«Женщина, преследуемая смертью…»
«Я нахожусь в том состоянии, когда не чувствуешь под собой почвы! И около нет ни души, которая могла бы что-либо посоветовать и беспристрастно отнестись…»
Л. Мизинова — А. Чехову
Монтре, 3 октября 1894 г.
Ей казалось, что она медленно умирает, и уже ничто, никто и никогда не заставит ее вернуться к жизни. Папарацци, которым однажды удалось засечь Марину в сопровождении французского режиссера Жан-Пьера Сантье, были разочарованы: если роман между ними и был, то скоротечный и горячечный — как сиюминутный порыв, попытка бежать, попутно мстя за причиненную обиду…
Что говорил ей Гамлет голосом ее Владимира?
…И в смертной схватке с целым миром бед
Покончить с ними? Умереть. Забыться.
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу. Это ли не цель
Желанная? Скончаться. Сном забыться.
Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?..
«Забыться сном»? Ну, что ж, пусть будет так.
Очнувшись, она сразу вспомнила свой «Сон номер семь»: «Я иду по знакомой мне улице в сторону кладбища, на котором похоронена моя мама. По другой стороне улицы в том же направлении идет человек моего возраста — я знаю, что он старел вместе со мной. Это Владимир Высоцкий. Я зову его. Он подходит и обнимает меня. Спрашиваю: зачем тогда давно ты притворился мертвым? Зачем тем самым принес мне столько горя? Владимир улыбается, но не отвечает. Я расспрашиваю Владимира, как он прожил все то время, что мы не виделись. Оказывается, он женат, у него маленькие дети, дом — и я вижу это совершенное деревянное архитектурное строение. Он нежно прощается со мной…» И снова мокрые глаза…
Нет, это невозможно!
Какое счастье, что удалось-таки расквитаться с квартирными, дачными и прочими имущественными делами, которыми донимали ее Володины наследники.
27 февраля 1981 года между «гражданкой Франции де Полякофф Марина Катрин, проживающей — Франция, 10 АВ Марина Мэзон-Лаффит, корпус 4, кв.41, гражданином Высоцким Семеном Владимировичем, Высоцким Никитой Владимировичем… Высоцким Аркадием Владимировичем…» заключен договор о разделе наследственного имущества. В собственность Н.М. Высоцкой и ее внуков переходили «накопления в жилищно-строительном кооперативе „Художник-график“ (7179 руб. 61 коп.) …и паенакопления в гаражно-строительном кооперативе „Художник-график“ (1753 руб. 43 коп.). При подписании договора гражданка де Полякофф в возмещение полученного имущества (двух битых автомобилей) обязывается выплатить определенные суммы наследникам и оплатить расходы по заключению договора…»
Кое-как, с трудом пройдя через череду публичных дрязг, перепалок, разбирательств, рассоривших многих ранее очень близких людей, удалось также оставить за спиной и навсегда забыть дурацкий и никчемный спор по поводу дома Высоцкого, который они построили на дачной территории Володарского. Можно было облегченно вздохнуть и брезгливо отряхнуться: уф-ф-ф!
…Улетая после траурных мероприятий по поводу годовщины смерти Высоцкого, в Шереметьево Марина столкнулась с Аллой Демидовой. Нетерпеливая очередь к посту паспортного контроля тихо поругивала медлительных пограничников, каждый мечтал поскорее добраться до уютного кресла в самолете «Air France», принять из рук стюардессы чего-нибудь освежающего… Мельком окинув Марину профессиональным взором, Алла сразу отметила: не выспалась.
Угадывая ее мысли, Марина потерла ладонями лицо: «Вчера с ребятами до утра сидели в „Каме“ на Таганке. Не хотелось расставаться, неизвестно, скоро ли еще увидимся… А в Париж надолго?» — «По частному приглашению. По срокам — как получится».
В салоне Марина критически огляделась, досадливо поморщилась: «„Эконом-класс“, все понятно… Хорошо хоть ты рядом». Салон был забит французскими туристами, что называется, под завязку. Средние буржуа — публика шумная и бесцеремонная. Но главное — непоседливая. Марине досталось крайнее место, и снующие туда-сюда пассажиры то и дело задевали ее — кто рукой, кто сумкой. «Трам-тарарам! Мать твою! — ругалась Влади исключительно по-русски. — Знали бы они, с кем летят, ноги бы мне целовали!»
Алла засмеялась: «Знаешь, а вы с Володей все-таки так похожи! Как-то мы куда-то вместе летели, не помню уж куда, и когда ему стюардесса не разрешила курить в салоне, он грустно так посмотрел ей вслед и сказал: „Эх, знала бы ты, девочка, кого везешь…“»
За разговорами время прошло незаметно. «И вот, уже в парижском аэропорту, мы стоим на эскалаторе, — рассказывала Демидова, — о чем-то говорим, и вдруг вижу: она на глазах меняется — лицо светлеет, молодеет, вытягивается, вся опухлость проходит. Я оборачиваюсь, стоит какой-то маленький человечек. Она меня знакомит: „Шварценберг — известный онколог…“»
— Да-да, — рассеянно кивнула Алла Сергеевна, а в голове у нее почему-то мелькнули старые-престарые шаловливые евтушенковские строки: «Какие девочки в Париже, черт возьми! И черт — он с удовольствием их взял бы!..» Не желая служить помехой, решила деликатно распрощаться. — Adieu. To есть au revoir…
* * *
Начало знакомству Марины Влади с Леоном Шварценбергом положили события печальные. Впервые она обратилась к профессору, когда заболела мама, чуть позже к нему же привела новая беда, которая стряслась с Одиль. Ну а когда летом 1980-го саму Марину с головой накрыла темная волна депрессии, сестры, опасаясь за нее, обратились за советом к доктору Шварценбергу. Нет, не как к узкому специалисту, но как к человеку, врачующему души.
Марина сутками лежала в нетопленом доме, укрывшись до бровей толстым пледом, не зажигая света, отказывалась от еды. Друзей и родных гнала прочь, швыряла в них все, что попадалось под руку, — тапочки, телефонный аппарат, книги, настольную лампу… Кричала в спины убегавшим: «Проваливайте! Никого не хочу видеть! Мне никто не нужен!»
В один из дней в Maisons-Laffitte появился профессор Шварценберг. Она его не приняла. Он пришел еще раз. Опять неудачно. На третий день все-таки удалось немного поговорить. Потом Марина уже признала: «Это счастье, что я с ним встретилась после смерти Володи. Каждый день он вытаскивал меня из бездны… Он пытался меня разговорить, встряхнуть, мы общались, и он дал мне возможность жить и работать, чувствовать себя нормальной женщиной… Жизнь продолжалась…»
В какой-то момент ей показалось, что она нашла выход из кризиса: «Я стала работать, как сумасшедшая. Все, что мне предлагали, я брала, брала, брала…» Телевизионщики, словно ловчие, почуяв легкую добычу, взяли ее в оборот и завалили заявками. Марина работала без отдыха, без остановки, без пауз. Опомнившись, прикинула: за неполных три года она снялась более чем в десятке телефильмов и сериалов. Изабелла Брабантская? Пусть будет Изабелла! Маркиза Деспард? Тоже неплохо. Мадам Берделей? Хорошо. Мадам Дольной? Да пожалуйста! Почему бы и нет? Главное — самой бы в них не запутаться и не заблудиться… Что у нас там завтра? «Тайна принцессы Кадиньян» или «Игры графини Долинген де Грац»? Какая, в сущности, разница?!. Куда там Годару с его актерами-роботами, снаряженными горошинами-микрофончиками в ушах?!.
Но эта трудотерапия, бесконечный марафон окончательно глушили сознание, доводили до полного душевного и физического истощения. Она даже решила, что болевого порога у нее вообще больше нет. Только полное отупение. И вновь руку помощи протянул Леон: «Я встретила человека, который был совершенно не похож на других. Никакой другой человек не мог бы мне помочь так».
Исповедальными становились домашние разговоры. О политике, музыке, литературе, искусстве, философских проблемах бытия. Тема жизни и смерти, многим кажущаяся запретной, греховной, для них тоже была естественна, обсуждалась совершенно свободно и спокойно.
— Я помню, вы, Марина, вместе с сестрами в свое время вынуждены были давать согласие на отключение аппарата жизнеобеспечения, когда поняли, что вашей матушке он уже не помогает, а лишь продлевает агонию. Ведь вы тогда были уверены, что вы жестокие, неблагодарные дочери, казнились, что палачи, что выносите своей маме смертный приговор. Не так ли?
Марина кивнула: «Да, и это было так страшно и мучительно».
— Но почему вы не задумывались над тем, что, с вашей стороны, это было актом милосердия? — продолжал Шварценберг. — Сегодня, когда можно заставить биться сердце уже после его остановки, а легкие дышать при помощи специальных аппаратов, очищать кровь искусственной почкой, когда можно заменить больные органы здоровыми и так далее, — прежнее определение смерти безнадежно устарело… Смерть человеческого существа должна устанавливаться с того момента, когда умирает сознание. Человек мертв не потому, что его органы прекратили работу, а потому, что он умер для рода человеческого, его нет, так как уже его сознание затихло…
— То есть вы полагаете, вся разница между человеком и остальными живыми существами — это сознание?
— Совершенно верно, Марина. Вы точно уловили суть. При поддержке современных препаратов, новейшего оборудования человек как бы продолжает жить. Но формально. Это… растительная жизнь — сердце бьется, кровь бежит по венам, идет процесс обмена веществ… Только сознание уже угасло. Значит! — Леон произнес это непререкаемо, как врач, оглашающий окончательный диагноз, — Значит, человек уже должен рассматриваться как умерший.
Они помолчали. Потом профессор спросил:
— А вы знаете, что в переводе с греческого означает «эвтаназия»?
— Легкая смерть?
— Да, верно: благая, хорошая смерть. Сколько раз в своей практике мне приходилось слышать просьбы — да нет, мольбы! — смертельно больных людей помочь им поскорее умереть, избавиться от адских мук! Поначалу даже сама мысль об этом казалась мне кощунственной, отвратительной. Я, врач, знал: как бы ни был ослаблен человек, как бы ни было тускло его сознание, у него есть право на жизнь, и ему должна оказываться медицинская помощь.
Только со временем ко мне пришло понимание, что человек — не просто совокупность органов — сердца, печени, легких, почек и прочего, — но, прежде всего, личность, обладающая мышлением, сознанием, волей… Подло поддерживать функционирование физиологических органов в теле фактически уже умершего человека. Вряд ли можно называть гуманистом врача, который, невзирая на жуткие муки пациента, полагается на судьбу, которая, возможно, смилостивится над ним и сама все решит.
— Я вообще не верю в судьбу, — поддержала Марина. — Не понимаю тех, кто говорит: «На все воля Господня». Уверена: очень многое, если не все, можно изменить. Знаю это по себе. И не жалею ни о чем — ни о радостях, ни о горе, которые выпали на мою долю. Я любила и была любима, у меня выросли сыновья, в кино и театре сыграла много интересных ролей. Больше десяти лет я прожила с гениальным Владимиром Высоцким. О чем тут можно жалеть?..
