Книга: Избранное
Назад: ВАСЬКА-ГИЛЯК
Дальше: 19

12

В воскресенье пришел в гости и сам Митька с женой. Он как будто постарел за эти месяцы, — коса казалась совсем седой, жидкой, и особенно старили его синие очки с сеткой, какие носят гиляки для защиты от сверкающего снега.
Зато Тамха выглядела прекрасно. Со своим покойным мужем она прожила не больше года, и теперь ей было восемнадцать лет.
Лутуза с удовольствием оглядел ее коренастую фигуру, умеренно скуластое лицо, узкие глаза с блеском и черные, лоснящиеся от рыбьего жира косы, свитые на кончике в одно кольцо. Ее медные браслеты, серьги, бисерный тунгусский узор на торбасах — все это говорило о том, что и после замужества Тамха не перестала франтить. Она улыбнулась Лутузе, слегка раздвинув свои плотные красные губы.
Митька снял очки. Он с достоинством, как начальство, но ласково, как родственник, поздоровался сначала с Васькой, потом с его гостями и заговорил по-русски, чтобы все могли его понять:
— Ушел ты за лисой, Васька, а привел собак и гостей. Под каким деревом нашел ты это богатство?
Судя по тону Митьки, по его жестам, очень значительным, Васька не ждал от разговора ничего приятного. Он решил быть дерзким.
— Под деревом, которое кормит каждого охотника, — ответил он. — Оно называется «удачей» и растет повсюду, где человек мудр и смел.
Это было обычное хвастовство Васьки.
— Не под ним ли ты оставил свою косу и перестал быть гиляком?
— Я им остался, — недовольно ответил Васька и оглянулся на Боженкова: ему было неприятно, что Митька у него дома и при его гостях говорит с ним, словно с мальчиком.
Лутуза пришел Ваське на помощь.
— Еще ни одна коса не сделала китайца гиляком, а то бы я ее снова отрастил, — сказал он, с любопытством поглядывая на Тамху: она, казалось, не слушала, занятая лепешками.
— Без косы голове легче и вшей меньше. Вши заботу прибавляют, — басом вставил Боженков, покашливая от крепкого табаку и тяжелого запаха гиляцкой избы.
— Так, верно, русский. — Митька усмехнулся. — Васька хорошо сделал. Но еще лучше, что Кузину и Семке амба, и Васька Орона взял, а денег не платил.
— Я сделал так, как ты говорил. — Васька строго взглянул на Митьку.
— Это хорошо, — поспешно согласился Митька. — Плохо, что ты косу снял, шаман Най сердиться будет. Ты подари ему черную сучку Пахту.
— Я шамана не боюсь, а собаки нам самим нужны. Артелью будем работать, рыбу ловить.
Митька насторожился: «Так вот зачем гости приехали!» Но с виду оставался спокойным.
— Цо, цо! — насмешливо чмокнул он. — Я забыл, ты — крещеный, я — крещеный, шаманить нельзя. На шамана можно исправнику пожаловаться. Однако исправников сейчас нет, и я — староста, председатель; мне жалобу подай, разберу по совести.
Васька не ответил. Митька тоже помолчал, теребя свою реденькую бородку.
— Кому же вы будете рыбу сдавать? — спросил он, наконец, равнодушно.
Но Васька видел по беспокойному взгляду его тронутых трахомой глаз, что ни шаман, ни отрезанная коса не интересовали его так, как именно этот вопрос. Васька еще вчера думал было пригласить Митьку в артель: он богат, хитер и у власти. Это бы много помогло делу. Но сейчас — именно поэтому — он решил его не звать.
— Куда все артели сдают, — в город, — тоже равнодушно ответил Васька. — Нам дают в долг на тысячу рублей бочек, невода, соли, обещали шампонку…
Он соврал. Обещали дать рублей на шестьсот, и то если в артели народу будет побольше. Но так хотелось позлить хитрого Митьку Галяна. Пусть и он хоть раз позавидует бедному гиляку!
Митька оставался равнодушным, презрительно шевелил губами и спокойно отхлебывал из кружки чай.
Боженков давно уже следил за спором. Раздражение на этого самодовольного Митьку поднималось к горлу. Он чувствовал приступы гнева, хорошо знакомые ему, когда он без видимой причины начинал драться и кричать.
Митька кончил пить чай, вытер обратной стороной ладони губы и поднялся с нар.
— Ничего не выйдет, — сказал он. — Три оленя не стадо, три собаки не нарта. А гиляки в артель не пойдут.
— Выходит, значит, я — собака? — неожиданно крикнул Боженков.
Его огромная фигура, казалось, заполнила всю избу. Он отстранил Ваську и, мягко, по-таежному ступая, подошел к Митьке.
— Собака я, говори?..
Лутуза схватил его за рукав.
Митька удивленно поднял руку, отступил к двери и надел очки, чтобы больше ничего не видеть.
— Я тоже красный, — ответил он сдержанно, — и знаю, где золото добывается. Ты, русский, ищи его в тайге, а у гиляков нету.
Медленно и аккуратно надел он свою беличью шапку с ушами и позвал Тамху домой. Она все же осталась допивать чай и грызть сахар. Митька ушел один.
— Худо есть! — Васька, мрачный, недовольный, беспокойно топал по земляному полу своей фанзы. — Худо есть! — повторял он через каждую минуту, но больше ничего не говорил.
— А кто его, пса такого, в совет посадил? — ворчал Боженков, чувствуя, что сделал неладное. — Этакую падаль в совет выбирать! В Амур бы его — рыбу кормить! Я у тебя спрашиваю, — приставал он к Ваське, — большевик ты иль нет? Дрался ты с белыми иль нет? Так что ж его бояться! Вот тебе, ей-богу, пойду сейчас к нему — и бахну из берданы. Весь совет разнесу.
Он угрожающе шевелился на нарах, хлопая ладонями по доскам, и свирепо ерошил бороду.
Лутуза, всегда крикливый, отчаянный, теперь сидел тихо и молча набивал Тамхе уже третью трубку. Она беспрерывно курила и спокойно, даже с удовольствием, казалось Лутузе, слушала, как ругают ее мужа.
— Митька богат, и гиляки его слушают, — сказал с сокрушением Васька, останавливаясь перед Боженковым. — Худо есть! — Но потом плюнул с досадой и добавил уже весело: — Однако ничего! Лодка с грузом лучше на воде держится.
Сходку решили не созывать, пока Васька не поговорит с каждым гиляком в отдельности. Засыпая в эту ночь на грязной шкуре, Васька думал: кто раньше успеет это сделать — он или Митька?
Изб в гиляцкой деревне не много, зато в каждой живет по нескольку семейств, человек десять — пятнадцать.
Васька встал рано. До полудня он надеялся обойти всех.
С молчаливой гостеприимностью открывали перед ним гиляки низкие двери своих фанз. В темных сенях гремели цепью и ворчали прикованные медвежата. Повизгивали суки у колов на сене. Скулили от блох щенки под широкими нарами. Над печами из битой глины струился чад от варева. Плакали дети от дыма, душно пахло вяленой рыбой, шкурами, ворванью. Мимо крошечных, залепленных снегом окон тащилось усталое солнце.
В избах готовились к зимнему медвежьему празднику. Ваську обильно угощали юколой и дешевой корейской кваксой, от которой пахло навозом. И Васька пил в этот день много, ибо лучше, чем раньше, видел грязь и бедность, больше, чем раньше, жалел свой маленький, невеселый, никому не известный народ.
Ваське льстили, его хвалили, называли «красным», удивлялись удаче и смелости, потому что гиляки никогда не воюют. Только старики рассказывают, будто давно когда-то была большая война между сахалинскими и амурскими нибхами. Но кто знает, верно ли это?
Васька не отвечал на лесть и похвалу. Он только спрашивал:
— Был ли у вас Митька-купец?
— Был.
— Говорил вам о нашей артели?
— Говорил.
— Что же вы думаете?
— Будем жить по-старому.
Тогда Васька начал рассказывать о тырских гиляках. У них меньше собак и меньше рыбы, чем в Чомах, но у них артель, и он собственными глазами видел железную шхуну, на которой они возят рыбу в город. Они всегда едят мясо, свинину и хлеб; пьют чай с сахаром, будто каждый из них богат, как Митька.
Когда же и это не помогло, он начал хвастать и врать: говорил, что убил в тайге десять черных лис, что артели обещали дать самый длинный невод и что он, Васька, может Митьку посадить в тюрьму.
Его слушали внимательно, подливали в кружку водки и молча подносили.
Домой он вернулся пьяный, но уверенный в себе. Гиляки мало ругали его за косу и — он чувствовал это — уважают его не меньше, чем Митьку. Вот что значит быть хорошим охотником.
Но Боженков и Лутуза были недовольны.
— Эх ты, нализался, а за делом пошел! — с обидой сказал Боженков.
Васька качался, сидя на нарах, размахивал руками. Его лицо потемнело, унты спустились ниже колен.
— Завтра медвежий праздник. Две недели гулять будем. А потом смотри, кто сильней: медведь или лиса, — пьяно бормотал Васька.
— Затащил ты, брат, нас в лисью нору. Это верно. Сами прохарчимся, да и тебя объедим, — до рыбы еще далеко!
Боженков с сомнением потирал свои ноющие колени.

13

Праздник в этом году обещал быть особенно веселым. Двух медвежат купил Митька у сахалинских гиляков и выкормил их брусникой и орехами. Одного, годовалого, дал Пашка, еще не старый, кривой гиляк, прекрасный каюр и стрелок из лука. И одного медведя держал у себя Васька. Он сам поймал его позапрошлой весной, убив медведицу, сам воспитывал и откармливал к празднику. Он мог бы его продать, но решил этого не делать. Хотелось знать, какого медведя возьмут гиляки на праздник — его или Митькиного, и кого больше уважают они.
Радость и благополучие сулили гиляки стойбищу Чоми. Ни в одной деревне не было столько медведей на празднике. Гостей ожидалось много. Тымские и варкинские гиляки, не добывшие медведей, собирались на праздник в Чоми. Орочоны из Де Кастри и тунгусы с охотского берега пригнали на ярмарку оленей. На их длинных нартах лежали в тюках расшитые торбаса, дохи, опушенные выдрой и белкой. С Сахалина приехали сухопарые шумные китайцы. Они привезли разноцветную дабу, муку, табак, порох и в жестяных бидонах мутно-золотистый хамшин.
Правда, всего было меньше, чем в прежние годы. Русские купцы не привезли сахару, котлов, посуды. Но что делать? Гольды рассказывали, что на Уссури еще идет война.
Зато, как прежде, молодые гиляки играли в китайские карты и шашки.
На краю деревни, в избе у шамана Ная, приезжие корейцы варили из картошки черную кваксу, распространяя зловоние.
Еще до праздника Лутуза два раза напивался пьяным и чуть не замерз, заснув во дворе на нарте. Боженков был тоже возбужден праздником и целый день гудел своим басом то в избе, то на улице. Он не мог упустить такого прекрасного случая, чтобы не пошуметь и не поагитировать. Он испортил Ваське две летних берестяных шляпы: снял с них кору, развил, сшил жилками в один лист и углем написал плакат: «Товарищи гиляки! Куда вы смотрите — на советскую власть или в тайгу, в сторону? О белых гадах забудьте навсегда. Да здравствует Интернационал, и вступайте в нашу артель».
