Книга: Избранное
Назад: 12
Дальше: НИКИЧЕН

19

Весь следующий день Васька снова потратил на хлопоты, ничего, однако, не добившись, и ночь провел беспокойно. Раза три он просыпался и выходил на двор посмотреть собак. В последний раз он вышел на рассвете. Звезд уже не было. Заря разливалась над китайской слободкой, над тайгой и крепостью. Как пятна нефти, блестели стекла в широких окнах реального училища.
Орон тоже не спал. Он подходил к Ваське, терся о торбаса и тихо повизгивал, подняв морду к оранжевой пустыне неба. Теплый, ровный ветер шевелил его шерсть. В воздухе пахло морем. Васька, вдыхая этот влажный запах, поглядывал на худые спины собак и думал о том что на постоялом нет ни одного гиляка, кроме него, что скоро ледоход — и кто в такое время будет сидеть в городе? Он вдруг заторопился, заохал и решил сейчас же уехать домой.
Через полчаса он был уже на Амуре. У прорубей ржали лошади водовозов и слышался стук обледенелых ведер.
Город, только что проснувшийся, еще розовый от восхода, остался позади на дымном берегу, за баржами и катерами. Собаки бежали дружно. Но Васька все же кричал на них и погонял хореем. Ему вдруг стало казаться, что он не поспеет в Чоми к ледоходу, не поспеет к охоте на нерпу и что вообще ничего у него не выйдет, как не вышло с бочками и шампонкой.
В дороге он останавливался редко, чтобы только покормить собак и дать им отдохнуть. Сам же почти ничего не ел, а лишь курил трубку за трубкой да изредка, когда голод особенно сильно чувствовался, выбирал из остатков юколы самую мелкую рыбешку, вырезал спинку и долго жевал, стараясь не проглотить.
Так вот, с куском рыбы за щекой, он встретился под Варками с Боженковым. Сначала он его было не узнал.
Вез Боженкова тымский гиляк, мало знакомый Ваське человек и скверный каюр: собак вовремя не остановил, и обе своры сцепились. Васька с трудом рознял стаю, оттащил свою нарту с дороги на целину, воткнул хорей в снег и лишь после этого, злой, раздраженный, побежал к встречному гиляку ругаться.
— Где твои глаза? Дома оставил! — крикнул он, подбегая, и тут только заметил Боженкова, сидевшего в нарте спиной к каюру.
Васька перестал кричать и выплюнул недожеванную рыбу.
— А-а, чтоб вы пропали с ездой со своей, собачьей! И кто ее, проклятую, выдумал?! — Боженков, ворча, слез с нарты и подошел к Ваське. — Я на тебя давно гляжу. С ума ты, что ли, сошел? Зачем из города уехал, не дождавшись?
Васька виновато развел руками и показал на поднявшуюся дорогу, на осевший между торосами снег, на темный и прозрачный воздух, сквозь который, словно вычерченные тушью, виднелись скалы на берегу.
— Ждать худо есть.
— «Худо есть»? — передразнил его Боженков и печально вздохнул. — Ну, рассказывай, что ты там делал.
Оба сели на нарту, и Боженков достал свой мешок с провизией. Он голодного человека узнавал еще издали по голосу. Васька, прежде чем приняться за лепешки и соленую кету, набрал в горсть чистого снега и неторопливо проглотил, потом только начал есть.
Рассказывал он долго, со всеми подробностями, и даже показал Боженкову книжечку, которую дала ему в парткоме женщина.
Боженков молча осмотрел партийный билет, повертел его и отдал назад Ваське.
— Та-ак! — протянул он. — В большевики-то ты записался, а насчет бочек как же? — В голосе его чувствовалось недовольство и как будто зависть.
Насчет бочек Васька не мог рассказать ничего утешительного.
— Тоска мне с вами, с гиляками, — с горечью сказал Боженков. — Ну, что теперь делать? Зарез для артели — и только! Вот брошу все это дело — и в тайгу, к амгунским, уйду. Ей-богу, уйду! — Боженков вдруг зашумел, засуетился вокруг нарты, и от его хриплого, густого голоса собаки вскочили на ноги, тревожно насторожив уши.
Васька же был спокоен. Он знал, что если Боженков шумит, значит нужное дело будет сделано.
И действительно, в конце концов решили, что Боженков поедет в город продолжать хлопоты, а Васька вернется в Чоми. Бить нерпу в этом году тоже решили попробовать артелью.
Как ни привык Васька кочевать, пропадать по неделям на охоте в тайге, но каждый, раз, когда он подъезжал к своему стойбищу, он начинал петь.
Эта песенка была такая простая, что даже Орон ее знал, и как только, заслышит, с визгом летит вперед. Васька его не сдерживает, только старается громче петь своим тонким, нетвердым голосом: «Едет нибх Васька домой…»
И на этот раз он запел свою песню, как только увидел дерновые крыши фанз, придавленные снегом, высокие помосты у берега и деревянные станки для сушки рыбы. Еще издали заметил он у своей избы наваленные бревна, заготовленные Боженковым для новой бани.
Дома перемен больших не оказалось. По-прежнему жена, дым и запах ворвани встретили Ваську на пороге. Знакомый сумрак застилал углы. Женщины у очага шили торбаса и рукавицы, мужчины ничего не делали, огоньки их трубок медленно двигались в темноте над нарами.
Лутузы дома не было. Он с артельщиками пилил в тайге плахи, За чаем жена рассказала, что Пашка поймал на ручьях соболя и затравил выдру.
— Разве вернулся Пашка?
— Вернулись все каюры, отвозившие Митьку. Он уехал не так далеко, как думали гиляки. В Погиби живет его брат.
— Недалеко ушла лиса от норы, — с неудовольствием заметил Васька.
— Недалеко! — повторила жена и шепотом, чтобы не слышали соседи на нарах, добавила: — Лутуза каждый день ходит туда через пролив. Это хуже, чем если бы Тамха навсегда осталась вдовой после Начхи.
В душе Васька тоже осуждал Лутузу, но, чтобы не ронять гостя в глазах неразумной женщины, он сказал:
— Пусть делает, что позволяет ему сердце.
Лутуза вернулся домой еще до захода солнца. Опилки были на его плечах, на шапке и даже в ушах. От него пахло свежей смолой, лесом и потом. Ваське он искренне обрадовался, но о делах артели расспрашивал мало, наскоро поел, взял лыжи и ушел на пролив.
В фанзе в эту ночь долго не ложились спать. Васька рассказывал о городе, о Кумалде, спрашивал, скоро ли старики ждут ледохода, случались ли теплые ветры и чинил ли уж кто-нибудь свою лодку.
Китаец все не возвращался. Лишь перед рассветом Васька сквозь сон услышал ворчание собак на дворе, стук двери и кряхтение Лутузы, отыскивающего свое место на нарах.
Наутро снова пилили плахи в тайге. Лутуза стоял наверху, на козлах, без полушубка, в одной ватной курьме. По его широким движениям, по легкости, с какой он поднимал тяжелую пилу, не было заметно, что он в эту ночь прошел шестнадцать километров по льду.
— Васька! — кричал он вниз. — Лай-ла сюда пилить.
Васька поднимал кверху свое плоское обветренное лицо и щурил глаза на солнце.
— Зачем так много пилишь?
— Боженков сказал — надо. Свою фанзу строить будем, мыться будем, картошку сажать будем. — Лутуза, улыбаясь, показывал на широкую поляну справа, где блестел слежавшийся, подернутый ледком снег.
Сочно вжикала пила, сочно кричали вороны над полянкой.
На деревьях снегу уже не было, и пихты казались совсем черными под огромным небом.

20

Васька вернулся домой вовремя. Хотя в тайге еще повсюду лежал снег, но на проливе лед опустился, потемнел, и поверху пошла черная вода. Через день лед снова поднялся, вода исчезла, и стойбище начало готовиться к нерпичьей охоте. День и ночь шумел у мысов теплый ветер.
