Пятая часть
I
К экзамену пришло распоряжение проверять знания участников войны снисходительно. Так и проверяют. Поэтому мы сдаем все без исключения. Следующему курсу, на котором учатся Людвиг и Альберт, держать экзамены через три месяца, и обоим придется ждать, хотя для четверых из нас они написали все задания.
Через несколько дней после экзамена мы, как временно занимающие должность, получаем назначения в школы в близлежащих деревнях. Я рад, поскольку болтаться без цели надоело. Все это привело только к мрачным раздумьям, меланхолии и бессмысленным, шумным бесчинствам. Хочется работать.
Я упаковываю чемодан и уезжаю вместе с Вилли. Нам повезло – мы соседи, наши деревни меньше чем в часе ходьбы друг от друга.
Жилье мне досталось в старом крестьянском хозяйстве. За окном дубы, а из стойла доносится негромкое блеянье овец. Хозяйка усаживает меня на стул с высокой спинкой и перво-наперво принимается накрывать на стол. Она убеждена, что города наполовину вымерли от голода, примерно так оно и есть. С безмолвной растроганностью я смотрю, как на столе появляется почти забытое: убойная ветчина, колбасы длиной с руку, девственно-белый пшеничный хлеб и гречневые блины с щедрыми вкраплениями шпика, которые так нахваливал Тьяден. Этой горой можно накормить роту.
Я набрасываюсь на еду, а хозяйка, уперев руки в боки, широко улыбается и радуется. Через час, как ни упрашивает матушка Шомакер, я со стоном отодвигаюсь от стола.
В этот момент входит Вилли, который решил меня навестить.
– А сейчас внимание, – говорю я хозяйке, – вам предстоит увидеть истинные чудеса. По сравнению с ним я хилый беспризорник.
Вилли не надо учить, что должен делать настоящий солдат. Не теряя времени даром, он приступает к действию. После краткого приглашения матушки Шомакер Хомайер начинает с блинов. Когда Вилли добирается до сыра, хозяйка, широко раскрыв глаза, прислоняется к шкафу и смотрит на него, как будто в самом деле видит восьмое чудо света. В восторженных чувствах она приносит еще большую миску пудинга. Вилли уплетает и пудинг.
– Уф, – говорит он наконец, откладывая ложку, – ну, прямо аппетит разыгрался. Как насчет поесть чего-нибудь посущественнее?
Чем покоряет сердце матушки Шомакер на веки вечные.
* * *
Смущенный, несколько неуверенный, я сижу за кафедрой. Передо мной сорок детей. Самые младшие. Как будто кто-то прочертил их линейкой, они сидят друг за другом на восьми скамьях, перед ними дощечки и тетрадки, крохотные пухлые кулачки стиснули карандаши и пеналы. Самым маленьким семь, старшим десять. В школе всего три класса, поэтому в каждом несколько возрастов.
Деревянные башмаки елозят по полу. В печи потрескивает торф. Многие из этих детей, замотанные шерстяными кашне, с ранцами из дешевой шкуры, добирались до школы два часа пешком. Одежда промокла, и теперь в сухом жарком классе от нее поднимается пар.
Круглые, как яблочки, лица обращены на меня. Кто-кто из девочек украдкой хихикает. Белобрысый парнишка самозабвенно ковыряет в носу. Другой за спиной впереди сидящего запихивает в себя толстый бутерброд. Но все внимательно следят за каждым моим движением.
От неловкости я ерзаю на стуле. Неделю назад я точно так же сидел на скамье и следил за гладкими, заученными жестами Холлермана, который рассказывал нам о поэзии эпохи освободительных войн. Сегодня я сам Холлерман. По крайней мере для тех, кто там, внизу.
– Дети, сейчас мы будем писать большую латинскую L, – говорю я, подходя к доске. – Десять строк L, затем пять строк – «Лина» и пять строк – «лампа».
Я медленно пишу слова мелом. За спиной раздается шелест. В уверенности, что надо мной смеются, я оборачиваюсь. Но они только открыли тетради и придвинули грифельные дощечки; сорок голов старательно склонились над заданием. Я почти удивлен. Шуршат грифели, скрипят перья. Я хожу взад-вперед вдоль скамей.
На стене висит распятие, чучело совы и карта Германии. За окном бегут бесконечные низкие облака.