Больше на бересте не уписалось. Он повесил ее на стене Васькиной фанзы.
Лутуза, всегда немного завистливый, протрезвившись, ахнул. Часа два выпрашивал он у жены Васьки кусок красной дабы. Она дала ему лоскут величиной с ладонь. И все же он написал на нем что-то по-китайски, прибил к шесту и воткнул в снег рядом с плакатом.
Васька только покачивал головой, но ничего не говорил. Как может он сравниться умом с русским и китайцем? Они знают, что делают.
Однако все это было напрасно. Никто не умел читать. Только мальчишки по целым часам вертелись около флага и дразнили Васькиных собак.
Назавтра над Митькиной избой тоже висел флаг, без надписей, но большой, красный, как полагалось иметь, по мнению Митьки, каждому сельсовету.
— Ах ты, язва! — сказал по этому поводу Боженков и попросил у Васьки собак, чтобы съездить в Тыми, к знакомому рыбаку.
Он вернулся оттуда трезвый, но веселый, с гармоникой, на которой умел и любил играть.
Вечером с варкинскими гиляками неожиданно приехал еще гольд Ходзен и тоже явился к Ваське; снял свои кожаные наколенники, доху и занял место на нарах. Жена Васьки и ему поднесла на дощечке кусок строганой белуги, хотя и с тревогой думала, что все тесней становится на их нарах и все меньше остается рыбы в ее кладовой.
Не было в Чомах на этот раз лишь Семки-собачника. Гилякам все не верилось, все казалось, что вот появится на своей тяжелой нарте этот рябой проворный человек, снимет барсучью шапку, не боясь мороза, и скажет:
— Здравствуй, гиляк! Слыхал я, ты соболя на речке поймал, сука у тебя ощенилась, а ты молчишь! Так-то, друга. Как пить, есть, так Семка — алмал, а как долг платить, так Семка пропал. Нехорошо, гиляк! Вот и езди тут для вас по пурге да по морозу.
И подаст при этом свою холодную руку, даже улыбнется приветливо. Поневоле заплатишь ему долги, какие были и каких не было, потому что Семка-собачник все знает.
Но теперь его нарта и собаки стоят за Васькиной фанзой, а самого нет. Вспоминая об этом, гиляки с благодарностью и удивлением думали о партизане-Ваське, о его гостях и о красном флаге у его фанзы, который, должно быть, не дурное предвещает народу, ибо из всех цветов больше других гиляки любят красный.
Дни стояли безветренные, ночи густые, с крупными звездами, сверкавшими, как капли прозрачной смолы. В полночь выли собаки. В полдень сверкал снег. Тайга и становища готовились к своему единственному празднику.
Накануне старые гиляки собрались в избе Митьки, более просторной, чем другие, чтобы выбрать на завтра медведя. Пашка уже привез своего, Митькины медвежата тоже были тут. Но Васька все еще возился в своем амбарчике. Медведь был зол и не давался в руки. Боженков пробовал зайти сзади, Лутуза с веревкой бегал вокруг, опрокидывая расставленных у стен идолов, а Васька и гольд стояли впереди, готовясь накинуть петлю. Медведь поднимал лапы, откидывался и мотал головой. Лязг цепи и рычание наполняли тесный амбарчик.
— Алмал, — сказал Васька по-гиляцки медведю, — прости меня, ты видишь, не я виноват, а китаец и русский.
В душе он все-таки боялся навлечь на себя гнев злопамятного духа медведя. Он кликнул сынишку. Тот пришел с берестяным туеском, наполненным моченой брусникой. Мальчик столько раз приносил сюда рыбы и ягоды, столько раз смотрел медведю в глаза, когда поил его из длинной ложки, что подошел к зверю без страха. Медведь, повозившись и поворчавши еще немного, улегся и понюхал туесок. Мальчик отошел. В этот самый момент Васька накинул петлю.
К Митьке в избу медведя втащили полузадушенного, связанного, ошалелого от криков. Лишь через полчаса он пришел в себя и заревел. Голос был сильный, свежий, как шум весенней тайги. Щенками казались годовалые медвежата, валявшиеся тут же на полу. Он не глядел на них и лизал свои связанные лапы, косясь на стариков-гиляков. Он был редкой масти — светло-серый, с нежно-белой полоской вокруг шеи. Старики молчали и думали:
«Митька кормил медвежат только брусникой. Их мясо будет вкусно и сладко, но они еще малы. Пашке за медведя надо платить серебром, которого сейчас не достанешь. Васька же отдает своего даром. Правда, он бедный гиляк, — кормил его юколой, и мясо может пахнуть рыбой. Но лучшего медведя не видел даже старый шаман Най».
— Спасибо тебе, Васька, — сказали старики и похвалили его медведя. — Ты помог нам избавиться от исправника, от Семки-собачника и сказал русским за нас в городе доброе слово. Кто же, как не мы, будем тебя чтить за это?
Чтобы не обидеть Митьку и Пашку, старики сказали и им:
— Праздник долог, гиляков много, и ваши медведи не будут забыты.
Выбор был сделан. Вдвое радостней казался для Васьки наступающий праздник.
Три дня возили его медведя прикованным к колоде по гиляцким становищам, призывая на юрты добро и благополучие. На четвертый с утра медведя стали водить по Чомам. Его шея и туловище были схвачены длинными цепями. Концы их держали десять сильнейших гиляков; среди них был и Митька и Пашка, оба немного пьяные и хмурые. Ни вправо, ни влево медведь не мог двинуться и шел только вперед, взрывая снег, проваливаясь и ревя. Так подошел он к Васькиной фанзе и остановился у амбарчика, где так долго сидел на цепи и где его хорошо кормили. Васька со всей семьей вышел навстречу. Сам шаман, старый Най, поздравил его.
— Благодать посещает твой дом, Васька, — сказал он. — У твоей фанзы остановился зверь, приносящий счастье, благость и обилие.
— Пусть каждого гиляка посетит счастье и обилие! — ответил Васька и поклонился медведю.
Жена Минга, тоже кланяясь и приседая, поднесла медведю на толстой палке лепешку. Горячий жир стекал с румяного теста, застывал в воздухе и падал на снег уже твердый.
Медведь съел и облизнулся. Как и в последний раз, сынишка Васькин принес туесок с брусникой. Он поставил его на снег и присел возле зверя на корточки. Медведь вытянул морду, словно собираясь есть, но вдруг зло, с мученьем посмотрел на знакомый туесок, на мальчика — и рванулся. Женщины крикнули. Натянулись со скрипом цепи. Гольд Ходзен бросился вперед. Васька выхватил нож. Но Минга еще раньше успела ударить медведя по морде той самой палкой, с которой она только что угощала его лепешками. Она была сильна, как все гилячки, и зверь, подняв огромную голову, скалясь, даже не успев встать на дыбы, отполз назад.
Мальчик сидел на снегу, испуганный, без шапки, с окровавленным лицом. Он был только оцарапан. Минга подняла его и унесла в фанзу. С улыбкой и завистью смотрели ей вслед женщины. Велика была милость священного гостя. Он остановился у юрты, принял угощение и оставил след своих когтей на лице сына. Какого же счастья может желать себе гиляк?!
Медведя повели дальше. Его водили не просто от избы к избе, а спускались на пролив, делали круг и возвращались в деревню. Да будет счастлив весенний улов!
В каждой юрте с нетерпением ждали медведя. Кедровые орехи, рыба, брусника и мясо были приготовлены для его угощенья. У своей избы Митька шепнул что-то Пашке, и оба натянули цепи. Медведь остановился. Не у одного Васьки ночует удача. Нарядная Тамха открыла дверь и вышла, чтобы пропустить медведя в сени. Лутуза тронул ее за рукав.
— Будешь у Васьки на празднике?
Она только улыбнулась обоими толстыми, сочными губами. Каждой гиляцкой женщине была бы приятна любезность китайца. Но кругом толпился народ.
Внизу, на проливе расчищали лед, вбивали столб для медведя, устраивали ристалище для собачьих гонок, и дети таскали на берег дрова для костров.
Китайцы хорошо торговали хамшином.
Подвыпивший Пашка успел уже запродать Митьке Галяну весенний улов горбуши, хотя медведь еще не был убит.
Только в полдень зверя повели на пролив, поставили на дыбы и цепями привязали к столбу.
Почти у всех гиляков есть штуцеры, винчестеры, обрезанные берданы и даже винтовки. Но медведя не убивают пулей. Для этого хранятся дедовские деревянные луки, отполированные дымом и временем.
Васька с гордостью снял свой лук со стены. На стене лук казался игрушечным, ненужным. Но когда Васька поставил его рядом с собой на пол, Боженков с удивлением сказал:
— Вот так машина!
Лук был выше Васьки. Черный, из мореного ясеня, с подкладкой из китового уса, он звенел от слабого щелчка.
Васька с усилием перегнул его два раза туда и обратно. Все было в исправности: и лыковые перетяжки, и кобылка, — желтая полупрозрачная тетива из жил сохатого.
Колчан и стрелы Минга достала из-под нар. Их закинул туда, играючи, сынишка. Васька сердито посмотрел на сына и жену, — он не любил беспорядка. Но и стрелы оказались в исправности. Железный наконечник был остер, древко из жимолости не отсырело, только перья на конце были чуть помяты.
В медведя уже стреляли, когда Васька с женой, с сыном, с гостями пришел на пролив. Семь стрел уже торчало в распятом звере. И каждый охотник прибавлял новую. Но, только попав в сердце, можно убить медведя.
Далеко впереди на льду бегали отчаянные мальчишки, собирая тупые и ржавые стрелы. Низко по белому горизонту ползло солнце. Медведь ревел, стонал, по шкуре его, как вода, бежала кровь.
У Боженкова дрожали руки, он не мог видеть этих мучений. Глаза его от жалости слезились, к горлу подступало раздражение.
— Чтоб вы подохли! — крикнул он неожиданно и, выхватив у кого-то топор, бросился к медведю.
В это время Пашка-кривой поднял свой заряженный лук и отпустил тетеву.
— Лай-ла — успел крикнуть Лутуза.
Но Боженков все бежал, спотыкаясь о ледяные бугры, хотя в плече его, как огромная стрекоза, качалась выпущенная Пашкой стрела.
Шумела толпа. Митька размахивал руками.
К медведю вслед за Лутузой и Боженковым бежали гиляки. Они настигли их у самого столба.
Боженков, точно обезумев, вертел топор над головой и кричал, растерянно глядя на гиляков:
— Не позволю при советской власти! Нет такого закону!
Вдруг старенький Най подошел к нему, не боясь топора, и тронул за полу.
— Ай, лоча, не кричи и не сердись. Разве вы не стреляете в того, кого надо убить?
Боженков с минуту молча смотрел на него, тяжело дыша, потом бросил топор и отошел в сторону. Лутуза вытащил застрявшую в тулупе стрелу. Она пробила дубленый полушубок под тулупом, застряв в шерсти.
Праздник продолжался не так шумно, как вначале, но через минуту снова зазвучали в холоде крики и смех.
