ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Макар Ясаков, вернувшись с ополченских занятий, поскидал с себя пиджак, сапоги, сел в холодочке, обхватил кривопалыми ногами жбан с холодным квасом. Жена раздувала огонь в летней печи, взвихривая золу, готовила своему воину обед.
– Солдатская жизнь, скажу я тебе, Матрена, опасная, но и развратная – не работаешь. Вот бы ихних разбойных генералов приневолить хоть подручными у мартенов потопать, не до войны бы им! Дай бог, на карачках домой добирались. Спали бы как убитые. Всех забияк одним лекарством лечить – работой!
– Вот и принимайся за погреб – обвалился. Хватит тебе квас дудонить.
Макар смахнул квасную пену с жидких сквозивших усов.
– Для немца, что ли, погреб–то?
– Венька служит, и хватит. Не молод, не убежишь, штыком заколют. В наблюдатели просись: залез бы на дерево, доглядывал.
– В наблюдатели идет мелкого калибра солдатик. Сиди себе в ветвях, посвистывай соловьем. А я – вона какая площадь обстрела! Пьяный не промахнется. А то из пушки шарахнут… Сложу я свою буйную, ты вот как живи…
И Макар начал обстоятельно отдавать наказы старухе, как жить во вдовах.
– Царица небесная, оборони Макария раба божьего. Хоть безрукого верни.
– Не заливай слезами дрова. За такую панихиду тебя, Мотря, стоило бы расстрелять… соленым огурцом, да жалко: кто же тогда глупости будет изрекать? Одни умники без дураков перекусают друг друга от скуки. Нет, Матрена Филаретовна, теперь уж кто кого наизнанку вывернет! Дотянусь я до них!
– Не дюже зверей, Макарушка, и там не все солдаты сами надели на себя амуницию. Генералы приказывают.
– Не жалобь под руку. Мы ведь на словах лютые, а кончись война, опять за весь земной шар сердцем изводиться – наша доля. И почему такие люди – душа нараспашку – родятся у нас? Земля, что ли, в России жалостная? Другие небось мимо рта ложки не пронесут.
…За выщербленной бомбой стеной во дворе райвоенкомата однорукий капитан сортировал мобилизованных по родам войск. Жаркий полдень всех сморил. Только Макар топтался посередине мощенного булыжником двора, докучая капитану:
– Послал бы меня к сыну Вениамину, вдвоем воевать веселей. Мальчик сражается без родительского надзора. Правда, аккуратный, жене и дитю письма присылает.
– Какой же он ребенок, если у него дите? – лениво сказал капитан, чумной от жары.
– Дите на свет сотворить особенного ума не нужно. От самой границы проливает свою молодую кровь. Тридцать семь пар железных набоек на каблуках стер на нет. Если бы ноги были железными, сточил бы их по самую репицу. Но женщины догадливые – рожают детей не железных, а из костей и мяса. Ты уж помоги мне к Веньке определиться. При отце легче сражаться: где помогу, где матюкну, ягнячья лапа.
– Ты же в годах, папаша.
– Спробуй спустить на меня молодого! Навяжу из него узлов.
Курившие в холодке похохатывали над Макаром; пот умывал широкое мордовское лицо, квело обвисали жидкие усы, затеняя добродушной складки рот.
– Как тебе не лень, батя, в такую жару языком ворочать? Тут пальцем бы не шевельнул, – сказал крепкий настырноглазый парень.
– Боишься? Гляди, я как дуб.
– Нащепал бы из этого дуба лучин, да жалко: корешки подсохли, – сказал парень.
– Пускают отростки мои корни! Я еще контролирую не одну бабу. Из тебя могу сделать мундштук и принародно пепел выбить.
Парень тигром бросился на Макара, но тот схватил его поперек, поднял, перевернул вниз головой, похлопал ладонью по заду:
– Вот и пепел выбил из мундштука. Очень даже просто.
Новобранцы, похохатывая, вышли со двора. Макар вынул из кармана широких штанин флягу – «Помогалка, поэма», – отвинтил пробку:
– Отведай, товарищ капитан.
– Что это за книга? – хмуровато спросил капитан, жадно шевеля ноздрями.
– Мне зачем о ней говорить? Сама она за себя выскажется, только пусти ее погостить внутрях.
Капитан раскрутил флягу и вылил вишневую настойку в свое закаленное горло.
– Батя, скажу тебе по секрету: не спеши на фронт, он сам сюда катится быстро. Между нами! – Капитан потряс культей. – Работай на заводе, пока он и ты целы. Надо будет, Родина позовет. С тобой думаешь, кто боролся давеча? – Капитан стал выбрасывать руку вперед, будто работая пилой. – Тебе, себе, бригадиру! То есть пилой искупал свой грех на севере диком. Пока ты переворачивал его кверху сахарницей, он твои карманы обследовал, эту баклажку вынул и положил на место. Поэтому все ржали косячными жеребцами. Да, и мазурику винтовку доверили… положеньице.
Макар бережно коснулся пустого снизу рукава капитана:
– Где крыло–то оставил?
– Похоронил правую под Брянском. Ловкая была: лекальщик. На двухрядке любил… Идем в атаку, земля из–под меня вывернулась. Вскочил, а руку не найду. За спиной болтается на одной жилке… От орудия добежал до врача: «Режьте, чтоб я видел. Схороните при мне». Положили мою руку в ямку, а она на глазах прямо стала маленькой и ужасно белой… Эх, отрубить бы с десяток фашистских лап за мою рабочую!
Макар пригласил капитана в гости назавтра.
– Своими дынями накормлю. Расскажи старухе сказку, мол, вместе с Венькой воевал. Сказками утешаются люди.
…Утренняя тишина на всю глубину пропитана сладким запахом спелых дынь, медовым запахом смягченного росой подсолнуха. И еще с потной низинки пахло картофельной ботвой. На крупновской бахче красная белолобая корова жевала тыкву, губы запенились. Приветливым мыком встретила она Макара Ясакова. Пока Макар выдирал клещуков с ее породистого подгрудка, корова жмурилась от удовольствия, вытянув шею. Решив, что животина бесхозяйная, бегает от войны, Макар заналыгал корову поясом, привязал к клену.
«Сдам в детский сад, ребятишкам хоть росинка молока перепадет, не все няньки сожрут. А не дойная, на мясо пойдет».
Макар выбрался на сугорок и увидал на своей бахче чужих. Засучив рукава, немецкие солдаты резали ножами арбузы, зеленые разбивали о землю. Он чуть было не заругался на них, но вовремя нырнул в подсолнухи. На лужайке, между лесопосадками и бахчами, затаились танки, а на их броне солдаты ели колбасу и арбузы. Тень карагачей прикрывала их от низкого, но уже горячего солнца. Даже не верилось Макару, что эти здоровые, весело что–то говорившие и смеявшиеся люди – солдаты неприятельской армии.
«Что за чертовщина, ягнячья лапа? Ночью наши по радио калякали бодрым голосом, мол, бои идут далеко отсюда, а этих черт, что ли, подкинул?» – подумал Макар, обваренно обмякнув всем телом, будто бы перехватил первача. Когда же совладал с испугом, показалось возможным встать с этой горячей земли, хозяйской твердой поступью подойти к немцам и внушить им как полагается:
«Ну, ладно, жри арбузы, но зачем же танком заперся на бахчу? У себя дома, говорят, ты дюже культурный, окурки на землю не кидаешь, ногти с рук и ног в аптеку по весу продаешь. Старухи сивые свои волосы не бросают, а сдают. Так по какому же праву ты, немец, культурный хулиган, пакостишь у нас?
На животе прополз Макар через бугор в низкорослом подсолнухе и тут насчитал двадцать танков. Несло запахом бензина и масла. И будто в грудь ударило Макара: «А ведь сейчас заведут моторы и двинут на город».
Потянул в лощину корову, она охотно бежала за ним. Оглянувшись, сел на нее верхом.
– Терпи, кормилица!
Белолобая не удивилась, очевидно, была вполне современная корова, которую не только доили, но и использовали в качестве верхового коня. Быстро бежала по проселку, раскачивалась, как бы подсевая, хрустя бабками. Увидев скользившую по пригорку забавную тень, Макар не вдруг понял, что тень эта – коровы и его. Засмеялся горько.
В глубокой балке застряла легковая машина в болотном ручье. Шофер газовал, военный толкал машину сзади. Визжа мотором и смердя дымом, легковуха порывалась на взволок, кидала задними колесами грязь.
«Дурачье, разве мыслимо лезть на такой психопатской машине? Визжит, как припадочная, а ни с места», – думал Макар, сойдя с коровы и прищуренным оком поглядывая на машину.
– Уросливая ваша железная кобыленка. Только на дыбки не взвивается. Подержите корову, полководцы, я помогу.
Военный выпрямился, осадил Ясакова приземляющим взглядом насмешливых глаз.
– Батюшки! Свет Юрий Денисович! Твое счастье, застрял, а то бы напоролся на немцев. За горой арбузами наслаждаются, аж по пузам течет сок.
Рано утром Юрий вместе с генералами инженерных войск и тыла порадовался только что наведенному через Волгу наплавному мосту, а теперь, оказывается, немцы вышли к Волге лишь двумя километрами выше моста. Юрий все еще не мог свыкнуться с мыслью, что не придется ему поехать в Вислую Дубраву на строительство причалов.
– А не смеешься, Макар Сидорыч? – сказал Юрий, хотя широкое лицо Ясакова выражало испуг с младенческой непосредственностью.
– Прямо в танковую пасть катились, да машина умнее вас оказалась, заартачилась.