Однажды вечером Леон приехал в Maisons-Laffitte на своем стареньком «Рено» и признался ей, что бросил все, ушел от жены и сына, оставил им свой дом, и попросил приютить его на несколько дней, пока не подыщется новое жилье. Но последнее не понадобилось. «Это были совсем другие отношения, — говорила Марина, — любовь-благодарность, любовь-дружба, когда зрелые люди встречаются, уже имея опыт потерь, и идут вместе рука об руку…»
Их связь широкая публика обнаружила совершенно случайно. К Марине обратились корреспонденты французского радио с просьбой высказать свое мнение по так называемому «делу Шварценберга» (в те дни имя профессора пресса трепала на все лады, обвиняя в пропаганде эвтаназии, нарушении клятвы Гиппократа и чуть ли не в мздоимстве).
Марина шокировала журналистов, а заодно и радиослушателей, заявив, что у нее нет никаких оснований сомневаться в порядочности и неподкупности профессора: «Я живу с этим человеком в одном доме, сплю в одной постели. И могу на крови поклясться, что честнее Леона я не знаю никого…»
Конечно, она прекрасно понимала, какова будет реакция на изменения в ее личной жизни, прежде всего в России. «Когда я потеряла Володю, мне было сорок два, — терпеливо объясняла Марина тем, кто пытался обвинить ее в измене, предательстве. — Жизнь продолжалась, я ведь не умерла. Через какое-то время я встретила человека… Он старше меня на 15 лет, он полюбил меня и смог помочь мне в той ужасной трагедии, которую в пережила, потеряв Володю. В годы войны Леон пережил холокост, был участником движения Сопротивления. Его младших братьев казнили фашисты в лагере Маутхаузен. Леон Шварценберг — крупная личность, много занимается политикой, очень храбрый человек. И я горжусь тем, что я рядом с ним. Считаю, что, живя с человеком таких высоких моральных качеств, я не оскорбляю Володю. Наоборот!..»
— Да и вообще, — напоминала она, — читайте Чехова. Милый русский доктор говорил, что женщины без мужчин тускнеют, а мужчины без женщин — глупеют. Bonne chance, господа!
* * *
Через некоторое время Влади нашла в себе силы решиться еще на один смелый поступок. После четырнадцатилетнего перерыва, весной 1983 года, Марина вернулась в театр. Живя между Парижем и Москвой, она не могла рассчитывать на роли в постоянном театральном репертуаре.
Марина никогда не скрывала, что сцена для нее имеет куда большее значение, нежели съемочная площадка: «Конечно, прежде всего я киноактриса. Но театр и кино — это совершенно разные вещи. Как фотография и живопись. Кино — это механика. Камера выхватывает какой-то момент, выражение лица, глаз, и все. А в театре все идет „вживую“. Зритель должен переживать вместе с артистом, а это уже совсем другое…»
Возможно, ее возвращение случилось бы и раньше, но ни одна из предлагаемых ролей ее не устраивала. Хотелось чего-то совершенно неожиданного.
Однажды при встрече в Париже Габриэль Гарсиа Маркес стал рассказывать Марине о том, что киношники решили экранизировать его повесть «Невероятная и грустная история наивной Эрендиры и ее жестокосердной бабушки».
— Может быть, вы читали?
Услышав утвердительный ответ, знаменитый колумбийский «патриарх» невероятно обрадовался: «Я считаю, „жесткосердная бабушка“ — ваша роль, мадам! Я именно такой ее и представлял, когда писал свою повесть. Но, к сожалению, вы чересчур молодо для нее выглядите…»
— К вашему сожалению, дорогой Габриэль, к вашему — не к моему. Но за комплимент спасибо.
Прошло несколько месяцев, и к Марине обратился бразильский режиссер Аугусто Боял и пригласил принять участие в его спектакле по книге Маркеса на сцене «Театр де л'Эст Паризьен». После некоторых сомнений Влади согласилась.
— Не знаю, действительно ли я создана для этой роли, — рассказывала после премьеры Марина. — Но, наверное, во мне все же есть нечто, напоминающее портрет бабушки, который создавал Маркес: белокурая, полная, обаятельная женщина… Кроме того, описываемый им мир был не столь уж далек от того, в котором я росла. В произведении Маркеса нет, на мой взгляд, абсолютно отрицательных персонажей. Есть просто люди, которые борются за свое существование. Обычная жизненная драма, типичная для Южной Америки, где у женщин — увы! — подчас нет никакой иной возможности зарабатывать на жизнь, кроме как продавать себя или своих детей… Прекрасная пьеса с очень выразительным текстом…
Леон радовался успеху жены, ждал продолжения и не хотел понимать, почему Марина отказывается от новых предложений. Но согласился с ее позицией, которую она избрала для себя: «Теперь я предпочитаю играть лишь то, что близко моей душе, что доставляет мне подлинную радость. Я уже не хочу играть так, словно игра — необходимая работа».
Марина поражалась фантастической разносторонности интересов мужа. При всей своей колоссальной загруженности по работе (он уезжал в клинику в пять утра и возвращался поздним вечером) Леон любил музыку, живопись, философию, театр, литературу.
По отношению к прошлому Влади профессор вел себя удивительно корректно. Во всяком случае, он с удовольствием посещал постановки Оссейна, восхищался певческим талантом Высоцкого и никогда не позволял себя даже слова упрека Марине, что в их доме на почетном месте висел портрет ее покойного русского мужа, что постоянно звучали его песни, что она перечитывала его старые письма. Он не обиделся, прочтя в одном из интервью признания Марины: «Вне всякого сомнения, Владимир был самой большой страстью моей жизни. Конечно, я любила и других мужчин, но любовь-страсть — это он…»
Говоря о Шварценберге, Влади с нежностью отмечала: «Представьте себе пребывающую в любовной гармонии пару, в которой женщина день за днем… доносит до мужчины слова трагической страсти к другому, а ее еще надо при этом успокаивать, поддерживать…»
Но ведь и она сама поддерживала его во всем. Они вместе участвовали в движении «dalle», защищая права бомжей и беспризорных иммигрантов. Активисты «dalle» взламывали двери пустующих домов, заселяли в бесхозные квартиры семьи с детьми. Вместе с мужем Марина проводила ночи в церкви Сен-Бернар, которую оккупировали афрофранцузы. Шварценберга, начисто лишенного древнего иудейского инстинкта самосохранения, остервенело мутузили полицейские. Марина кое-как отбивалась.
Потом они занимались проблемами Сараева. Марина убеждала равнодушных: «Это у наших дверей убивают людей, отбирают дома, насилуют женщин. Все говорят: это их дело, мы ничего не можем сделать. Можем. Мы проведем манифестацию у Лувра, чтобы остановить эту войну. Все легли на пол, и я легла, потом встала и полтора часа вслух зачитывала письма от жителей Сараева и наше обращение…»
Когда у побережья Франции штормом разбило танкер и нефть разлилась по поверхности моря, покрыв берега, и птицы, испачканные нефтью, не могли летать и умирали, — в те дни на побережье устремились тысячи людей. Они отыскивали беспомощных пернатых, чистили, отмывали их, согревали, кормили, помогали снова подняться в небо. «Должно быть, — говорила Влади, — с точки зрения здравого смысла затея была никчемной — много ли птиц удалось спасти? И был ли среди них, этих птиц, какой-нибудь редкий вид, особенно ценный науке? Вряд ли. Это были обычные птицы. Но люди, которые их спасали, в душе были поэтами, а потому правы. Они-то и дают всем надежду…»
* * *
— Привет! Скучаешь? — звонок от Симоны Синьоре был, как всегда, и приятен, и неожидан.
— Привет! — откликнулась Марина. — Как раз нет, не скучаю, а читаю твою книгу.
— Вот как? Приятно. А хочешь, я приеду?
— Конечно. А когда?
— Если удобно, то ближе к вечеру, часам к шести. Как Леон?
— Все в порядке. У него сегодня операция. А ты будешь одна, Симона?
— Нет, с господином Джеком Дэниэлсом. Очень приятный господин, хотя и американец.
— Можешь не волноваться. Этот нахальный янки уже здесь. Мы вместе ждем тебя.
Симона оказалась пунктуальной, приехала, как обещала, ровно в 18.00. Марина встретила подругу и провела в комнату, в которой некогда был рабочий кабинет Высоцкого. На низком журнальном столике уже стояла бутылка «Дэниэлса», тяжелые пузатые стаканы, лед, тарталетки. Рядом с креслом лежала раскрытая книга Синьоре «Ностальгия уже не та, что прежде».
— Специально приготовила? — кивнула Симона и бросила на столик мятую пачку «Gauloises» и спички. — По-прежнему не куришь?
Они дружили уже не первый десяток лет. С того дня, когда Синьоре вручила Марине Prix Suzanne Bianchetti, она невольно чувствовала себя покровительницей юной дебютантки, ответственной за ее судьбу. А Марина даже спустя годы ощущала себя послушной ученицей и отвечала на вопросы гостьи по порядку.
— Специально я ничего не готовила. Просто читаю твою «Ностальгию» и не могу оторваться. А курить я давно бросила, еще когда Володя попросил. Сразу легче дышать стало, цвет лица улучшился. И, вообще, курение вредно для кожи… А вот книжка твоя прекрасна. Читаю, смеюсь, порой грущу. Иногда хочется поспорить. Вот ты пишешь о России… Погоди, сейчас найду.
Она взяла книгу, перелистала несколько страниц: «Ага, вот…» и стала читать вслух. Симона почти не слушала. К чему? Она сама написала эти слова, когда захотелось высказаться, сообщить, что она думает о себе и об этом мире, всем-всем, совершенно посторонним, чужим людям. Ее книга, очень откровенная, остроумная, смелая, пользовалась успехом во Франции. И она ничего не собиралась в ней исправлять, переписывать, о чем-то спорить. Даже с Мариной. Книга — не кино, где возможен новый дубль, и то исключительно на этапе съемок.
— Ну а ты? — Симона затянулась сигареткой и выпустила струю дыма в сторону.
— Что «я»? — удивилась Марина.
— Почему ты не пишешь? Неужели тебе не о чем рассказать? О своей жизни, о своей любви, о трагедиях, которые ты пережила. Я ведь читала вашу книжку, которую вы с сестрами сочинили. «Babouchka». Мне понравилось. У тебя должна получиться очень занимательная история. Если уж я сумела, то ты и подавно сможешь…
Она подняла бокал: «Чин-чин!» Потом кивнула на фотографию Высоцкого на стене:
— Напиши о себе и о нем. Как он жил и почему умер в 42 года… Это же такая проблема, такое несчастье. Что в самом деле случилось… Могу даже подсказать тебе ключ: пиши так, как будто ты с ним разговариваешь… Пиши. Поверь, тебе станет легче жить.
Поздним вечером, проводив подругу, Марина вновь потянулась к ее книге. Чудесно издана, золотом оттиснуто грустное название «Nostalgie…». Красиво! Она вспомнила слова Симоны, которая, глядя на себя в зеркало в холле, на прощание сказала: «Дожила — стала сама себе соперницей…» И, посмотрев на Марину, добавила: «Запомни: с возрастом женщины стареют, а мужчины — мужают. Вот в чем между нами разница. А любить — значит состариться вместе. Это — не Ларошфуко сказал, а я… Salute!»
Мысль о ненаписанной книге уже преследовала. Когда через несколько дней, разговаривая с Крисом Маркером, своим старинным приятелем по киношному миру, о всяких разностях, Марина вскользь вспомнила о визите Синьоре и о ее настоятельном совете писать, Крис неожиданно загорелся:
— Слушай, а ведь это замечательная идея!
— Нет, это ты послушай! — заупрямилась Марина. — Я никакой не писатель.
— Но ты же писала своему Володе письма? Писала?