Два раза собирал у себя Васька артельщиков, чтобы сговориться об охоте на нерпу. Споров больших не было, так как бить зверя артелью для гиляков было не впервые. Только осторожный Кинай, молодой гиляк, недавно женившийся и имевший лучшую лодку в стойбище и лучшую снасть, просил за это полтора пая, да еще никто не хотел принимать к себе в пару Лутузу, не умевшего обращаться с гарпуном.
Так в первый раз ни на чем не сошлись. Во второй раз Лутуза сам предложил половину своего пая отдать Кинаю, если тот примет его в свою лодку.
И все же Кинай долго колебался, ходил домой советоваться с соседями и, наконец, согласился. Лутуза был этим обижен, говорил мало; лицо его, всегда равнодушное, с добрыми узкими глазами, теперь выражало волнение. Он не досидел до конца собрания и раньше обычного ушел на пролив, захватив Васькины лыжи.
Пашка, смоливший на берегу свою лодку, видел, как он шел по дороге на Погиби, — ветер раскидывал полы его полушубка и срывал шапку. Лутуза гнулся, — видно было, что идти тяжело, — но все же быстро подвигался вперед. Пашка даже позавидовал, как широко и легко скользит этот огромный китаец на лыжах по рыхлому снегу, ловко обходя голый лед, словно век не расставался с лыжами.
Артельщики разошлись поздно. Была уже полночь, когда Васька вышел на улицу вслед за гостями. Густая мокрая тьма стояла над проливом. Собаки не выли, звезд не было, голоса расходившихся гиляков были влажны, и чувствовалось, что низко над сопками и проливом несутся невидимые облака. Туман садился на лицо и одежду Васьки.
— Вода и ветер съедает лед, — сказал он громко.
— Да, как бы завтра фарватер не тронулся, — ответили рядом из темноты.
Кто-то засопел трубкой, и огонь осветил губы и концы плоских пальцев с крепкими ногтями. Васька по голосу узнал Пашку.
— Что ты тут делаешь?
Пашка не ответил, так как в это время снизу, с пролива, послышался далекий крик, каким на перевозах окликают паромщиков. С минуту было тихо, потом крик повторился, но ближе немного, и в нем уже ясно слышались страх и отчаяние.
— Кто это кричит? — испуганно спросил Пашка.
Васька тоже был испуган. Гиляки, не успевшие еще разойтись по избам, бежали назад. Собралась толпа. В темноте натыкались друг на друга, и все это вместе — непрекращавшийся на проливе крик, туман, тьма — было настолько страшно, что люди растерялись. Никто не подавал голоса. Только Пашка, почувствовав вокруг себя народ и вспомнив, что его считают самым отчаянным гиляком, крикнул вдруг тонко и слабо.
Бу-бу…. - откликнулись мокрые скалы снизу, и снова послышался крик на проливе, теперь уже левее и дальше.
Васька кинулся в избу. Через минуту он выбежал с горящей лучиной и пучком сухих еловых лап. Пока он бегал домой, пока зажигал смолье, Пашка успел спуститься на пролив, и теперь оттуда слышались два голоса, которые туман делал одинаково глухими, так что Васька не мог их различить. Он бежал наугад, размахивая горящей лапой. Огонь горел тускло, медленно и два раза гаснул. В третий Васька его не зажег. Казалось, что даже в десяти шагах в этом мраке никто не заметит огня. Васька далеко отбежал от берега. Лед под ногами был еще крепок, но местами слишком упруг, близко где-то чувствовалась вода. Васька остановился. Криков на проливе не было слышно. Должно быть, Пашка нашел человека и теперь они молча возвращаются на берег. Васька крикнул. Ему ответили сзади. Он повернул обратно к стойбищу. На берегу бродили огни, закутанные в туман, а правей колебалось длинное, мутное, желтое пятно большого костра. На это пятно и вышел Васька.
Пашка уже сидел у костра, протянув над огнем мокрые руки. Он бормотал что-то и плевался, как человек, обманутый в своих ожиданиях. Рядом с ним у огня стоял Лутуза, а позади него Васька увидел Тамху. Оба они были мокрые, испуганные, жалкие. Одна лыжа валялась у ног Лутузы, а другую, сломанную пополам, он почему-то крепко держал, не выпуская ее из озябших и дрожащих рук. Гиляки молча стояли вокруг. Васька понял все и поморщился. Он забыл об этом китайце и о Тамхе. Так вот зачем Лутуза ходил через пролив! Но, чтоб не показать своего осуждения гостю, он сказал:
— Почему ты кричал, Лутуза? Разве ты не знал, где берег?
— Вскрылся фарватер, — ответил Лутуза, громко стуча зубами, — и на проливе много полыней. Я два раза тонул. — Он показал сломанную лыжу. С рукавов его полушубка капала вода и шипела на горящих головешках. — И со мной была жена…
— Скоро ты, однако, чужую жену называешь своей! — зло заметил Пашка и поднял над головой горящую ветку.
Огонь осветил богатую доху, угрюмое лицо Тамхи, такие же, как у Васьки, упрямые глаза и отразился в ее стеклянных серьгах.
— Вот видите, нибхи, она унесла еще с собой одежду мужа… — И Пашка произнес страшное для женщины ругательство.
— Молчи, Пашка! — с мрачной сдержанностью остановил его Васька. — Ты не отец, не брат и не муж ей.
Он позвал Лутузу в избу и торопливо отошел от костра. С Тамхой он не разговаривал, так как в душе считал ее виноватой во всем.
Продрогший Лутуза с трудом передвигал ноги. Васька слышал, как вслед за ним и Тамхой полетела лыжа, забытая Лутузой у костра и брошенная кем-то вдогонку.
— Эй, нибхи! — крикнул издали Васька. — Если у Кривого мыса тронулся лед, то завтра можно выезжать на нерпу.
— Пусть с тобой русские и китайцы охотятся, а не нибхи!
— Ой, Пашка! — угрожающе крикнул Васька, узнав его голос.
Больше он ничего не ответил. Хотелось казаться спокойным. Но в избу он вошел со стесненным сердцем, полным тревоги.
Лутуза и Тамха, озябшие и смущенные, долго сушились у очага. Соседи по фанзе, разбуженные шумом и разговорами, так же как гиляки у костра, молча следили за ними недовольными, заспанными глазами, в которых Васька видел горькое осуждение себе и гостям своим и всему своему роду. Только Минга, с добрым усталым лицом, негромко ахала, глядя на мокрую Тамху, и суетилась у печки. Она уже успела вскипятить чайник, достать сухую одежду и обувь и даже нашла где-то на дне бутылки немного хамшина.
— Спасибо тебе, Минга, — сказал Лутуза с виноватой улыбкой, — и дети мои будут помнить твое доброе сердце. Я никому не хотел сделать зла: ни тебе, ни Ваське, приютившему меня, ни соседям-гилякам.
Тамха же заплакала от слабости, вдруг охватившей ее, от усталости и всех волнений, выпавших в эту ночь на ее долю.
Минга положила Тамху спать рядом с собой, а Лутуза лег на свое прежнее место и, не в состоянии заснуть, долго дрожал и ежился на нарах под своими ватными лохмотьями.

21

То, что казалось Ваське вчера таким страшным во влажной тьме ночи на проливе и у костра, среди недоброго молчания гиляков, сегодня утром как-то само собой перестало пугать и тревожить его. Лутуза, как обычно, ушел с артельщиками в тайгу пилить плахи. Как всегда, позванивала на его широких плечах колеблющаяся пила, когда он, шагая через улицу по рыхлому снегу, делал неосторожное движение. Лишь покоробленные на огне полы его полушубка напоминали о вчерашнем.
