумал Федор Иванович.
— Удивительно, — жаловался детский голос Хейфеца, как бы спохватившись и постепенно затихая. — Его может быть здесь и нет, он, может, сидит сейчас в ресторане «Заречье» и ест осетрину под шубой... А мы вынуждены строить свою жизнь с расчетом на его присутствие. Чем он держит нас?
— Страхом, страхом, — ответил кто-то, вразумляя.
— Прошу прекратить эти разговоры. Прошу заниматься только тем, чем мы всегда занимаемся, — холодно и спокойно приказал Стригалев. Он, видимо, был здесь главным.
— Товарищи! — наконец заговорил и Федор Иванович, глядя в настороженную тьму. Ему все никак не удавалось вставить свое слово. — Товарищи! Я должен заявить следующее. Я действительно не разделяю некоторых научных концепций. И твердо стою на позициях, занимаемых академиками Трофимом Денисовичем Лысенко и Кассианом Дамиановичем Рядно. — Это он подавал сигнал Стригалеву, что тоже помнит о тайне. — Я действительно принадлежу к другому направлению, но враждебности к вам не чувствую. И я торжественно клянусь вам: поскольку я не считаю ваши занятия опасными, я ничего из того, что увидел и услышал здесь, никому не передам. Ни в устной, ни в письменной форме. Ни в форме намека. Какого бы мнения ни придерживались на этот счет мои единомышленники...
— Мы знаем вас, можно было бы и не вкладывать столько огня в вашу клятву, — сказал Стригалев, давая понять Федору Ивановичу, что тот слегка сбился с нужного тона, что надо резче, четче. — Тем не менее, мы не можем разрешить вам...
— Я сейчас же ухожу...
— Пусть досмотрит с нами рулончик, — проговорил кто-то с явной симпатией к Федору Ивановичу. С симпатией и с полемической ухмылкой. — Это будет ему интересно... Как ученому, стремящемуся к истине...
— Рулончик пусть досмотрит, не возражаю, — согласился Стригалев. — Федору Ивановичу повезло, это фильм-уникум. Иные доктора и академики не видели этого фильма. — И перешел на деловой тон: — Давайте тогда смотреть сначала, это и нам будет нелишне.
Вдали, как фонарик в ночном лесу, мигнула лампочка-малютка. Долго шелестела пленка — ее перематывали. Потом что-то застегнулось, что-то защелкнулось, вспыхнул яркий экран, и на нем задрожали слова английского текста. Федор Иванович напрягся — он был не очень силен в английском. Но тут Стригалев со своего места начал лекцию.
— Этот фильм, как я уже говорил, представляет собой высшее достижение современной техники микрофильмирования. С помощью тончайших приемов удалось выделить и поместить под объектив живую клетку и создать условия, при которых она могла продолжать свои естественные отправления, продолжала делиться. В нее нельзя было вводить никаких красителей, тем не менее, как вы видели, и опять сейчас... Вот, вы уже видите, структура ее ядра. Хромосомы. Вы увидите их сейчас в разных стадиях митоза... То есть деления клетки...
Федор Иванович понял: Стригалев перевел это слово специально для него. «Мог бы и не переводить, что такое митоз, я знаю», — подумал он.
— Перед нами клетка... Живая клерка амариллиса...
— Все же, по-моему, это аллиум сативум, — миролюбиво прохрустел голосок Хейфеца.
— К сожалению, начало оторвано, Натан Михайлович. Мы сейчас не сможем решить наш спор.
На экране уже началось деление клетки. Хромосомы шевелились, как клубок серых червей, потом вдруг выстроились в строгий вертикальный порядок. Вдруг удвоились — теперь это были пары. Тут же какая-то сила потащила эти пары врозь, хромосомы подчинились, обмякли, и что-то их повлекло к двум разным полюсам.
— Человеку удалось подсмотреть одну из сокровеннейших тайн, — проговорил Хейфец. — Перед нами такой же факт, как движение Земли вокруг Солнца. И столь же оспариваемый...
Федор Иванович по этому разъяснению профессора понял, что здесь сидело немало студентов, молодежи, еще стоящей на пороге науки.
— ...И если я увидел такое, меня уже не заставишь думать, что этого нет, — продолжал Хейфец. Последние его слова были адресованы явно тем, кто твердо стоит на позициях академика Рядно.
— Натан Михайлович, пожалуйста, пропаганду ведите вне этих стен, — сказал добродушно Стригалев. — Вот видите, товарищи, тут опять... Хромосомы обособились, выстроились... Готово! Произошло удвоение... Вот пни расходятся, разошлись... И сразу образуется перетяжка... Уже видна, вот она. Разделила клетку на две дочерние. Получились две клетки, в каждой то же число хромосом, какое было в начале процесса. Останови, пожалуйста, аппарат. Свет не зажигай.