— Конечно, писала, и много, и очень часто. Сотни писем. И он мне писал. В них вся наша жизнь, а в жизни, знаешь, бывает все — и прекрасное, и отвратительное. Но Володя был, в общем, сдержанным человеком, а кроме того, он знал, что его письма читают… А мои письма, наоборот, были ужасно несдержанные…
— Вот и пиши свою книгу в виде неотправленных писем к нему… И несдержанных…
Марина прекрасно понимала, что в России, наверное, многие бы ликовали, если бы она, как вдова магараджи в Древней Индии, взошла на костер и добровольно прекратила свое существование на этой земле после смерти Владимира Высоцкого. Но почему нет дела никому до того, что у вдовы может гореть в душе и другой костер — костер воспоминаний?
Вскоре в дневнике Марины появилась запись: «24 сентября 1984 года… Я принесла несколько листочков и робко читаю их Симоне. Она говорит: „Продолжай“».
Звонок из Москвы слегка выбил из колеи и рабочего ритма, но все же обрадовал.
— Станислав, вы уже говорите с парижским прононсом!
— Вашими молитвами, мадам. Вернее, благодаря твоим урокам, Марина, — засмеялся в ответ Говорухин.
Поговорив о том о сем, обменявшись новостями и посудачив об общих знакомых, Станислав Сергеевич спросил:
— А как у тебя с рабочим графиком? Ты не слишком будешь занята в ближайшее время?
— С графиком все в порядке. Занята? И да и нет. Для тебя я, конечно, найду столько времени, сколько тебе будет необходимо.
— Тогда у меня имеется деловое предложение. Хочу тебя снять в своем новом сериале по Жюлю Верну. Знаешь, такие вольные фантазии… Удалось найти кой-какие лишние денежки, даже на съемки в Париже хватит. Ну, как, поможешь?
— Конечно!
Парк Монсо, на зеленых лужайках которого стояли памятники Мопассану, Шопену и Гуно, съемочная группа оккупировала всего на два дня. «Со мной трудились отличные актеры, и я была очень довольна работой, — вспоминала затем Марина. — Хотя роль у меня небольшая — переводчицы Жюля Верна, будущей известной украинской писательницы Марко Вовчок…»
Но накануне Марина, лукаво улыбаясь, напомнила Говорухину: «Слава, а ведь за тобой должок. Ты помнишь, как Володя тебя шантажировал и заставлял снимать меня в „Месте встречи“?»
— Еше бы! Да вы же мне тогда чуть весь фильм под откос не пустили!
— Так вот, дорогой мой режиссер, я всегда была хорошей ученицей и усвоила Володины уроки. Ты же меня тогда не снял, верно? Значит, теперь ты, Славочка, должен снять моего сына Пьера (помнишь Петьку?) в этих своих «Детях капитана…».
— Эми-Гранта, — обычно сверхсерьезный Станислав Сергеевич выдал роскошный каламбур. — Эми-Гранта… Ладно, договорились. Придумаем что-нибудь, шантажистка.
Пусть так. И она, и Говорухин прекрасно понимали, что «парижский эпизод» был нужен картине больше для антуража, придания сериалу дополнительной «достоверности». Зато общение с давним другом лишний раз всколыхнуло память Марины и подарило новые строки в еще не дописанную книгу.
* * *
Из клиники Леон вернулся поздно, мрачный, измученный и молчаливый. Наскоро перекусил, потом принялся шелестеть газетами.
— Как там Андрей? — спросила Марина.
— Смотря с кем сравнивать, — уклончиво ответил Шварценберг. — В общем, не так уж плохо. Но много, слишком много думает о смерти… Сегодня он мне сказал: «По-моему, смерти вообще не существует. Существует какой-то акт, мучительный, страдальческий… Я думаю лишь о физических страдания, а не о смерти как таковой. Мне приснилось, что я умер, и это было похоже на правду. Я чувствовал такое освобождение, такую легкость невероятную, что, может быть, именно ощущение легкости и свободы и дало мне ощущение, что я умер, то есть освободился от всех связей с этим миром. Пожалуй, существует только страдание и боль, а человек просто путает смерть и страдание…» Вот такой у нас с ним состоялся разговор, вернее, я слушал его монолог.
— Знаешь, Андрей же мистик, — задумчиво сказала Марина. — Он мне как-то цитировал Хаксли: «Мистика — это отверстия, сквозь которые капельки знания о реальности просачиваются в нашу человеческую вселенную невежества и иллюзий. Мир, абсолютно лишенный мистики, был бы абсолютно слепым и безумным миром…» Как ты думаешь (только откровенно), его надолго еще хватит?
— Не знаю. Честное слово, не знаю. Очень много непонятного, откуда вдруг возникают у него какие-то фантомные боли…
Проблемы начались в Берлине, куда знаменитого советского кинорежиссера Андрея Тарковского пригласила немецкая академия. Поначалу мучивший его кашель Андрей списывал на погоду, потом недобрым словом поминал туберкулез, которым переболел в детстве, и все отмахивался: пройдет, не обращайте внимания.
— А осенью мы уехали во Флоренцию, где Андрей начал работать над монтажом «Жертвоприношения», — рассказывала Лариса, жена Тарковского. — Там у него постоянно держалась небольшая температура, знаешь, как при затяжной простуде? Вот это уже его начало беспокоить. Но о причинах этой болячки мы еще не догадывались…
Лариса заплакала. Марина осторожно пододвинула к ней поближе чашечку зеленого чая: «Выпей. Успокойся…»
— Ну вот, — продолжила Лариса, — и мы приехали в Париж, поселились на квартире у Кшиштофа Занусси. Ты, наверное, его знаешь, ну из «Солидарности», по-моему… А сейчас он здесь «Парадигму» с немцами снимает… В общем, обратились в клинику. Андрей прошел все тесты, анализы, сканеры всякие. Окончательный диагноз: рак. Без вариантов. Нам сказали, что здесь, у вас, лучшие онкологи.
— Верно, — подтвердила Марина. — Завтра мы вместе поедем к Леону, в его больницу. Сегодня вечером он как раз возвращается из Нормандии. Он правда лучший. Леон все сделает, чтобы вытащить Андрея, поверь мне. Будем надеяться на лучшее.
— Марин… — замялась Лариса. — Понимаешь…
— Конечно. Я лучше тебя знаю, сколько стоит онколечение.
— У нас сейчас довольно стесненное материальное положение. Деньги за «Жертвоприношение» еще не получены, медицинской страховки у Андрея нет.
— Не беспокойся, я выписываю чек на 16 тысяч — за обследование на сканере. Потом вот еще на двадцать — за первый курс «химии» плюс текущие расходы. Эти деньги — на препараты и всякие обследования. Но Леон будет лечить Андрея совершенно бесплатно, не сомневайся.
Когда стало известно о болезни Тарковского, русские эмигранты тут же загомонили, принялись, как водится, демонстрировать свою крайнюю обеспокоенность и тревогу, бестолково перезваниваться друг с другом: «Ну надо же что-то делать! Надо что-то предпринимать!.. Я вот слышал…»
«Из Вашингтона, — рассказывал Анатолий Гладилин, — в панике звонит Аксенов: „У Андрея Тарковского рак. Он в крайне тяжелом состоянии. Свяжись с Мариной Влади, пусть она скажет своему профессору Шварценбергу, чтобы он положил Тарковского к себе в клинику“. Звонит Жора Владимов из Германии: „У тебя же с Мариной были особые отношения — уговори ее помочь Тарковскому“. Звонили из Швеции, Израиля и Нью-Йорка: „Вся надежда на лучшего онколога мира, профессора Шварценберга. Найди Марину!“».
Несколько дней подряд телефон Марины тупо отзывался длинными гудками. Наконец поздно вечером ответили: «Марина в отъезде. Если что-то срочное, могу ей передать». Я представился, сказал, что говорю от имени всей русской эмиграции, изложил просьбу к Марине похлопотать о великом режиссере. На другом конце провода терпеливо выслушали мою не очень складную французскую тираду, и низкий мужской голос произнес: «Я — профессор Леон Шварценберг. Мсье Тарковский находится у меня в госпитале. Делаем все возможное».
Вчерашние московские знакомые, видимо, просто забыли жизненный принцип Марины: «Я не мечтаю — я делаю».
После первого курса радио— и химиотерапии состояние режиссера заметно улучшилось, и 11 июля 1986 года он смог покинуть клинику. Марина поселила Тарковских у себя. Андрей даже смог продолжать работу над монтажом. А Марина кормила его домашними биточками, которые он очень любил.
Как-то между делом он сам затеял этот разговор.
— Марина, знаешь, я в последнее время почему-то часто вспоминаю «Зеркало» и ощущаю некую неловкость перед тобой.
— Да ну что ты, Андрей! Какая неловкость? Самая обычная история, это работа… Ты — режиссер, я — актриса. Ту роль ты видел иначе. Все нормально.
— И все же я хотел бы объяснить…
— Да ты же нам с Володей еще тогда, десять лет назад, все сказал.
— Ну, чтобы не оставалось никаких недоговоренностей. Я на роль матери пробовал, кроме тебя, еще трех актрис: Риту Терехову, Люду Чурсину и Ларису Малеванную, эту ты, наверное, не знаешь. И понимаешь, я все время был в сомнениях, на ком остановиться. Показал худсовету пробы. Затеяли обсуждение. Тогда лучше всех, по-моему, Саша Алов сказал. Он был в восторге от каждой из вас. О тебе говорил: «Марина Влади больше поведет на мягкость, на лиричность… Если Тарковскому нужно, чтобы мать — „на скаку коня остановит“, — то это Чурсина. А если „В горящую избу войдет“ — то Терехова. А если брать по принципу „есть женщины в русских селеньях“ — то Влади…»
Марина засмеялась: «Да я бы его расцеловала за такие слова!» А потом тоже кое-что вспомнила: «А я твоего „Рублева“ смогла посмотреть только во Франции. В Москве, когда я просила устроить мне просмотр, все как-то мялись. Толком никто не мог мне объяснить, почему его нельзя посмотреть мне, французской актрисе, члену компартии, члену президиума общества „Франция — СССР“. Самые высокие руководители вашего Госкино обещали, но каждый раз откладывали, переносили, пока наконец не отказали вовсе… Вот только в Париже „Рублева“ и увидела…»
— Ха-ха, — выдавил из себя Андрей.
Внешне у Тарковских все как будто складывалось благополучно. Французское правительство предоставило им гражданство, пообещало государственную квартиру, а также оплатить продолжение курса лечения. Но, к сожалению, ремиссия заканчивалась. Чувствуя приближение катастрофы, Андрей молил только об одном — перед смертью повидаться с сыном. По его просьбе Марина побывала у советского консула в Париже, просила содействия в выдаче визы. Но вопрос «завис», и тогда подключил свои связи Шварценберг. Он обратился к прямо к президенту Франсуа Миттерану, которого хорошо знал. Миттеран написал тогдашнему советскому лидеру Михаилу Горбачеву, и в течение двух дней проблема была снята. Когда приехал Андрей-младший, автор «Рублева» и «Жертвоприношения» сразу воспрял духом.