Тамха с утра ходила с виноватым лицом, упрямо сжав губы. Но потом и она успокоилась: как прежде, натаскала снегу для воды, помогла Минге замесить лепешки, накрошить для мужчин табак и даже пошутила со стариком Кинаем, занимавшим угол у окна. Тот отвечал ей старыми гиляцкими прибаутками, вроде того, что без шамана одеяла на двоих не хватит, намекая на новую свадьбу. То, что старик шутил с ней, было хорошим признаком: значит, не так уж велик был ее позор.
«А все-таки плохо! — думал Васька, глядя на склонившуюся у печки Тамху и на ее бусы, мешавшие ей работать, которые она даже сегодня не забыла надеть. — Митька может причинить много зла: потребовать, например, обратно калым, который даже вместе с Лутузой не заплатишь, — большой калым! Затеять драку, восстановить против Васьки гиляков и шамана. Много неприятностей! Но гиляцкая женщина может уйти от мужа, если найдет себе приют и защиту. Кто же защитит Тамху, если не брат ее, Васька? Она хочет выйти замуж за Лутузу. Жаль, что он китаец, а не гиляк. Но он хороший человек и сильный работник. И кому же пожелать счастья, как не самому себе, своей сестре и друзьям своим?»
С этими мыслями Васька вышел из фанзы.
День после тумана был солнечный, чистый, хотя и не без ветра. По небу разбегались круглые облака. Они грядами выходили из-за дальней сопки и шли к Сахалину, долго не теряя своей формы. А направо, над высоким мысом, который гиляки зовут Черным, как всегда в такие дни, неподвижно стояла аспидно-сизая тучка. У берега лед был мутен от мокрого снега, но дальше блестел. А на самой середине пролива, точно черта на бумаге, резко и тонко чернела вода на фарватере. У Кривого мыса, где фарватер подходил близко, было видно, как кружатся серые льдины. Словом, прекрасный был день для охоты на нерпу, и Ваську только беспокоило, соберутся ли артельщики после всей этой истории с Тамхой.
Почти все стойбище было на улице. Все глядели туда же, куда Васька, — на черную узкую полоску фарватера, на первые стаи чаек, кружившихся у Кривого мыса. Но вот подошел молодой Кинай, щеголяя высокими нерпичьими торбасами, первый поздоровался с Васькой и сказал:
— Хороша будет охота!
— Хороша. Лед тихо идет.
— Да, тихо, — повторил Кинай. — Долго будет таять. — И, помолчав немного, добавил: — Ну как, пойдет китаец со мной в пару?
— Пойдет. — Васька довольно улыбнулся Кинаю, потому что теперь знал наверное, что завтра артель выйдет на охоту.
Действительно, к Ваське подходили и другие артельщики: подошел, шатаясь на своих тонких ногах, и шаман Най, сильно постаревший за эту зиму.
Никто из них не вспоминал о Тамхе, чтобы не обидеть Ваську, а может быть, и потому, что наступала весна, плыли, сменяясь, облака, менялся ветер, и новые времена — каждый это чувствовал — шли по великой тропе жизни. Говорили только об охоте, о нерпе, о ледоходе.
Началась прекрасная для Васьки пора. Он всегда первый выезжал на нерпичью охоту и знал ее лучше других. В эти дни не было в стойбище более важного человека. Его слушались, ему подражали. Най сказал, подставив руки на ветер:
— Что думаешь, Васька, о ветре? Он скачет, — как бы много льду не наломало.
Васька с достоинством ответил:
— Ветер в меру сух и ровен. Туман-снегоед тает рано, и лед за Черным мысом должен быть хорош. Завтра можно выезжать.
Вскоре все стойбище готовилось к охоте.
Артельщики смолили лодки сообща. У изб курились костры; вокруг опрокинутых оморочек ползали гиляки, стуча молотками; щенки с визгом гонялись за кусками пакли, катившимися по ветру; запах горячей пихтовой смолы был нежен, крепок и слышен даже за стойбищем. Скулили собаки, возбужденные общим шумом, звенели железные гарпуны, сыпля на точильные камни холодные искры. Женщины чинили упряжь и нарты.
Из тайги прибежал Лутуза с пильщиками и тоже принялся помогать. Он работал быстро, споро, даже с излишним усердием, должно быть, желая загладить свою вину перед Васькой.
Най, бродивший без дела по всему стойбищу, часто поглядывал на него и, наконец, сказал Ваське:
— Хорошего ты зятя и работника в свою юрту принял.
— Хороший артельщик, — поправил его Васька.
— Да, артельщик, — охотно согласился Най и улыбнулся шаманьей своей улыбкой.
Солнце стояло еще высоко, когда закончились все приготовления к охоте. Улица опустела. Один лишь Пашка возился у своей избы, зашивая старый, из рыбьей кожи, давно уже вышедший из употребления парус.
Васька в последний раз оглядел лодки, нарты, собак — все как будто было в исправности — и пошел на пролив послушать ветер. Ветер был по-прежнему хорош, тени облаков бежали по льду, то затемняя, то высветляя поднявшиеся торосы. У Кривого мыса чаек стало больше, крики их доносились до самого стойбища.
«Должно быть, появилась корюшка», — подумал Васька и пожалел, что нет Боженкова, нет шашонки, нет соли и вряд ли придется в эту раннюю путину ловить корюшку и сельдь. А можно было бы изрядно поймать.
Васька постоял еще немного, послушал чаек и пошел домой. Подходя к избе, он услышал у задней стены странный стук. Он заглянул туда. Лутуза, без шапки и полушубка, учился метать гарпун. Ученье давалось трудно. Он слишком долго держал копье на весу, колебля древко, потом с силой бросал, и гарпун плашмя со звоном ударялся о стену. Еще ни разу не удалось ему воткнуть копье как следует. То мешал длинный сыромятный ремень, привязанный к древку, то дрожала уставшая от метания рука. Гладкий лоб Лутузы покрылся испариной, но лицо оставалось упрямым. Он с яростью глядел то на стену, то на блестящий, только недавно наточенный гарпун.
Васька серьезно следил за его упражнениями, потом взял у него из рук гарпун и неодобрительно щелкнул языком:
— Э! Ты думаешь в нерпу попасть за двадцать шагов! Этого не сделает ни один охотник. Нерпа у тебя будет вот где.
Васька показал себе под ноги, затем подошел к стене и шагах в четырех от нее бросил гарпун. Копье со звонким стуком вонзилось в дерево. Васька бросил раз десять и каждый раз попадал в то место, которое отмечал.
Глаза его светились удовольствием.
— Ты бей, как топором, когда колешь дрова или тешешь доску, все по одному месту, — сказал он и передал Лутузе гарпун.
Тот снова принялся за метание и долго еще ворчал и тюкал копьем, пока не стемнело и пока вконец не затупил гарпуна.
На следующий день артельщики первые выехали из стойбища. Двенадцать нарт осторожно спустились на пролив и медленно потянулись вдоль берега по мутному, поднявшемуся льду. На нартах, словно черные гробы, возвышались опрокинутые лодки. А верхом на них сидели мальчишки, впервые взятые отцами на охоту. Они были грязны, заспаны, но серьезны, как подобает охотникам.
Палатки, походные печки, железные гарпуны, снасти, корм — все это делало сани такими тяжелыми, что собаки с трудом тащили их. Они резали лапы о ледяные шипы. Молодой Кинай, слывший за выдумщика, сделал для своих собак кожаные башмачки, но они разгрызали их, стаскивали с лап и оставляли тут же, на льду. Это всю дорогу веселило охотников.
Ветер приносил запах моря.
В лужах на льду отражалось облачное небо, и собаки жадно лакали воду, закрыв глаза.