Карта Германии отпечатана в зеленых и коричневых тонах. Я останавливаюсь перед ней. Границы, помеченные красными штрихами, странными зигзагами стекают сверху вниз. Кельн-Ахен, тут идет тонкая черная нитка железной дороги, Эрбесталь, Льеж, Брюссель, Лилль – я становлюсь на цыпочки – Рубе, Аррас, Остенде… Где же Кеммель? Вообще не отмечен. А вот Лангемарк, Ипр, Биксшот, Стаден. Какие они маленькие на карте, всего-навсего крошечные точки, мирные крошечные точки, а ведь тридцать первого июля, когда начался неудачный прорыв, там небо ходило ходуном и земля дрожала. К ночи у нас погибли почти все офицеры…
Я отворачиваюсь и смотрю поверх светлых и темных головок детей, усердно выписывающих слова «Лина» и «лампа». Странно, для них эти крошечные точки на карте будут просто учебным материалом, несколько новых географических названий, пара дат, которые нужно выучить наизусть для урока истории – точно так же, как Семилетнюю войну или битву в Тевтобургском лесу.
* * *
Во втором ряду, подняв тетрадку, вскакивает карапуз. Он уже написал все двадцать строк. Я подхожу и показываю, что нижняя петелька буквы L у него великовата. Влажные голубые глаза так сияют, что мне приходится опустить взгляд. Я быстро иду к доске и пишу два слова с новой буквой. «Карл» и… на мгновение замираю, но иначе не могу, будто невидимая рука выводит мелом: «Кеммель».
– Что такое «Карл»? – спрашиваю я.
Все ручки тянутся вверх.
– Человек, – кричит давешний карапуз.
– А Кеммель? – после короткой паузы, почти стесняясь, задаю я второй вопрос.
Молчание. Наконец вызывается одна девочка.
– Это из Библии, – запинаясь, говорит она.
Какое-то время я смотрю на нее, потом поправляю:
– Нет, неправильно. Ты, наверно, имела в виду Кедрон или Ливан.
Девочка испуганно кивает. Я глажу ее по волосам.
– Тогда давайте напишем. Ливан – очень красивое слово.
В задумчивости я опять хожу вдоль скамей – туда-сюда. Иногда в меня упирается испытующий взгляд исподлобья. Я останавливаюсь у печки и смотрю на детские лица. Большинство – старательные посредственности, кто-то лукав, кто-кто глуп, в иных мерцает что-то светлое. Этим в жизни не все покажется самоочевидным, у них не все сложится гладко…
Внезапно меня охватывает страшное уныние. Завтра мы будем проходить предлоги, думаю я, на следующей неделе писать диктант, через год вы будете знать наизусть пятьдесят вопросов из катехизиса, через четыре года начнется таблица умножения до двадцати; вы будете расти, жизнь зажмет вас в клещи, мягче или жестче, умеренно или ломая кости, каждому из вас предстоит своя судьба, так или иначе она навалится на вас – и как я могу вам помочь со своим спряжением и перечислением рек Германии? Вас сорок, сорок разных жизней поджидают вас. Как бы я хотел иметь возможность вам помочь! Но кто в силах по-настоящему подпереть другого? Смог ли я помочь хоть Адольфу Бетке?
Резкий звонок. Первый урок окончен.
На следующий день мы с Вилли надеваем визитки – мою едва успели дошить – и наносим визит пастору. Мы обязаны это сделать.
Нас принимают приветливо, но крайне сдержанно, поскольку бунт в училище снискал нам в солидных кругах неважную репутацию. А вечером нужно посетить главу общины, это мы тоже обязаны сделать. Но его мы хоть застаем в пивной, заодно выполняющей функции почтового отделения.
Это хитрый крестьянин с морщинистым лицом, который первым делом наливает нам по большой рюмке шнапса. Мы пьем. Часто моргая, подходят еще два-три человека, здороваются и тоже предлагают по рюмочке. Мы вежливо чокаемся. Они украдкой перемигиваются, несчастные олухи. Мы, конечно же, сразу же поняли: нас хотят напоить, чтобы повеселиться. Похоже, они уже не раз так развлекались, поскольку, посмеиваясь, нам рассказывают о других работавших здесь молодых учителях. У них три причины полагать, что мы скоро рухнем как подкошенные: во-первых, городские, по их мнению, менее выносливы; во-вторых, учителя образованные, а потому за столом изначально слабее; и, в-третьих, юнцы еще не могли как следует набраться опыта. Может, прежние выпуски такими и были, но наши хозяева не учли одного: мы несколько лет были на фронте и пили шнапс котелками. Мы принимаем вызов. Крестьяне хотят над нами посмеяться? Но мы защищаем тройную честь, это крепит боевую мощь.