«Сколько у нас ошибочных и неверных представлений о людях (о французах, неграх и об отдельных индивидах), — писал он в своем „Мартирологе“. — Кто к нам отнесся лучше, чем французы? Дали нам гражданство, квартиру, комитет собирает деньги и оплачивает все, в том числе и пребывание в клинике… Нам следует менять наши представления. Мы не видим, но Бог видит. И он учит нас любить ближнего. Любовь преодолевает все — в этом Бог. А где нет любви, там все идет прахом…»
Марина переживала, когда Андрей Арсеньевич, окончательно изуверившийся в современных методах лечения раковых заболеваний, «по совету неумного друга, вернее, идиотки-подруги» покинул Францию и отправился на юг Германии, где попытался найти спасение у шарлатанов из модной антропософской клиники. Увы, ему становилось все хуже и хуже… Он вернулся в Париж и вновь лег в клинику Шварценберга.
Поздней осенью режиссер сделал одну из последних записей в дневнике: «Леон, который, очевидно, хотел меня порадовать, сообщил, что в Советском Союзе широко идут мои фильмы, информация эта от Марины, которая как раз была в Москве. Я думаю, что началась моя „последняя“ канонизация. Очевидно, они от той же самой Марины что-то узнали о состоянии моего здоровья, точнее говоря — о моем плохом здоровье. А иначе как объяснить их поведение?.. Очевидно, пришло время, чтобы Госкино начало искать пути к моей реабилитации. У них ничего не изменилось, все осталось по-старому. Как и прежде, там царит страх, подлость, лицемерие, ложь…»
29 декабря 1986 года Андрей Арсеньевич Тарковский скончался. В соборе Святого Александра Невского неподалеку от Триумфальной арки состоялась панихида, на которую собрались сотни людей. Золотые купола пятиглавого храма поднимали к парижскому небу свои кресты, точно пламя свечей, возжженных во славу Божию. «Были все друзья, — рассказывала Марина. — Мстислав Ростропович, сидя на верхней ступеньке на паперти кафедрального собора на Rue Daru, изливал свое и наше всеобщее горе в рвущихся из самой души горестных звуках виолончели…»
В этом соборе когда-то отпевали русских гениев — Ивана Тургенева, Федора Шаляпина, Ивана Бунина. Здесь в 1918 году венчался Пабло Пикассо с русской балериной Ольгой Хохловой.
Погребли выдающегося советского киномастера в заброшенной могиле белогвардейского есаула на русском православном кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Поначалу на могильном холме стоял простой деревянный крест, а потом на деньги русских меценатов воздвигли памятник в виде Голгофы. К вершине горы ведут семь ступней, символизирующих семь фильмов Тарковского. Крест на вершине был выполнен по рисунку самого Андрея. Стоя у могилы, Марина вновь вспоминала московское Ваганьковское кладбище, на котором побывала в этом году, и вновь возвращалась к своей мысли: «То, что поставили на могиле Высоцкого, — это ужас. Володя бы сам посмеялся над этим своим надгробием. Вот говорят, что Высоцкий — это общее достояние, он принадлежит народу, его безумно любят. Что поделаешь, если эта любовь выражается столь безвкусно… Карлик с гитарой над головой…»
* * *
— Как продвигаются твои литературные труды? — поинтересовался Шварценберг, когда они, выпроводив очередных гостей, остались одни.
— Все в порядке, — улыбнулась Марина. — Рукопись в издательстве, обещают выпустить первый тираж в начале года.
— «Fayard» — солидное издательство, своей репутацией они дорожат. Ну что ж, будем ждать. Ты же мне рукопись так и не позволила прочесть.
— Леон, — Марина, как всегда, прибегла к помощи Чехова. — Антон Павлович советовал начинающим авторам никому не давать читать свои рукописи, а только книги. Тогда твои ошибки останутся только твоими.
— А вот и нет! — возразил профессор. — Я прекрасно помню, как героиня одного его рассказа читала свои произведения какому-то писателю…
— Для нее, к сожалению, это кончилось трагически, — уточнила Марина. — Ну, ладно. Ты смотрел сегодняшнюю прессу?
— Конечно, нет. А что там?
— Ничего, если не считать того, что твою жену опять назвали «артисткой Горбачев-шоу».
Когда в 1986 году Марину Влади официально пригласили в Москву для участия в Международном форуме «За безъядерный мир, за выживание человечества», она, ни секунды не сомневаясь, согласилась. Дело было не в поводе для очередной поездки в Союз. Поводов и без того хватало, да и возможности позволяли. Просто она искренне верила в то, что «только глупец не прислушивается к тому, что происходит в России, поскольку, если мы закроем дверь в эту страну, это будет равнозначно смертному приговору человечеству. Рано или поздно такая „глухота“ может привести к катастрофе…»
Некоторые западные журналисты принялись обвинять ее в том, что она вместе с другими политиками, деятелями культуры «небескорыстно подыгрывает Москве», «проявляет недальновидность», становясь «заложником советской внешней политики и даже соучастником ее…».
В интервью радио «Европа-1» Влади спокойно советовала своим оппонентам: «Лучше поехать в Москву, взглянуть на все своими глазами, чем сидеть в Париже и, ничего не замечая, брюзжать. Пусть меня лучше считают недалекой, пусть заявляют, что я поддерживаю советскую политику, чем мои дети погибнут в мировой войне».
А-а, не привыкать. Тем более Москва ее тоже взялась поругивать после премьеры фильма «Твист снова в Москве».
— Постой, Леон, я тебе переведу… «Что предложили рядовому французу авторы? Страну, где господствует „черный рынок“, где все покупается и продается в бесконечной гулянке под псевдоцыганский оркестр, где водку пьют вместо лимонада чуть ли не ведрами. Обидно, что фильм вышел на экраны в момент, когда, можно сказать без всякого преувеличения, среди простых французов, не зараженных предубеждениями, ощущается острый интерес к нашей стране, к ее политике, к тому, как живут советские люди, какие фильмы смотрят, что читают, как отдыхают… Антисоветизм нуждается в постоянной подпитке, он не может не приспосабливаться…»
Это — газета «Советская культура». Слава богу, хоть обошлись без моего имени… Да что там антисоветского? Фильм-фарс. Русские сами бичуют все свои беды, а мне это ставят в вину Хотя, знаешь, в свое время Пушкин, по-моему, по этому поводу говорил (не помню дословно) примерно следующее: я терпеть не могу Россию, но становлюсь патриотом, если ее критикует иностранец. Ладно, разберемся.
В 1987 году издательство «Fayard», как и обещало, выпустило пробный тираж книги Влади «Vladimir ou le vol arrêté» — «Владимир, или Прерванный полет». Даже опытные книготорговцы не ожидали такого успеха. Издательство мгновенно получило новые заказы. Очень скоро общий тираж «Владимира…» с допечатками достиг ста тысяч экземпляров. «Это очень много для Франции. Я надеялась, у меня здесь будет всего несколько тысяч читателей, — говорила счастливый автор. — Вышло так, что моя книга необычайно взволновала людей. Они снова начали интересоваться песнями Высоцкого, покупать пластинки…»
Довольно скоро по Москве стали гулять машинописные копии полупрофессионального, «пиратского» перевода книги Влади. Московские издатели тоже зашевелились. Право на заключение договора получило издательство «Прогресс». Автору было предложено на выбор несколько кандидатур переводчиков. Поколебавшись, Марина сказала: «Чужому человеку я не объясню. Нужен свой».
Она пришла в «свой», до боли знакомый дом Абдуловых на улице Горького. Юлю Абдулову, дочь Севы, она помнила совсем маленькой девочкой. Сегодня это уже была серьезная молодая женщина с прекрасным, еще «домашним» знанием французского, подкрепленного университетским образованием.
Марина Владимировна положила перед Юлией книгу, изданную «Fayard»:
— Почитай. Завтра утром я приду Если тебе понравится и ты согласишься, значит, книга выйдет на русском. Если нет — ничего не будет.
«Она ушла. И я, честно говоря, очень боялась начать читать, — рассказывала Юлия. — При всем уважении к Марине я все-таки опасалась, что это будут мемуары вдовы великого человека. Этого не произошло…»
В Москве Влади честно и просто все объясняла: «Я рассказала о нем то, что знаю. И должна признаться: знаю я далеко не все. А всего не знает никто. Почему я решилась написать о нем?.. Меня однажды как-то повело — остановиться я уже не могла. Подтолкнули же меня к этому все чаще появлявшиеся в печати… как бы это сказать?.. гадости. Нет, конечно, не в ругательном смысле. Под гадостью я подразумеваю здесь ложь, домыслы — короче, все, что искажает лицо человека, перевирает его истинные черты — не имеет значения, в какую сторону. Главным образом меня возмутило то, что из Володи пытаются вылепить эдакого ангела. Нет! Он никогда и совсем не был ангелом! Он был нормальным человеком. Я должна сказать всем правду, не хочу, чтобы его засахаривали… Я хочу, чтобы он остался таким, каким был… Писала очень тяжело. Я три года плакала. Так что работа эта была очень тяжелая…»
* * *
Ну, и что теперь? Отдыхать? А как это: сидеть сложа руки? Марина подобного не понимала и не умела. Зато понимала: как это замечательно, что вынужденные паузы между съемками и репетициями в театре отныне можно заполнять таким увлекательнейшим занятием, как писание! И наоборот. Откладывая в сторону ручку, с головой уходить в актерство.
«Все-таки театр — это мое, — думала она. — Это не означает, что я не люблю свои роли в кино». По крайней мере, ролей двадцать из ста, по ее подсчетам, все же по-настоящему удались. Но прежде в кино из актрис творили богинь, недосягаемых и загадочных звезд. Марине же чаще всего приходилось создавать образ «женщины-вещи», вся задача которой — быть неотразимой красавицей. Таков был стандарт. А сейчас актрисы похожи на продавщиц в супермаркетах. Хотя к ним она относится прекрасно…
— Марина, солнце мое, приезжай скорее, — Этторе Скола позвонил утром и долго извинялся за ранний звонок. — Я тебе даже сценарий высылать не буду. Я уверен: ты согласишься!
— А вот и нет! — Марина решила пококетничать.
— А вот и да, — спокойно возразил Этторе. — Потому что я сейчас скажу, кто будет твоим партнером в моем новом фильме. — Он сделал значительную паузу. — Марчелло…
Фамилию Мастроянни можно было не произносить. «Это была полная неожиданность. От волнения, ужасного смущения я, — вспоминала Марина, — даже залепетала что-то невнятное в ответ. Ведь когда-то, в молодости, в „Днях любви“ я с ним начинала. Я обожала Марчелло как актера. Это, по-моему, один из лучших артистов». В конце концов она собралась и, как невеста перед свадьбой, решительно сказала: «Да!»
История, сочиненная Этторе Сколой, была проста, трогательна и сентиментальна. «Splendor» («Великолепие») — так назывался старый кинотеатр Джордана, который достался ему в наследство от отца. Но заведение постепенно хиреет, принося хозяину лишь неприятности и убытки. Он решает продать «Сплендор» бизнесмену, который собирается вскоре переделать кинотеатр в суперсовременный мебельный салон. Джордан приходит в свой старый кинотеатр в последний раз и вспоминает прежние добрые времена…
«Наш дуэт с Марчелло был божествен, — говорила Марина. — Но в разгар съемок я узнала, что умерла моя сестра Элен. А меня как раз загримировали для ретроспективных кадров — я в молодости. Предупредили, что если я зареву, то сорву съемки — никакой грим не позволит замаскировать мой реальный возраст. И я держалась. Целых три недели… Человек моей профессии часто не имеет права плакать, когда того требует душа. Это жестокая жертва. Но я не могла позволить себе неважно выглядеть. Профессиональный долг…»
Элен (Милица) по амплуа являлась трагической актрисой, с прекрасным низким голосом. Она была самая театральная из всех нас, считала Марина. Погибла она ужасно. Только купила новый дом, успела провести в нем одну-единственную ночь, а утром, случайно запнувшись на лестнице, упала и больше не смогла подняться. Инсульт, тромб — и смерть.