За Черным мысом, где начиналась земля орочей, Васька свернул к фарватеру. Здесь лед был еще мощный, цвета стали, без торосов и промоин. Обоз подошел к самому краю льда. Отсюда фарватер казался широким и не таким черным, как издали. У края вода отсвечивала зеленью, а дальше сверкала дрожащим светом, как на реке в солнечный день. Плыли, качаясь на мелких волнах, редкие льдины. Дельфины бесшумно ныряли между ними. Их зеленовато-черные спины совсем близко то тут, то там показывались на холодной поверхности, тревожа чаек и собак, пристально глядевших на воду.
Ваську дельфины радовали, предвещая обилие рыбы и нерпы.
— Го-го-го! — крикнул он весело. — Сбрасывай лодки.
Обоз растянулся вдоль края льда. Гиляки постарше начали спускать на воду лодки, стараясь не шуметь. Женщины отвели собак подальше к берегу и там строили стоянку: поставили палатки, разложили шкуры и приготовили холодный обед из мороженой корюшки.
Пообедали наскоро, усевшись тут же на льду; ели молча, скрывая торопливым и громким чавканьем обычное волнение перед охотой, знакомое каждому гиляку. Старый Кинай, отец молодого, хотел было помолиться Кинсу и сжечь кусочки священного сухого дерева, привезенного им из дому, но Васька нетерпеливо, с досадой взмахнул гарпуном, и гиляки направились к лодкам.
Через полчаса на проливе было так же тихо, как прежде. Только с легким стуком ударялись о край льда гиляцкие лодки, и плескалась черная холодная вода. Охотники сидели неподвижно, убрав весла и приготовив гарпуны.
В первый день решено было не стрелять по нерпе, чтобы зря не пугать зверя. Наглые дельфины играли совсем близко. Дельфиньих снастей не было, а стрелять было опасно и бесполезно. Охотники только вздыхали. Затем показались дельфиньи матки, более тихие и осторожные, чем самцы. Они вдруг высоко поднимались из воды, и тогда на их спинах, светлых, словно подернутых росой, можно было видеть гладких детенышей. Матки первые заметили лодки и круто повернули на середину фарватера. За ними ушла и вся стая.
— Рано нынче дельфины вывели детенышей, — сказал Васька Лутузе, сидевшему рядом в лодке молодого Киная. Васька нарочно поставил свою лодку так близко от Киная, чтобы в случае чего можно было помочь Лутузе.
— Да, очень рано, — ответил Лутуза серьезно, хотя не знал, когда дельфинам следует выводить детенышей.
— Весна будет теплой и многоводной, — вставил Кинай.
— Да, по дельфинам видно, — подтвердил Лутуза все с тою же серьезностью.
Ему хотелось казаться таким же опытным и знающим охотником, как Васька. Но на самом деле вот уже больше двух часов, как он жестоко мучился. На валкой и узкой, сбитой из трех досок лодке Киная сидеть было неудобно. Приходилось неподвижно стоять на коленях, опустившись на пятки. Ноги ломило от напряжения. Несмотря на солнце, от льда, от пронзительной, тяжелой воды было холодно даже в тулупчике.
Он не выпускал гарпуна из рук, боясь прозевать зверя. Затекшие пальцы кололо и жгло, болели шея и спина. Несколько раз Лутуза валился на борт, креня лодку, и тихо ругался. А нерпы нигде не было видно, Чего же ждут охотники?
Но вдруг Лутуза увидел тревожное, неожиданно изменившееся лицо Васьки. Кинай пригнулся и сердито посмотрел на беспокойного Лутузу. Стало еще тише. Теперь из лодок виднелись только головы охотников да приподнятые руки с гарпунами. Солнце прыгало по мелкой и холодной зыби. Подходили нерпы, разогнанные раньше дельфинами и шумом. Они поднимали свои круглые головы над водой, равномерно поворачивая их то вправо, то влево. В этом движении было много детского любопытства и нежности. Нерпы ныряли близ самых лодок. Зверь шел в таком изобилии, что Лутуза в волнении закрыл глаза. В этот момент Васька метнул гарпун. Послышался плеск, шуршание борта об лед и сердитое шипение Васьки. Двадцати метров сыромятного ремня, привязанного к гарпуну, едва хватило, чтобы не потерять зверя. Поплавок нырял и прыгал по воде, лодку тащило на середину. Но через минуту Васька уже подгребал ко льду и выбирал из воды ремень. Попался самец — крупный, налитый жиром. Гарпун пробил ему череп и засел в затылке. Он был почти мертв, но долго еще водил ластами по льду и плакал. По открытым глазам его текли вода, слезы и кровь.
Первый зверь был убит. После этого началась настоящая охота.
Нерп было так много, что казалось, будто черная вода сама поднимала их над поверхностью. Их стреляли, били гарпунами с лодок, со льда, подстерегали у полыней, дымящихся по утрам на восходе. Даже Лутузе, несмотря на его неумение, удалось убить трех.
Вслед за артельщиками приехали и остальные чомские гиляки. Теперь охотничий лагерь раскинулся так далеко, что многие лодки скрылись за мысами. А зверя не убывало. Люди объедались сырым салом и по ночам корчились на своих спальных шкурах. Дети с криком просыпались и плакали, пугаясь ночного неба и мерцания льдов. Собаки с раздутыми животами лениво выли в полночь, подняв вверх мутные от чрезмерной сытости глаза. Был слышен далекий треск льдин. И казалось, что это трещат и пылают звезды.
Полторы недели длилась охота. Два раза Васька отсылал в Чоми обоз со шкурами и салом. Лутуза высчитал, что на пай придется не меньше двадцати шкур и двух бочонков жира. Старики считали это богатой добычей. И половины хватило бы молодому гиляку, чтобы жениться. Пора уж было возвращаться домой. Лед становился тоньше, полыньи шире, и по утрам они уже не дымились, как прежде.
В воскресенье у Киная под самым берегом провалилась нарта. На фарватере в ветер шумели длинные волны, разбивая лед.

22

С порога Васькиной фанзы был виден пролив — эта серая, холодная, как зимний рассвет, полоса. Нигде уже не было льда, и после отлива долго не высыхали мокрый песок и галька. Вчера в город прошел первый пароход, оставляя в сердце Васьки отчаяние, горькое, как дым. Скоро должна пойти горбуша, а Боженкова не было. На Сахалине ловили уже селедку. В стойбище говорили, что Пашка, уехавший рыбачить на Лазарев мыс, продал два кунгаса рыбы.
Артельщики приставали к Ваське, требовали обратно снасти, шумели в его избе, обзывая сынишку «собачьим выродком». Васька мрачно ответил им, что все будет. Оба Киная жаловались, что их семьи и собаки голодают — юколы не хватит и на три дня. Они лгали. У молодого Киная под крышей висели двадцать пять свежих нерпичьих шкур, а в кладовой стояла бочка жиру. Но Васька отдал им почти всю свою юколу, потому что у них неводу было больше, чем у всех. Пришлось продать кое-что из одежды и часть нерпичьей добычи.
Минга угрюмо молчала, глядя на свое разорение. Васька проклинал мать, что она родила его таким упрямым.
Каждый день видел он, как мимо Кривого мыса проходили чужие рыбацкие шхуны.
— Вот они, вот! — кричали мальчишки, встречая их паруса.
Лутуза, знавший все рыбалки от Чоми до Мариинска, узнавал шхуны издали по ходу и килю. То были все артельные суда.
Первой прошла железная моторная шхуна старой артели «Сивуч» — такой богатой, что многие считали ее акционерным обществом. Они имели тони на Лангре, на Пахте и Сахалине. Но больше встречались небольшие шампонки молодых артелей. Их можно было узнать по грязным и пестрым парусам. О такой шампонке мечтал сейчас Васька. Он устал от ожидания. Он не понимал, как может Лутуза так спокойно говорить с Тамхой, смеяться.