Экран погас. Стригалев помедлил, как бы собираясь с силами.
— Теперь, товарищи, вам покажут главное, ради чего мы бились, доставали этот фильм. Достать его было нелегко, слишком много заявок, а рулончик один...
«Кубло, — подумал Федор Иванович. — У них есть еще кто-то повыше, кто принимает заявки!»
— До сих пор вы видели здесь нормальное деление клетки. Как она делится, живя в нормальных условиях обитания. Без привходящих аномалий. Вы это уже знали по теории, видели в учебниках. А сейчас будет такое, чего вы нигде не увидите. Пока... Кроме этой комнаты. В процесс деления вмешивается внешний фактор.
В одних случаях это бывает температурный шок, в других — активная частица солнечного света... Или, скажем, химический фактор вторгнется. В нашем случае именно он вторгается в делящуюся клетку. Очень слабый раствор колхицина. Этот алкалоид содержится в луковицах колхикум аутомнале. Надо привыкать к латыни, это безвременник осенний. Мы о нем уже говорили. Не синтетическое какое-нибудь вещество, а естественный продукт, поставляемый самой природой. Пожалуйста, давай фильм...
Экран ярко вспыхнул. В центре его ясно обособленная клетка начинала делиться.
— Вот она нормально делится, — как бы недовольно звучал голос Стригалева. — Вот приливается раствор колхицина. Уже заметно: видите, хромосомы почувствовали, если можно так сказать. Реагируют. Видите, какие стали движения... Не тот порядок, верно? Но ничего. Разошлись все-таки, а вот и перетяжечка. С грехом пополам, но образовалась. Две нормальные клетки. Правда, нормальные ли они, это еще не известно. О тонких изменениях мы еще поговорим в будущем. Но так, внешне, вы видите, получились две жизнеспособные клетки. С тем же числом хромосом в каждой. Значит, раствор был слишком слаб. Вот еще клетка. Делится, делится, видите? Приливается опять колхицин. Уже покрепче, сразу видно. Перетяжечка — пошла, пошла... Смотрите, что с нею делается! Рвется, тает! Так и не разделила... Вот и клетка успокоилась. Каждому видно — получился гигант. Было восемь, стало шестнадцать хромосом. Если бы окрасить, можно бы и точно сосчитать все до одной. Но мы с вами уже и окрашивали и считали. Вот еще одна клетка делится. Опять... То же самое, сейчас получится двойная клетка. Уже! Видите, как отчетливо! Вот так мы получаем полиплоидные клетки, из которых развиваются потом наши картошки с новыми свойствами. Вот еще одна — видите, как точно все! Наверно, один и тот же процент алкалоида в растворе. Мотайте, ребята, на ус. Теперь, когда будете в учхозе проращивать семена или когда будете наблюдать, как ваше растение развивается, закрывайте иногда глаза. Чтоб перед вами эта картина вставала. Чтобы знать, что вы делаете. Чтоб не верить на слово профессору, а знать, только знать. Как требует один большой ученый... Очень оригинально мыслящий... Во-от... Вот тут показано сейчас будет, что получается... Видите — прилили колхицин, и пошло, пошло. Сейчас хромосомы начнут разваливаться на кусочки. Видите, кутерьма пошла какая... Это уже смерть. Тут уже никаких новых клеток не получите. Здесь была превышена критическая концентрация. Тонкость нужна, товарищи! Тонкость! Сотые доли процента.
Все это время Лена стояла рядом с Федором Ивановичем, держала его за руку. Когда экран опять погас, она шепнула ему в полной темноте:
— Уходи. Жди меня около «Культтоваров». И он, кратко поблагодарив всех и извинившись за вторжение, вышел. Минут через сорок на тротуаре Лена чуть не сшибла его, внезапно налетев сзади.
— Ну что, узнал? Узнал теперь, к кому я бегаю? Прекратил свое инобытие?
— А ты — оценила, наконец, мой подвиг?
— Господи! Он в тапочках! Неужели так серьезно! — и она потащила его во двор, домой.
Пока лифт плыл, они молчали, и объятие их было, пожалуй, самым крепким за все время их любви, отчаянно-слитным, горьковатым. Лифт остановился, а они стояли, обнявшись и закрыв глаза.
— Что ж мы стоим? — спросила, наконец, Лена. И они вышли. — Смотри, дверь! Даже дверь оставил!
— Это я, моя работа, — сказал он. — Это я был в состоянии наивысшего инобытия.
— Ох, там же льется вода! — спохватилась она. И побежала в ванную закрывать кран.
Когда сели за стол пить чай и выпили уже по чашке, Федор Иванович сказал ей:
— Мы будем каждый год отмечать с тобой день свадьбы. Надо будет всегда считать именно этот день. Двадцать девятое апреля. День, когда мы покончили, наконец, со всеми тайнами.