Пашка стрелял еще два раза и попал почти в самое сердце. И все же медведь еще жил. Васька выпустил только одну стрелу. Она ударила как будто ниже сердца, но медведь вдруг перестал реветь, лобастая голова его упала набок, словно тяжело ему стало смотреть на свою смерть, на мутное солнце, на черные мысы, на близкую тайгу за избами. Он широко раскинул лапы, свел их, обнял собственную грудь, ломая стрелы, и повис на цепях.
Стало тихо. Потом громко заплакала жена Васьки, вскормившая и воспитавшая зверя. Заплакал сын ее, с головой, обмотанной тряпками; заплакала старуха Пахта, жалевшая все живое, даже белок. И Боженков был благодарен им за эти слезы: не один он пожалел зверя.
Пашка для верности добил медведя топором.
Васька получил первый кусок мяса; Пашке, лучшему стрелку, досталась печенка; шкуру и голову унес шаман. Гостей пригласили к огню. Похлебка из буды — китайского проса и жеваной рыбы — была уже готова, чашки с хамшином и кваксой наполнены. Каждый строгал себе палочку, чтобы жарить медвежатину.
Гиляки ели ее полусырой, слегка обжарив. Лутуза, положив свой кусок на еловую чурку, бил его топором. Он хотел сделать бифштекс из филея. Когда-то он служил боем и понимал толк в этом деле.
Для бифштекса нужно было время, а Боженков ждать не хотел. Он уже забыл историю с медведем и теперь, сидя рядом с Васькой и гольдом Ходзеном, так же как они, жадно следил за своим куском, поворачивая палку.
С треском плавился жир, поднимая чадное пламя, румянилась корка по краям, пахло жареным.
После недели, проведенной у Васьки на одной рыбе, на вонючем нерпичьем жире и сухих лепешках, так мучительно хотелось мяса, что у Боженкова дрожали пальцы.
Он понял, почему с таким торжеством и обрядами гиляки убивают медведя, почему, раздобыв свинью, они не вносят ее в фанзу через дверь, а втаскивают через окно и все стойбище сбегается на праздник.
Мясо казалось готовым. Боженков, поднял пальцами усы, чтобы они не мешали, отправил в рот первый кусок. Окорочок попался недурной.
— А почему это, думал я, — начал он после пятого куска философствовать, — люди не чокаются пустыми стаканами, а перед рюмкой уж обязательно каждый скажет: «Будь здоров»?
— Будь здоров! — умильно подхватил Васька и протянул ему кружку хамшина.
— Ага! Будь здоров, друга! — Боженков выпил и обсосал усы. — И вот думаю я, отчего?.. — начал он снова.
— Будь здоров! — перебил Лутуза, протягивая другую кружку.
— Здравия желаю, ходя! — Боженков выпил и эту. — И вот, значит…
— Будь здоров! — Гольд Ходзен поднялся с корточек и снова налил ему кружку.
— Ай, хорошо, и тебе того же! — Боженков покачал захмелевшей головой.
Заходило солнце. Мерцал лед, очищенный от снега. Лутуза, весь в розовом дыму костра и собственного дыхания, угощал Тамху подгоревшим бифштексом. Он держал его по-китайски — двумя палочками. А Тамха качала головой. Она знала по-русски немного слов, и сговориться им было трудно. Но после каждого слова Лутузы она вынимала изо рта трубочку и показывала широкие белые зубы.
Старуха Пахта устраивала музыку. Подвесив ясеневый шест на тонкой бечевке, она искусно била по нему палочками. Получался звонкий, приятный шум, словно близко где-то в кустах бежала вода.
Бродил шаман между кострами. В своей плохонькой дошке с пояском, увешанным бляшками, он выглядел жалким старичком. Даже Митька в черных очках казался приятным человеком. Ластились у ног щенки, выпрашивая объедки. Таял снег вокруг костров.
С Амура надвигались сумерки.

14

Васька был многим недоволен. Правда, ему дали первый кусок мяса, но медведя убил не он, а скорей Пашка. Он же его лишь докончил.
Собачьи гонки были назначены через день. Это тоже не предвещало хорошего. Семкины собаки были незнакомы Ваське, а своих у него — только пять штук. Митька же собрал лучших собак в стойбище и каюром пускал Пашку.
Васька решил пойти на хитрость. Он хотел быть во всем первым. Но не одно тщеславие заставляло его к этому стремиться. Васька знал, что только уважение и слава могут у гиляков заменить богатство. Если он добьется первенства, то артель можно будет собрать. Гиляки пойдут за ним, как на медвежьей охоте идут за самым храбрым.
На рассвете Васька погнал всех своих собак на пролив, за Черный мыс. Он не кормил их с самого вечера, чтобы лучше узнать характер каждой. Наст был прочный, нарта шла легко, оставляя лишь неглубокий след. За мысом кончалась гиляцкая земля и начиналась пустыня, веющая снегом. Но сейчас здесь было безветрено, просторно; в бухте можно было хорошо погонять собак.
Как и ожидал Васька, Семкины собаки оказались недружными в беге. Четвертая пара ссорилась с пятой; в первой паре, которая больше других тянет нарту, одна собака оказалась ленивой. Орон терял слишком много сил, чтобы держать в порядке и вести стаю. Все это мог терпеть только русский каюр, но для гиляка, да еще на гонках, не годилось. Хуже других вела себя рыжая, рослая, не гиляцкой породы собака, по имени Кадо. Ни эта странная кличка, ни ее широкая, как у теленка, морда не нравились Ваське. Вислоухая, сильная, раздражительная, она ни с кем не шла спокойно в паре. От гиляцкой юколы она страдала поносом, и, когда на ходу ей нужно было присесть, она расставляла ноги, упиралась в снег и останавливала всю стаю. Передние собаки не могли стащить ее с места.
Но в беге она была хороша: прыжок ее был широк, низок. Из-под лап она выгребала так мало снегу, что, казалось, ничего не весит.
Семка не покупал плохих собак, и выбросить ее было жалко.
Васька задумался, словно над картами: как подобрать и расставить в упряжи тринадцать зверей, различных по характеру, по силе, чтобы превратить их в одну стремительную стаю? Будь Семкины собаки у него подольше, он бы давно это знал.
Васька раз пять перепрягал собак, мешая их и так и этак. Орон помогал ему зубами. Он рычал на непокорных, рвал ленивых, и только один Кадо отвечал ему суровым оскалом зубов. Минутами казалось даже, будто Орон его боится. Когда Кадо был в паре позади, он удваивал бег.
Васька заметил это и сделал то, чего не позволил бы себе ни один каюр. Он укоротил постромки, чтобы Кадо не мог схватить Орона за ногу, но каждую секунду угрожал бы ему. Это было опасно при езде, но Васька надеялся на свое умение обращаться с собаками.
Оставалось лишь подобрать пару для Кадо. Васька припряг к нему Мишку, ходившего до Орона вожаком. Не успел еще Васька приподняться с корточек, как Мишка бросился на Кадо. Орон, путаясь в постромках, тоже кинулся на него. Клочья рыжей шерсти покатились по снегу. Ближние скалы повторили визг. Васька молча ударил хореем. Все собаки взволнованно вскочили. Только сука Пахта продолжала грызть снег и виновато косила на дерущихся собак свои зрачки, полные желтого блеска.
Васька усмехнулся. Теперь он знал, что делать. Он впряг Пахту в пару с Кадо, а позади него поставил Мишку, также укоротив постромки. Расставить остальных собак было легче. Трех он совсем выбросил.
Нарта Семки тоже не годилась. С кузовом, с обручем на передке для хорея, она была покойна, удобна в дороге, но тяжела для гонок.
Васька приготовил свою собственную нарту, гиляцкую, как ее русские называют — «здравствуй и прощай». Узкая, длинная, одинаково приподнятая спереди и сзади, она была так легка, что Васькин сынишка поднимал ее одной рукой.
Без единого гвоздика, прихваченная только ремнями и деревянными клиньями, она все-таки была прочнее Семкиной. Только подрезы были сделаны из железного обруча от бочки. В этом сказывалась вся бедность Васьки. Хорошие подрезы стоят слишком дорого.
Зато сидеть на ней можно верхом, что удобнее для каюра. Единственное, что Васька перенял от Семки, — это русскую упряжку. Собаки чувствовали себя в ней гораздо лучше. В гиляцкой упряжке собака тащит нарты шеей, на которую надевается ременный хомут, в русской же — грудью. Лямка продевается под одну лапу и лежит на груди, нисколько не стесняя движений. В такой упряжи собака быстрей бежит и тащит груз в полтора раза больше.
Васька сел верхом на нарту и пустил собак. Они вынесли его из бухты на целину, на туманный простор Татарского пролива. Ветер и родные снега встретили каюра. Нарта шла прекрасно. Васька, довольный, вернулся в деревню.
На следующий день все стойбище было на берегу, Боженков и Лутуза лишь удивлялись, как в десяти избах могло жить столько народу. Широки нары в гиляцких юртах.
Над людьми, одетыми в меха, над низкими крышами без труб, над тайгой и мысами трепетал белый свет, превращаясь вдали в мерцающий туман. Вблизи же, прямо над головой, небо было чисто и холодно. Широкая нартовая дорога, вытоптанная для гонок, была хорошо видна.
Восемь упряжек не спеша выбежали на пролив. Гонки начались от столба, вбитого в лед километров за шесть от Чоми.
Васька еще раньше успел заметить Пашкину нарту. Собаки были хороши: сильные, быстрые, но как будто слишком откормлены. Зато нарта легче и уже, чем у Васьки. Но главное — подрезы были из китового уса. Отполированные, твердые, они скользили по снегу без малейшего трения, почти не оставляя следа. Они никогда не примерзали — ни под тяжелым грузом, ни весной, когда ледяная, еще крепкая дорога опускается под воду.
— Васька, — крикнул Митька, когда нарты проезжали мимо, — убери рыжую собаку, в хвосте запутаешься!
Лукавый человек, он успел-таки заметить, что Васькина стая держится неспокойно.
Шаман Най тоже укоризненно помахал Ваське рукавицей. И ему не понравился среди куцых гиляцких собак этот рыжий пес с лохматым хвостом и тупой мордой.
Пашка, ехавший рядом, рассмеялся и, подняв ногу, показал Ваське свои новые торбаса. Подошвы были смазаны дельфиньим жиром, жесткий тюлений ворс на них блестел, как металл. На таких подошвах можно скользить, как на лыжах.
Васька поскреб под шапкой свою стриженую голову. Он не был уверен в успехе. К тому еще он для легкости надел сегодня старенькую тюленью дошку и теперь зябнул.
У столба нарты разъехались подальше, чтобы своры не вцепились друг в друга. Каюрные шесты были воткнуты в снег.
Старый гиляк, стоявший у столба, следил за порядком. Но вот он открыл рот, сказал что-то и бросил вверх шапку. Восемь шестов поднялись в воздух. Каждый каюр крикнул имя своего вожака.
— Tax… тах… — разноголосо прогремело на морозе.
Пашка первый выскочил вперед. Он почти не сидел на нарте. Из-под торбасов его шел легкий дымок, над головой со свистом вращался хорей.
Остальные нарты с криками и визгом неслись вслед, заняв всю дорогу.
А Васька еще не тронулся с места. Повторилось то, что было у мыса: Мишка, ухватив Кадо за ногу, повалил его, а Орон теребил и рвал, и клыки его были в крови.
— Алмал Орон, что ты делаешь? — крикнул Васька, В отчаянии он даже забыл про хорей.