Утром Васька встретил у своей фанзы шамана. Най сказал ему, что дельфины ушли к Шантарским островам, навстречу рыбе, и чайки улетели вслед за ними. Ночью или завтра можно ждать горбушу здесь.
Это была правда, но Васька ответил беспечно:
— Она будет здесь дня через два.
Он не хотел показывать шаману свой страх, который действительно был в его душе. Най пожал плечами:
— Я не желаю тебе зла, Васька, потому что я стар и не хочу ни с кем ссориться. Отдай гилякам снасти и лови по-старому…
Васька не ответил ему на это. Он предложил шаману табаку и трубку.
— Что ты скажешь, Най, если я в тайге под Оленьей сопкой разведу огород и посажу картошку? Лутуза умеет это делать. А табахские гиляки давно уже этим занимаются.
— Я скажу: «Не гневи судьбу свою!» Кинс запрещает переворачивать землю. Трава и мох должны расти вверх. Что же будут есть тогда олени и лоси?
Васька рассмеялся.
— О-о, для них останется еще много места! Ты бы, Най, подумал лучше о людях. Или Кинс о них думать не хочет?
Тогда Най отвернулся от Васьки, пораженный его упрямством, нечестивостью и бесстрашием, с каким он говорит о духах-мстителях. Он стал смотреть на пролив.
Серенькие волны качались и бились у Кривого мыса, и на море было пустынно, как перед ледоставом. Вдруг из-за края мыса, выгнутого рогом над водой, показался тупой поднятый нос и синий квадратный парус из китайского полотна. Сначала Наю казалось, что шампонка идет на Сахалин. Но, поравнявшись с Белыми камнями, с которых чомские мальчишки обыкновенно удили рыбу, она медленно повернула к стойбищу.
Най удивленно взглянул на Ваську. Тот неподвижно смотрел на приближавшееся судно, сжав зубами потухшую танзу, потом хлопнул себя по коленям и бросился вниз по спуску к берегу. Крупная галька катилась вслед за ним. Никого не было на улице в этот ранний час — ни детей, шумно встречавших каждый парус, ни взрослых, — никого, кто мог бы быть свидетелем Васькиного торжества. Только старый Най с темным, обветренным лицом осторожно спускался к берегу, волоча свои худые ноги. И все же Васька был счастлив вполне. Один только синий плещущий парус был виден на всем проливе. Но от него крылатым казалось это пустынное утро, и небо, и серая даль воды. Васька кричал, махал руками. Короткие волны, взбегавшие на берег, мочили его рваные торбаса. Из фанз выходили гиляки. На берег прибежали Лутуза, Тамха, Васькин сынишка и человек пять артельщиков.
Шампонка подходила, спустив паруса. На корме у руля топтался Боженков — без шапки, с растрепанной бородой. Другой незнакомый человек — в коротком полушубке и сибирском малахае — стоял на носу, готовясь прыгнуть на берег. Соскочил он неудачно, и волна ударила в его тяжелые сапоги, покрыв их выше голенищ. Это его не огорчило. Он рассмеялся.
— Вот те и приехали!
Голос у него оказался ласковый, и гиляки дружелюбно закивали ему. Ваське не понравились только его глаза, слишком светлые, какие он редко встречал даже у русских.
Боженков, кряхтя, вылез из шампонки, поздоровался с Васькой, с артельщиками и неожиданно так страшно и громко выругался, что щенок, вертевшийся под ногами, взвизгнул, прижал уши и бросился в гору, к стойбищу. Боженков увидел Тамху, увидел рядом с ней улыбающееся, беспечное лицо Лутузы и понял все. Одно лишь подозрение, что плахи не напилены и досок нет, привело его в ярость.
Он схватил Лутузу за плечо.
— Есть плахи?
Лутуза вырвался, отбежал и встал невдалеке, удивленно и испуганно глядя на кричавшего Боженкова.
— Чего надо?
— Вы что тут делали, га? Есть плахи, я спрашиваю?
— Есть плахи! — обиженно ответил Лутуза. — Две бани строить можно. Чего надо?
Но и после этого Боженков еще долго шумел, кричал, и Васька, наконец, из всего этого шума понял, что бочек в городе не дали.
— Не дали, — ласково повторял за Боженковым незнакомый человек.
— А соли? — спросил Васька.
— Сто мешков взяли, — коротко, с презрением ответил Боженков. Это значило, что о соли нечего беспокоиться.
Тогда Васька молча, глазами показал на шампонку.
— А-а-а! — с отчаянием протянул Боженков, понемногу успокаиваясь. — Сгори она на огне, чертова посудина! Три артели за нее грызлись, и будь у меня характер полегче, ей-богу, отступился бы. Потому, во-первых, дорого, хоть и в кредит — всеми нашими собаками поручился, а второе — не приведи, господи… Посуда, можно сказать, без хозяина, без призору стояла. Бери, кто может, сказали в союзе. Ну, и драка была. За топоры схватились. Да все сахалинцы. Вот спасибо Кащук помог, выручил. О-о-о! — шумно вздохнул под конец Боженков и печально поглядел на Ваську. — А горбуша-то сюда идет. Кореневскую шампонку встретили, кричали нам — на Сахалине уже ловят. Когда здесь будет?
— Однако, ночью, однако, завтра, — ответил Васька, не скрывая своей тревоги.
— Плохо, ребятушки, без бочек, плохо! — тихо сказал Кащук. — Но ежели плахи есть, то можно засольные лари сделать.
— Я про то и думаю, — хмуро ответил Боженков. — Главное — как себя рыба покажет: скоро иль подождет?
Он посмотрел на солнце. Оно стояло еще низко над Лазаревым мысом, немного воспаленное от ветра. Дымок растекался по горизонту, касаясь вершины скал и тайги. В местах, пронзенных лучами, он сверкал, как оцинкованная жесть. Пахло жженой хвоей. Где-то уже горела тайга.
— Рано все нынче начинается, — ворчливо продолжал Боженков. — И на кой ляд я с вами связался? Мне бы на солнце ноги греть, а я тут с вашими шампонками да с артелью возись. Вот плюну и уйду! Ей-богу, плюну! — повторил он свою постоянную угрозу и пошел в гору, к стойбищу.
Тут только Васька заметил, что Боженков хромает, а у светлоглазого Кащука лицо припухлое, в синяках. Должно быть, тяжело досталась им в городе шампонка.
Но зато настоящая артельная шампонка, неуклюжая, пузатая, с тупым носом и синим парусом, стояла у дикого чомского берега, и мачта ее качалась над головой Васьки-гиляка.
Тяжелый был этот день, проведенный всеми артельщиками в тревоге и в ожидании рыбы. Пашка и остальные гиляки, кто семьями, кто сбившись в ватаги, еще вчера выехали на лов.
Васька постарел за этот день и потерял свою новую ганзу. Он ходил за Боженковым, заглядывал ему в глаза с печалью.
Лутуза был тоже беспокоен, молчалив; лицо его казалось особенно желтым и худым. От этой путины зависит — останется он здесь, в тихом стойбище, с Тамхой или придется снова таскаться по неуютным рыбалкам и встречать солнце в чужих и холодных бараках.
— Худо, Боженков, есть. Надо солить в шампонку, японцы так делают, — предложил он.
— А-а-а! — простонал лишь в ответ Боженков.
Он неутомимо бегал по берегу, отыскивая глинистое место, где можно было бы рыть засольные ямы. Он был зол и потен.
Только Кащук казался спокойным. Говорил тихо, ласково поглядывая на всех. Он оказался неводчиком, шампонщиком, засольщиком, — словом, нужным для артели человеком. Он не забыл вымерить дно и сверить глубину тони с высотой невода. Забежное крыло оказалось ниже.