Юрий с подчеркнутой неторопливостью расстелил карту в тени вызволенной на травку машины, расспрашивая Макара, где эти бахчи. Потом, пружиня на носках, поднялся на гребень балки. Видны были и без бинокля ныряющие по затравевшему проселку немецкие танки. Внезапное появление врага у города такой тоскливой и бессмысленной стороной вдруг повернуло к нему жизнь.
Глубоко развалило незаживающую рану. Ни с чем не сравнимое недоумение, досада, презрение к себе и тревога охватили Юрия. В городе всего–то войск – зенитные части, минометный батальон да растянутая на пятьдесят километров по городскому обводу дивизия НКВД полковника Сараева.
Несвойственной ему сбивчивой трусцой спустился Юрий к ручью.
– Полный вперед к зенитчикам!
В машине Макар стоял на коленях, смотрел в заднее стекло на убегавшую дорогу, на корову, с рогов которой забыл снять ремень. И с холодком под ложечкой ждал: сейчас танки догонят, раздавят. От сигареты шофера отказался:
– Дыму хватит без того, парень.
Когда опасность осталась за суглинистым гребнем, Макара прорвала неудержимая говорливость. Навалившись грудью на спинку переднего сиденья, он гудел прямо в ухо Юрия:
– Опять внезапно. Ладно, и на немецкую башку будут сыпаться одни внезапности.
Приемник в машине и сейчас вещал о том же: бои идут далеко от города. Юрий вовремя укротил свой негодующий жест – спокойно выключил радио.
На окраине города, у зенитчиков, Юрий задержался всего одну минуту, так что Макару не пришлось рассказать им, как он обнаружил немцев. Быстро начали готовить длинноствольные зенитные пушки для стрельбы по танкам.
Но довелось Макару похвастаться и перед командиром минометного батальона, находящегося неподалеку. Коренастый, посапывающий горбатым носом комбат Саркисян выслушал Крупнова, глядя в степь снулыми глазами. Но глаза его вдруг округлялись хищно, когда он приказывал минометчикам «накрыть фашистских проституток».
Макар не отставал от Юрия ни на шаг. Стоял в дверях будки, когда тот звонил на завод директору, приказывая немедленно двинуть рабочий батальон на окраину. Следом за Юрием залез в машину, назначив сам себя его вестовым и телохранителем. О душе своей пусть заботится сам Юрий Денисыч, а вот тело его Макар не даст изувечить, грудью заслонит. А уж если все же ранят или убьют, не оставит врагам на поругание, унесет.
II
В это утро Денис еще раз посмотрел на свой опаленный сад, выманил из погребицы перепуганного Добряка и вернулся на завод, в гардеробную мартеновского цеха, приспособленную под казарму рабочей дружины. Поселился в угловой комнатушке вместе с Юрием, рядом со штабом городского комитета обороны.
Распахнув полы генеральского плаща, вошел Савва. Размазал пот на раздвоенном подбородке, улыбнулся не по–всегдашнему – во все лицо, с азартом вкусно живущего, – как–то наискось, блеснув крупными зубами.
– Братка, пока между нами: велено все хозяйство за Волгу. Что не перевезем, то в ящики да в реку. Печи и блюминг взорвать. Пока молчок.
Денис вытер после бритья худое лицо, отозвался насмешливо, что и без подсказки Саввы мудро молчать у него язык не ворочается, присох к нёбу.
– Я сейчас от командующего. Немцы прорвались на широком фронте. С минуты на минуту может поступить приказ взорвать мартены. Представитель Москвы Большов держит пальцы на кнопке… – Савва оборвал себя: на нарах в углу завозился Агафон Холодов, командир рабочей дружины.
– Генерал, я слышал вас, – говорил Агафон Холодов, спускаясь с нар, стуча по доскам деревянной ногой. – Видит бог, я не хотел подслушивать, генерал. – Ему особенное, ревнивое удовольствие доставляло подчеркивать слово «генерал», обнажая всю несуразность присвоения военного звания заводскому администратору. Агафон разжаловал одного генерала за другим, не мирясь с их бесхарактерностью. Желчная улыбка змеилась множеством морщин на усохшем лице с кустиками седого ковыля на подбородке.
Денис только диву давался, слушая Холодова, – со строптивым примирением он считал себя, особенно после смерти Любавы, по–стариковски чудаковатым в глазах молодых, но, оказывается, попадаются старики чуднее его:
– Россия, дорогой генерал, всегда проигрывала в начале войны и выигрывала под конец. Русские храбрые и беспечные. Великодушные. Пока работали, мечтая о всемирном счастье, немцы планировали войну с точностью до одного патрона.
Напряженное гудение мартеновских печей торопливо и зло перебивали артиллерийские залпы.
Дежурный по штабу городского комитета обороны Иванов с лихорадочно горевшими глазами на желтоватом лице забежал в комнату.
– Танки прорвались к Волге! Без паники, товарищи. Звонил Юрий Денисович, требует бросить на врага батальон рабочих.
– Куда? Что вы нас успокаиваете? – освирепел Агафон Холодов.
Звуки боя зениток и минометов, взрывы вражеских снарядов усиливались, уплотнялись. Но Иванов с каждой минутой успокаивался, потому что Юрий находился там, у зенитчиков, а тут старик Холодов уже распоряжался какими–то рабочими батальонами, что–то требовал от своего начальника штаба, инженера моторного цеха, кому–то докладывал. Постукивая деревянной ногой, опираясь на палку, Холодов вышел во двор. Вооруженные рабочие ночной смены выстроились на бетонированной площадке, выслушали короткую речь Саввы и под командой своих товарищей, колыхнувшись, пошли за ворота, попарно неся длинные противотанковые ружья, сгибаясь под минометами, таща за собой пулеметы.
За ними, тяжело хрустя необтертыми склепанными гусеницами, еще, кажется, горячие, двинулись танки.
Проводя их взглядом, Иванов, как всегда, не вникал в подробности того, как рабочие справятся с делом; он привык, что они, эти сильные, грубые люди, выполняют свой долг, правда, далеко не так, как ему представлялось. О том, сколько из рабочих погибнет ныне же и как их гибель отразится на детях и женах, Иванов не думал не по–своему бессердечию – просто в его жизни давно уже не было близких, родных людей. Лишь в одном измерении работала его мысль: как долго смогут эти люди сдерживать врага, жестокого и страшного, которого он ненавидел и боялся в равной мере. Трезво, расчетливо привык он итожить людские потери и пройденные войсками расстояния по сводкам Совинформбюро, не размачивая жалостью строгий баланс войны. Его стихи о едкой солдатской разлуке согревались тоской по Юлии. Ненависть к врагу неистощимо питалась обидами личной жизни.
В штаб зашли Юрий, Савва и невысокий, седой человек с тонкими чертами моложавого лица – представитель Москвы по эвакуации заводов Большов.
– Захар Васильевич, мы защищаем Волгу, честь Союза, – говорил Савва.
– Защитить честь представлялась возможность не раз и не два, – возразил Большов. Его удивляла патриотическая наивность этих людей, по незнанию, очевидно, обсуждающих не подлежащее обсуждению.
Не подлежащее обсуждению решение было не что иное, как его мнение. Он не хотел, чтобы местные товарищи опирались в своих действиях на его недвусмысленные указания. Сами, одни должны решить судьбу заводов в соответствии с его мнением. Но он все слабее надеялся, чтобы можно было выдвинуть вперед себя в столь опасном деле Юрия Крупнова: угнетающее у него самообладание.
Взрывать заводы – тяжелейшая обязанность, особенно для Большова: он всю жизнь строил их. Но за войну ему приходилось взрывать много заводов, электростанций, затоплять водой шахты. Он понимал состояние рабочих и местных руководителей, лица которых заливала бледность при виде взрывов. Жертвы все тяжелы, только одни оправданны, другие опрометчивы. Нужно не упустить критического момента, взорвать вовремя – в этом суть хозяйственной стратегии войны. Все смертны, но каждый умирает в свое время. Преждевременный взрыв – позор ужасный, можно вместе с заводами самому взлететь на воздух. Эвакуация – то же самое. В октябре прошлого года в Москве кое–кто из крупных работников поплатился головой за то, что стал рассчитывать рабочих. Но и промедление с эвакуацией и взрывами страшно. Врагу достанется мощный комбинат: сталь, танки, пушки, минометы, да мало ли что можно делать еще на таком совершенном производстве. Большов знал случаи внезапного захвата заводов вражескими авиадесантами и танкистами. Рабочие выходили из цехов, а в проходной стояли немецкие автоматчики.
Во дворе за низким окном взорвался снаряд. Большов откачнулся от зазвеневшего окна, пососал порезанный стеклом палец.
– Если вы, Савва Степанович, не отдадите приказа об эвакуации, его отдам я через вашу голову, – сказал Большов скорее для Юрия.
– Это в том случае, если ее не будет у меня на плечах, – засмеялся Савва.
– Исполнение приказов – единственный способ укрепить голову, – пошутил Большов.
– Захар Васильевич, я жду вашего приказа.
Большов не имел права отдавать приказы.
В штабе было жарко. С крутого раздвоенного подбородка Саввы капал пот, жестко косили ястребиные глаза. Савва жевал мундштук папиросы, двигались уши. «Если не можешь убедить столицу в своей правоте, то не доводи ее упрямством своим до ожесточения», – думал он.
Кем бы ни были Большов и Савва – один нарком, другой бывший замнаркома, каким бы умом и опытом ни обладали командующий и член Военного Совета, они не могли приказать Юрию или снять с него ответственность. Тяжело чувствуя свою власть, взаимозависимость, свое место в этих необычайных обстоятельствах, Юрий пока молчал. Кроме их прямого значения в обороне страны, заводы таили в себе для Юрия что–то очень неразделимо личное, как жизнь людей, близких ему с детских лет.