На этот горестный крик Орон поднял голову и мутными глазами посмотрел на Ваську. Но вдруг опомнился, отскочил, поднял шерсть на спине, и негромкий, долгий хрип его, угрожающий смертью, раздался над всей сворой. Этим страшным хрипом спас он когда-то Ваську на Амурской дороге.
Мишка с визгом откатился на свое место. Кадо, взбешенный, окровавленный, поднялся на ноги и хотел броситься на Орона. Он не успел этого сделать. Орон обернулся к исчезающим на дороге нартам, вытянулся, сложил лапы по-волчьи и прыгнул вперед. Кадо рванул нарту, и вся стая словно поднялась на воздух. Запел ветер. Хлынули звезды по насту навстречу Ваське.
Собаки, еще не кормленные со вчерашнего дня, были голодны, злы, стремительны. Минут через десять Васька обогнал три нарты, — еще три и Пашка были далеко впереди.
Текли и текли узкие следы полозьев. Пел ветер, блестки струились по насту, прыгали перед глазами мохнатые зады.
Когда Васька поднял голову, передние нарты были уже близко. Они шли рядом, загораживая всю дорогу. Васька закричал. Но ни один каюр не свернул, даже не обернулся. Впереди, за нартами, как птица, косо падала куда-то вниз черная шапка Пашки.
— Тах-тах, — перекликались каюры.
— Tax, — тихо оказал Васька.
Он ничего больше не добавил. Но Орон вдруг поворотил стаю с дороги на целину. Постромки натянулись, нарта глубже осела в снег.
Не выпуская веревки, привязанной к передку и намотанной на руку, Васька соскочил, ни на секунду не остановив нарты. Высоко подпрыгивая, бежал он по глубокому снегу рядом с собаками. Это было тяжелей, чем выгрести на оморочке в бурю. Вот когда пригодились бы Пашкины торбаса!
Орон не оборачивался, уши его дрожали, на самом загривке один только клок стоял дыбом, трепеща от ветра. Кадо широко скакал, скуля и мотая окровавленными ушами, стараясь догнать Орона. Но постромки не становились короче… Орон будто смеялся над ним. Сзади слышалось злое дыхание Мишки. И Кадо, полный ярости, почти один тащил всю нарту.
Васька все бежал не отставая. Колючий снег, поднятый собаками, набивался в рот, резал щеки, глаза. Сердце стучало, не хватало дыхания. Впереди, по насту, рядом с собаками, бежали зеленые пятна и круги.
Васька упал, когда собаки уже выскочили на дорогу. Теряя от страшного бега сознание, он все же помнил, что надо упасть на нарту, чтобы не задержать собак. Через минуту Васька приподнялся и сел на передок, тяжело дыша. Впереди был только один Пашка.
Он часто оглядывался, собаки его бежали не так быстро, как можно было ожидать. Орон легко обогнал его и даже провел нарту стороной, у самого края дороги.
Крики Пашки, визг, собаки с дымящимися языками остались далеко позади. Васька обернулся. Только сейчас понял он все преимущество русской упряжки. Две собаки в Пашкиной стае волочились по снегу и тормозили бег нарты. Подняться они не могли: постромки были спутаны, остановить же нарту Пашка не решался. Только когда Васька обогнал его, он сдвинул шапку на глаза и воткнул хорей в снег. Тотчас же еще две нарты обогнали его.
Васька пришел в деревню первым. Дети встретили его криком, женщины ударом ладоней по своим коленям, мужчины — молчанием, в котором было больше похвалы и одобрения, чем во всех словах, известных Ваське.
Митька и еще двое богатых гиляков с Сахалина подошли к нему и стали торговать его собак.
В этом и была вся выгода, которую Васька получил за первенство.
Он продал всех лишних собак и уступил Митьке Кадо, тут же вырезав его из упряжки.
Орон сразу повеселел. Он лизал снег и руки Васьки, пахнувшие сырой кожей и дымом.
Началась собачья ярмарка.
Целую неделю еще пили, торговали и веселились гиляки.
В Васькиной фанзе было тесно от гостей, душно от печки, слоистый дым ходил над нарами. Но пили молча. Ни песен, ни танцев гиляки не знают.
Уже два раза посылал Васька к корейцам за кваксой. Потом Митька и Тамха принесли четверть русской водки. Пришел Най, без бубна, но в шаманьей одежде, призвал благословение доброго Куша, пожелал обилия гостям и хозяину и присел к игравшим в карты.
Боженков, багровый от жары и хамшина, уступил ему место рядом. Он считал себя хорошим игроком и любил поиграть, но сейчас ему было скучно. Гиляки играли не азартно, совсем не так, как тунгусы. Выигрыш был мал и доставался с трудом.
Шаман неожиданно для всех поставил на карту новые рукавицы.
— Это дело, старик, — Боженков оживился, — а то играем, словно по болоту шлепаем.
Шаман молча принял от Боженкова маленькие, будто детские карты с китайскими фигурами и начал сдавать.
Одна рукавица скоро перешла к Боженкову.
— Плохо твое дело, — рассмеялся Боженков. — Без другой рукавицы игры не закончишь. Кидай снова.
Но шаман оказался не плохим игроком, карту помнил, ходил осторожно, беспрестанно перебирая на поясе железки.
— Сколько же тебе лет, отец? — спросил Боженков, глядя на его маленькие, черные и сухие руки.
— Гиляки лет не считают. Однако сто сорок будет.
— Сто сорок?! — удивленно повторил Боженков и дал крупный промах.
Рукавица перешла обратно к шаману.
— Ваш год, наш два. Упадет снег — год начался. Пропадет снег — другой начался, — сказал шаман и прищурил глаза, выжидая, что еще Боженков поставит на карту.
— То-то я гляжу, будто зажился ты на свете, — Боженков кинул на столик полный кисет с табаком.
— Седина бобра не портит, слышал я от русских, — за седого втрое дают.
— Это верно. Однако, думаю, ни один наш поп так долго не живет.
— Старый Най не любит русских попов, не любит русского Игнашку, — сказал шаман.
— И я их не люблю, — рассмеялся Боженков. — Значит, есть нам кашу из одного котла. Ты бы, старик, в артель к нам вступил, — шутливо добавил он.
— Вступи, Най, — насмешливо вставил Митька, следивший за ходом игры, — работать на русского будешь. Видишь, народу у них нет, считать прибыль некому. — Он говорил негромко, с достоинством, и только мутные глаза его и влажная, растрепанная бородка показывали, что выпил он изрядно.
— Уж тебе барышей считать не придется — это верно, — зло глядя на Митьку, сказал Боженков.
— Я чужих денег не считаю! — Митька нагло посмотрел на Ваську и добавил: — Чужими собаками не торгую. Васька — хитрый купец. Купил Кадо ночью за горсть снегу, а продал днем за серебро.
Васька сердито поднялся с нар, хмуро поглядел на гостей. Ничего нет обидней, как назвать гиляка вором, Он молчал, словно не зная, как ответить на обиду. Потом подошел к Митьке и взял его за плечо.
— Ты старше меня, но уходи отсюда. Наш праздник будет трижды веселей. Я отдам тебе деньги за водку. И знай: тот снег тяжелей золота — он полит кровью…
Шаман по-старчески охнул и поднял руки, словно для молитвы.
— Нехорошо обижать гостя, но еще хуже обидеть хозяина!
Он недовольно прищурил глаза на Митьку и, чтобы не дать разгореться ссоре, переменил разговор:
— Я слышал, русский, как тайга шумит, как река становится, но не слышал, как артель работает. — Он задумчиво уставился в карты.
Митька, покачиваясь и стараясь сохранить свою обычную степенность, вышел в сени. Уж второй раз уходит он обиженный из этой фанзы.
Игра после него продолжалась не долго.
Шаман выиграл у Боженкова кисет с табаком, сам закурил, угостил всех и, подозвав жену Васьки, замученную гостями, лепешками, печкой, топившейся с раннего утра, сказал:
— Отдохни, Минга, — гости сыты, луна высоко, скоро уж завоют собаки.
Оказывая особую милость Ваське, он подарил ей амулетик из ясеня в виде двойного желудя — он хорошо помогает от тяжелых родов.
Васька усмехнулся, но принял амулет с поклоном.
Он не верил уже в амулеты, не верил, чтобы стружки помогали больному оспой, но Най был стар, умел ковать топоры, умел играть на чибизге и рассказывать сказки. И главное — он был в гостях у Васьки, а кругом сидели гиляки.
Шаман выпил кружку пива, поднесенную Мингой, достал свою чибизгу и приложил ее к высохшим, тонким губам. Он заиграл тунгусскую песню. Тихое жужжание то понижаясь, то повышаясь, складывалось в бедную мелодию. В ней было много грусти. И Боженкову все казалось, что это над гречневым полем в жар, в сухмень гудят пчелы. Он был в том настроении, когда хотелось печальных песен, воспоминаний.
Шаман умолк. Боженков, хмельной и грустный, взялся за свою гармонь. Кто-то засветил плошку с тюленьим жиром. По стене струйками поползла копоть.
Боженков играл тихо, хорошо — все свои саратовские песни, которые помнил еще с детства. Пламя над плошкой колебалось, как желтый лист осины. Тоска волновала сердце. Иногда Боженков смутно оглядывался вокруг. На нарах, на полу сидели притихшие люди, толстогубые, с косичками, в одежде из собачьих мехов и рыбьей шкуры. Они слушали внимательно, как только умеют слушать гиляки, не имеющие ни своей музыки, ни своих песен.
«Черти, чистые черти!» — с грустью думал Боженков и все продолжал играть.
Только Лутуза и Тамха не слышали его игры. Они были на улице. От изб и от станков для сушки рыбы падали на снег лунные тени. Луна предвещала сильный мороз. Призрачный свет, казалось, поднимался снизу — от беспредельных снегов — и, колеблясь, уходил вверх к звездам.
Была полночь, час собачьего воя.
Первым завыл Орон за Васькиной избой. С другого конца деревни раздался такой же протяжный голос, немного осекающийся, полный тоски. Потом еще и еще…
— Хорошие у Васьки собаки, — сказала Тамха, — всегда первые встречают полдень и полночь.
— Я слышу только, что воют сто собак. Как узнаешь ты их голоса? — спросил Лутуза, потирая нос и щеки и кутаясь в свой поношенный полушубок.
Тамха рассмеялась.
— Так же, как узнаю твой среди других. Я слышу и голос покойного Начхе, хотя он уже давно молчит, Вот послушай — это воют Пашкины собаки, а это Митькины. Сейчас я слышу голос Кадо. Его легко узнать. Наши собаки не умеют лаять и только воют, хотя русские их называют лайками.
— Я не хочу слушать собак, — нетерпеливо перебил ее Лутуза.
— Тогда пойдем в фанзу слушать старого Ная. Он хорошо рассказывает сказки.
— Подожди, я не хочу сказок, — сказал Лутуза громко, стараясь пересилить собачий вой. — Сколько заплатил за тебя Начхе отцу?
— Много! — не без гордости ответила Тамха. — Сто рублей серебром.
— Хорошая собака стоит дороже.
— Да! — Тамха не поняла злой насмешки Лутузы.
— И если б я Митьке вернул деньги, ты ушла бы?