— Ай, рыбаки! — сказал он ласково, словно хвалил за это упущение, и начал исправлять сеть.
Васька никогда не видел, чтобы так быстро плели невод, и за это одно простил ему его светлые разбойничьи глаза.
Ямы начали рыть лишь после полудня. Гиляки-артельщики, не привычные к лопатам, работали неумело, кидая землю вперед. У Боженкова от досады багровело лицо.
Но ругаться было некогда. Он работал свирепо, как в шурфах в тайге. Толстая ручка лопаты трещала на его колене и с каждым взмахом через голову летел целый пуд глины. Рубаха на нем мокла и сохла на ветру.
Лутуза пилил и строгал плахи. От тупого рубанка треснула кожа на ладони, у большого пальца. Он иногда останавливался, чтобы высосать кровь. Но, взглянув на ошалевшего Ваську, на артельщиков, замученных неутомимостью Боженкова, он глотал кровавую слюну и снова хватался за рубанок.
Тамха и Минга, варившие на берегу пихтовую смолу для конопатки, не спускали глаз с пролива, следя сквозь дым костра за редкими чайками. Все казалось, что вот идет горбуша.
Закат раздвигал позеленевшее небо. Тени от скал прыгали по воде.
Ямы устилали плахами и конопатили уже ночью, при кострах и горящей смоле. Дым от еловых лап ел глаза конопатчикам и голубыми клубами поднимался к луне.
Вся артель работала до утра. Ночью попробовали закинуть невод. Вытащили мелочь — корюшку — и выбросили обратно.
В стойбище тоже не спали. Все ждали горбушу. Заря занялась бесцветная, медленная. До самого восхода над морем не таяла серая мгла.
Васька первый заметил дельфинов, нырявших у белых камней. Чаек было уж много. Они без крика скользили над Кривым мысом и потом падали на воду, как листья.
Шла рыба.
Усталое лицо Боженкова, выпачканное глиной, страшно побледнело. Он был азартен. У Васьки же лоб и щеки потемнели. Он тоже волновался.
Все было готово. На корме кунгаса у невода стояли Кащук и Боженков. Оба Киная сидели на веслах.
Лутуза, войдя по колено в воду, держал забежный конец.
— Пошел, — тихо сказал Боженков гребцам.
Кащук перекрестился, не снимая шапки. Почти бесшумно падал невод с кормы, только изредка стукнет о борт деревянная балберка.
Описав полукруг, насколько хватало невода, кунгас снова подошел к берегу. Боженков стремительно бросил веревку забежного конца Ваське. Сам он прыгнул на камни, поскользнулся, упал в воду, но быстро вскочил и весь мокрый, взволнованный, крикнул:
— Тащи, братцы!
Он рыбачил много лет, но каждый раз, когда вытаскивали невод, испытывал такое ощущение, словно ставил на карту последние сапоги.
Артельщики кинулись к веревке. Сначала тащить было легко, но вдруг словно застопорило. Стало тяжело, на шее Васьки вздулись жилы, в мозгу застучала кровь. Но это был радостный груз. Ваське казалось, что он тащит на веревке все это огромное море с тусклой далью и дымом над сопками.
Косяк попался хороший. Рыба стояла в неводе так плотно, что верхние давили нижних. Надо было немедля выгружать. Тогда оказалось, что многого не хватает.
Не хватало черпаков, не хватало носилок. Наконец, не хватало людей. Это было самое страшное. Кащук сидел у засольных ям и требовал соли. Боженков протирал икру на сите. Лутуза один стоял за огромным столом и чистил рыбу, Лутуза был замечательный чистильщик, но и он мог вычистить лишь тысячу штук в день. Его нож мелькал, точно стриж на солнце.
Что можно сделать в секунду? Он подхватывал горбушу за жабры, с силой ударял о стол, и в то мгновение, когда она, оглушенная, лежала неподвижно, он одним взмахом разрезал ей брюхо, переворачивал нож и другим взмахом рукоятки выбрасывал икру и требуху. Он успевал еще мизинцем вырвать у рыбы сердце, чтобы бросить его в ведро для счета. Считать было незачем. Но так сильна была привычка, приобретенная на хозяйских промыслах. Каждое сердце — копейка. Лутуза дал бы сейчас за каждое сердце пятак, потому что все росла и росла вокруг него гора нечищенной рыбы. Бечева, намотанная на рукоять ножа, чтоб не скользили пальцы, набухла от крови и слизи.
Васька тоже взялся за нож и поставил еще у стола Тамху. Через два часа она ослабела от усталости и бросила нож. Лутуза кричал, топал на нее, хотя не был еще ее мужем и хозяином. У ног грызлись собаки, растаскивая рыбьи кишки.
Пашка и человек десять гиляков уже вернулись с лова в стойбище и теперь смотрели, как работают артельщики. Васька предложил им за помощь по три горбуши с десятка. Пашка рассмеялся:
— Пусть собаки тебе помогут.
Никогда Васька не презирал так Пашку, Ная и весь народ свой за лень и равнодушие. Он называл их «гнилым, проклятым племенем» и бросал в лицо им горбушыо требуху.
Три дня проходила косяками горбуша у чомского берега. Четвертую ночь не спали артельщики: то стерегли косяки, то таскали рыбу, то прятали ее от солнца. Гиляки засыпали тут же, на острой гальке, у груды неубранной горбуши. Васька поднимал их ударами своих торбасов. Но и сам он, как все, обезумел от усталости и в последний день не мог поднять руки, чтобы закурить трубку. Ломило плечи, шею, горели ладони. В глаза точно насыпали пороху. Солнце пахло солью, закаты казались розовым мясом горбуши. Но когда Васька заглядывал в огромные ямы, полные рыбы, или смотрел на длинный ряд шестов со свежей юколой, сушившейся на ветру, то закрывал свои воспаленные глаза и улыбался.

23

Лето давно уже глядело в спину рыбакам. Падал первый снег. Он был мокрый, тяжелый и пузырил воду, как дождь. Но все же это был снег. Он покрыл дерн на фанзах и оставил белый след между камней. Лов кончился. Но для Васьки оно, казалось, все еще тянулось: все еще не забывались эти дни, полные ужасного труда, огорчений, радостей.
Событий за лето накопилось много. Васька два раза ездил на шампонке с Кащуком и Боженковым в город. Один раз — за бочками, чтобы выгрузить рыбу из засольных ям, другой — чтобы сдать эту рыбу. Обе поездки были удачны. Рыбу приняли, даже похвалили за нежный засол.
После всех расчетов оказалось, что артель заработала тысяч пятнадцать. Эта сумма была так велика, что теряла для Васьки всякий смысл. На каждого пришлось рублей по восемьсот. Васька предпочитал бы заработать ровно столько, сколько нужно было ему, чтобы купить на зиму муки, табаку и немного водки. Однако ни молодой Кинай, ни другие гиляки так не думали. Артель увеличилась вдвое, и даже непримиримый Пашка принес и бросил на порог Васькиной фанзы свою старую снасть. После долгих споров Пашку приняли в артель, так как он все-таки был лучшим стрелком и каюром.
Крупным событием было еще то, что Боженков, Лутуза и Кащук выстроили себе за лето новую фанзу, рядом с Васькиной, но более просторную, с кирпичной трубой, выходящей сквозь крышу. Вместе с Лутузой в этой фанзе поселилась и Тамха, хотя года еще не прошло с тех пор, как она покинула мужа. Иногда Васька думал об этом с беспокойством и грустью. Но, к счастью, умы гиляков были заняты событием более важным и интересным.
Немного в стороне от стойбища русские выстроили небольшую избушку, крытую дерном, которую они называли «баней». Любопытные, заглядывавшие туда, не находили там ничего, кроме трех полок и груды камней, наваленных на очаг. Но Пашка, ходивший смотреть, как моются русские, рассказывал, что только злой дух может сидеть в таком пару и обливать себя водой, кипящей от раскаленных камней.