Тяжелым потом, недосыпанием, недоеданием созданные заводы стали судьбой людей. Пеклись о них, как о почти живых, разумных и близких существах. Исступленный, как молодая любовь, был юношеский пафос индустриализации. Кто недостаточно горячо верил в обновляющую мессианскую силу машин, становился врагом.
– Без меня никто из вас не отдаст приказа. А я поговорю еще с Москвой. Двухсоттысячная армия рабочих будет в три раза сильнее, если за заводы драться будут. Иванов, пиши воззвание к рабочим. Не отдадим города, дома родного, родной семьи. Сделаем каждый дом, каждую улицу, каждый квартал неприступной крепостью. Заводам работать до последнего часа.
– Юрий, а не кладешь ты голову на плаху? – спросил Иванов.
– А ты, Анатолий, не рановато берешь топор в руки?
– Юрий Денисович, отпусти на передовую. Мое место там, где решается вопрос: быть или не быть… Сейчас мое оружие – перо, – говорит Иванов, потирая стынущий во вдохновенном ознобе лоб. – Я не имею права стоять в стороне…
– Если через час не будет напечатано воззвание, попадешь в штрафную роту.
С вежливой непринужденностью поработавшего в верхах человека Большов разговаривал по телефону с командующим, то улыбаясь, то хмурясь. Он сказал, что с завода наблюдают бой севернее города.
Наблюдать бой из подвального помещения они никак не могли, но таковы были сила внушения доносившейся артиллерийской стрельбы и впечатляющий треск и огонь разорвавшегося под окном снаряда, что им казалось, будто они видят поле боя.
– Заводу грозит смертельная опасность. Наиболее важные объекты мы приготовили к взрыву. Как быть, товарищ генерал?
Генерал не спал накануне всю ночь. Часто справлялся по телефону у начальника гарнизона командира 10–й дивизии НКВД полковника Сараева, нет ли чего тревожного на позициях.
О наступлении Паулюса на город донес начальник штаба 8–й воздушной армии: летчики–разведчики видели две колонны по сто танков, а за ними – множество автомашин с пехотой.
Командующий только приказал поднять всю авиацию фронта для бомбежки наступающего врага, как командарм 62–й доложил ему: двести пятьдесят танков и тысяча автомашин с пехотой смяли полк 87–й стрелковой дивизии и правый фланг 35–й гвардейской стрелковой дивизии севернее Малой Россошки.
Командующему ничего больше не оставалось, как приказать немедленно закрыть прорыв и отбросить противника от среднего обвода, восстановить положение, хотя он знал, что 62–я армия сделать это не в силах.
И еще он приказал начальнику бронетанкового управления фронта генералу Штевневу силой двух корпусов не допустить противника к внутреннему обводу. В корпусах же всего было по двадцать пять танков устаревшего типа.
В это время позвонил полковник Сараев:
– Враг прорвал фронт. Танки в четырнадцати километрах от города.
Сараев сообщил, что он распорядился двум полкам на северо–западе быть готовыми к бою, связаться с артиллерийскими дивизионами ПВО.
Но немецкие танки вышли к Волге севернее заводов раньше, чем Сараев передвинул туда свои полки.
Неловко было командующему узнать о вражеских танках от секретаря горкома Юрия Крупнова.
Своим обращением Большов ставил командующего в неловкое положение соучастника дела, не входящего в его компетенцию. Генерал не хотел брать на себя ответственность, которая возложена на Большова. И он сказал, что города армия не сдаст, а судьбу заводов решайте с Крупновым: со вчерашнего дня он второй член Военного Совета фронта.
Но Большов требовал от него решения.
– Я заводов не строил, я могу распоряжаться только тем, что сам строил. Сегодня закончили сооружение наплавного моста через Волгу недалеко от завода. За десять дней вместо двенадцати. И я его взорвал, – тонким голосом кричал сердито командующий. – Сейчас у вас там должен быть член Военного Совета, он вам подскажет, что делать.
Каждый по–своему ждал члена Военного Совета фронта, но все знали, что он развяжет узел.
Иванова меньше всего занимала практическая сторона этой встречи. Он решал для себя вопрос о том, какое место – в первой обойме или во второй – занимал член Военного Совета. Когда–то доверяли ему ответственные посты в партии на Украине. Но Украину оставили врагу. В последнее время он допускал промахи, не вызвало ли это скрытого недовольства вождя лично членом Совета? Иванов вымел из души эти сомнения и, полный благостного предвкушения встречи с этим человеком, стоял у дверей.
Член Военного Совета, улыбаясь, пожал всем руки. Агафон Холодов представился ему с воскресшей четкостью и достоинством профессионального воина, со вкусом доложил, что он силой полка и танкового батальона рабочих контратакует неприятеля.
Агафон Холодов сам просунул голову в привычный, давно ненадеваемый хомут, и члену Совета оставалось только затянуть супонь, что он и сделал, назначив полковника в отставке, всю–то жизнь мечтавшего о подвиге, начальником боевого участка. Он приказал ему взять в свои руки тысячу курсантов и тридцать танков временного учебного танкового центра. Агафон застенчиво покраснел, блестя глазами, совсем как молодой офицер, получивший первый боевой приказ. Проворно устремился он выполнять приказ.
Член Военного Совета сел за стол Юрия, мягко расплывшись животом, но когда дозвонился до Сталина, вскочил, похудел лицом и подобрался фигурой.
– Положение в Сталинграде тяжелое. Нами принимаются все меры, чтобы отстоять город. – Он скосил маленькие глаза на Юрия. – Но у местного руководства есть мнение о необходимости эвакуации ряда предприятий за Волгу и подготовки к взрыву ряда других… Товарищ Сталин, мы с командующим не разделяем их мнения насчет заводов.
«Да что же это такое? – насторожился Юрий. – Да кто же мнение такое высказывал?» – По выражению белесых глаз члена Военного Совета он видел, что человек этот способен сейчас не понять и даже обвинить его. Возможно, член Военного Совета ничего дурного не видел в том, чтобы свои колебания приписать нижестоящим, тем более молодым, разыгрывая фигуры перед Верховным, но Юрий оскорбился этим и тяжело смотрел на его нечеткий профиль с утиным носом и отвисшей нижней губой. «Люди с утиным носом хитры» – вспомнились ему наблюдения отца.
Голос Сталина слышали все:
– Я не буду обсуждать этого вопроса. Эвакуация и минирование будут поняты как решение сдать город. Государственный Комитет Обороны запрещает подготовку к взрыву и эвакуации.
Сталин потребовал навалиться на обнаглевшего врага всей силой, окружить и уничтожить в узкой полосе прорыва. Советовал в изобилии применять дымы, лучше использовать эресы.
Член Военного Совета положил трубку, вытер лысину.
– Ну вот… а вы паниковать! Заводы не сдадим!
В холодном высокомерии замкнулся Юрий.
Иванов улыбался улыбкой прощенного виновника, не вытирая заблестевших слезой глаз.
Все ушли, остались только Крупновы и Иванов.
– Выпьем, братцы–кролики, – предложил Савва, – снимет сверхнапряжение. – Он охотно подчинился решению не трогать завода, почувствовал сладостную определенность, привычную созидательную ограниченность своей свободы. Сколько бы река ни билась в бурю, берега спасают ее от разлива, они–то и делают реку, стесняя, направляя и оформляя воды. Тут, на заводе, в городе, на этих изрубленных оврагами берегах, решалась судьба войны, судьба народа. Сознание этого то вызывало холодок под ложечкой, то жаром обдавало лицо.
– Берем на себя все промахи. А они были и есть, Юрка, большие! По масштабам исторического призвания и дел страны. Толя Иванов, душа поэтическая, скажи: случалось, что не с того крыла махали? Учит нас германец, учит, стервец, до кровавых слез.
– У тебя этот словесный натиск от бессонницы. Вымой голову холодной водой, – сказал Савве Юрий. – И без громких фраз отдохнем.
Пряча за пеленой папиросного дыма пытливые глаза, Иванов наблюдал Савву как бы на его нравственном изломе.
«Савва прошел суровую школу, его гнуло дело, подавляя самолюбие, развивая в нем волю, целесообразную направленность мысли, и он гнул других ради дела. Не беспокоило его, что, облеченный властью, он часто бывал неприятен людям. Жил не таясь, у всех на виду, несколько шумно, полагая, что истине незачем соблюдать излишнюю осторожность. Он знал одно: делать сталь, танки. За срыв плана мог убить родного, потому что его тоже могли убить. И правильно сделают. Эти простые с виду отношения таили в себе строгое, молчаливое уважение к человеку». Прямоту и чистоту этих отношений Иванов понимал и думал, что они были по душе Крупновым.
«Рабочие валились с ног, чтобы завтра снова встать к мартенам, станкам, и они были счастливее тех, кто никогда уже не встанет. Рабочие знали: с размахом мог Савва поощрить и наказать. За своих постоит. Вывез за Волгу детей. Длинная рука его не оставила их и там – снабжала едой, по голове гладила. Генеральские права исчерпывал Савва до дна, временами даже авансом брал, заранее согласный с приговором грядущего, чистого, стесняющегося грязной работы своих предшественников. Если детям неведомы муки рожавших их матерей, то дети должны хотя бы умом понять матерей… Чем острее опасность, тем чаще бескомпромиссной стороной поворачивалась к людям, и прежде всего к самому себе, прямая, властная натура Саввы», – думал Иванов, в легком тумане самогипноза, боязливо любуясь Саввой. Он не вполне различал, где реальный Савва и Савва – герой его будущей книги, и потому не рисковал уточнять, о чем этот крепкозубый басисто бубнил, будто ногтем щелкал по барабану.
Иванов даже боялся уточнять. Савва своей прямотой поставит его в безвыходное положение: или соглашайся с ним молча, или привлекай к ответственности. Причину своих дурных настроений Иванов открыл как–то внезапно вот в этот час под шум завода и орудийный гул: не мог говорить так же легко и решительно, как Савва.