— Со всеми? — она чисто, ясно посмотрела на него через очки. У нее даже очки умели говорить.
— У меня еще осталась одна.
— Женщина в ней не участвует?
— Только один-единственный человек, мужчина. Тайна вроде твоей. Почти копия.
— Надеюсь, этот мужчина не Касьян Демьяныч?
— Леночка, не бойся. Нет.
— Тогда оставь тайну при себе. Не хочу вникать. Ради прочности гнезда. У меня уже действует инстинкт воробьихи. Вот ты вник — думаешь, лучше сделал? Груз новый взял на себя. Как было хорошо, когда не было... И мне было лучше. Что ж, хочешь нести — неси. Только нам обоим тяжелее будет от этого. Оттого, что он у нас с тобой стал общий...
— Почему? Не понимаю...
— Не понимаешь? — она придвинулась, налегла эму на плечо, стала тяжело смотреть сквозь очки, как будто прощаясь. Вздохнула. — Сейчас поймешь. Ты слышал, что сказал Натан Михайлович? Увеличилась основа для опасений. Пока ты не появился у нас, ты был вне подозрений. У нас же все что-то предчувствуют. И каждый смотрит на соседа с опаской. А настоящий опасный действительно осетрину, может, ест где-нибудь. А Хейфец наш каждого подозревает. Тебя, конечно, в первую очередь.
— Теперь и тебя будут...
— Естественно, — она улыбнулась. — Скажи, ты ради своей тайны заявил, что твердо стоишь на позициях?
— Только ради нее.
— Получилось натурально. Ты умеешь. Так натурально, с силой, что я даже испугалась.
— Леночка! Там же торчал этот... Соглядатай академика Рядно!
— Ты о ком?
— Да о Краснове же! С Тумановой ты дружить? Это же тот, о ком она говорит «мой подлец». Или «сволочь порядочная». Он же все время в ректорате около Варичева да около Касьяна отирается!
— Ты вроде наших, заразился. Краснова я не идеализирую. Но ничего такого за ним мы пока не замечали. Он уже полгода у нас... Мы его проверяли, проверяли...
— Полгода! Да вы у Касьяна в кармане все! Я правильно заявил о своей твердости. Еще слабовато, надо было четче. Он уже наверняка доложил Касьяну о моем появлении у вас.
— Ты неправ. Что он, как ты говоришь, отирается, так это, знаешь, был такой святой Себастьян. Он тоже отирался. В стане язычников.
— Это он тебе рассказал?
— Ну да, он. Ну и что?
— Это же он у Тумановой этот исторический пример... Бросил инвалидом и ходит к ней. Деньги клянчит. Ты спроси, где у него стан язычников — у вас или там.
— Спросили уже. Он отвечает: конечно, там. Оснований не верить пока не было.
— Не было? Ничего, появятся еще! Увидите тогда, что такое слепая вера. Вспомните меня.
— Без риска ничего бы не сделалось, — она легко засмеялась и положила руку на его костистое запястье. Поздно вечером он сказал ей:
— Теперь я побегу. По своей тайне.
— Возвращайся поскорей, — она обняла его. — А то я побегу по твоему следу.
Он гибким и очень быстрым — новым для себя — шагом с легкой хромотой проскользнул по улице к мосту, перебежал его, свернул на тропку, что вела к трубам, и еще через три минуты позвонил у темной калитки Стригалева. Хозяин сразу вышел. Приветливо что-то промычал, потащил пить чай.
— Нет, нет, — уперся Федор Иванович. — Вот сюда пойдемте, где чисто, где нет ни стен, ни кустов. Вот сюда.
Они вышли в поле.
— Иван Ильич! Я вас со всей решительностью... предупреждаю, — быстро заговорил Федор Иванович. — Я даже бежал. Я видел у вас Краснова. Он у вас уже полгода! Когда Рядно посылал меня к вам, он говорил, что в институте есть подпольное кубло. Откуда мог узнать? Он хвалил мне Краснова!
— Если бы Краснов нас продал, нас давно бы... — перебил Стригалев. — Рядно не имеет в руках фактов.
— Он говорил, что Краснов у него свой!
— Мы все у него были свои. Кроме двух-трех... Открытых несвоих он давно...
— Он же страшная личность! Весь кривой... Он же родителей. Отца и мать родных... Он Бревешков!
— Да, я слышал об этой истории.
Федор Иванович чувствовал, что простые ответы Ивана Ильича, а главное, его спокойная позиция — все это действует на него. Тревога его не то, чтобы оседала — в ней исчезала убеждающая сила.
— Как он к вам втерся? — спросил он.