Боженков объявил баню общей. Каждый, кто захочет, может прийти и мыться. Тогда гиляки привели в баню шамана. Най потрогал остывшие камни, посидел на лавке, задумчиво глядя на гиляков.
Право же, он не знал, что им сказать. Но все же сказал:
— Грех мочить глаза, глядящие на солнце. Так говорят нибхи. Но купаются же дети. Мочит же дождь наше тело и бросает нас в воду великий Кинс, когда гневом своим хочет наказать нас…
Гиляки молчали. Одни приняли эти слова как разрешение мыться, другие — как запрещение.
Васька, первый из гиляков, помылся в бане. Тамха тоже попробовала и потом долго мучилась со своими жирными волосами. Минга и все женщины смеялись над ней. Пашка тоже хохотал, но в душе он завидовал смелости Тамхи и Васьки. Любопытство мучило его.
Однажды, когда Боженков затопил баню и ушел, чтобы переждать первый угар, Пашка забрался туда и помылся. Он вылил на себя ведро воды, холодной, еще не успевшей нагреться, и потом, голый, дрожа всем телом, присел у раскаленных камней. Он не испытывал никакого удовольствия, но сидел долго, пока совсем не согрелся. Слегка тошнило. От камней шел странный запах — горелой сажи и тлеющих углей. Болела голова; язык и нёбо были сухие. Тянуло на свежий воздух. Пашка едва оделся и вышел. Он удивился багровому цвету неба и тайги. Шел дождь, казавшийся кровавым. Огненные чайки садились на ресницы. Пашка крикнул и, шатаясь, пробежал несколько шагов.
Гиляки нашли его лежащим под дождем, в грязи на тропинке, ведущей к бане. Васькины собаки обнюхивали его мокрую голову. Такого позора Пашка не простил бы и матери.
Это случилось как раз за день до того, как с Погиби приехал Митька. Гиляки с удивлением встретили его лодку. В ней добра было меньше, чем Митька увез зимой на нартах. Он хмуро приветствовал гиляков. Но все же они помогли ему выгрузить из лодки собак, сундук, оленьи дохи и сказали, что место в его фанзе еще никем не занято. Дня два Митька не показывался на улице, потом неожиданно явился в новую избу. Было время обеда. За высоким столом сидели, не по-гиляцки свесив ноги с лавки, Васька, старый Кинай, Лутуза, Боженков и еще кто-то. Тамха подавала на стол уху из соленой кеты с картошкой — кушанье, тоже не знакомое гилякам. Увидя Митьку, она поставила котелок обратно на печь и вытерла руки, словно готовясь к драке. Лутуза вскочил из-за стола. Боженков тоже поднялся. Васька молча, внимательными глазами смотрел на вошедшего. Только Кащук, не знавший Митьку, сказал по обыкновению ласково:
— Тебе чего, друга?
Митька задыхался. Ему хотелось убить Тамху, сказать ей такие слова, чтобы страшно стало даже этим ненавистным людям, лишившим его покоя и почетной старости. За что не любят его гиляки и преследуют красные? Разве он виноват, что люди по нужде продавали ему свою рыбу дешевле, чем могли продать другому? Разве в этом мире каждый не живет, как и чем он может?
Тамха подошла ближе к столу. Он со злобой поглядел на ее упрямый лоб и маленькие уши, оттянутые тяжелыми серьгами.
Это были его серьги. Их когда-то носила мать, потом покойная жена — сильная, послушная Кинга, которая никогда не посмела бы так глядеть на Митьку, как эта упрямая женщина.
— Отдай! — крикнул он, показывая на серьги.
Тамха сняла серьги и бросила их на пол. Митька не нагнулся за ними, даже не повернул головы. Он видел только осторожный и строгий взгляд Васьки.
— Отдай! — крикнул он еще раз, глядя в самые глаза Ваське. — Я калыма тебе не прощу. Я тебе ничего не прощу.
— Я отдам тебе калым, — сказал Васька сдержанно. — Приходи ко мне в фанзу завтра, когда солнце будет над Сахалином.
Вдруг Лутуза, молчавший до сих пор, топнул ногой. Шея его побагровела. Глаза стали узкими, почти незаметными.
— Говори со мной! Я муж Тамхи.
Митька не ответил и отвернулся.
— Нет, ты будешь говорить со мной! — хрипло сказал Лутуза.
Он поднял серьги, плюнул на них и поднес к Митьке на своей огромной жесткой ладони. — Бери! Мы, красные, не торгуем женами, как рыбой. Но я верну тебе калым, чтобы не видеть следов твоих. От них дохнут собаки.
Тогда Митька заплакал. Это было так удивительно для гиляков, что Тамха подошла к нему и тронула его за рукав.
— Уходи. Когда ранен медведь, он либо бежит, либо бросается на охотника. Тебе нечего ждать, — сказала она тихо.
Митька ушел.
Он не приходил больше ни за серьгами, которые так и остались, оплеванные, на ладони Лутузы, ни за калымом. Говорили, что он страшно пьет и по целым дням играет с Пашкой в карты. Это было верно. Пьяный он играл хуже мальчишки. Когда упал первый снег, Митька был беднее всех в стойбище. В его нарядной черной дошке Пашка выходил кормить своих собак. Их было у него теперь вдвое больше, чем у любого гиляка.

24

За первым снегом долго еще пришлось ждать шуги и ледостава. Осень затянулась. Полярные дожди смывали снег со скал. Пролив был черный, как тайга. С Шантарских островов налетали штормы, катали с шумом гальку на берегу и буреломом заваливали в тайге полянку, взрытую Лутузой под огород. Мальчишки таскали с берега прозрачные, дымчатые листья морской капусты и гибкие стебли водорослей, похожие на смоляные веревки.
Несколько раз шторм разбивал заберег, застывающий в холодные ночи, и звенел мелким льдом о камни. Потом, шурша об острые мысы, проплыла мимо Чоми шуга, ушли дельфины — и пролив стал. Пошел крупный, лапчатый снег.
Из Варок приехали за нерпичьим жиром первые нарты, и каюры рассказали, что из города прислали к ним русских докторов лечить темные болезни и что доктора едут в Чоми. Они пускают детям в кровь светлый сок жизни, которого боится даже великий Кинс.
Васька был рад этому.
— Кумалда — честный человек, — сказал он каюрам. — Он делает то, что обещал Ваське-гиляку. Скажите русским докторам спасибо.
Но, по совести говоря, Ваську сейчас мало интересовали доктора. Вместе с зимой вернулись к нему мысли об охоте. Потянуло в тайгу, к лыжам и к пороху.
Раза два уходил он за Кривой мыс, в сопки, бросив все дела в сельсовете, и ставил петли на соболя. Белка была еще не совсем в цвету, с рыжеватыми подпалинами. Медвежья лежка уже началась.
Не одного Ваську тянуло в тайгу. Он встречал на тонком снегу следы Пашкиных лыж и еще чьи-то, незнакомые. Оказалось, что это шаман Най на своих старых лыжах ходил травить лис. И Васька подумал, что скоро Най умрет, потому что только перед смертью тянет стариков на охоту.
Однажды Пашка вернулся из тайги возбужденный и радостный. Он нарочно зашел к Ваське, чтоб сказать ему при народе, что первый нашел медвежье логово, Васька позавидовал.
Не скрывая своей зависти, он сказал:
— Ты счастлив, Пашка. Как раз время подумать о медвежьем празднике. Я тоже искал берлогу.
Медведя можно было застрелить или принять на ножи, но старики говорили, что стыдно будет, если на праздник в этом году Чомам придется покупать медведя на Сахалине. Решено было взять медведя живым.