— Разве есть у тебя столько денег? И разве ты бы мог прожить со мной год, скрываясь в тайге? Ведь только тогда ты можешь называться мужем. Но Митька найдет нас и в тайге.
— Я не боюсь Митьки.
— Ты, может быть, хочешь, чтобы поп Игнашка крестил нас и женил бы по-русскому? Тогда гиляцкий закон умирает.
— Ты глупа, Тамха! — рассмеялся Лутуза. — Поп Игнашка сидит в тюрьме, в городе, и много переменилось с тех пор, как замерз Амур.
Тамха не ответила. Собаки стихли. Лишь изредка срываясь, поднимался одинокий вой. Кто-то шел впереди, скрипя снегом. Тамха отошла в тень и присела за сугроб. Лутуза прислонился к избе. Мимо прошел Митька. Тамха с трудом узнала его. Он шел, согнувшись, дошка его была расстегнута, гарье в снегу. Он громко разговаривал сам с собой. Вот уже полчаса, как он, ослабевший от водки и обиды, бормоча, ходит по пустому стойбищу, среди собачьего воя, сугробов и теней.
Печаль тревожила его. Он тоже думал о том, что с тех пор, как замерз фарватер, многое переменилось. Вместе с красными, вместе с Васькой, с Боженковым, с этим рослым китайцем в стареньком тулупчике пришла новая сила, более страшная для него, чем вся хитрость Семки-собачника, чем богатство Кузина и русских купцов. И впервые он пожалел, что Семка убит, что нет Кузина, и даже о том, что он, Митька, выбран председателем сельсовета.
Что может он сделать, когда гиляки перестали уважать богатых? Он слышал, что прошлой ночью двое богатых гиляков из Варок, нагрузив нарты добром, бежали на Сахалин. Что же делать ему? И Митька, взобравшись на высокий сугроб, долго смотрел на пролив, на тихие снега, будто шевелившиеся от лунного света, — в ту сторону, где лежал невидимый остров.
Тамха осторожно поднялась из-за сугроба, завернула за угол и побежала к Васькиной фанзе.
Когда она вошла, Пай кончал свою сказку о том, как великая ночь ездила в гости к Амуру на черных собаках. След ее нарты сверкал радостью в сердце каждого охотника. Как снег, падали звезды от взмахов ее хорея. И даже голодные собаки оставляли свою юколу и поднимали к ней морды, прося остановиться. И ночь остановилась над Чомами. Муж ее, старый дельфин, стерегущий рыбу в проливе, не знал, куда она девалась. Знал только один китаец…
Най не кончил и посмотрел на Тамху. Многие усмехнулись, ибо сказка была о ней, о Митьке, и каждый подумал еще о Лутузе, в это время вошедшем в избу. Най закрыл уставшие от дыма глаза. Он был уверен, что в Чомах в эту зиму будут убийства и ссоры.

15

За последние пятнадцать лет Най помнил только две сходки. Первая была лет десять назад, когда гиляк из Тебаха украл у Пашки-кривого жену и гиляка этого нашли мертвым в собственной оморочке. С тех пор Пашка окривел. Другая была еще раньше, когда чомский гиляк Ничах украл у тымского Юдина жену и тот требовал от схода изгнания Ничаха и возвращения калыма. Калыма ему не вернули, а предложили драться с Ничахом на хореях. Поэтому Най, когда пришли его звать на сходку, подумал, как европеец, что все несчастья от женщины. С каждым годом их родится все меньше, и все трудней становится бедному человеку жениться.
На сходку он шел неохотно. Не хотелось на старости лет, перед смертью, быть свидетелем ссор и драк. Но на сходке в Васькиной фанзе он увидел Лутузу, очень спокойного, с новой ганзой в зубах, Боженкова и гиляков, уже рассевшихся на полу и на нарах. Митьки еще не было. Это тоже было к лучшему. Най был недоволен только тем, что на сходке присутствовали женщины. Это могло обидеть каждого гиляка. Все же он пробрался на первое место у печки, как полагается шаману, и сел рядом с Васькой.
— Гиляки, — сказал Боженков, путая гиляцкие и русские слова, — медвежий ваш праздник прошел, слава богу, надо бы за дело. Вот и созвали, значит, вас поговорить об артели.
Гиляки его плохо понимали. Тогда Васька заговорил по-гиляцки. В его словах, в его низкой, широкоплечей фигуре со стриженой головой было много веселого упрямства. Он нарочно созвал сходку после праздника, когда многие пропились, проелись, запродали будущий улов и стали втрое сговорчивей.
— Нибхи, — сказал он, — кто не хочет жить лучше, чем он живет?
— А почему ты созвал сход без председателя? Или у нас нет советской власти?
В дверях стоял Митька в своей щегольской черной дошке, лоснящейся от растаявшего снега. Уши его шапки были подняты. Темные очки придавали ему строгий вид. Он был, как всегда, сдержанно важен, медлителен и скуп на слова.
— Каждый гиляк может созвать сход, если в деле его нуждаются соседи, — спокойно ответил Васька. — В моем же деле нуждаются все. Разве ты, Митька, не знаешь обычая?
— Я вижу здесь, на совете, женщин. Не это ли в обычае гиляков?
— О-о-о! — протянул Васька. — Разве жена гиляка так глупа, что не может отличить кеты от корюшки? Или ты говоришь только о своей жене, Митька?
Это было сказано с таким добродушным удивлением, что даже старый Най усмехнулся. Кто-то громко рассмеялся. Видит великий Кинс, Васька, лукав, как дух. Он помнит только те обычаи, которые ему полезны. Най посмотрел на него с уважением и подумал, что из Васьки вышел бы хороший шаман. Недорого — за пару молодых собак и пригоршню серебра — Най научил бы его шаманить. Как раньше не подумал он об этом гиляке, столь известном своей охотой?
Най стал внимательно слушать Ваську. Тот говорил об артели. То Митька, то Пашка-кривой, то еще кто-либо прерывали его. Боженков не понимал, о чем они говорят, но по возбужденным лицам гиляков, по злым выкрикам, по взволнованному гортанному голосу Васьки понял, что дело становится серьезней, чем можно было ожидать.
Он пересел на край нар в угол, где на стене висел Васькин винчестер. Лутуза стал у дверей поближе к Пашке и Митьке. Митька отодвинулся и посмотрел на Лутузу хмуро и холодно. Он слышал уже кое-что о Тамхе и об этом китайце.
— Васька, разве умер у тебя кто-нибудь, что ты отрезал свою косу? — крикнул Пашка.
Уж третий раз задавали Ваське сегодня этот вопрос. Он каждый раз отвечал по-разному, ссылаясь то на вшей, то на стриженых китайцев. Но сейчас сказал:
— Да, я снял ее в знак печали. На Амуре, когда брали город, я сжег свою прежнюю жизнь, как мы сжигаем мертвых в тайге. Я сложил ее на дно оморочки и пустил вниз по реке, куда вода течет.
— Нибхи, — продолжал Васька, — в Чварбахе есть уже гиляцкая артель, мы не будем первые. Но мы будем есть мяса больше, чем на гиляцком празднике. Я слышал, что от рыбы мы болеем проказой, и наши дети умирают чаще, чем у гольдов, тунгусов и айнов. Я гиляк и хочу, чтобы гилякам было хорошо. В городе нам обещали дать в долг шхуну, дели и соли.
— Ты врешь, — перебил Митька и, пробравшись к Ваське, взял его за рукав. — Ты хуже слепого щенка. Русские партизаны купили тебя за банку пороху. Ты хочешь продать всех гиляков за Семкиных собак. — Митька кричал и показывал на Боженкова.
— Что ты там лаешь? — Боженков поднялся с нар, и Митька осторожно отстранился. Васька оставался спокойным.
— Ты, Митька, с Семкой торговал, с Даниловым торговал. Почем ты ему сотню кеты продавал? По три рубля, а у меня покупал по рублю. Посчитай, Митька, ты каждого гиляка трижды продал. Не потому ли ты кричишь и не хочешь артели? Мы тебе рыбы продавать не будем.
— Ты будешь просить, чтобы я купил, а я буду смеяться.
Митька хотел плюнуть Ваське в глаза, но удержался, набил свою трубочку и закурил. Его сухие пальцы дрожали. Он не спеша пошел к выходу. Пашка и многие гиляки поднялись за ним.
В фанзе стало просторней. Однако многие остались на месте, потому что шаман сидел по-прежнему на нарах и задумчиво сосал ганзу, подперев кулачком подбородок, поминутно сплевывая.
Разговор с Митькой, казалось, был окончен, и Васька продолжал рассказывать об артели, о шхуне, о соли.
— Кто же будет платить за это и кто будет мирить нас в артели? — спросил старый, полуслепой от трахомы гиляк.
— Наши женщины никогда не ссорятся! — с раздражением ответил Васька. Он начинал уже выходить из себя. Это был дурной признак. — Много их живет в одной фанзе, и все они варят в одном котле и над одним дымом. Разве вы, гиляки, хуже женщин?
— Верно говорит Васька!
Най перекинул на грудь свою седую грязную косичку, расплел кончик, снова сплел и задумчиво повторил:
— Да, верно! Наши женщины никогда не ссорятся. Но жить с Семкой бедно, жить без Семки бедно, не все ли равно? Чего ты хочешь, Васька?
— Най! — ответил Васька горячо. — Ты самый старый из нас, но собаки твои дальше Варок не бегали. Я же был в русских деревнях, на Амуре, был в городе… Я видел заключенные в стекла огни, такие маленькие, что ты спрятал бы их в ладонях и не обжегся. Но они светят ярче, чем ночью горящая тайга. Я хочу зажечь их в твоей фанзе, чтобы ты увидел слепоту свою. Я знаю, что грех мочить глаза, глядящие на солнце. Ты этого никогда не делал. Но не потому ли мы слепнем раньше старости, хотя в юности видим лучше кабарги? И я хочу, чтобы этого не было. Я не знаю, как это сделать. И собака не сразу научится бегать в нарте. Я просил в городе прислать нам человека, который лечил бы нас, и мне обещали…
— Тебе много обещали, Васька, — тихо сказал Най. — Не обманывают ли тебя русские, как делали они это много раз?
— Я потому пошел к красным, чтобы нас не обманывали…
Васька продолжал говорить о себе, о гиляках, о какой-то удивительной жизни, что вставала перед ним в синем дыме партизанских выстрелов.
Най задумался. Он был против докторов и разных русских людей из города, которые могли лишить его приношений. Но он не был настолько богат, чтобы очень бояться этого. Гиляки платили Наю немного. Он не умел, как знаменитый тымский шаман, прокалывать руку или глотать песок и гвозди. Он был простой шаман. Лечил стружками, навешивая их на больного. Был в дружбе с Кинсом и другими духами, устрашал их железом, подвешенным к его поясу, умилостивлял брусникой, обмазывая губы идолов ее алым соком, бил в бубен, бегал по фанзе до пены и судорог. И если это не помогало, то кто же, кроме самих духов, в том виноват? Зато Най мог предсказать буран по дыму и шуму тайги и знал, что если вода большая, то рыбы будет мало.
Много снегу принял на свою голову старый Най, много раз встречал весенний ход горбуши. И больше, чем богам, хотелось ему верить иногда людям.