Вспомнилось, как плакал ночами, если накануне критиковали сильно, плакал не по слабости, а от горечи, что все еще не поднялся над обыденным человеческим несовершенством своим, не перерос самого себя.
Савва просматривал какие–то бумажки, жег над пепельницей. Юрий лежал на диванчике.
– Война, – химическая реакция. Весь человек на поверку: идеи, вера, иллюзии. Сердце и голова. Огнем и смертью испытывает себя человек – так, что ли, поэты говорят, Толя? – говорил Савва. – Из нашей жизни многое уйдет навсегда. Много иллюзий сгорит. У них все сгорит. Кажись, так вчера один лохматый поэт сказал. Однако праздные мыслишки – начало гибели. Большинство продырявленных годов философствовало, а надо было работать. Топорами врубаться в ряды врагов.
Резкий звонок телефона будто током ударил по рукам, потянувшимся за первой рюмкой коньяку.
– Через пять минут над городом будут вражеские самолеты. Воздушная тревога! – Голос оперативника из штаба ПВО фронта был четок и строг…
До глубокой ночи в три яруса бесились сотни бомбардировщиков над городом. Полтысячи зениток били по ним, вся истребительная авиация поднялась в воздух.
Выше домов взметывались огненно–дымные взрывы.
Рядом с заводом вспыхнуло нефтехранилище. Выкрашенные под траву резервуары застолбили черными с пламенем стояками, разбрызгивали горящую нефть. Ревя огнем, стекали к Волге волны нефти и бензина под клубами дыма. Спичками вспыхивали телефонные столбы. На одном цепенела кошка.
Юрий Крупнов бросил на спасение города и людей рабочие формирования и весь партийный актив. И сам он, оставив убежище, появлялся всегда там, где больше всего требовалось ему быть.
Рабочие преграждали путь огненному потоку к заводу, бросали песок, кирпичи, железо. А совсем рядом на улицах строили баррикады, устанавливали противотанковые ежи, врывали надолбы. Горел родильный дом. Выносили женщин, детей, а по смрадно дымящему асфальту полз ребенок, закатываясь в крике. Его–то и схватил Юрий, отскочил от валившейся со скрежетом и лязгом стены дома, только в лицо ударило пылью и пеплом. Занес в подвал, распираемый криками, стонами, проклятиями.
Несли детей и раненых к Волге. А река горела, по ней, заарканенные огненными петлями, метались катера, неповоротливо увертывалась от жалящей пламенем волны бокастая баржа.
Небритый мародер вырвал из рук старухи новенькие сапоги. Увидев в руке Юрия пистолет, упал на колени.
– Встань! В трибунал пойдешь!
Мародер резко поднялся, выхватывая из кармана галифе наган. Но Юрий опередил его. Иванов прикусил зубами свисток и сквозь свист не слышал выстрела. Мародер упал головой на тумбу. Юрий дунул на пистолет, положил в кобуру.
Ночью в глубоком блиндаже Иванов, вспоминая прожитый день, переставлял события, спрямлял пройденный путь, группируя факты по их смысловому значению. И грозный этот августовский день отложился в его сознании так: все развивалось строго последовательно, ничего неожиданного не было.
III
Волжская дивизия – так еще называлась неполная тысяча солдат и офицеров – была выведена из боев на север от полосы прорыва немцев к Волге. Измотанные, усталые люди не имели сил радоваться такому счастливейшему чуду, как грядущий отдых. Они спали, не доев своей порции пищи.
Полковник Данила Чоборцов увидел в отводе дивизии выражение недоверия ему, командиру ее. С тех пор как год назад разжаловали его из генерал–лейтенантов в полковники, сняли с армии и посадили на дивизию, он стал обостренно чутким ко всему, что касалось его чести и чести дивизии…
В голове Чоборцова звенело от зноя и бессонницы, его пошатывало, как пьяного, когда он слез с коня и пошел к рубленому дому. На крылечке курил Валдаев, ветерок сбивал волосы на его просторный лоб, затененный резным навесом.
– Степан Петрович, неужели запамятовали, что дивизия моя называется Волжской, что я… честь и долг повелевают…
Валдаев скользнул взглядом по трясущейся губе Данилы, взял его под локоть, и они вошли в дом.
Как далек валдаевский строгий уют от крови и горечи, от усталости, разламывающей кости, разрывающей жилы. Холстиной пахли влажные доски только что вымытого пола. На столе термос хранил подземный холод родниковой воды. Вкусно щекотал ноздри духовитый дым дорогих папирос. Позавидовал Данила верности своего приятеля к привычкам спортсмена: уже висели на стене стальные пружины для тренировки рук.
Выпили под малосольные огурцы – Чоборцов всю стопку, хозяин глоток.
И прежде Валдаев никогда не ярился, не проклинал врага, не качал сокрушенно головой при наших промахах. Теперь в раскаленной атмосфере тяжелых сражений он сохранял все тот же «невоенный тон».
Чоборцов внутренне порицал его за эту холодную ученость, сознательно преувеличивал ее опасность для армии. Вот и сейчас Валдаев, как зерно на лопате, встряхивает огромный военный опыт народов, отвевает наиболее крупные зерна, с холодной зоркостью рассматривает: годится? И постепенно война и полководческая мудрость становятся обыденными, доступными какому–то обновленному пониманию Данилы. И 1941 год представлялся ему трагедией и для врага, именно битва под Москвой предопределила поражение немцев.
Воюющее человечество ничтожно мало изобрело военных доктрин, стратегий.
Малой кровью? Сколько было армий, столько желаний победы малой кровью. Стратегия Джекиллы, к ней склонялся Цезарь. Лобовые атаки – инстинктивное стремление варваров. Зимой мы эту тактику вдосталь применяли. Сейчас гитлеровцы доводят ее до того предела, за которым разверзается для них бездна. Мы знаем их наступательный дух. И мы дадим им веревку, чтобы они сами себя повесили. Обычный полководец всегда предпочитает известное неизвестному. А не лучше ли действовать в самых опасных условиях? Отходим мы к Волге с полным сознанием того, что делаем, каковы последствия.
Июньское совещание Ставки и Государственного Комитета Обороны решило об отходе войск на Волгу. А почему тогда приказ стоять насмерть? Как увязать его с этим решением? Отход – тактический момент, а презрение к смерти – дух армии.
– Страшная для немцев будет зима. Не уйдут они отсюда, – сказал Валдаев почти шепотом, прищурив вспыхнувшие глаза.
Закурил.
– Да так вот и живу, Данила Матвеевич, – дружелюбно продолжал он, улыбаясь. – Дураки говорят, что они учатся на собственном опыте, умные предпочитают учиться на опыте других. Собственная жизнь слишком коротка, маловместительна. Эпоха щедра противоречиями, с ухмылочкой подбрасывает на твои плечи один кирпич тяжелее другого. Не подгибаются колени? Ну, ну, неси, родимый, в наше время грех таить силу. Родина виновата перед нами только в одном, если вообще уместно слово «виновата»: она жестко потребовала от своих детей быстрейшего возмужания. Ее полководцами были двадцатилетние, в сорок лет Фрунзе уже лег на лафет в последний путь.
Мясистыми ладонями сжал Чоборцов свою большую голову, зажмурился, нависнув над столом, жевал мундштук папиросы. Дым выползал из широких ноздрей, обвивал задичавшие усы. Когда год назад его понизили, он затосковал, хотел сбрить усы, думал, что бритогубого реже будут узнавать и расспрашивать о причинах катастрофы. Потом, встав после попойки, пощадил усы, решив не маскировать своего несчастья. За год они поседели. В их скорбной обвислости читался упрек обиженного незаконно, которому не хватает сил осерчать так, чтобы обидчикам было не по себе. Теперь усы как бы плакали.
Валдаев похвалил дивизию. Ей еще представится возможность показать себя в защите Волги. А пока нужно отдохнуть, укомплектоваться…
Данила сказал, что его львы рвутся в бой. Генерал улыбался глазами:
– Сейчас ваши львы спят крепко, хоть ноги и руки отвязывай. Пользуйтесь случаем, отдыхайте. Потом в город с левого берега.
– Что ж, наверно, так и надо. Уж лучше бы на другой фронт, чем встреча со старыми друзьями – рабочими. – Чоборцов замычал, тряся головой. Чего он хотел и в то же время боялся, то и случилось.
– Я еще на дорожку рубану.
– Давай, старой. Будем живы, друже!.. Да, знаешь, тебе вернули часть отнятого: генерал–майор. Я не торопился сказать, потому что ты для меня был и остался генералом.
Чоборцов встал, засопел, краснея.
– Степан… эх, брат!
Чоборцов догнал свой штаб на марше. О присвоении генеральского звания он никому пока не говорил: неуместной была эта радость. Лишь на третьи сутки, когда головной полк вступил в большое приволжское село, он, подписывая приказ об отдыхе, исправил слова «комдив полковник» на «комдив генерал–майор».
И все–таки как далеко до той черты, с которой началось его несчастье и несчастье Родины. Год с лишком назад он был командарм, у него была семья, за спиной армии – огромная страна. Теперь он только комдив, одинок, впереди русская река, и река эта была Волга.
IV
На четвертые сутки марша батальон головного полка дивизии вступил в большое приволжское село Солдатская Ташла. Жители кормили солдат молоком, свежим хлебом, арбузами и дынями. Пожилые женщины горестно качали головами, глядя на измученных воинов. Но одна молоденькая вдова, разминая ногами глину, напустилась на Веню Ясакова, попросившего воды:
– Видно, здорово соленым накормил вас немец? Вояка разнесчастный. Кишка слаба против фрицев? А вона какой детина, хоть кобелей вешай!