«Милица — это такое нежное имя, которое носила моя мать, сестра, которое я бы дала моей дочери, если бы она у меня была, — писала Марина в книге „Рассказы для Милицы“. — Эти рассказы, приоткрывающие память и выплескивающие воспоминания, — сладко-горькая хроника. На разных страницах возникают всевозможные персонажи, оставившие след в моей жизни. Это путешествие в самое сердце событий, которые выковали мою душу. Это еще и память по рано ушедшей сестре Милице».
В Каннах «Сплендор» номинировали на «Золотую пальмовую ветвь». К сожалению, Сколу обошли более удачливые конкуренты. Хотя приз прессы тоже являлся достойной наградой.
* * *
— Поздравь меня, Марина! — Шварценберг был радостно возбужден. — Моя министерская карьера наконец-то завершилась!
— Что случилось?
— То, что и должно было случиться! — Леон по-прежнему широко улыбался. — Я сегодня провел пресс-конференцию и огласил перечень первостепенных мероприятий: систематическая проверка на СПИД всех беременных и оперируемых. Далее: бесплатная раздача метадона токсикоманам, бесплатное обеспечение наркоманов шприцами и презервативами. И, наконец, создание журнала по текущему лечению госпитализируемых пациентов. В общем, мне сказали, что я превышаю свои полномочия, как и в пропаганде эвтаназии… Предложено оставить пост в министерстве. Вот и слава богу, больше времени останется для практики. Ты расстроена?
— Нет, — коротко ответила Марина. — Думаю, все правильно. Я вообще с трудом представляла тебя чиновником, занятым всякими интригами и погрязшим в бумагах… Сколько ты просидел в кресле министра? Девять дней? По-моему, это мировой рекорд. Я горжусь тобой… Кстати, по православной традиции, на 9-й день устраивается тризна по усопшему, своего рода жертвоприношение..
Давай-ка и мы с тобой выпьем…
«Помянув», Марина спросила: «А ты не хочешь поехать со мной в Москву? Звонила Юля, потом директор „Прогресса“, они говорят, моя книжка вот-вот выйдет из печати. Готовят презентацию и все прочее.
— Поздравляю. Вот это действительно событие! Но в Москву я сейчас поехать с тобой не смогу, извини. У меня очередь на операции на три месяца вперед».
…Для пресс-конференции, посвященной выходу в Москве книги «Владимир, или Прерванный полет», режиссер Марк Розовский предложил зал своего театра «У Никитских ворот». Мероприятие продолжалось уже более двух часов, журналисты уже закрывали блокноты, выключали диктофоны. «Неожиданно со своего места поднялся молодой человек. Насколько мне удалось понять из сказанного Никитой Высоцким, — стенографировал один из репортеров, — семья отказывалась признать недостатки поэта, о которых рассказала Влади. Вызвало недовольство и то, как Марина повествует о взаимоотношениях Высоцкого с семьей. Влади обвинялась в погоне за громким именем и деньгами. Сыновья Высоцкого покинули зал.
— Я устала от всего этого, — горестно сказала Марина…»
На той пресс-конференции Никита Высоцкий (уже не Абрамов) заявил: «Мы подаем в суд… За клевету…»
Суд? Какая еще Фемида была способна отобрать у нее право на память? Или своим приговором объявить вне закона ее собственное мнение? Или вообще лишить слова?.. Марина была унижена, оскорблена. Она понимала, что эти мальчишки, сыновья Володи, не стоят ее слез и сердечной боли. Совсем других людей она обвиняла в том, что Высоцкий умер, не успев ни дожить, ни долюбить.
«Меня упрекали, что я не все рассказала, что-то придумала, — говорила она тем, кто хотел ее услышать и понять. — Нет. Это моя жизнь, я писала о том, что я знала, о нем, о той среде, в которой мы жили. Я там искренне рассказывала про нас, про нашу любовь… Было очень сложно, но я справилась. Я решила, что если уж я пишу о нем, я должна писать обо всем, обо всех его проблемах страшных… Я вытащила из себя все, что накопилось и мешало мне продолжать жить…
Я хотела объяснить, почему этот человек умер так рано. Когда он не пил, он был гениальным актером, трагическим, глубоким. То, что я написала… я имела на это право. Это моя жизнь, мои воспоминания… Высоцкий был… как все мужики, он тоже гулял, особенно когда пил, — а он часто пил. Он цеплялся за жизнь своими изменами, но он был все-таки интересный человек и гениальный поэт. Про него можно столько всего рассказать!.. Он был удивительный, очаровательный, смешной, не тщеславный, сильный, скромный. И вместе с тем хитрый, лукавый…
Он жил под большим напряжением. Он был бесконечно талантлив, его бесили барьеры, на которые он постоянно натыкался, он все вопринимал слишком болезненно. Это было страшно, когда как будто бы все можно, но на самом деле ничего нельзя. Приходилось постоянно бороться с этой ватной стеной. Отсюда и его надрыв, когда боль надо заливать водкой. Он всю жизнь шел „по проволоке“.
Ведь, с одной стороны, его все обожали, а с другой — он никогда не видел своих стихов напечатанными. Как будто его нет… Когда я говорю об этом французам, они не понимают: ведь главное, чтобы люди его любили. Они не понимают, как чувствуют себя люди, которым все было запрещено: ставить спектакли, выпускать книги, записывать пластинки. Перед ним все время горел „красный свет“, это его выводило из себя. Тем более что он жил со свободной женщиной. Может быть, до встречи со мной он не чувствовал так остро эту несвободу… Страдания, унижения, излишества — все это убило его».
Книга Влади острым топором расколола надвое армию друзей, товарищей, знакомых, коллег и поклонников Высоцкого. Одни восхищались пронзительной исповедью, другие напрочь отвергали.
Возмущался Юрий Любимов: «Мне достаточно неприятны… мемуары Марины Влади. Так выворачивать наизнанку свою личную жизнь!» С ним был солидарен певец и депутат Госдумы Иосиф Кобзон: «Я не хочу знать, что происходило в интимной жизни Высоцкого… Какое мое собачье дело?! Он для меня — бог и кумир!» Писательница Виктория Токарева назвала «Прерванный полет» книгой-местью: «Марина воздала всем своим обидчикам, главному герою в том числе. Я убеждена: все, что написано в книге, — правда. Высоцкий был алкоголик и наркоман. Но зачем нам это знать? Для нас, русских людей, Владимир Высоцкий — это Спартак, который вел рабов к свободе… Нам не нужна бытовая правда». Валерий Золотухин хитрил: «Во-первых, я ее не читал… Просто мне проза женская, лирически возвышенная, неинтересна… Во-вторых, она женщина другой культуры…»
По отработанному десятилетиями сценарию к общему хору приплели и «голос простого народа». Газета «Литературная Россия» чуть не полполосы отвела открытому письму «В угоду сенсации», подписанному ветераном труда, инженером Алхимовой, преподавателем литературы Нестеровой и членом Союза журналистов СССР Цветковой. Милые, возможно, женщины негодовали: «В любовь М.Влади можно было бы и поверить, если бы не унижающие достоинство ее покойного мужа натуралистические сцены, для которых автор не жалеет красок… Не пощадила М.Влади своего мужа и в чисто интимных подробностях… М.Влади отводит себе роль и этакого открывателя цивилизованного заграничного рая… Она подчеркивает свою ведущую роль гида, знатока, спасительницы. Мысль, которая, можно сказать, подспудно навязывается читателю: это она, М.Влади, фактически создала Высоцкого… Непочтительнее всего, мягко говоря, Марина Владимировна отзывается о родителях Высоцкого и особенно о его отце — фронтовике, офицере… Допустим, отец мог разговаривать с сыном как угодно резко. А разве в других семьях этого не бывает?.. М.Влади была желанным гостем в нашей стране. Русское гостеприимство ей довелось испытать не раз. А вот чем она ответила на это доброжелательство и открытость?.. Немало занимают автора проблемы продовольственного и промтоварного дефицита в нашей стране… Непонятное тяготение испытывает автор к самым „приземленным“ темам — нашим расхлябанным дорогам, далеко не „эстетичным“ общественным туалетам и, извините, толстым задам…»
Совсем уже недостойным стало инспирированное специалистами письмо Нины Максимовны Высоцкой на имя главного редактора газеты «Правда»:
«Пишет вам мать артиста Владимира Высоцкого, ушедшего из жизни в июле 1980 года. Переживая трагедию потери единственного сына, я страдаю еще и из-за обстановки, сложившейся вокруг его памяти… В январе этого года в издательстве „Прогресс“ вышла книга вдовы сына, М. Влади, „Владимир, или Прерванный полет“. О выходе этой книги шумела вся советская пресса, а когда она появилась кое-где в продаже и, конечно же, на черном рынке, начался настоящий „западный бум“… Автору была предоставлена в нашей стране широкая трибуна — эстрада, театр, радио, телевидение, пресса (публикации прошли более чем в пятнадцати газетах).
Как в книге, так и во всех публикациях М.Влади дает ложные сведения о некоторых событиях, а также дискредитирует нас — отца и мать… не говоря уже о том, какими эпитетами она награждает покойного мужа.
Убедительно прошу поручить журналистам „Правды“ встретиться со мной…»
Уберег Бог от благоглупостей главного редактора. Не стал он публиковать это письмо и от встречи уклонился. Может быть, он больше доверился мнению авторитетного критика Наталии Крымовой, сказавшей о Марине: «Она человек честный. Через многое ей пришлось пройти и многое было под секретом. Она очень буквально и точно описала то, что ей довелось пережить. Это надежный источник…»
Конечно, Влади была прекрасно осведомлена о реакции, которую вызвала ее книга в Советском Союзе. Информировали и друзья, и недоброжелатели. Как она воспринимала обвинения, упреки и оскорбления? Странный вопрос.
«Я очень эмоциональный человек, — не скрывала Марина Владимировна. — Я могу заплакать, слушая Марию Каллас или даже когда гляжу на картины некоторых художников. Вся прелесть жизни заключается для меня в том, чтобы внешне быть крепкой и твердой, а внутри — очень ранимой… Без эмоций я не смогла бы стать актрисой…»
Что касается хулителей, то ответ ей подсказал сам Высоцкий той душной июльской ночью 1980 года. Когда она перебирала рукописи мужа, наткнулась на клочок бумаги, на котором он неизвестно когда и где записал пришедшие в ту минуту две странные строчки:
Равны же во Антихристе
Мы, братья во Христе…
Когда «технология конфликта» обнаружила слабые места «обвинения», тактику борьбы с Влади пришлось несколько скорректировать.