— У Тумановой мы встречались. Там обстановка была... благоприятная... Вот мы и присмотрелись. Я вижу, вы сами не очень уверены. Уже остыли...
— Это грохот мыслей заглушил.
— О чем вы?
— Есть такая штука. Отдаленный голос. Если привыкнешь его слушать...
— Это что — теория?
— Скорее, практика. Наблюдение. Факт.
— Вы не беспокойтесь, Федор Иванович. Мы подпустили его к себе не сразу.
— Вот спросите у Тумановой, чья была инициатива. Пусть вспомнит.
— Видите, если я начну сейчас принимать меры, никто мне не поверит. Но я чувствую, здесь чем-то пахнет. — Стригалев смотрел в сторону, ерошил волосы. — В общем, будем присматриваться...
На следующий день Федор Иванович и Лена пошли на работу порознь. Так решили оба. Тайна Федора Ивановича и ее тайна требовали этого. «Святой Себастьян... — шептал Федор Иванович, шагая. — Пролез! Ух ты какая, оказывается, тварь!»
Все же шевелились и сомнения. Ведь могло быть и так, что Краснов познакомился с фактами настоящей науки, почувствовал вкус к истине и перешел в этот лагерь. Такие факты, как этот фильм, кого хочешь убедят. И если человек что-нибудь соображает, он должен бы понять, что окончательная победа будет за этим направлением. А поскольку он наверняка неравнодушен к дорогим костюмам и любит быть в списках на получение, значит, и другое должен видеть: вся выгода достанется победителю. Рано или поздно.
«В том-то и дело. Все в этом. Рано или поздно... — подумал он о Краснове. — Альпинист уверен, что это произойдет слишком поздно, когда костюмы будут не нужны».
В финском домике, в его комнате на столе лежал серый мяч Краснова. Сам Ким Савельевич стоял среди стеллажей, у окна. Ящики со своими растениями он устроил на самое лучшее место и каждый день по несколько раз приходил любоваться ростками.
— Привет! — сказал Федор Иванович.
После ответного восклицания, бодро прозвеневшего среди стеллажей, он коварно замолчал и подошел к ящикам.
— Ага, семена-то наши! Настоящий лист выкидывают! Та-ак, и здесь пошел листок... Смотри-ка, дружно!
Хорошо перезимовали... — он слегка мучил Краснова, которому не терпелось заговорить о вчерашнем.
— Как вам вчерашний рулончик? — спросил, наконец, Ким.
— Я чувствую, ты попался на эту фальшивку.
Спортсмен выглянул из-за ящиков с веселой зеленью, внимательно посмотрел на него и ничего не сказал. «Кажется, я перехватил», — подумал Федор Иванович.
— Первые кадры, где простое деление, конечно, чистая натура, — продолжал он. — Надо сказать, ловко сделано. А с колхицином фальшивка. Эти англичане просто подогревали препарат.
— А клетка? С удвоенным набором хромосом...
— Она нежизнеспособна...
— Как же... А у Троллейбуса? Вон у нас на стеллажах. А вот в ящике, из этих семян?..
— Вижу, научился кое-чему. Ты, по-моему, давно у них?
Ким уклонился от ответа.
— Вам и так верят, — сказал он после долгой паузы, во время которой обстоятельно, серьезно он думал черт знает о чем. — Так что клятва ваша была ни к чему. Она только настораживает.
— Ты думаешь? Заметил что-нибудь?
— Перегнули. Хейфец шушукался со студентами — сразу замолчал. Могу, между прочим, организовать и третью рекомендацию. Походить к ним стоит. Там бывают интересные вещи...
«Ловит», — подумал Федор Иванович.
— Вас кто послал? Рядно? — спросил Краснов, не отрывая взгляда от своих растений.
— Нет, от себя.
— Ну да, кто послал, вы не скажете. Ревнивый муж — это у вас получилось похоже...
«Ловит, ловит, — подумал Федор Иванович. — Но на чьей он стороне?»
— Я действительно ревнивый муж, — заметил он. — Но тебя-то я не ожидал там встретить, — он сделал глупо-восхищенное лицо, — Наш-то шеф! Смотри, какой старик хитрый. Тебе он тоже ничего про меня не говорил?
— Не говорил. То есть кое-что, конечно, говорил...
«Ага!» — подумал Федор Иванович.
Ну, кое-что он и мне про тебя... А про то, что и я там буду — это он тебе говорил?
— Про это не говорил. А про меня что?
— Так мы с тобой далеко зайдем. Что тебе про меня, что мне про тебя — давай оставим это. Старик не любит. Но информация у шефа на высоте!
— Шеф у нас еще тот! — сказал Краснов, несколько разочарованный беседой. — И сотрудники у него... Умеет кадры выбирать!..
— Хо-хо-хо! — хохотнул Федор Иванович, даже не улыбнувшись.