Скоро, может быть, его повезут в тайгу, положат на костер, сожгут его нарту, зарежут собаку и последний дым его жизни скроется в низком небе над пихтами. Но какая женщина заплачет и распустит волосы над костром Мая, кто из гиляков в знак печали отрежет свою косу? Митька? Не ему ли, Наю, знать, как слаб сейчас Митька и как не любят его гиляки? Васька? Но он еще раньше отрезал свою косу и похоронил старую жизнь. Кто же тогда?
Най вздохнул и поднял глаза на гиляков. Васька кончил говорить и теперь спрашивал, кто хочет быть в артели. За артель подняли руки многие, больше, чем ожидал Най. Тогда он медленно, по-стариковски поднял и свою руку, дернув плечами. Боженков рассмеялся:
— Аль, старик, и ты в артель хочешь?
Най посмотрел на торжествующее бородатое лицо русского, вспомнил такую же широкую бороду попа Игнашки и быстро опустил руку.
— Э-э, штанам подтягиваем, — ответил он смущенно.
И действительно подтянул свои гарье.

16

Казалось, самое трудное было сделано; артель собрана, устав подписан, председателем выбран Боженков. И все же Ваське не стало легче. Гиляки-артельщики каждый день приходили в гости, ели юколу, курили Васькин табак, задавали тысячу вопросов, спорили, но пая не вносил ни один.
Васька продал еще двух собак, уже не лишних; одну, старую, зарезали и съели. По ночам он слышал рядом с собой вздохи Минги. Плакать она не смела.
Лутуза был занят Тамхой и по целым дням сидел на нарах, ожидая, когда она зайдет. Потом уходил куда-то в тайгу на Васькиных лыжах. Только Боженков был по-прежнему спокоен. Он в артелях ловил рыбу, рубил лес, копал золото, и все эти артельные ссоры, жалобы, суета были ему хорошо знакомы. Он считал их неизбежными, как весной ледоход.
Но в спокойствии его было много неистовства, которое он помнил в себе с самого детства, когда пастушком-мальчишкой неутомимо бегал за коровами, а позже в золотоносной амгунской тайге разбивал шурфы.
Сейчас Боженков с тем же неистовством начинал дело. Мягко обнося мимо сугробов свои ноги, обутые в громадные ичиги, он шагал по заметенному стойбищу от фанзы к фанзе. Гиляки встречали его молча, недружелюбно, как встречали каждого русского.
Но Боженков садился на нары, будто свой человек, пил чай, грыз юколу, вызывавшую у него нестерпимую изжогу. Часа два проводил он в пустых разговорах, как настоящий гиляк, и лишь после этого начинал:
— Вот, друга, в артель-то ты записался, а работать за тебя покойничек будет. Так, что ли? Показывай, показывай, друга, какой снастью богат…
Гиляки приносили ему кучу ржавых гарпунов, белужьи крючки, самострелы на соболя, петли из конского волоса и старые сети, сплетенные из волокон зеленоватой крапивы. Среди этого охотничьего хлама нередко попадались и прекрасные куски невода из японской дели, прочной, легкой, за которую каждый рыбак душу бы отдал.
Их Боженков откладывал в сторону, а потом отбирал лишь белужьи крючки поновее и говорил, льстя хозяину-артельщику:
— Ну, друга, добра у тебя больше, чем у Митьки. Без тебя артели бы конец был. Приходи на той неделе невод плести. Слышал я, будто лучше тебя во всем стойбище мастера не сыщешь.
Хозяин, довольный похвалой, кланялся и обещал прийти.
Мартовские бураны еще не прошли, но дни стояли такие теплые, что в собачьих шапках становилось жарко. Гиляки развязывали ремешки на рукавах кафтанов и затыкали рукавицы за пояс. В один из таких дней Митька тоже снял свои ватные гарье из синей дабы и вышел на улицу.
Над проливом воздух был темен, низкие дымные тучи цеплялись за гребни голых мысов.
У Васькиной избы стоял народ. Митька напряг зрение, но не разобрал, что эти люди делают. Он подошел ближе и узнал артельщиков. Словно сшивая темный разорванный воздух, поднимались и опускались деревянные иглы. Гиляки расплетали и прилаживали куски невода. Один кусок, метров в сто длины, был уже готов и повешен на колья.
Среди собачьих шапок гиляков виднелась черная папаха Боженкова. Он размахивал руками, что-то говорил и указывал.
Митька постоял в раздумье, глядя на артельщиков и шевеля губами. В мозгу мелькали привычные мысли о хозяйстве, о промысле. Он подумал, что таким неводом можно бочек сто весной поймать, что рано еще сети чинить и, наверное, русский дна не вымерил, а без этого зря начали невод ладить. Но вдруг вспомнил, что, сколько бы ни поймали артельщики, рыба будет не его и что все это враги, которых он ненавидит. Митька поискал глазами Ваську, потом Лутузу, но не нашел их среди работавших и подумал о Тамхе, еще с утра уехавшей на собаках за дровами. Дрова были сложены недалеко в тайге, собаки сыты, — почему ее так долго нет?
Митька повернулся и пошел домой. Он был полон досады и тяжелых чувств. Через полчаса Васька встретил его в конце стойбища. Митька держал на плече хорей, и лыжи его были небрежно привязаны к ногам, Он, видимо, волновался и спешил.
Васька поклонился. Он все же не хотел ссориться со свояком и председателем совета. Митька, должно быть, не заметил его, так как круто повернул и спустился на пролив. Васька поглядел на следы его лыж. Они были тяжелы, беспокойны, как следы убийцы.
«Куда Митька пошел?» — подумал с невольной тревогой Васька, Но сам он был без лыж, и вслед идти не хотелось.
Митька обошел мысок и снова поднялся на берег. В тайге воздух был еще темней, гуще, и снег прилипал к лыжам. Он с трудом добрался до дров, сложенных штабельками между елками. Нарта стояла пустая, собаки дремали, уткнув морды в снег, усыпанный желтыми иглами, и даже не подняли глаз на Митьку.
Справа, недалеко от нарты, он увидел Тамху и Лутузу. Они сидели, прислонившись к дровам. Лутуза был без шапки, и Тамха искала у него в голове. Это была обычная ласка гиляцких женщин, не знающих поцелуев.
Митька напрасно крикнул. Ему надо было подойти ближе и ударить железным наконечником хорея по стриженой голове китайца. Но Лутуза уже стоял, высоко подняв тяжелое полено. Он казался огромным рядом с маленькой Тамхой. Митька опустил занесенный хорей. Что может сделать он, уже старый человек, этому рослому китайцу? Митька пожалел, что не взял с собой ружья.
У Тамхи дрожали ресницы и губы. Нарядные рукавицы ее, расшитые красным сукном, были затоптаны в снег. Тамха нагнулась, отряхнула рукавицы и бросила первое полено на нарту. Этот сухой стук дерева долгим звоном отдался в ушах Митьки и как бы прервал молчание. Собаки поднялись, отряхнулись и заскулили.
— Ты очень долго ездила, — сказал, наконец, Митька, — я ждал несчастья…
Тамха молча продолжала накладывать дрова. Лутуза помогал ей, поглядывая на Митьку и торчавший в снегу хорей.
Когда собаки тронулись, Лутуза и Митька пошли рядом. Никто из них не хотел идти вперед. Тамха сидела на нарте на дровах. По ее спине, круглой и упрямой, Митька видел, что виноватой она себя не считает. И он впервые пожалел, что женился на молодой. Работает она куда хуже покойной Кинги, а денег, одежды истрачено на нее изрядно. И, пожалуй, все это зря. Все-таки Митька решил поторговаться.
— Я дам тебе трех шантарских соболей, по тридцать рублей каждый, — сказал он Лутузе, — уходи ты из стойбища. Я даю тебе дорого, вся твоя жизнь не стоит и хвоста от рыбы.
— Ты глуп, как нерпа! — ответил Лутуза. — Один день моей жизни стоит дороже тебя, твоих собак и твоих родителей. Но я не жалею своей жизни. Хочешь, я отдам тебе целый год, буду у тебя работником, чтобы вернуть тебе калым за Тамху. Она все равно уйдет от тебя. Ты не увидишь Тамхи до конца твоих дней, живи ты хоть так же долго, как Най.
Тихо переругиваясь, кляня друг друга, они вошли в деревню, и никто бы из гиляков не сказал, что эти люди ссорятся и призывают друг на друга смерть, проказу и несчастья. Только Боженков пристально посмотрел на Лутузу и погрозил ему челноком, которым плел невод.
— Дьявол, чтоб ты дымом подавился! Я за тебя работать буду? Ей-пра, из артели выкину! — и Боженков зло перекрестился.
Лутуза взялся за невод.
Митька пошел дальше, мимо артельщиков, тяжело шлепая лыжами и поддерживая хореем соскальзывавшие с нарты поленья. У дома он снял лыжи, очистил их от снега, подождал, пока Тамха сложит дрова и войдет в фанзу.
Из соседей дома никого не было. Тамха присела у очага, чтобы развести огонь. Митька не спеша подошел к ней и ударил ее кулаком в грудь.
— Ты меняешь нибха на китайца! Я скажу гилякам, и они убьют тебя палками, как убили Чварку, бежавшую к русским.
— Чтоб тебя звери разорвали! — ответила Тамха и заплакала.
Митька оглянулся. Бить жену у гиляков считается позорным. Не потому, чтоб не позволяло этого сердце, — они не так добры. Митька и любой гиляк не поможет жене натаскать дров, накормить собак в мороз и не станет есть из чашки, которую употребляла роженица. Но бить жену все же рискуют редко. Брак расторгается легко. Жена может уйти к другому, вернуть калым или даже не возвращать его, а только прожить с новым мужем больше года, скрываясь где-нибудь у родных.
Сто-двести рублей — это не такие большие деньги для человека, который не жалеет своей жизни, Митька это хорошо понимал. Он второй раз не ударил Тамху, но снял с нее медвежью дошку, праздничный фартук, отороченный бляшками, расшитую красной дабой шапку — все это было подарено им и покойным Начхе — и спрятал в сундук. Потом он пошел к Пашке-кривому, и оба они, неторопливо меся рыхлый снег кривыми ногами, направились к избе Ная. Влажный, совсем не зимний ветер заносил их косы вправо и шевелил мех на дохах.
Най выслушал Митьку, выкурил две трубки подряд, принял серебряный рубль с орлом, — давно уже никто не приносил ему таких больших денег, — но путного ничего не сказал.
— Когда видишь бешеную собаку, уступи ей дорогу. Она никогда не свернет.
— Бешеную собаку надо убить, — ответил Пашка.
— Ты уж раз убил человека.
— Кто тебе сказал это, Най? — Пашка нахмурился и оглянулся на Митьку. Тот печально смотрел на шамана.
— Я вижу это по следам твоим. — Най с грустью закрыл глаза. — Разве гиляк Тебаха сам умер в своей оморочке? И разве тебе легче стало жить с твоей женой, убегавшей от тебя?.. Песок и сухая трава на оторванной льдине! Растает на солнце лед, песок упадет на дно, а за травой будут гоняться чайки. Жизнь линяет, как олень. Гиляки стали запрягать нарты по-русски. Васька собирает артель, хочет привести лекаря из города и послать туда сына учиться. Я слышал, что в Чварбахе гиляки взрыли землю, чтобы посадить картошку. Я жег костры из священной смолы, я спрашивал Кинса и всех кенгов: лучше ли это для гиляков? Никто не знает! Но я думаю, что, как бы ни линяла шерсть, как бы ветер ни носил ее по тундре, зверь не встречает зиму голым.