– Утопись ты в своем ведре…
Женщина вылезла из глины, положила руки на саманную стену, а на руки круглый подбородок уперла.
– Ты, служивый, бреши, да не забрехивайся. А то как раз глиной рот залеплю.
Ясаков повернул от дома. Но тут женщина обеими руками вцепилась в него:
– На мой дом сел сизый орел!
Старая ее мать, угощая Ясакова квасом в доме, мудро подергивая ноздрей, спросила:
– Города–то оставляем врагу, чай не зря? Хитрим, чай? Лишь бы одолеть супостата.
– Одолеем, бабуся, – привычно заверил Ясаков. – Вот выпить нечего, это плохо. А насчет победы не сомневайся, считай, что в кармане лежит… На войне, бабушка, всякое бывает. Нынче они нас пятят, а завтра мы их саданем. Немец сейчас чумовой, его надо убивать по три раза каждого. Иначе вскочит и айда в атаку.
– Саданите его, окаянного, саданите. – Старуха вдруг перешла на шепот: – Сказывают, что у Хитлера рога на лбу. – И она понесла такую околесицу, что Веня качал головой, а молоденькая тихо смеялась, прикрыв рот платком.
– Правду, сынок, говорю, нечистая он сила, Хитлер–то. В церкви сам владыка анафеме Хитлера предавал, свечку вниз огнем держал.
– Все может быть, что у Гитлера рога. Баба наставила, – согласился Веня, поглядывая на молоденькую. – Вот у нас на фронте кавалерист расхвалился: наш эскадрон как разбушевался, как начал рубить фрицев, всех посек. Остановиться не мог и еще лесу десятин десять вырубил. А летчик ему: это что! Вот у меня однажды было: иду на посадку, а снаряд отбил колесо. Что делать? Высунул я ноги в щели–то и на ногах приземлил самолет. А лучше танкистов никто не отличился. Однажды кинул немец «пантеры», а мой друг танкист взял да и зарядил пушку Жучкой, такой собачонкой с рукавицу. Выстрелил. Жучка летает, лает и насмерть грызет ихние «пантеры». Всех передушила.
– О, здоров ты брехать–то! – Молоденькая засмеялась.
Поставила на стол бутылку самогонки, выпила полстакана. Заплакала. Веня отстранил стакан.
– Не могу пить и слезой вдовьей закусывать.
Смеясь глазами, молоденькая запела:
Эх, был у тещи я в гостях…
– Женщина должна играть нежные песни. А такие даже Тишка–сквернословник стыдится выдавать людям, – сказал Ясаков.
Молодая позвала Ясакова в погреб за квасом. На погребище, подперев колом дверь изнутри, схватила Веню за ремень.
– Не лезь, я боксер. – Веня разжал ее горячие руки на своей шее, потом обнял молодицу.
Чей–то голос во дворе настиг Веню, когда тот погружался в теплое забвение. Вскочил, головой стукнулся о притолоку.
– Эх, Полька, ты, Полька, не догадалась сучки посрубить. Темя продырявил.
– Ну, куда ты? Еще темно.
– Это комбат прошел по двору, его легкий шаг.
Женщина застегнула кофту, собрала волосы под платок.
Проснулся Веня на заре. Пахло вкусно жареным. Молоденькая, опершись на сковородник, стояла перед топившейся печью, докрасна нацелованная жарким пламенем, пекла блины.
В печном отсвете радостно смуглились ее ноги. До того ласково позвала Веню к блинам, что сердце его дрогнуло.
Солдаты строились на улице. Командир батальона старший лейтенант Крупнов в побелевшей, мятой после стирки гимнастерке, сдавившей воротником шею, поглядел на Веню непроспавшимися глазами, выпуклыми, недобро мутноватыми. «Видно, не отдохнул и не поел как следует: пояс пополам перерезал его, только и остались от Саньки плечи да грудь», – подумал Ясаков.
Действительно, Александр ночевал в доме нелюдимой старухи. Она даже за деньги не уступила ни одного арбуза, которыми были завалены сени.
– Кому бережете, бабаня?
Старуха молчала, из–под ладони следила злющими черными глазами, как Александр снял сапоги, разделся до трусов и, достав из колодца воды, стал мыться над каменным корытом.
– Ох, бабка, не замахивался ли твой старик шашкой на моего отца? – Александр макал в кружку с водой черствый с пыльцой кусок хлеба.
– Не трожь моего старика…
Повыпытал Александр у скрытной старухи, что сына в армию не взяли: килун.
– Скажите ему, бабаня, чтобы он не вздумал выздоравливать, если немцы придут. Как бы не оказался годным послужить у них.
– Ты бы, сокол ясный, о своей голове подумал. Скоро некуда прислонить ее будет. А как нам жить при немцах, бог скажет. Гитлер сюда не придет, ему тута делать нечего: до него всех мужиков в лесную неволю загнали, осталось беспорточное воинство – бабы да ребятня.
Утром, уходя, Александр сказал со злой веселинкой:
– Знать, за хорошие дела такую честь оказали мужикам вашим. Шепните своему сыну–килуну: сблудит – расстреляем. – Помолчал и сквозь зубы: – Рука не дрогнет.
Александр покосился на распухший вещевой мешок Ясакова, не задерживаясь, прошел к хвосту колонны.
Спину Вени грел вещевой мешок – все–таки Полька положила не только арбуз, но и горячие пирожки на дорожку. Стояла она против солнца, глядела из–под руки. Не то плакала, не то улыбалась обветренными губами. Не одна она провожала случайных, лишь на короткую ночку залетевших соколиков–солдат. Знала каждая: не увидятся больше. А ведь куда горяча и горька любовь без надежды на повторение – будто с жизнью прощается человек! И Вениамину Ясакову казалось, что эта вот добрая, плачущая, узкобедрая и есть его любовь.
Из виду скрылись бабенки–босоноги.
В гроб завалился Иван, —
тихо напевал седой солдат, вспомнив, как в первую мировую его, тогда молодого, тоже провожали слезой залитые глаза.
Отдельной стайкой от баб вздыхали девчата, глазами прощаясь с молодыми бойцами. Тонкой, прозрачной паутиной вязала их случайная дружба, и грусть при расставании была легче вешнего ветерка на заре…
С высоких, до желтизны облизанных ветрами холмов открылась Волга, заблестевшая под солнцем тремя протоками в лесистых островах.
– Ничего, река широкая. А там еще какая речка за лесом–то? – говорил солдат, впервые видавший Волгу.
– Должно быть, она же, Волга. Ишь как разбежалась! Своевольная матушка.
– И скажи ты, как не боятся люди плавать? Да еще купаться! У нас в селе речка воробью по колено, и то утонул мальчонка.
В пыльном горячем прахе сбегали солдаты по склону к воде, отделениями устраивались под кустами тальника или осокоря, возле камней, на песке. Ветер только сосклизом касался ветел, пошевеливая зеленые с изморозью, перекипающие листвой шапки. Купались, стирали белье. Самые молодые устроили катушку: по мыльно–скользкому берегу кто на ягодицах, кто на животе съезжал в омуток, взметывая брызги.
– Эх, расползлись, только грязью и держались, – говорил солдат, удивленно растянув перед солнцем кальсоны.
– А пилотка в дырьях хорошо: прикрыл ночью лицо и разглядывай через дырки звезды. Здорово! Сам пробовал.
Искупали лошадей, пустили на попас по зеленой отаве луга. Затаенно задымились костры на берегу, запахло ухой и пшенной кашей. Раздобыли картошку и арбузы на полях совхоза. Тоскливо запели украинцы про Галю. В распадине заиграла гармошка. Александр и Ясаков так долго купались, что кожа на пальцах стала рубцеватой.
– Вылезаем, Саня, а то прорастем, как вон те тополя.
– Веня, что–то ты после ночевки в Солдатской Ташле глаза прячешь?
– Перед Волгой немного стыдно: загнали нас немцы.
– А я думал, скучаешь по вдове. У тебя стыд–то патриотический. Передовой ты парень.
Голубые сумерки ласково повили берег. За ужином, овладев вниманием однополчан, Веня раскалякался у тлеющего костерка, поджав ноги по–татарски:
– Как же мне не знать Волгу?! Вон повыше нас как деревня прозывается? Девичья красота, вот как. Александр Денисович, не дай мне сбрехать…
– Валяй, бреши, – отозвался Александр. Подложив под голову скатанную шинель, он лег лицом к небу. И как–то по–довоенному тянется густой бас Ясакова, беспечно–веселый:
– В старину плыл на струге с верховьев князь богатый. И увидал в подзорную трубу на берегу меж кустов девку красоты необыкновенной. Высадился, разыскал ту девчонку, взял замуж. С тех пор, как идет пароход с верховья, девки валят на берег казать свою красоту: авось жених клюнет.
– А за Волгой, бают, зверь пасется, вроде бы барана, а морда страшная. Сайгаком прозывается. Вкуснота!
– Всякий степной зверь вкуснее. Дело в траве. Маленькая, худенькая, а вкусных витаминов в ней пропасть. И овца жирная с той травы, и мясо ее пахнет цветами. Не то что луговая скотина: толстая, рыхлая.
– Степной народ тоже посуше будет и погорячее.
– Нынче все горячее: на двор сходит, пар идет! И когда уж конец? Работать охота, невтерпеж. Кажется, пальцами ковырял бы землю.
– Чего вздыхать, грудь мучить понапрасну?
Александр удивлялся своему спокойствию, почти безразличию к тому, что узнал час назад в штабе полка: немцы прорвали фронт и вышли к Волге севернее города. Подполковник Глинин, говоривший об этом, тоже был спокоен, только голос был более обычного четкий. За время войны как–то притупилось восприятие. Смертельная опасность над Родиной уже столько раз нависала, что стала обычным условием жизни Александра. Он притерпелся к тревогам. Он ни о чем не думал, глядя то на звезды, то на черную без бакенов Волгу, овеянный запахом дыма, пригорелой каши, табака и постиранного белья.