Пашка не знал, велик ли зверь, медведица ли это с пестунами или самец. Судя по тому, что вокруг на большое расстояние снег был чист, без всяких следов, можно было думать, что маленький зверь далеко обходит берлогу, чуя крупного и хищного старика.
Признак был неточный. Но все же лишний народ не помешал бы. Пашка, которому, по обычаю этой старинной гиляцкой охоты, принадлежало право приглашать, обошел с поклонами всех охотников в стойбище.
Те льстиво угощали его хамшином и на всякий случай спрашивали, кто первый будет нападать на медведя.
— Я! — отвечал он с достоинством, но встречал беспокойные, нетвердые взгляды гиляков. — Разве вы не верите в мою храбрость?
— О! Ты крепок, как корень лиственницы! — отвечали ему.
И некоторые тут же отказывались от охоты.
Пашка понимал, что большинство хотело иметь вожаком Ваську. Это было тем обидней для Пашки, что берлогу нашел он. Но приходилось соглашаться, иначе охота расстраивалась. Зато Пашка не отказал себе в удовольствии пригласить Митьку, старшего Киная и других стариков, чтобы сделать охоту более многолюдной и менее славной для Васьки.
День выбрали тихий, ясный, после пурги, когда в тайге намело много снегу, чтобы легче было топтать и вязать медведя.
Вышли на охоту утром и к месту пришли как раз в полдень. Васька шел впереди. Его кафтан из собачьего меха был перевернут прорехой на спину, чтобы зверь случайно не мог зацепить его когтями. При нем был только большой гольдский кож. Так же был одет и Пашка, который нападал на медведя вторым. Другие охотники были вооружены ружьями, копьями, ножами, на всякий случай, если медведя не удастся взять живым. Боженков захватил с собой топор. Пашка не приглашал его и Лутузу на охоту, но они все же пошли, так что в стойбище никого не осталось, кроме Ная, женщин и детей.
Насту в тайге не было. Снег был рыхлый, глубокий — такой, какой нужен. Васька заранее распределил, кому нападать вслед за ним. Он был так доволен погодой и предстоящей охотой, что даже Митьке дал важное поручение — шестом вытолкать медведя из логова.
Берлога была уже видна. Медведь лежал под вывороченным корнем лиственницы, защищавшим его от северного ветра. Иней, пожелтевший от дыхания зверя, влажно блестел вокруг на низких и редких кустах багульника. Чело берлоги было хорошо заметно. Большим ноздреватым пятном темнело оно на снегу. Трущобно, тихо было вокруг. Гиляки подходили бесшумно, не потревожив даже высоких снеговых шапок на кустах и елях.
Васька посмотрел вверх. Все было прекрасно. Чело берлоги глядело на юг, прямо на солнце. Это на лишнюю секунду-две ослепит медведя.
Охотники плотно стояли вокруг берлоги. Митька осторожно поднял длинный березовый шест. Лицо Митьки, обрюзгшее за последнее время от пьянства, было в эту минуту сосредоточенным, серьезным. Он с силой воткнул шест в чело берлоги. Медведь поднялся быстро, без рева, только треснул хворост, приподнятый его спиной. Васька, стоявший впереди всех, первый увидел его широкую бурую голову и клочок белого мха, прилипшего к шерсти повыше надбровья. Васька поднял руки и бросился грудью вперед, словно желая закрыть от солнца этот жалкий клочок мха на лбу зверя, В следующее мгновение должен был упасть на медведя сбоку Пашка и вслед за ним все пятнадцать охотников — вдавить зверя в снег, оглушить и связать ремнями.
Но Пашка не упал. Он увидел вдруг шест, который Митька нарочно держал перед ним, мешая ему прыгнуть. Пашка отшатнулся и закричал:
— Что делаешь?
Он все же прыгнул, но поздно — Васька был уже на снегу. Медведь страшным ударом лапы встретил налетевшего Пашку. В ту же секунду все охотники кинулись на зверя. Никто уж не думал о том, чтобы взять медведя живым. Его кололи ножами, копьями, в тесноте раня друг друга. Он был убит очень скоро.
Пашка с пробитым черепом лежал вверх лицом, глядя мертвыми глазами на вершину тайги. Ваську нашли втоптанным в снег. Он был без памяти, весь в крови.
Митьку увидели в стороне, шагах в тридцати от берлоги. Он сидел на снегу и курил трубку, по-стариковски закрыв глаза. Лутуза поднял его за воротник, чуть не задушив. Он потащил его к стойбищу. Боженков шел сзади, печально помахивая топором. Ваську несли на дохах. От качки он два раза приходил в себя и снова впадал в беспамятство.
Его принесли в новую избу к Боженкову и положили на высокие нары. В суматохе мало кто обратил внимание на просторные русские нарты, стоявшие у крайней юрты. Русских заметили лишь в самой фанзе, около Васьки, где стало особенно тесно от их тяжелых, неудобных одежд.
Шаман дремал в своем углу, на нарах, когда дети сообщили ему, что случилось на охоте. Он поднялся с колотящимся сердцем. Он едва мог сообразить, что если Ваську принесли в стойбище — значит он еще жив. И когда, наконец, сообразил, то долго не мог найти в себе силы взяться за шаманский бубен и пояс. Он не желал смерти Васьки и не огорчился бы, если б тот умер, потому что много беспокойства принес с собой в стойбище этот бедный гиляк. Но живому Най считал нужным помочь. Он облачился в полный шаманский костюм. При каждом шаге его гремели бляшки на поясе и на шапке. Он нацепил на шею целебные стружки, набил карман амулетами, божками, зашитыми в шкурки, и достал мазь, приготовленную из медвежьей желчи и собачьей слюны.
На улице холодный ветер звенел бубном, которым Най закрывал лицо. Он открыл его, лишь перейдя порог новой фанзы, и тут же снова закрыл. Он увидел позорную для гиляка картину. Склонившись над нарами, стоял доктор в белой одежде, и перед ним, на раскинутом парусе, лежал голый окровавленный Васька. И самое страшное — этот доктор была женщина.
Най повернулся и вышел, гневно тряхнув бубном. Он не сомневался в том, что Васька умрет, ибо велика месть Кинса. Недаром же первым гиляком, которого коснулся русский доктор, был сам Васька.
Шаман медленно шел по стойбищу, шатаясь от старческой слабости, гнева и удивления. Даже здесь, на воздухе, его преследовал душный запах йода.
Когда Васька пришел в себя, он был тоже поражен к испуган, увидев над собой лицо той женщины, которая в городе, в партийном комитете, дала ему книжечку. Он до сих пор не заплатил за нее, и в первый момент ему показалось, что именно за этим приехала женщина. Он хотел поднять руку, чтобы достать книжечку, которая так долго лежала у него за пазухой, но почувствовал страшную боль и снова потерял сознание. Он только позднее догадался, что эта женщина в то же время и доктор.
Васька выздоравливал медленно. У него было сломано два ребра. Во время его болезни новая изба, где он лежал, стала медицинским пунктом. Сюда приезжали гиляки даже с сахалинского берега.
Лутуза и Боженков сторожили Митьку, запертого в амбарчике, где раньше держали медвежат. Молодые гиляки хотели убить его хореями. Старики тоже не понимали, как мог он помочь зверю против человека: ведь он гиляк. Пашка был нехороший человек, но и он этого не сделал. Он поступил как настоящий гиляк и охотник. Митька держался по-прежнему спокойно, даже с важностью. Когда его, связанного, вывели из амбарчика, чтобы отправить в город, он долго щурился на снег, словно запоминая его цвет и запах. Он взял с собой две дохи и две пары торбасов, так как собирался долго сидеть в тюрьме. Когда сносится одна доха, он наденет другую.
Его увезли на следующий день — в час, когда долгая заря начинает раздвигать снеговые дали.

 

1924
Назад: 12
Дальше: НИКИЧЕН