Пашка ничего не понял. Митька тоже пожал плечами и вышел. Обоим стало страшно от бормотания и покачивания Ная.
— Стар стал шаман, — огорченно сказал Пашка. — Надо бы молодого завести.
— Глуп он стал, — ответил рассеянно Митька. — Можешь ты мне к ночи достать три нарты с собаками?
— Хоть десять, если заплатишь.
— Я заплачу тебе. Разве мало я тебе платил?
Митькина фанза была самой крайней, и никто, кроме ближайших соседей, не слышал, как Пашка привел ночью собак и каюров, как укладывали на нарты сундуки, одежду, меха и как упрямая Тамха ругалась с мужем, когда тот насильно усаживал ее в сани.
Нагруженные нарты оставляли глубокий след, но ночью он не был виден, а к утру переменившийся ветер, сыпавший сухой крупой, зализал его, как зверь зализывает кровь.

17

К полудню все в стойбище знали, что Митька ушел из этих мест. Мало кто удивился этому. Для гиляка сняться и уехать в гости километров за двести, а то и просто уйти со своими собаками, женами и всем добром столь же обычно, как для тунгуса оставить свою урасу. Только Лутуза целый день бродил по проливу на лыжах, кричал на ветер и вернулся домой без одной рукавицы, потный, несмотря на усиливающийся мороз. Сухой снег набился под его заячью шапку и в складки его полушубка. Он, должно быть, валялся на льду.
Кроме Лутузы, все в Васькиной фанзе были довольны, что Митька уехал. Боженков шумел перед гиляками, требовал созвать сходку и хлопал Ваську по плечу.
— Кроме тебя, Васька, теперь некому быть в председателях. Забирай печать, становись головой.
Но гиляки выбрали председателя без схода.
Пришел Най со стариком, волосатым, как айн, и сказал, что чомские нибхи просят Ваську быть старостой в совете.
Васька, всегда мечтавший об этой минуте, принял слова стариков спокойно, как должен был принять их охотник, один ходивший с копьем на медведя. Он казался даже недовольным.
— Разве гиляки не нашли человека лучше меня?
— Не нашли, — ответили старики.
— Ох! — вздохнул притворно Васька. — Тяжела моя нарта и без этих хлопот. В город надо ехать, о шампонке, об артели хлопотать. И я бедный гиляк, собак у меня не много.
— Зато ты хороший каюр.
Васька больше ничего не сказал. Он был вполне удовлетворен.
Глядя на стариков, почтительно стоявших у порога, на Ваську, с важным видом покачивающего головой, Боженкову хотелось смеяться. Но, чтобы не обидеть гиляков, он только усмехнулся и посмотрел на Лутузу.
— Чудной народ, ей-богу! У нас бы по такому делу важный галдеж подняли, животы надсадили бы от крику, а они: «ха» да «хо».
Лутуза поднял на Боженкова свои грустные глаза с припухшими веками. Сегодня на проливе, когда он искал следы Тамхи, ветер был особенно тяжел, крут, пронзителен.
— Пухо моя есть.
Боженков его не понял.
— Я и говорю: «ха» да «хо»! — повторил он, с остервенением скребя грудь, бороду, голову. — Однако баню надо строить, блохи заели, язви их в репу вместе с гиляками! Я об этом давно думаю, где бы продольную пилу достать, плах напилить.
Боженков думал не только о бане, когда говорил о плахах. Больше, чем блох, боялся он, что Васька в городе не достанет бочек. Это мучило его уже несколько дней. В соли вряд ли откажут, без шампонки можно обойтись, невода, в крайнем случае, своего хватит. Но эти проклятые бочки! Каждый год из-за них разоряются и разваливаются артели. Иметь хоть немного пиленого лесу казалось совершенно необходимым, особенно сейчас, когда Митька исчез, а Васька стал председателем и дела артели были лучше, чем можно было ожидать.
Два дня бегал Боженков по стойбищу, отыскивая у гиляков пилу. Он истратил три кисета табаку на угощенье, ослаб от чада и пустых разговоров, но достал, что нужно. Это была ржавая продольная пила, звеневшая на плече от ветра.
И все-таки Боженков не был спокоен.
Васька уже был готов в путь. Артельный устав, прошения, нацарапанные Боженковым, были за пазухой вместе с ганзой — самой дорогой вещью для гиляка. Уж Васька выпил на дорогу ковш холодной воды, чтобы охранить себя от бурана и напастей. Уж десять раз ощупывал он себя и, подняв голову, смотрел на небо, не предвещавшее как будто ни ветра, ни снега, а Боженков все говорил о бочках.
— Ты перво-наперво об них хлопочи! — кричал он вслед Васькиной нарте, поднявшей холодную пыль.
И ночью ему снились бочки. Двести звонких бочек стояли в ряд на песке у черной воды. Над ними клочьями носился туман. И бочки гудели. От гуденья лопались обручи, рассыпались с треском клепки. Днища со свистом носились в тумане над самой головой.
— Лутуза! — крикнул Боженков в страхе и открыл глаза.
Бочки продолжали гудеть в темноте. Кто-то упруго налегал на стену, будто стараясь приподнять ее, выпирал мох из пазов, и он сыпался на лицо; скрипели нары, шуршали кожи на жердях под потолком, и в фанзе было очень холодно.
— Что такое? — Боженков приподнялся и сел.
— Буран, — шепотом ответил Лутуза из темноты.
Никто не спал. Плакал Васькин сынишка. Гиляки-соседи молча шевелились под одеялами. Даже блохи, обычно в это время не дающие покою, куда-то исчезли.
А бочки все гудели в темноте. Сквозь плач мальчика Боженков услышал вздохи Минги и подумал о Ваське.
— Успел Васька до Чварбаха доехать? — спросил он громко.
— Однако, да… — Голос у Минги был слабый, неуверенный, и, помолчав немного, она добавила: — Однако, нет…
Васька действительно не успел доехать до Чварбаха. Буран, шедший с Охотского моря, встретил его раньше, чем Боженков услышал гуденье. Пуржить начало еще засветло. С Петровской косы дул ветер. Русскому человеку он бы показался приятным. Порывистый, влажный, не злой, он даже не поднимал снега с торосов, а только играл еловыми вехами, врытыми в лед. Но Ваське этот ветер не нравился. Он часто прислушивался, не шумит ли на берегу за скалами тайга. Пока все было тихо; собаки бежали спокойно, поворачивая морды к ветру и гоняясь за огромной одинокой вороной, прыгавшей впереди на дороге. Васька тоже успокоился, даже вздремнул немного, прислонившись к задку нарты. Приближение бурана первым заметил Орон. Он вдруг остановился и поднял голову кверху, словно собирался выть. Нарта наехала на собак, раздался визг. Васька открыл глаза и схватился за хорей.
Орон рыл передними лапами снег, скулил и оборачивался, поглядывая на Ваську глазами, полными тоски. Собаки жались друг к другу задами, словно обороняясь от невидимого зверя. Васька глянул вверх… Небо распухало и падало, и белая мгла качалась вверху. Ветер косо, как меч, ударил по спине. Васька закричал. Сколько раз приходилось ему встречать бураны — и никак он не мог привыкнуть к ужасу. Он уж не видел ни еловых вех на дороге, ни прыгающей вороны, ни скал на берегу, только налево дымилась ближняя сопка. Снег на проливе поднимался вверх, обнажая тусклые ледяные бугры. До Чварбаха оставалось километров десять.
Васька попробовал крикнуть на собак. От ветра крик застревал в горле. Ухватившись за нарту, он ударил собак хореем. Они бросились вперед и через минуту снова стали. Снежный ветер поднимал их на дыбы и отбрасывал назад. Тогда Васька, шатаясь и не выпуская нартовой веревки из рук, подошел к вожаку. Орон удивленно, со страхом смотрел на Ваську и поворачивал стаю с дороги к тайге. Васька одобрительно чмокнул и с усилием кивнул ему головой.
Орон понял, что поступает правильно. Он поставил всю стаю под ветер головой к незримому берегу и, прижав уши, забитые снегом, кинулся вперед к тайге.
Васька с трудом тормозил нарту. Ветер нес ее и опрокидывал на обнаженных торосах.
Собаки не успевали выбираться из сугробов.
У скал стало как будто тише. Зато тайга встретила Ваську таким гуденьем, которое казалось более страшным, чем этот белый удушающий вихрь на проливе. Но Васька и собаки изо всех сил тащили нарту все глубже в чащу. Не хватало дыхания. Снежная пыль, пронзительная, густая, набивалась в нос, в рот и не таяла на языке. Собаки натыкались на деревья и рвали постромки. Только страх перед гудящей тайгой заставлял их держаться вместе. Огромные сучья без треска срывались и медленно падали в снег. Даже не было слышно, как рядом валились подгнившие лиственницы. Как песок, носилась сухая хвоя. В каждой снежинке торчала игла, и по лицу Васьки текла кровь. Но ветер здесь все-таки был куда слабей. Изредка в чаще становилось даже тихо. Собаки сбились и дальше не шли. Постромки были оборваны, нарта разворочена. Васька застывшими руками ощупывал вещи. Юкола и тунгусский двухспальный мешок были целы. Васька выбрал место среди ельника, где поблизости не было старых деревьев, которые буран мог бы повалить, и стал утаптывать снег. Собаки сами вползли в вытоптанную яму. Васька перерезал постромки, дыбом поставил нарту, прислонив ее к дереву, потом бросил каждой собаке по юколе. Сначала они даже не посмотрели на нее. Только Орон зажал свою рыбу лапами и положил на нее голову. Буран мог продолжаться день, два, три и неделю. Даже хвост от рыбы тогда может спасти жизнь. Старые собаки, как Орон, стали подгребать под себя юколу. Молодые, закрыв глаза, прятали головы меж лап. Васька разостлал спальный мешок и всунул в него остатки рыбы. Каждое движение стоило ему мучительных усилий. Руки в локтях горели, меж тем как пальцы и лицо казались онемевшими. Васька влез в мешок. Он вывернул наизнанку рукавицу, насухо вытер ею руки, лицо и пошевелил пальцами ног, чтобы убедиться, сухи ли они.
Понемногу Васька начал успокаиваться. Вдруг в мешок просунулась голова Орона. Васька крикнул на него. Но синеватые мерцающие точки неподвижно и умоляюще глядели на него. Васька жалостливо им улыбнулся. Потом в мешок просунулась еще одна собачья голова и еще. Ваське пришлось поджаться. Штук пять собак, тесня друг друга, вползли наполовину в мешок. Дальше их Васька не пустил. От собачьего дыхания в мешке стало тепло, даже душно. Одни за другими гасли мерцающие в темноте точки. Это собаки закрывали глаза и начинали дремать.
Васька тоже начал дремать. И сквозь дрему все думал, как хорошо, что он вовремя завернул в тайгу, что перед дорогой напился воды и что рядом с ним лежит юкола. Над головой ревела тайга. Как тяжелая дробь, носились хвоя и снег. На проливе буран бился об лед.