– Не растравляй себя, Саня. Германец тоже не без конца может тянуться. Оборвется, гадюка ядовитая, или к себе уползет. Волжская вода не для него, с первого глотка вывернет наизнанку, – говорил Ясаков.
Глубокий, как бы разрешивший все дневные муки вздох Александра оборвал речь Ясакова. Веня поднялся на локоть. Александр даже во сне оберегающе положил на шов по животу руку. Пилотка съехала на горбинку носа.
Всего лишь два года назад не так–то уж далеко отсюда, в поселке Комарова Грива, на попасе Веня под утро прикрыл зипуном братьев Крупновых, Михаила и Сашу, а сам пошел за реку собирать черемуху для своей невесты, Марфы. Пожалел будить тогда Саньку – всю ночь хороводился с девками. И лицо его тогда было спокойное, без напряжения. А сейчас только нос да глазищи остались на лице, скулы туго обтянуты опаленной кожей, щеки запали. И почему–то подумалось, что вот так же, наверное, будет лежать Александр убитым…
Александр встал вместе с зарей, распахнул над собой белую пелену. И там и тут, как поплавки на воде, темнели фигуры людей поверх тумана, по пояс. Месили ногами плавающую бель, строились. На двух разукрашенных под глину пароходах и барже переправлялся батальон на левый отлогий берег. «Пароходики извозились в грязи, как свиньи!» – болтал Ясаков.
На открытой солнцепеку площадке с короткой тенью церкви Александр принял в свой батальон больше сотни пожилых, с сединой в висках, с просветами на макушках, и совсем зеленых и потому особенно серьезных солдат. Наблюдая за ними, он впервые с холодноватой примиренностью почувствовал свой не по годам емкий жизненный опыт. Единственное деревцо на выходе из продутого горячим сквозняком села, трепеща листвой, всколыхнуло в душе незнакомую прежде жалость даже неизвестно к кому: к этим ли тонкоспинным ребятам с бронебойными ружьями, ручными пулеметами на зыбких плечах, с подсумками на поясе с патронами и гранатами или к тому, что Веня Ясаков перестал не только шутить и смеяться, как было прежде, но даже не улыбался.
Отсвечивали солончаки при луне. Полынные просторы глушили трескотню кузнечиков. Придавленный, доносился из–под лунной дали гром, однако небо, вычищенное до сухой черноты, сияло густыми накаленными звездами. Еще заря не размотала над сурчинами свои тревожные, косого раскроя знамена, а батальоны взбили над дорогой пыль. Шли левобережной дорогой вдоль Волги, не видя реки, лишь временами из–за пойменных лесов по лугам доносилось ее освежающее дыхание, и тогда веселели разъеденные пылью и соленым потом глаза солдат.
Под вечер начал заливать уши гул отдаленного сражения. Птицы больше не мелькали перед глазами.
Город за Волгой тонул в огне и дыму. Лишь временами, разрываясь, дым обнажал широкие, крутые плечи элеватора на пристани.
А тут на левом берегу, под кустами ракитника, под расщепленными тополями, за вывернутыми половодьем корневищами вяза, в ямках и промоинах примолкли бойцы, утомленные переходом и зноем.
Александр обрадовался, увидев капитана парома, скрытого в затончике за лесом:
– Привет земляку!
Капитан сдвинул фуражку на затылок, пряча глаза под толстыми бровями. Холостой рукав рубахи прихвачен брючным поясом.
– Нашенский? Этот город теперь для многих своим стал. Знаешь, сколько я перевез туда разных народов? Это издали кажется – огонь и больше ничего. А там живут люди. Работают, дерутся. Целые дивизии. – Поднялись колосья бровей, и на Александра глянули глаза с черными бусинками зрачков. – Если ты тутошний, знаешь меня, то ответь: как меня дразнят? – строго спросил капитан. – Не красней, не осерчаю.
– Шулюм–булюм, а звать Устином.
– Ну а ты чей будешь?
– Крупнов, с металлургического.
– Сынок Дениса Степаныча, вижу по обличью. Да, парень, отец твой скорее всего при заводе остался. Там у вас порядку больше. Как и в гражданскую.
Сели на черную лапу вязового корневища. Речник закурил, ловко работая одной рукой.
– Не ждали такой встречи с родным городом? Хуже нет смотреть со стороны, лучше уж туда. Горим второй раз. Поначалу авиация жгла, эскадрами налетали. Весь день двадцать третьего августа гудела в небе. Воскресенье было, сколько детей… Главное, не бойся, иначе везде зашибут. Стемнеет, вас повезу туда.
С того берега привезли на катере раненых. Обступившие раненых солдаты затаенно слушали казаха с перевязанной годовой:
– Камень горит, дом горит, вода горит. Все горит.
Широкогрудый пехотинец с простоватым лицом вздохнул по–бабьему:
– Составом, что ли, каким обливают? Неужели химия в ход пошла?
– А люди–то там еще есть? – спрашивал другой. – В противогазах, должно, дыхание производят.
Лысоватый солдат, сняв пилотку, мутными глазами смотрел на Волгу, шевеля известковыми губами, шея взялась бурой краснотой, он качнулся и упал лицом у сохлой коряжины.
– Глядел–глядел Иванцов на свой город, да и лопнуло сердце с горя, – сказал широкогрудый. – Жди немца сюда.
– А мы туда разве не пойдем? – с надеждой не попасть туда спросил другой, роя могилу Иванцову.
– Ты в своем уме? Там и людей–то нет. О, господи, как горит, как рвется. Да что дома–то, из снарядов, что ли?
– Ребята, – заговорил Ясаков зловещим шепотом, – заразная хворь ходит на нашем левом берегу. Ужас!
– Чума?
– Хуже! Приключается с некоторыми из тех, кому приказано на правый ехать: заболевают недержанием мочи. Хоть по чистой увольняй. Сами знаете, какие вояки из них: перед каждым столбом по–кобелиному ногу поднимают. Это летом. Зимой что получится? По целому айсбергу в мотне потащат. Врачи бьются, вылечить не могут. Тогда фельдшеришка продувной за двое суток поставил несчастных на ноги.
– Да как же так, старшина? – спросил солдат, не сводя глаз с того дымного берега.
– Построил фельдшер двухъярусные нары в казарме, солдатам приказал меняться местами: одну ночь верхние освежают нижних, другую ночь – наоборот, поменялись очередями. Выздоровели. И скажи ты, будто запаяли, ходят сухонькими. Генерал приказал распространить опыт этого лекаря всюду, где хворь вспыхнет. – Ясаков выкатил глаза, закончил сурово: – Не выпускайте языки по–собачьему за порог – отрежу. По–твоему, немец упорнее русских? Ему самый раз в пекле, а нам жарковато, да? Глядите у меня!
Пока луна, вызревая, томилась за шиханами, а с Ахтубы по немцам била тяжелая артиллерия, батальон Крупнова высадился на узкой правобережной полосе. А когда луна поднялась, латунно подожгла наискось реки дорогу в коротких, округло вспухающих волнах, огненные дуги мин шестиствольных минометов перекинулись на позиции батальона. Мощные взрывы рвали на куски землю. Батальон с ходу атаковал немцев, занял несколько домов. И совсем рядом из–за карагачей выпорхнули огнехвостые реактивные мины.
V
С той ночи и началась особенная жизнь Александра Крупнова. Со своими солдатами он закрепился в старом каменном доме, накануне отбитом у немцев. Никогда еще за войну он не находился в такой близости и в то же время в такой отдаленности от родных. Заводские трубы маячили из–за острой кабаржиной балки, всего в километре от него. Хотя соседние дома и сады были заняты лишь двумя полками неприятеля, ему временами мерещилось, что в это узкое, отделявшее его от родных пространство влезла вся Германия, уплотнившись, как карликовая звезда. Иногда он вдруг печально удивлялся, что из домов, в которых когда–то жили его соседи, били пулеметы, минометы, плескались тугие струи огнеметов. Тягостно становилось ему от невозможности пройти через эти дома к своим. Он чувствовал, что немцы были доведены до крайней отчаянной и безвыходной решимости перебить русских или умереть в этом городе.
В зияющем проломе потолка Александр видел, как мелькали кружившие над городом стаи серых машин с желтыми крестами. Завывая сиренами, они срывались в пике, проносились над развалинами. Вперемежку с бомбами сбрасывали железные бочки, тракторные колеса, плуги. Борона упала на пробоину в потолке зубьями вниз, клетчато зарешетив островок неба. И хотя Александр вместе со всеми солдатами клялся презирать смерть, все его силы высвободились для одной цели – выжить, дойти до своих родных. Что же будет потом, если он все–таки дойдет и встретит отца, мать, будет ли он жить и как жить, он не загадывал, как не загадывают люди о том, что ждет их после достижения самых отдаленных и заветных целей…
Новой волной немцы пошли в атаку во весь рост, спотыкаясь на битых кирпичах. Чернели распяленные в крике рты.
Александр отодвинул убитого пулеметчика, заложил последнюю ленту. Расчетливо, с внутренним ознобом выпустил все пули. Но бегущих и кричащих стало еще больше. Из–за угла вывернулся танк. Александр следил за медленными движениями бронебойщика Варсонофия Соколова, который прилаживался с противотанковым ружьем в маленьком подвальном окошке.
Соколов промахнулся, отполз от ружья, встал на колени, сурово глядя из–под каски.
– Моя недоделка, обнизил – последняя пуля в землю, – сказал он обрывисто. – Ну что ж, лишку хорониться – в гости к смерти пойдешь. С немцами в помирушку не буду играть. Ружье подвело, бутылкам доверюсь.