«Судиться с ней собирался не за творческое наследие отца, — теперь стал говорить Никита, — а за клевету на моего деда… Марина в своей книге… не очень хорошо отозвалась о Семене Владимировиче — написала, что он якобы „стучал“ на своего сына… Это чудовищная клевета. После этого деда до конца дней травили звонками с угрозами, незнакомые люди писали ему оскорбительные письма. А ведь Марина ничего толком не знала о нашем деде… Да, дед был очень тяжелым, взрывным, темпераментным человеком. Безусловно, между ним и отцом могли быть и ссоры, и оскорбления, но я при этом не присутствовал…»
«Я не судья Марине, — признавал молодой человек. — У нее был шанс пройти посередине. Если бы она прошла по этой грани, огромного количества грязи, сплетен, откровенной неправды об отце удалось бы избежать… Дело не в том, что мне не хотелось бы, чтобы люди знали, что отец пил. В нашей стране пьет каждый второй. А Высоцкий — один. Надо писать не о том, чем он похож на остальных, а о том, чем он отличался… В этой книге есть жуткие вещи о моем деде. Он так и умер с этим, оклеветанный. Отдавая должное Марине как женщине, которую любил мой отец, я считаю эту книгу скверной… При жизни отца я Марину видел пару-тройку раз. У нее была другая жизнь, которую я не понимал. Я с ней реально познакомился, когда отец умер. Тогда все были объединены этим горем, но с годами эмоции ушли в сторону, и люди разошлись. Я не думаю, что отец сильно переживал из-за того, что его дети не были близки с Мариной и ее детьми…»
Чуть позже он даже допускал сожаление: «К Марине я отношусь уважительно. Она была женой отца, поэтому мне ничего больше не нужно, чтобы я ее уважал. Это его выбор, его жизнь, его жена. Те вещи, которые она видела лично, безусловно, имеют огромную ценность. И потом, она талантливый человек. Книга хорошо написана. То, что она написала с чужих слов, после „разрыва“ с частью отцовских друзей, имеет массу неточностей. Потом Марина сама начала страдать, поняв, что открыла шлюзы „мусору“. Ведь писать можно все, можно прикладывать его друзей, родителей и т. д. И в результате дошла очередь и до нее. И несколько раз, очень серьезно, абсолютно незаслуженно, она была оскорблена. Кстати, много лет, что она здесь не появляется, во многом следствие этого. Многие очень нехорошо, очень некрасиво выступили в отношении нее…»
А его старший брат Аркадий и вовсе признавал: «Я сохранил о ней самые прекрасные и замечательные воспоминания. Я с ней никогда не ссорился. Я переписывался с ее детьми. Когда она привозила в Москву своего Вовку, я всегда ходил с ним на каток. И вообще, от Влади никогда не дистанцировался. Конфликт с Мариной Влади произошел не у меня, а у моего любимого деда… Конфликт, видно, был на почве каких-то непониманий, столкновений, амбиций. Дед мой воевал, был полковником, очень принципиальным человеком. Он не хотел, чтобы его единственный сын Владимир брал в жены „француженку русского происхождения“. Мы с Никитой ни одного плохого слова о Марине не сказали. Мы ее очень уважаем, мы читали ее великолепную (!) книгу об отце, хорошо знаем ее биографию. Мы восхищены тем, как она подняла всю свою семью, своих родителей и всех своих сестер тащила, родила сама троих детей и отлично их воспитала, дала всем образование… Ей очень тяжело в жизни пришлось. Она достойна настоящего глубокого уважения…»
«Она сильный человек, по натуре боец, она красивая женщина, актриса, но у нее мужской драчливый характер. Мне кажется, для нее не существует обратного хода. Если она что-то сделала, это уже не обсуждается. Я хотел с ней встретиться в Москве, но мы разминулись. А когда был во Франции, то даже не пытался. Мы совершенно разные люди. При этом я испытываю к ней огромное уважение за то, что она сделала для моего отца при жизни и после его смерти. Я ей благодарен даже за эту книгу».
Михаил Шемякин поначалу был на стороне сыновей Высоцкого. Однако, когда Никита начал откровенно торговать именем отца и его творческим наследием, отдал на откуп современным аранжировщикам тексты песен, позиция Шемякина изменилась: «Очень неприятный парень. Я ему звонил и сказал, что, если бы отец был жив, он бы ему просто разбил морду в кровь. Он сейчас издает эти мои пластинки, они вынимают чистый голос Высоцкого и накладывают на другой музыкальный фон, для новых русских, называется „Песни Высоцкого в новом музыкальном обрамлении“. Я говорю: „Что же ты, подлец, делаешь? Это мои записи, мы работали с твоим отцом семь лет над всем этим!“ А он: „Я только продал права на слова“. Я говорю: „Ты, мерзавец, врешь! При чем здесь слова — люди пользуются голосом, который записал я. А ты взял и продал эти пластинки!..“
В начале 2008 года в Самаре была открыта скульптурная композиция Шемякина „Высоцкий и его время“. В нее он ввел и образ Марины Влади.
— От такого шага меня отговаривали многие друзья, — рассказывал ваятель. — У нас с ней всегда были сложные отношения. Но все же я решил отобразить Марину в бронзе. Если честно, она многое сделала для Высоцкого в последние годы его жизни. И сам он писал: „Тобой и Господом храним“. То, что он столько прожил, это благодаря именно Марине. Однако я все же выразил в скульптуре свое сложное отношение к этой женщине: она у меня представлена со своей нашумевшей книжкой в руках, а из книжки выползает маленькая гадюка… Пилюлю подсластил тем, что тщательно проработал прекрасное лицо Влади и одел ее в платье принцессы Клевской — помните эту ее роль в одноименном французском фильме?..»
* * *
«Милосердие заключается совсем в другом, — считала Влади. — Родным Володи, находящимся… в раздоре со мной, скажу: бороться надо не со мной, а с теми, кто греет руки и наполняет карманы на имени Высоцкого…»
Она была потрясена, увидев собственными глазами, как на Ваганьковском кладбище «за два рубля торгуют нашими с Володей фотографиями, которые были в нашем доме. Как они туда попали?.. Ко мне подошел один человек и предложил выкупить хотя бы небольшую часть моих частных писем. То есть на рынке можно обнаружить мои письма, мои любовные письма к Володе?!. Самое личное, самое интимное выставлено напоказ, на всеобщее обозрение… Меня… обвиняли, что я продала все рукописи Володи… Все, что было написано Володей, я сдала в архив. Все, кроме его писем, написанных им мне… Оставила себе и листок, на котором его рукой записано последнее стихотворение: „Мне меньше полувека…“ Я нашла этот текст после его отъезда. Когда он умер, я поняла, что это его последние стихи. Но потом я отдам и это».
В 2005-м по приглашению Влади в Париж приехала директор Российского государственного архива литературы Татьяна Горяева, которой Марина решила отдать оставшуюся часть архива. «Я не ожидала увидеть такую Марину, — искренне восхищалась архивистка. — Знаменитая, звезда, а лицо ничем не „подправлено“, божественно спокойна, осанка юношеская. Поразила меня искренностью, быстрыми переливами настроения. Славянская натура — переменчивая, безоглядная, широкая. Талантливая во всем… В гостиной на столе стоял кованый сундучок. Едва она прикоснулась к крышке, открыла, как ее просто заколотило. Потом мы перенесли из кабинета еще два, выгребли на тот же стол новые пакеты, в которых все было разложено по годам — его письма, ее, телеграммы… Фотографий — не одна сотня! Очень живые, непосредственные, сама снимала… Я так разволновалась, что задала Марине достаточно нелепый вопрос: „И это нам?“ Она залихватски, от плеча махнула рукой: о чем, мол, речь! Отдала все-все, без счета. Объяснила: „Для детей моих это — чужое, я — не вечна. Значит, должны быть там, где их поймут и сберегут“».
Но поставила одно непременное условие: при ее жизни фонд Высоцкого будет закрыт.
* * *
Россия «Колдунью» никогда не забывала и всегда хотела ее видеть. Когда Евгений Татарский задумал снимать фильм по повести Толстого «Упырь», то в главной роли он видел только Марину Влади. Но с подбором исполнителя роли ее любовника, князя Потемкина, пришлось помучиться. Героиню никто не устраивал. В конце концов Татарский взмолился: «Кого же ты хочешь, Мариночка?»
— Марлона Брандо! Вот кто бы подошел!
Эпизод с Потемкиным можно было снять за одну смену. Правда, съемочный день мэтра стоил миллион долларов. Но поскольку фильм продюсировали японцы, с деньгами проблем не было. Жаль только, сам Брандо захворал и свидание Марины со старой любовью не состоялось.
«Господи, она была чудо как хороша! — восторгался режиссер. — И как же ее любили в нашей стране! Был случай, когда после съемок в Крыму буквально перед отъездом Марина мне говорит: „Можешь со мной на базар поехать? Хочу сувениры на память купить“. Жара на улице стояла чудовищная, солнце палило. Марина надела большие черные очки, широкополую шляпу, да еще косынку повязала. Мы приехали на рынок, но не прошло и трех минут, как ее вычислили, и пошло-поехало. Собралась толпа, все тащили ей корзинки с фруктами и овощами. „Не возьму!“ — кричала она, но я ее приструнил: „Марина, это неприлично! Люди к тебе со всей душой, бери! У нас так не делается, чтобы от подарков, которые от всего сердца, отказываться“. В итоге я попросил все погрузить в машину. Приехали на площадку, раздали подарки киногруппе, да еще Влади вечером банкет устроили по поводу отъезда! Марина тогда была как статуэтка, хотя уже отметила 52 года… „Женя, — говорила она мне. — Снимай быстрее. Надо успеть, пока еще не противно ложиться со мной в постель!“»
На родине она продолжала успешно работать в театре. Все-таки сыграла свою Раневскую в «Вишневом саде» на сцене театра «Эпас Пьер Карден» на Елисейских Полях в постановке режиссера Марселя Марешаля. Рецензенты не скупились на комплименты в адрес актрисы: «Она завораживает по-прежнему сияющими глазами, неподражаемой женственностью и грацией. Несмотря на истинно парижский шик, Марина Влади с удовольствием подчеркивает свое происхождение, произнося чеховские имена чисто по-русски, не меняя ударений. На премьере зрители то заливались искренним смехом, то откровенно всхлипывали. Когда сцена опустела и раздались знакомые звуки — „далеко в саду топором стучат по дереву“, — одна дама в партере вскрикнула, захлебываясь словами: „Что это за шум? Неужели они все-таки рубят деревья? Какой ужас!“ Аплодировали долго. Даже кричали „браво“ — что в Париже большая редкость…»
Затем Марина стала Гертрудой в классической шекспировской пьесе. Так случилось, что в те дни в Париже гостил Юрий Петрович Любимов. Она пригласила создателя «Таганки» на премьеру «Гамлета». Волновалась, ей очень важна была именно его оценка. Но режиссер ушел, даже не дождавшись окончания спектакля. Марина была уязвлена. Звук хлопающего кресла во время представления — наихудшая разновидность аплодисментов.
Зато она сочинила роман. Если прежде писала воспоминания, мемуарную прозу, то теперь это уже был полноценный роман с интригой и сюжетом. Героиней книги «Le Collectionneur de Venise» — «Венецианский коллекционер» — была актриса. «Я взяла знакомый материал, — говорила Влади. — Хотя нет, наоборот, я написала женщину, противоположную мне по характеру».
Итак, стареющая актриса, которую уже не волнуют какие-либо творческие вопросы. Спектакли, кинофильмы, премьеры — все это уже в прошлом, пройденный этап. Да и вообще, эту женщину мало что интересует в жизни. Правда, где-то в деревне воспитывается ее сын, но он не способен скрасить одиночество немолодой женщины. Однако далеко, в Венеции, живет преданный поклонник актрисы, который коллекционирует все, что так или иначе связано с ее именем… Давным-давно, еще 14-летним подростком, он влюбился в звезду экрана, и вот только сейчас (ему уже далеко за сорок) коллекционер осмелился пригласить ее к себе в гости. И она решается на сумасбродство — приезжает к своему заочному поклоннику и попадает в своеобразный музей, который носит ее имя. Венец коллекции — кукла, ее миниатюрная, изящная копия в роскошном платье королевы.