Белый мрак поднимался к небу. Заносило. И привиделась Ваське уже во сне шампонка, за которой он будто плывет в город, — чудесная шампонка, с высоким срезанным носом, плещущая синим парусом.
К утру буран неожиданно стих. Васька очнулся от тяжести, давившей на спину и ноги. Собак в мешке уже не было. Края его были засыпаны снегом и мокры. На сугробе, под которым лежал Васька, возились и урчали собаки.
— Чтоб вас злой дух разорвал! — сказал Васька и стал выбираться из-под снега, уже разрытого собаками.
Васька, как всегда после бурана, чувствовал себя плохо. Голос был хриплый, будто чужой, голова в тумане, болели пальцы на руках, все тело казалось слабым от вялости и неприятной истомы.
— Гей, гей, шаман тайга, нет бурана! — крикнул Васька, чтоб хоть немного встряхнуться и прочистить легкие.
Собаки оглянулись, но тотчас же снова принялись выгребать из-под снега вчерашнюю юколу, Орон, всю ночь не выпускавший свою рыбу из лап, уже давно съел ее и теперь ворчал на сучку Пахту.
Вся упряжь на собаках была разорвана, спутана, султанчик у Орона торчал под мордой, мешая ему огрызаться.
— Ох, ох, буран! — Васька, кряхтя и чмокая, принялся разводить костер.
Часа два он чинил упряжь и нарту, возился с собаками, и когда выбрался, наконец, из тайги, то наступил уже полдень. Над проливом небо было глубокое — пронзенное синим светом, каким оно бывает только после бурана. Справа, над скалами и мелколесьем, летала, как вчера, ворона.
На проливе дороги не было. Местами темнел голый лед, а дальше, как весенние облака, клубились и блестели сугробы. Этот сверкающий беспорядок веселил и бодрил Ваську. Усталость прошла. Он почувствовал себя легко, словно только что напился воды и вышел из дому. Через минуту его нарта скрылась между белыми волнами снега, и крики «тах, тах» отгоняли ворону подальше в тайгу.

18

Васька согласился еще бы две ночи пролежать под снегом с собаками, еще три раза попасть под буран, чем хлопотать о шампонке и бочках.
Он не знал, что это так трудно. Уж целую неделю болтался он в городе, изнемогая от забот и ожидания. На постоялом дворе он задолжал, юколы больше не давали. Орон похудел. Опять приходилось продавать собак. Но Васька не переставал ходить в учреждения, показывать свои бумаги, по часам просиживать на корточках у дверей, как не перестал бы грести в волну и ветер. Лишь на всякий случай он наказал с тымскими гиляками, чтобы в город приехал Боженков. Васька, как всякий гиляк, помнил каждого человека, которого он когда-либо встречал. Многие лица, к которым приходилось обращаться сейчас, были ему знакомы. Он видел их на Амуре в пургу, в мороз, под выстрелами, и тогда они казались добрее.
А теперь за канцелярскими столами в союзе рыбаков, в кооперации, в исполкоме он с трудом узнавал их. Они были злы и озабочены.
Нигде уже не стреляли, мартовские бураны прошли, надвигалась весна. В хороший день на солнечной стороне можно было видеть мокрые доски тротуара. У Васьки к вечеру промокали торбаса, и приходилось менять в них сено.
Город готовился к путине. Может быть, поэтому знакомые лица казались Ваське такими озабоченными и ошеломленными. Десятки ходоков от новых рыбацких артелей приходили в город просить того же, что и Васька. Но бочки, соль, снасти, рыбацкая посуда, конфискованная у крупных промышленников, были еще не учтены. А весна, как назло, была ранняя. У Сахалина через месяц ждали селедку. Учет, переучет, рыбацкие хлопоты и ругань, точно пурга, носились по всем учреждениям, поднимая рой всевозможных расчетов, обид, резолюций.
На шестой день в союзе рыбаков заведующий отделом, молодой еще парень с ошалелыми глазами, спросил, наконец, у Васьки, от какой он артели и что ему нужно.
Васька, сидевший у дверей на корточках, почтительно поднялся, подошел к столу, протянул руку и стал загибать поочередно пальцы.
— Мне нужно сто бочек, семьдесят мешков соли, невод и… маленькую шампонку.
У Васьки остался еще большой палец, которым он и придавил гаснувший огонек в своей трубке. Он пососал мундштук, спокойно выпустил дым, Как человек, уверенный в том, что ничего дурного не услышит. Но увидел или, может быть, ему только почудилось сквозь дым, что парень показал ему кукиш.
— Глупый! — сказал Васька. — Ты не знаешь Боженкова, — он тебе закроет твои злые глаза!
Но парень вдруг сам закрыл глаза и закричал на Ваську:
— Плевал я на всех твоих богов! Нет у меня ни одной бочки. Где я тебе возьму, где? — и он заколотил себя в грудь. — Один ты у меня, что ли? Уже двадцатого пропускаю сегодня, и все — бочки, все — бочки… Наготовили тут для вас бочек и соли! — Парень передохнул немного и продолжал с тем же криком: — Ты от какой артели?
— От чомских гиляков.
— Обеспечение кредиту имеется?
Васька пожевал губами, посмотрел себе под ноги, ибо не знал ни что такое обеспечение, ни о чем кричит этот человек.
— Ага, — злорадно сказал парень, — обеспечения не имеется, а бочки подавай! Умный ты, товарищ гиляк, как же! Только тебя и ждали! — И заведующий, словно обрадованный, что так легко избавился от упрямого гиляка, крикнул следующего.
Васька не вышел. Ему хотелось драться. Он хмуро посмотрел на молодое усталое лицо парня и спросил:
— Старше тебя человека нету?
— Как же, есть! — весело ответил парень. — Ночной сторож, — у него борода вот какая! Лет семьдесят будет.
— А старше его нету?
— Старше все в исполкоме сидят, — заведующий рассмеялся: этот стриженый гиляк начинал его забавлять.
Васька медленно повернулся и вышел. Два дня искал он по городу старших. Его приводили к разным людям, но каждый из них казался ему слишком молодым, чтобы решить его дело.
Наконец ему показали на белую дверь, за которой сидел самый старший, товарищ Седых. Это было в том же высоком каменном здании, где когда-то Васька был на съезде. В коридоре и днем горели под потолком лампы. На каменном полу было наслежено, мокро, холодно. На низких подоконниках вдоль всего коридор а сидели люди, чего-то ожидая. Из окон был виден крутой спуск к реке, а левей — пристань, и около нее — зимующие во льду катера, баржи, шампонки, занесенные снегом и оттого кажущиеся негодными, брошенными. Дальше был виден Амур и голая сопка на другой стороне, бросавшая тень на редкие постройки рыбалок.
Васька открыл дверь. Не будь она так тяжела и бела, он бы, пожалуй, чувствовал себя смелее. Но сейчас он остановился у порога и настороженно огляделся, словно очутился на поляне в тайге, куда привел его путаный след зверя.
Сначала показалось, что в комнате никого нет, потом он увидел за столом Кумалду в ватном пиджаке и синем шарфе, обмотанном вокруг шеи. Так странно было видеть Кумалду без оружия и лыж, и было это столь неожиданно, что Васька так и остался у дверей. Так вот кого раньше звали таким странным прозвищем!
— В чем дело? Подходи, товарищ. — Голос у Кумалды был уже не такой резкий, но как будто строже и значительней. Зато, когда Кумалда узнал Ваську, он улыбнулся ему, как прежде, всем своим худощавым, подвижным лицом. Васька подошел и поклонился ему, как старому другу.
— Ты и воюешь, ты и торгуешь. Однако, большой капитан! Я могу одно солнце не есть, два солнца не есть, а я уже тут семь солнц, — и Васька показал свод широкие голодные зубы.
Потом неловко присел на стул, широко расставив ноги, и начал рассказывать об артели, о Боженкове, о Лутузе и о своих мытарствах в городе.
Кумалда слушал его, не прерывая, и только по временам задумчиво тер свой бритый худой подбородок. Мысль о гиляцкой артели занимала и его. Если Васька мог стать партизаном, то почему он не может быть строителем нового мира, о котором поется в рабочей песне и за который так страшно, так долго дрался он, Кумалда, и этот самый гиляк? Он пристально взглянул на скорбное лицо Васьки и вдруг перебил:
— А ведь ты большевик, Василий!
Ваську еще никто не называл Василием, и это умилило его больше, чем если бы ему сказали: «брат мой», Он улыбнулся своими толстыми, потрескавшимися от мороза и юколы губами.
— Однако, большевик есть!
— Почему же ты в нашу партию не записался?
Васька не понял вопроса, но на всякий случай ответил:
— Нибх писать не умеет.
И решил, что будет кстати сейчас попросить еще Кумалду устроить сына в школу в городе, прислать в Чоми доктора и похлопотать, чтобы на постоялом дворе отпустили в долг для Орона полмешка юколы.
Кумалда все обещал сделать. Он был приветлив, как никогда, и долго говорил кому-то в черную трубку, поблескивавшую лаком, о нем, о Ваське, о гиляках, об артели, о партийном инструкторе и медицинской помощи.
Трубка отвечала ему глухим, утробным бормотанием, Васька, впервые видевший телефон, ни одним движением не выдал своего удивления: это было бы недостойно гиляка. Мало ли удивительного на свете! Но он думал все-таки, что стол у Кумалды слишком большой: на нем могла бы поселиться целая гиляцкая семья, а для беспокойного Кумалды, с его трубками, бумагами, ящиками, он казался мал. И это было удивительней всего.
Васька поднялся. Кумалда кончил говорить.
— Так помни, Василий, обязательно зайди в партийный комитет. Это в бывшем доме Кузина. Я говорил о тебе Шиловой.
Васька вышел на улицу. Снег за эти дни потемнел, порога поднялась. С крыши кузинского дома свисали тяжелые сосульки. С них медленно падали капли в ледяные ямки на тротуарах; воздух был крепок, приятен, и Ваське хотелось домой, в стойбище. Скоро на проливе вскроется фарватер, и гиляки выедут на нерпичью охоту. Страх, что все это может случиться без него, заставлял Ваську недовольно поглядывать на круглые облака, на капель, обнажившиеся из-под снега низкие заборы, еще черные, не обсушенные солнцем.
В партийном комитете его встретила женщина в мужских сапогах и нагольном солдатском полушубке. Она, так же как Кумалда, долго говорила с ним о партии, о ячейке, обещала хлопотать за артель и, наконец, спросила, хочет ли он записаться в большевики.
— Пиши! — ответил Васька. — Моя большевик есть. И еще пиши, чтобы дали бочек, шампанку, доктора…
Васька полагал, что никогда не мешает лишний раз повторить свои желания. Но потому, что это была все-таки женщина — с чистым круглым лицом, с маленькими руками, — он не придавал разговору серьезного значения.
И, когда она дала ему партийный билет — книжечку, маленькую, не больше той, какую русские рыбаки употребляют для цигарок, он принял ее и спросил, сколько стоит. Женщина рассмеялась.
— Она стоит недорого, но многие платят за нее кровью. И ты уж немного заплатил, остальное — рубль-два — заплатишь после осенней кеты, когда заработаешь деньги.
— Хорошо! — ответил Васька, но в душе он осудил женщину за смех.
Назад: ВАСЬКА-ГИЛЯК
Дальше: 19