Напротив нас сидят глава общины, писарь и несколько грубо вытесанных крестьян. Судя по всему, закаленные бойцы по части спиртного. Они чокаются, по-крестьянски лукаво ухмыляясь. Вилли делает вид, будто он уже на взводе. Ухмылочки учащаются.
Мы тоже проставляемся на пиво со шнапсом. В ответ градом сыплются еще семь «на всех». Крестьяне полагают, что это нас уложит, и несколько растерянно смотрят, как мы невозмутимо заправляемся. В оценивающих взглядах проступает некое уважение. Вилли с непроницаемым лицом еще раз заказывает на всех.
– Только не пиво, настоящей выпивки! – кричит он хозяину.
– Черт подери, шнапса? – спрашивает главный.
– Разумеется, иначе мы тут до утра застрянем, – спокойно отвечает Вилли. – От пива только трезвеешь!
В глазах главного растет изумление. Он неуверенно говорит своему соседу, что мы, однако, недурственно поддаем. Двое молча встают и уходят. Кое-кто из наших противников уже пытается тайком выливать рюмки под стол. Но Вилли следит, чтобы никто не отлынивал.
– Руки на стол, рюмахи в пасть, – велит он.
Ухмылочки закончились. Мы побеждаем.
Через час большинство с пожелтевшими лицами уже лежат на полу или, шатаясь, пытаются выбраться на улицу. За столом уцелели только главный и писарь. Начинается дуэль между нами и этими двумя. У нас, правда, тоже двоится в глазах, но у противника еще и язык заплетается, это придает нам сил.
Через полчаса – мы все красные, как арбузы, – Вилли замахивается для нанесения решающего удара.
– Четыре стакана коньяка, – рычит он в направлении стойки.
Главного откинуло, будто ударной волной. Приносят коньяк. Вилли вставляет два стакана в руки противникам.
– Будем здоровы!
Они молча смотрят на нас осоловелыми глазами.
– До дна! – кричит Вилли, и шевелюра у него прямо искрится. – Вперед, залпом!
Писарь пытается отказаться, но Вилли настаивает.
– В четыре глотка, – уже совсем нетвердо просит главный.
– Залпом! – настаивает Вилли, встает и стучит своим стаканом о стакан писаря.
Я тоже поднимаюсь.
– Вперед! Будем здоровы! Оп! За вас, родные! – рычим мы ошалевшим крестьянам.
Они смотрят на нас, как телята, которых ведут на бойню, и делают глоток.
– Еще! – ревет Вилли. – Увильнуть хотите? Встать!
Они с трудом поднимаются и пьют. Разными способами стараются не допить, но мы орем «На здоровье! Выпили! До капли!», показываем свои стаканы, и они пьют до дна, после чего с остекленевшим взглядом неторопливо, но верно сползают на пол. Мы победили. В медленном соревновании они, может, нас и одолели бы, но мы натренированы в стремительной подзаправке, и наш шанс состоял в том, чтобы навязать им свой темп.
Пошатываясь, мы с гордостью обозреваем поле боя. Кроме нас нет ни одного стоячего. Письмоносец, а по совместительству хозяин пивной, уронил голову на стойку и плачет по своей жене, которая умерла родами, пока он был на фронте.
– Марта, Марта, – стонет он странно высоким голосом.
– Он всегда так в это время, – объясняет официантка.
Рыдания режут нам слух. В общем-то, пора идти.
Вилли подбирает главного, я писаря, который полегче, и мы тащим их домой. Это наш последний триумф. Писаря мы кладем на крыльцо и стучим, пока не зажигается свет. А главного ждут. В дверях стоит жена.
– Господи Иисусе! – визжит она. – Новые учителя! Такие молодые и уже такие выпивохи! Что ж это будет-то!
Вилли пытается объяснить ей, что тут было дело чести, но запутывается.
– Куда его отнести? – спрашиваю я наконец.
– Да оставьте вы этого пропойцу здесь, – решает жена.
Мы укладываем главного на диван. И Вилли, по-детски улыбаясь, просит кофе. Хозяйка смотрит на него как на готтентота.
– Мы все-таки принесли вам вашего мужа, – сияя, объясняет Вилли.
Перед такой природной наглостью капитулирует даже жесткая старуха. Скорбно качая головой, она наливает нам две большие чашки кофе, приправляя его приличной порцией поучений. Мы на все киваем, это лучшее, что сейчас можно сделать…
С этого дня мы почитаемся в деревне настоящими мужчинами и принимаем уважительные приветствия.