– Иди, – сказал Александр.
Особые в судьбе каждого человека мгновения, незримые узлы, срастившие жизнь и смерть, приходят к солдату просто в виде короткого приказа стоять насмерть. Он последний раз затягивается дымом папироски, снимает предохранители, вложив всю яростную силу в рывок, мечет связку гранат под брюхо танка. Эти короткие мгновения, пока он еще жив, расширяются в сознании за границы личного опыта. И как молния выхватывает из тьмы каждый листок, качающиеся травинки, так внезапно озаряется душа со всеми запечатлевшимися образами, звуками, красками, надеждами и заблуждениями.
С двумя бутылками горючей смеси Соколов пополз навстречу танку. Лишь мельком взглянул Александр на вспыхнувшую машину, внимание приковал к себе Соколов: неловко завалился за кирпичи, вытянув левую руку вперед, припав ухом к земле. Каска откатилась от головы, вздрагивая от ударяющих в нее пуль…
Полесская морозная ночь и этот Соколов со своей невестой за штабелями дров вспомнились Александру. Собирался тогда Соколов увезти ее к себе на Урал… Удивительно, с виду простой, как все великое, поступок солдата, потрясая, подымал душу Александра до какого–то глубоко распахнутого прозрения и одновременно садняще тревожил неким упреком, страшно близким и отдаленным, будто незримая тень ночной птицы. Всем существом чувствовал он, что люди не безграничны в ярчайших однократных вспышках, но эта небывалая истребительная война властно требовала от народа и мгновенных вспышек отваги, и многократных, непрерывных актов героизма, веками приобретенных навыков терпеливо переносить повседневные военные тяготы с недоеданием, недосыпанием, смертельными ранами и душевными контузиями.
Александр спиной чувствовал трясение стены от лобовых ударов снарядов. Отрешенно проследил взглядом, как расширялась змеевидная трещина и, казалось, медленно отваливался угол, оклеенный шпалерами. В прогал, перечеркнутый наискось скрученной железной решеткой, сквозь пыль хлынул голубой режущий свет. Пламя термитной мины залило пол.
Приказывая солдатам отползти в смежную комнату, Александр брал на себя едва ли не большую ответственность, чем любой военачальник, оставлявший в первые дни войны город. Теперь только его смерть и гибель всех бойцов посчитались бы уважительной причиной оставления комнаты с загоревшимся полом. Он не мог доложить командиру полка о том, что нельзя лежать больше на горящих досках и что он отходит на лестничный пролет: связи не было. Обстрел дома прекратился. Поджимая ноги, немцы прыгали в окна нижнего этажа, ошалело строча из автоматов.
– Ребята! Выжигай их отсюда! – крикнул Александр, швырнул гранату. Черным дымом и пылью завихрило лестничный пролет. Когда дым рассеялся, в прогале окна снова забелел выцветший лоскут неба. Четверо немцев валялись на развороченном гранатами полу, присыпанные серым крошевом штукатурки. Ефрейтор с ножом в руке на корточках вжимался спиной в угол. По лбу текла кровь. Он был жалок своей измотанностью, ужасом и злобой в красных, запорошенных пылью глазах. Совсем недавно жарким полднем он вместе со своими солдатами ворвался в город на бронетранспортере. Вместе с ними он соскочил на мостовую, играл на губной гармошке, плясал и бешено–восторженно кричал. Сейчас, глядя снизу вверх на высокого с худым лицом русского офицера, он уговаривал его сложить оружие.
Нижние веки Александра приподнялись, удлиняя глаза, блеснули зубы, он шагнул влево и, как бы махнув наотмашь, выстрелил из пистолета в грудь ефрейтора.
Ясакову показалось, что глаза Александра вдруг постарели.
В углу за ефрейтором Ясаков нашел рассыпанный овес.
– Саня, давай пожуем.
Александр молча покачал головой.
– Да ты, Саша, не бойся, овса всего две горсти. С таких калорий не заржем по–жеребячьему. А когда пробьемся к затону, я тебя накормлю раками.
Молодой политрук с красивым озабоченным лицом подползал то к одному, то к другому, раскрывая офицерскую сумку, трогал за руку:
– Кладите документы. Зароем. Может, найдут потом свои.
Ясаков поводил пальцем перед его белым в известке носом:
– Заупокойную справляешь? В своем городе да не найти выхода? Мы еще потрясем их, друг политрук, за грудки в Берлине, поразвалим стены арийскими башками…
– Хорошо с веселыми…
Александр подозвал политрука, подал написанное карандашом на обороте листовки–клятвы защитников города заявление о приеме в партию.
– Лучше собирайте вот такие документы, товарищ политрук…
Снова всеми израненными стенами затрясся дом. Раздваиваясь, оседал потолок.
Александр очнулся в темноте, задыхаясь от едкой кирпичной пыли. Все тело ныло. Осторожно расталкивая завалившие его обломки, коснулся чьей–то руки.
– Саня, ты? – спросил голос Ясакова.
– Я, Веня.
Отрывались поочередно, размазывая липкий пот, сплевывая хрустящий на зубах песок.
– Уж сколько раз клал ты нас, Саша, в оборону, снимал, передвигал за лето–то. Теперь, кажется, так положил что не поднимешься. Эх, только бы выбраться! Никогда бы не ругал даже управдома. Умирать страшно сегодня, а когда–нибудь – ничего.
Выползли на кирпичи, блеснула звезда, в лицо пахнуло холодком ночи. Лучи прожекторов полосовали темное небо, косо метались над развалинами. Стелилась по воронкам и завалам пороховая гарь.
Александра вызвали на командный пункт дивизии в штольне яблоневого оврага. Генерал Чоборцов, куря, отмахивал рукой дым от лица. Начальник штаба с ячменем на глазу закричал на Александра.
– Потерять пять комнат?! Понимаете, Крупнов, пять комнат! – Он схватился за голову.
– Из–под обломков выползло нас двенадцать человек. Кухню и подземный ход к ней по канализационной трубе мы удерживаем, – доложил Александр. Он едва стоял на ногах в своем прожженном во многих местах ватнике, смертельно усталый.
Все хорошо понимали, что вот уже много дней на фронте не было ни одного приказа об отходе ни с той, ни с другой стороны, и все–таки комнаты и даже дома переходили из рук в руки.
– Снова вернешь все комнаты нынче же ночью, – сказал начштаба.
Чоборцов, нахмурил толстокожий лоб, подергивая усы, посмотрел на Александра, надавил рукой на его плечо, велел сидеть.
– Что сейчас самое главное в боях за город? Не солдатская ли смекалка? – тонко подсказал он попавшему в затруднение старшему лейтенанту.
– Бои приходится вести часто в одиночку… От солдата требуется самостоятельность, – сказал Александр.
– Вот это самое! – Чоборпов, сутулясь под накатниками, ходил по землянке и с несколько неуместной для его возраста горячностью говорил: – Солдат каждый час лицом к лицу с врагом, поэтому психологию немцев знает, может, не хуже генералов. В уличном бою он сам себе генерал. Ни связи, ни приказов, – сощурился, сводя руки к груди, – узко, тесно. Посоветоваться не с кем, сам себе крепость. – Повернулся к начштабу: – Душа солдата чутка, памятлива. Война делает его мыслителем. Нет, не захирел в войне русский человек! Солдат – главный герой войны. Конечно, он не видит поле боя так широко, – раскинул руки генерал, – как видим мы со своих наблюдательных пунктов. Он менее нашего осведомлен в целом о войсках противника. Но он острее других чувствует моральные силы врага – сталкивается с ним в атаках. – Чоборцов отхлебнул вина.
– Да, товарищ генерал, сейчас солдат и граната одеты легко: он – без вещевого мешка, граната – без рубашки. Врываются в дом вдвоем: граната впереди, солдат за ней. Автомат на шее, десять гранат под рукой, отвага в сердце, – сказал Александр.
– Твой батальон, защищая какой–то разнесчастный домишко, истребил немцев больше, чем они потеряли при взятии западных столиц…
– Я понял, товарищ генерал. Наступать буду штурмовыми группами. Небольшими.
– Правильно. – Чоборцов улыбнулся и, глядя на начальника штаба, продолжал: – А то как–то просто: стой насмерть. Одному стой, другому стой, и враг разбит. А за каким же хреном я тут? Талдычить «стой!» может любой, а тут почему–то полковников да генералов ставят. Попросим командующего поддержать ночное наступление горяченьким артогнем из–за Волги. Возвращать–то надо но только пять комнат.
Пока Александр сидел у Чоборцова, солдат его накормили, напоили, раненых перевязали, батальон пополнили.
На обед принесли вареные бараньи головы. Ясаков разжал зубы одной головы, потом другой. Побледнел.
– Почему, товарищ комбат, овечьи головы без языков? – спросил он Александра.
– Наверное, трепались много!
– Тут не в трепотне дело. Стратеги по харчам отрезали языки, чтобы головы не разболтали, куда уплыли туши. Вот как–то англичанин, американец заспорили, чья медицина хитрее. Англичанин хвастает: руку и ногу оторвало нашему солдату, а медики вылечили. Американец тоже хвалился, мол, обе руки и обе ноги оторвет, все равно на ноги медицина поставит. Наш слушал, слушал, а потом сказал: куда вам до нас! Вот у нас как: крутом отхватит – руки, ноги, голову… Поставят ее мягкую милость снабженцем – ничего, справляется.
Проходя мимо штабелей снарядов с красными, синими, белыми головками, Ясаков объяснял молодым, только что влившимся в батальон солдатам.
– Синеносый – смертюшник, желтый – малярик, красный – алкаш. – И посоветовал артиллеристам, хлебавшим уху: – Кройте смертюшниками.