Тоскующей от одиночества и забытья женщине начинает казаться, что коллекционер — именно тот единственный человек, который ее по-настоящему любит и боготворит. Но — ирония судьбы! — оказывается, он любит не столько ее, сколько свою коллекцию, посвященную ей. Катастрофа душевная сменяется природным катаклизмом. В результате страшного наводнения в Венеции актриса гибнет.
Заканчивается роман печальной сценой: коллекционер и сын актрисы на гондоле плывут на кладбище, чтобы возложить цветы на ее могилу…
Впрочем, сюжет не являлся лишь плодом воображения Марины Влади. У главного героя был реальный прототип — некий итальянец, венецианец. На протяжении многих лет поклонник собирал все, что касалось ее жизни и творчества, — афиши ее спектаклей и фильмов, статьи о ней, рецензии, видеозаписи, плакаты, открытки, дурацкие чашки с ее профилем, автографы и пр. «Когда я увидела его коллекцию, то была ошеломлена. Это что-то невероятное! — говорила Марина. — Он был влюблен лишь в созданную и взлелеянную им легенду».
Задумывая «Коллекционера», она, конечно же, вспоминала себя, молодую, беспечную и самоуверенную, которая, смеясь, отталкивала от себя и Высоцкого, и других и говорила всем: «Да нет же, нет! Вы влюблены лишь в миф, сказку, в которую поверили, глядя на киноэкран. Все безнадежно влюбляются в актрис!.. Не надо!»
Теперь Марина уже не мыслила своего существования без письменного стола: «Я вошла во вкус писательского дела. Похоже, это увлекло меня всерьез и надолго. Компьютеры ненавижу. Все говорят, что я дура. Но я не могу. Я пишу Feutre, фломастер, тонкий такой, которым очень легко пишется. Вот простая тетрадь, обычная школьная зеленая тетрадка. Я могу в любом месте писать, в самолете, в отеле, если на гастролях…»
Взяв ручку, она открыла для себя совершенно удивительный мир, подаривший ей возможность самовыражаться как-то по-особому. Наиболее честно, что ли. «Все зависит только от тебя. И это мне нравится. Человек целиком отвечает за то, что создает… Это тяжело. И легко — ведь никто не стоит у меня за спиной и не говорит, что „это вот не так“, а „вот это я уберу“. Я всегда очень любила писать письма. В школе, хоть я там и недолго училась, писала рассказы…»
Иногда у нее прорывались слова признательности Высоцкому за свой первый писательский опыт («Бабушку» она не считала даже «пробой пера»): «Я благодарна ему, я никогда не стала бы писателем, если бы не он. Потом я уже написала другие книги, но это стало возможным только после первой книги о нем…» Он подарил ей веру в себя, в собственные силы.
В один из летних вечеров, когда она скучала в одиночестве (Леон, как обычно, отсутствовал — на сей раз по своим депутатским делам в Европарламенте), к ней в гости напросились друзья-телевизионщики, пообещав, что привезут с собой интересного гостя из Ленинграда.
— Конечно, приезжайте. Буду ждать.
Весь вечер российского гостя (он оказался известным кинооператором-документалистом) донимали вопросами об Афганистане. Всем хотелось услышать рассказ живого очевидца событий, а не предсказуемые до последней точки комментарии политических обозревателей и комментаторов. Зрительная память у парня оказалась отличная, снайперская. Он снимал происходящее, а глаза его словно фотографировали все это и откладывали увиденное в нужный уголок памяти.
— …«Груз 200»? — переспросила его Марина. — А что это?
Оператор начал подробно рассказывать о цинковых гробах с телами погибших солдат, которые бортами бесконечной вереницей отправлялись из «Афгана» на родину, в Союз. И она вдруг ясно увидела, как в немом кино, эту страшную картину, темные движущиеся фигуры, укладывающие в чрево самолета свой страшный груз. Потом разглядела сумрачные лица этих молодых ребят, солдат и офицеров, их пустые глаза… Гость еще что-то говорил, дополнял рассказ какими-то жуткими подробностями, а Марина вспоминала потрясенное лицо Высоцкого, который застыл перед телевизором, сидя вот в этом самом кресле в конце 1979 года и неотрывно следя за репортажем французских операторов откуда-то из Кандагара или Джелалабада. Ужас сменился дикой яростью, Высоцкий сорвался с места, готов был тут же мчаться в советское посольство, добиваться разговора с Москвой, с Брежневым, с кем угодно!.. Тогда она едва удержала его. И Высоцкий просто заплакал…
«Я ведь киношник, а потому и пишу, как киношник, — раскрывала свою „технологию творчества“ Марина. — Сначала вижу свою книгу, как кино. А потом, когда все готово, записываю то, что увидела. И вот тогда я тоже увидела все!.. Оставалось только записать эту историю о цинковых гробах, доверху набитых горем, выпавшим на долю целого поколения молодых советских солдат и их родителей…»
Так родился роман «Путешествие Сергея Ивановича» — история чистого и светлого парнишки — юноши из белорусского Полесья, которого сразу через несколько месяцев после призыва отправили исполнять «интернациональный долг». Он проходит через все круги ада афганской войны. Оказывается вовлеченным в двойной криминал: сначала его заставляют убивать, а потом сопровождать «груз 200» — тело убитого солдата, цинковый гроб которого заодно используют для транспортировки наркотиков. В конце концов он возвращается домой. Перед… самым Чернобылем.
«Для меня, — говорила Влади, — этот парень был сродни герою русской народной сказки… Но название книги я выбирала с учетом французского читателя. Я услышала в нем какую-то перекличку с солженицынским „Одним днем Ивана Денисовича“ и решила, что это может привлечь внимание. К тому же французы еще помнят войну, которую они вели в Алжире: такие же ребята были брошены туда, в это пекло, и вернулись убийцами, встретив дома обращенные к ним спины…»
Каждую главу романа Марина заключала стихотворными строками Высоцкого:
И когда рядом рухнет израненный друг,
И над первой потерей ты взвоешь скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
От того, что убили — его, не тебя…
В 1993 году Юлия Абдулова, как и тогда с «Прерванным полетом», получила от Марины только что выпущенную в Париже книжку «Путешествие Сергея Ивановича» с настоятельной просьбой: прочти. Если понравится, начнем работать, посторонним давать на перевод не хочу.
Затем Марина Влади предложила готовую рукопись российским издателям. Роман с интересом принимали, быстро прочитывали и — отказывали. Почему? Ответы были уклончивыми. Лишь в одном издательстве главный редактор рискнул объясниться с «молодым автором»: «Понимаете ли, уважаемая Марина Владимировна, сейчас, когда в Чечне полыхает война, антивоенный пафос вашей книги может только дополнительно накалить страсти… Простите. Будет что-либо иное, поверьте, мы готовы к сотрудничеству …»
— Вспомни, Марина, а не ты ли отправляла телеграмму генералу Александру Лебедю с требованием немедленно прекратить резню в Чечне? — задал ей каверзный вопрос один добрый московский знакомый. — Ладно, если бы только адресату… На кой ляд тебе понадобилось публиковать эту «телегу» во всех газетах?
— Но я…
— Да, ты. Вот и получай, родное общество «Франс-Юньон Совьетик»!
Прошло более десяти лет, пока «Сергей Иванович» все-таки был опубликован в России. А еще через несколько лет, в 2009-м, на кинофестивале в Каннах во время традиционной «Русской ночи» с грандиозным фейерверком и банкетом Марине вручили почетный знак «За вклад в развитие культурных связей России и Франции», доверительно напомнив, что ранее этой награды удостаивались только Морис Дрюон, Пьер Карден и Мишель Легран. Отныне, Марина Владимировна, вы — украшение этой достойной компании…
— Спасибо. Я тронута.
* * *
— Марина, ты только не волнуйся. Час назад звонили с Таити…
— Жан-Клод? — она остановилась у порога, даже не успев войти в дом.
— Нет.
— Игорь?
Шварценберг был бледен, взволнован больше обычного, только и смог кивнуть: «Да».
— Что с ним? Он жив?
— Автокатастрофа. Он жив, сейчас в коме, находится в реанимации, я говорил с коллегами, положение непростое.
— Я должна лететь.
— Мы летим вместе, я уже заказал билеты. Вылет завтра в восемь утра.
Совсем недавно Марина звонила сыну, поздравляла с 40-летием, интересовалась здоровьем. Игорь заверял ее, что у него все в порядке, что он бодр, чист, как слеза, и готов к своему следующему сорокалетию.
Способный, талантливый мальчишка, он в 15 лет пристрастился к наркотикам, сбегал из дома, шлялся неизвестно где, связался с хиппи, вместе со своим кузеном Алексом докатился до воровства… Слава богу, хоть удалось избавить его от того адского зелья. Чего это стоило, вспоминать не хочется. В своих увлечениях всегда разбрасывался: то снимался в кино, то занимался гитарой, то живописью. Вечный искатель приключений на свою… голову. Потом каким-то образом нашел общий язык с отчимом, укатил к Жан-Клоду в Полинезию, тоже, как и Володька, стал заниматься этим черным жемчугом. Образумился. И вот теперь…
Подробности того, что произошло с Игорем, они с Леоном узнали, только когда добрались до этого чертова атолла. Вместе с друзьями сын стоял на обочине дороги, они разговаривали. Неизвестно откуда появившаяся машина на огромной скорости врезалась в компанию. Один из друзей Игоря погиб мгновенно, трое других — в реанимации.
Когда Марина увидела сына в больнице, ей стало дурно, она едва не потеряла сознание. Как хорошо, что рядом был Леон. Вид Игоря ужасен, он весь закован в гипс, опутан массой проводов, тянущихся к каким-то аппаратам. Лечащий врач мнется и ничего толком не может сказать. Будущее туманно. Выйдет ли когда-либо из комы пострадавший — неизвестно. Впрочем, и так все ясно: даже если произойдет чудо и Игорь и выкарабкается, он на всю оставшуюся жизнь будет инвалидом. На-все-гда.
Но едва встал вопрос об ампутации, женщина-хирург сказала: «Я не смогу отрезать ногу такому красавцу!» — и штопала его семь часов подряд. Марина не допускала для сына ничего иного, кроме выздоровления. Врачи рекомендуют: постарайтесь пообщаться с больным. Она приходит к Игорю каждый день, рассказывает о его детстве, поет, читает стихи, делится какими-то самыми сокровенными мыслями. Время останавливается для них. «Я доверяю тебе мои тайны, — шепчет она ему и самой себе, — в уверенности, что они достигнут глубин твоего сознания».
Постепенно состояние Игоря меняется. Он начинает дышать, спустя пять недель впервые открывает глаза. Но она еще не знает, какой удар ждет ее после возвращения к жизни сына. Ребенок не узнает ее, свою мать. Он отталкивает ее, смотрит на нее безумным взглядом, в его глазах Марина читает только ненависть и гнев. «Говорите, говорите с ним как можно больше», — опять советуют ей врачи. Своими рассказами о раннем детстве Игоря Марина пытается оживить его притуплённую память. Но эти воспоминания пугают его еще больше.
Потом он все-таки возвращается к жизни, бросая вызов мрачным медицинским прогнозам. Начинает кое-как говорить, требует жареной картошки, сигареты. Но глаза его по-прежнему пусты. Марина в ужасе, что к ее сыну больше никогда не вернется разум: «Я уже почти сожалею, что смерть пощадила его».
Понемногу, ценой многочисленных операций и изнурительных упражнений, искалеченное тело сына получает некоторую самостоятельность. Марина вновь начинает чувствовать себя матерью. Она держит за руку своего ребенка, что-то напевает, читает стихи, шепчет слова любви у колыбели своего страдания.
В местной библиотеке случайно обнаруживается томик Александра Куприна. Вечером она читала Игорю свою заветную «Олесю». Читала и плакала:
«… Олеся задумалась. Вдруг слабая улыбка пробежала по ее губам.
— Я тебе на это скажу маленькую сказочку. Однажды волк бежал по лесу, увидел зайчика и говорит ему: „Заяц, а заяц, ведь я тебя съем!“ Заяц стал проситься: „Помилуй меня, волк, мне еще жить хочется, у меня дома дети маленькие“. Волк не соглашается. Тогда заяц говорит: „Ну, дай мне хоть три дня еще на свете пожить, а потом и съешь. Все же мне легче умирать будет“. Дал ему волк эти три дня, не ест его, а только все стережет. Прошел один день, прошел другой, наконец, и третий кончается. „Ну, теперь готовься, — говорит волк, — сейчас я начну тебя есть“. Тут мой заяц и заплакал горючими слезами: „Ах, зачем мы мне, волк, эти три дня подарил! Лучше бы ты сразу меня съел, как только увидел. А то я все три дня не жил, а только терзался!..“
Потом были новые операции, когда удачные, когда не очень. Во всяком случае, в 2010 году Игорь смог даже приехать вместе с мамой в Москву, смотрел ее спектакль о Владимире Высоцком. Ходил, правда, с большим трудом, по Москве, в которой в детстве проводил каждое лето…
Она написала жесткую книгу „Безумный ребенок“. Предупреждая все вопросы, говорила: „Я стремилась не рассказывать о своих страданиях, а попытаться разобраться в тайне: почему человек выходит из комы другим… В конечном итоге смерть побеждает все и всех. Но любовь все равно в каком-то смысле помогает, спасает и придает невероятную силу… Жертвенность есть в моих генах“.
Два других сына — Пьер и Владимир — время от времени навещали маму в Париже. Младший все-таки оставил свой жемчужный бизнес и уехал из Полинезии. „Сначала я переживала за него, — рассказывала Марина. — Но Володя мастер на все руки. Если что случится, он не пропадет… Но не авантюрист, нет! Но настоящий непоседа, человек свободной профессии… Женился на девушке из Южной Америки, купил ранчо в пустыне Чако (где-то на границе Бразилии и Парагвая), завел коров и стал ковбоем — у него были тысячные стада. Через десять лет развелся и открыл ресторан уже в Южной Африке, в Кейптауне. Потом увлекся фотоделом и тайским массажем. Опять разводился, женился. Все у него получается, но все он бросает на полпути… Позже вернулся на Таити к прежней любви. Охотится на громадных рыб…“
Пьер? Пьер, как и прежде, играет на своей гитаре и внимательно смотрит на мир…
* * *
Разбирая вечернюю почту, среди писем, газет, журналов, счетов, рекламных проспектов, приглашений на какие-то премьеры и презентации, а также прочей дребедени, Марина заинтересовалась плотным конвертом с совершенно неизвестными ей обратным адресом и именем корреспондента: „Ницца, Вероник Ольми…“
Запоздалая поклонница?.. А вот и нет, в пакете оказалась пьеса с нейтральным названием „Переход“. И коротенькое письмецо от автора — Вероник Ольми, автор нескольких пьес, которые ставились в любительских театрах, а также еще не опубликованного романа „Первая любовь“. И что? Ага, вот мини-аннотация „Перехода“ — пьеса о последнем периоде жизни великой русской поэтессы Марины Цветаевой. Уже интересно. И последняя фраза письма: „Эта пьеса для Вас, madame Vlady“. Даже так?
Марина отложила пьесу в сторону: прочту, обязательно прочту. Только боже сохрани, чтобы эта Вероник — молодая… да, действительно, для писательницы даже юная дамочка — не оказалась из того несметного легиона авторов „женских романов“. В свое время Марина была яростной феминисткой, боролась за легализацию абортов, когда они были запрещены во Франции, за права женщин во всех сферах, политике, бизнесе. Но наотрез отказывала в праве на жизнь такому жанру литературы, как „женский роман“, и гордо заявляла: „Каждая моя книга — это как хороший удар кулаком“.
Но не удержалась и все-таки открыла рукопись пьесы о Цветаевой. И тут же вновь отвлеклась от текста. Усмехнулась, вспомнив, как когда-то оконфузилась на поэтическом вечере Ахмадулиной. Тогда Белла вышла на сцену и объявила: „А теперь я прочту о Марине“. Влади, сидя в зале, вся сжалась от неожиданности и зарделась от столь щедрого подарка: обо мне?!! Оказалось, нет. Конечно, Ахмадулина читала свои стихи, посвященные Марине Цветаевой. Как же они потом хохотали на пару с Беллой!..
Перевернув последнюю страницу „Перехода“, Марина потянулась к телефону, но случайно глянула на часы: ах черт, уже четвертый час ночи, а так хотелось позвонить этой Вероник и сказать: „Я потрясена! Конечно, я согласна. Спасибо. Роль моя“.
„Я плакала все время, пока читала пьесу…“ — позже рассказывала Марина друзьям. Подумать только, 30-летняя девчонка, француженка, не знаюшая ни слова по-русски, написала такую вещь о гениальной российской поэтессе! Пьеса для двух актеров о последних годах жизни Цветаевой во Франции, о ее возвращении с сыном Муром в Россию и об их гибели. При этом так точно прописано то время…»
Вопрос с постановкой был решен незамедлительно. Продюсирование частично взял на себя шахматный король Гарри Каспаров, который с юных лет обожествлял Высоцкого, а после смерти Володи перенес частицу своих чувств и на возлюбленную поэта.
Образ Марины Ивановны Цветаевой, ее стихи и горькая судьба еще долго-долго не отпускали Влади. Когда ее подкосила, едва окончательно не сбив с ног, смерть Леона, хозяйка Maisons-Laffïtte, казавшаяся всем такой сильной и мужественной, неизменно утверждавшая, что даже «если уже ничего не хочется из-за того, что жизнь тебя „затюкала“, необходимо искать какую-то лазейку — и всегда можно ее найти», сомнамбулой бродила вечером по своему заброшенному саду и искала место, где могла бы свести счеты с осточертевшей жизнью. Цветаева же сумела…
Гражданский муж Марины Влади Леон Шварценберг скончался осенью 2003 года, чуть-чуть не дожив до своего 80-летия. По злой иронии судьбы выдающийся французский онколог умер именно от ракового заболевания. За три года до этого он первым поставил себе смертельный диагноз, но был совершенно уверен, что сможет протянуть еще долго. Все это время она самозабвенно ухаживала за своим захворавшим врачом. Только кто мог предвидеть, что при переливании крови профессору медицины случайно занесут еще и вирус гепатита?
Она точно знала, что Леон, ее нежный и заботливый друг, умирает. «Но я была абсолютно не готова к тому, что он уйдет. Сначала я просто перестала жить, — говорила она. — Упала и не могла подняться. Дети далеко, родных не осталось… Я начала пить, чтобы облегчить страдания. Два с лишним года я жила в плену у алкоголя почти в полном одиночестве, если не считать редких звонков от уже взрослых детей».
«Я ездила на велосипеде, с трудом удерживая равновесие, в ближайший магазин за продуктами, а главное — за выпивкой. Обратный путь был гораздо легче, — день за днем описывала Марина свое тогдашнее сущестование, превратившееся в сплошные сумерки. — Я даже испытывала некоторую эйфорию, хорошо знакомую алкоголикам. Это в свое время меня удивляло в уникальном человеке — Высоцком, у которого начинала хмельно кружиться голова лишь от одного предвкушения предстоящей выпивки. Теперь пришла моя очередь… После общения с „черным человеком“ я часто падала. Для этого было достаточно случайного движения одной из моих собак. Я стояла на четвереньках, а когда сознание возвращалось, то мазала зеленкой ободранные коленки и ссадины на руках. Меня разбирал смех и презрение к самой себе…»
— Она позвонила мне среди ночи пьяная, извинялась, предавалась воспоминаниям, плакала, — сплетничала с подругами прежняя соседка Поляковых, Татьяна Марет, та самая, которая когда-то, в прошлой жизни, пыталась пичкать девочек запретными сладостями. — Марина совершенно одинока: мужья скончались, дети разъехались… да и возраст уже преклонный. Я тогда поняла, что если не приеду к ней, то случится беда. Так и вышло. Я нашла ее спящей… Пыталась разбудить, но не смогла. Вызвала «Скорую». Как выяснилось позже, Марина наглоталась снотворного, запив алкоголем. Слава богу, все обошлось. Но даже после этого случая мы не стали ближе, она по-прежнему избегала меня…
От полного отчаяния и самоубийства Марину спасли собаки, за которыми все-таки надо было ухаживать, кормить, выгуливать. Поднимаясь с пола после очередного падения, она кряхтела, как старуха, и приговаривала: «И тут ты прав, Антон Павлович, действительно, доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой…»
А затем неожиданно возикло жгучее желание выплеснуть на бумагу всю накопившуюся внутри боль: «Опустившись практически на дно, я нашла в себе силы, чтобы всплыть на поверхность. Привязанность к выпивке я выбила другой страстью — тягой к писательству. Сначала не прикасалась к алкоголю до шести вечера, а затем вообще сократила его потребление до минимума…»
Свою новую книгу «Sur la plage, un homme en noir» — «На пляже, или Черный человек» — Марина писала на пределе откровенности, не изменяя себе: «Я ненавижу всякую ложь. Я вообще ничего не скрываю и всегда пишу откровенно…»
Но, закончив рукопись, сначала даже не хотела публиковать. Ее убедил старинный друг — издатель Клод Дюран: «Ты пережила трагедию, которая может помочь другим людям в подобных ситуациях».
А потом появилась новая книга «Мой вишневый сад».
«Я много раз играла в чеховском „Вишневом саде“, — пыталась объяснить ее рождение Марина. — Однажда мне пришла в голову удивительная идея: продлить жизнь персонажей пьесы, узнать, что случилось с ними после 1894 года. И чем больше я думала над этим, тем понятнее мне становилось, что я могу написать историю собственной семьи. Ведь у бабушки был под Курском большой вишневый сад. Я представила себе, что Любовь Андреевна — это моя бабушка. А следом за ней и все остальные родные и близкие мне люди легко вошли в текст. Три года я словно сплетала огромную косу, в которую нитями врастали судьбы всех тридцати героев романа. Главная героиня — моя мама… И мой дед, генерал белой армии…
Книгу я довожу до того момента, как мама приехала вместе со мной в Советский Союз. Встретилась, кстати, с Высоцким. И я этим завершаю круг. Начало книги чеховское: Любовь Андреевна продает имение и уезжает в Париж к любовнику. А конец такой: я играю ее роль перед мамой…»
За четверть века, признавалась Марина Владимировна, «литературный труд для меня стал интереснее, чем труд актрисы, который всегда вторичный… обязательно присутствует режиссер, текст и заданные рамки. За письменным столом я становлюсь свободным человеком. Этого я никогда не чувствовала как актриса, которой нужны текст и режиссер. Хотя… актерство помогает писать — я привыкла влезать в чью-то шкуру, перевоплощаться в своих героев…»