Раздался стонущий гул эресов, завыли бомбы, затрещали автоматы по всему городу, звуки взрывов и выстрелов, перекатываясь, сливались в многослойный грохот. С наветренной стороны горела пропитанная мазутом земля, а смрадный дым наносило на залегших в развалинах солдат.
Александр оглянулся на Волгу: ветер гриватил волны, на каменисто–песчаном скосе трепыхалась березка. За ней–то и был родной дом.
VI
Экипаж танка лежал в зарослях побережного ольховника, в камышовом шалаше. Видать, не ждал рыбак гостью–войну, оставил удочки, закопченное ведрушко и ватник. Да и Михаил Крупнов не ждал, что так близко к отрогам волжских гор отойдут они.
А за горами пепелище сгоревшего дома, свежая, не успевшая осесть и травой порасти могила матери, а в вишневом саду, в маленькой комнате, – жена… Командир велел спать. Но Михаил глядел на шершаво трепетавшие над головой перья тростника и не мог заснуть. Окутанный запахами ольхи и мочажины, он горел несбыточным ожиданием: а вдруг да увидит ее? И вместе с тем тревога за нее глубоко и болезненно разваливала незаживающую рану. Вчера, к его удивлению, бригаду двинули не на запад, где не затухали тяжелые ожесточенные бои, а на северо–восток, к этой вот речушке Калмаюр.
– Да это же приток Волги? – изумился командир танка лейтенант Рэм Солнцев.
– Ну и что? – равнодушно отозвался комбат. Для него эта река была не лучше и не хуже сотни других речушек, за которые он дрался вот уже второй год.
– Да ведь Волга, вот она, коленом выступает!
Комбат почесал затылок:
– Волга? Да… сюда прорвались немцы…
Открывшаяся во всей глубине смертельная опасность положила на лица танкистов печать суровой озабоченности, строгой серьезности. А дерзкое, с нагловатыми глазами лицо Рэма Солнцева обрезалось, задумчиво погрустнело.
Михаил неслышно поднялся на локоть: рядом с гнедой головой башенного стрелка Жнецова – огненно–рыжая красивая голова Рэма Солнцева. Рэм лежал лицом кверху, под затылком напружинились мускулистые руки.
«Красив, синеглазый кобель. Бедовый. С таким и мир не обеднеет опасностями, но станет чище, по крайней мере, откровеннее. Что другое, а таких обдурить нельзя. Плоть и кровь от народа. А я приблудок?»
Михаил всегда восхищался Рэмом, любил за те ценнейшие в его глазах качества, которых не находил у самого себя: силу воли, сознание своей правоты во всем и честную, жесткую прямоту.
Иногда Солнцев казался ему простым, как нож, а временами неожиданно сложным: то ласковым и даже нежным, как ребенок, то до жуткой оторопи желчным иди рисковым. В такие моменты напоминал он свою сестру Юльку, единственную из всех знакомых Михаила женщину, вызывавшую в нем безоговорочное доверие… Сейчас Михаил чувствовал мрачное настроение Рэма и, пожалуй, впервые не заботился о том, чтобы не разрядилось это настроение самым неожиданным, чаще всего жестоким образом. Вчера во время короткого отдыха в хате Жнецов истово хлебал щи за столом, а Рэм курил у печки, вместо бедовых живых глаз на лице его стыли ледяшки, никого не видевшие, не узнававшие. Дымящуюся цигарку сунул под нос дремлющему коту. Чернов молнией кот упал во щи Жнецова, а из щей вылетел в окно, рассыпав звенящее стекло. А Рэм меланхолически улыбнулся. До сих пор молчал.
На тихий зов Михаила Рэм не отозвался. Но Михаил знал, что он не спит. Чаще всего Рэм забывался тяжелым сном, скрипел зубами, вскакивал с глазами, заглянувшими в ту особенную бездну, которая только и может привидеться во сне.
Солнцев сел, закурил.
– В науку потянуло, братцы, – заговорил он с какой–то настораживающей кротостью. – В природе человек слабые растения уничтожает, сильные, полезные культивирует. Так же поступают с животными. А вот самим собой человек распоряжается наоборот: молодых, сильных, инициативных сжигает в огне. А? Вспомнил: после наполеоновских войн мужчины во Франции стали меньше ростом. Укоротили мужиков росточком. А наши сыновья как на этот счет поведут себя, Крупнов?
– Наши сыновья будут выше нас. И умнее, – сказал Михаил.
– Женитьба сделала тебя снисходительным.
Хотя женитьба не разлучила Михаила с врожденной склонностью задумываться над отвлеченными вопросами чаще и упорнее, чем над повседневными, она придала этим думам иной характер. Сам он этих перемен в себе не замечал, зато другие видели. Он просто радовался полноте жизни, исчезновению из души чего–то ноющего, искаженного. Была найдена благосклонная к людям мера поступкам, мыслям. И заключалась эта мера в женщине, вчера еще тревожно непонятной. Она не испугалась его отчаяния, горечи, наконец, ординарнейшей физиономии, на которой, как ни вглядывайся, не отыщешь ни воли, ни ума, ни мужской самоуверенности – меланхолично косят глаза, изболевшиеся над судьбами человечества. Как мудро и отважно перешагнула она разделяющую их пропасть: «Кто я? Да я твоя жена!»
И все люди сразу же к лучшему изменили к нему отношение, будто ждали сигнала. Жнецов смотрел на него веселее и, кажется, конфузился за свое прежнее недоверие: «Ты, оказывается, хоть и малахольный, а наш парень, вона какая тебя провожала на танкодроме». Расспрашивая Михаила о его жене, он одобрительно кивал головой: «Добро! Учительница? Ну и заживете после победы, только тебе, товарищ Крупнов, надо подтянуться, догнать жинку по образованию. Как парторгу мне было обидно за твою смурость, теперь мы довольны, твоим настроением».
Комиссар, «дедушка Борщев», осведомившись, кем доводится Михаилу председатель городского Комитета Обороны, выразил удивление, почему водитель танка Михаил Крупнов не вступает в партию. Прежде бы Михаил сказал, что самой природой предназначен он на пожизненную роль руководимого и поучаемого. Теперь же он не знал, как ответить комиссару, пожалуй, не без основания, считавшему его не хуже других. Да и как он может быть хуже, если признала в нем человека сама она?!
– Мишка, не зря женился ты на Верке? Тяжелая страсть дремлет в ее глазах. Женщина с ямочкой на подбородке опасна, – голос Рэма темнился мутноватой тоской: значит, тяжелое, злое настроение сгущалось.
– Не нахальничай, товарищ лейтенант, – совсем добродушно сказал Михаил.
– Веру я понимаю лучше твоего, потому что сам сиротой рос, – уже другим, грустным тоном продолжал Рэм. – В детских домах не бывает привязанности к одной личности.
Жнецов поднялся как–то не весь сразу: сначала голова на длинной шее отлипла от тростникового снопа, поморгала карими с окалиной глазами, потом он встал на колен», высутулился под самую крышу.
– Вы, товарищ командир, не портите настроения нашему водителю, – размеренно заговорил он. – Лучше бы сами женились. Тогда весь экипаж будет семейным. Башнер женат, я и Крупнов – тоже.
– Да, видишь ли, Жнецов–Косарев, друзья меня опережают. Только начал уговаривать в тридцать девятом Марфу, дружок Ясаков увел. Вот с братом Михаила, с Сашкой, увидали на Волге чернобровую персиянку, обоим нам понравилась. А вот он, твой водитель, женился на ней.
Сигнал к бою прервал разговор, пустой с виду, но весьма значительный для Михаила.
Танк командира батальона выполз на равнину, желтую от зноя. Михаил увидал из своего открытого люка немцев: разворачивали пушки на танки. Рэм командовал: «Огонь!», Михаил притормаживал, Жнецов стрелял.
Немецкий снаряд разорвался перед танком, осколки зазвенели по броне с голодным визгом, ошметки земли кинуло в лицо Михаилу. С командирского лидирующего танка сорвало башню.
– Закрой! Форсун! – зарычал Рэм.
Михаил закрылся. В прорези мотались деревья по берегу, качалась, подымаясь и падая, река. Высокие башни вражеских танков зачернели на голубом горизонте. Пушки выплюнули продолговатое раздвоенное пламя. В шлемофоне спокойный голос Рэма:
– Мишутка, не царапайся с кошками, кинь машину к силосной башне. На всю железку!
Михаил набрал скорость. На железных тяжелых крыльях перелетели через канаву, несколько секунд металась желтизна подсолнухов, и вот – знакомая русская улица. Приплющил на ее песчаной дороге легковую машину, полную распяленных ужасом глаз и ртов. За грибом силосной башни плеснулась в глаза голубая Волга. По песку – густое колыхание белых тел.
– Дави, Мишутка!
Взрыв снаряда – взлетел куст песка с белыми хлопьями белья. Синь неба исчезла – перед глазами мелькали голые ноги, загорелые по локоть руки. Сухой лязг гусениц масляно смягчался.
На берегу суетливо наводили пушку голые люди. Затормозив левую гусеницу, Михаил скулой танка отшвырнул пушку. На плечо надавила нога Рэма:
– Право пушка!
Удар в боковую броню. Танк закрутился, разматывая гусеницу. Михаил выключил моторы, но машина сползала к воде, обваливая кручу. Мелькнула кривая тень изуродованного орудия. Дым кинулся в глаза.
Люк водителя заклинило. Никогда прежде Михаил не испытывал такой неутолимой злости и беспомощности. Вылез через нижний люк, слепой от дыма. Кто–то потянул его за ноги.
– К Волге! – кричал черный рот Рэма.
Из открытых люков танка хлестал огонь с дымом. Рэм тащил почти незрячего Михаила к Волге. Михаил сморгал с глаз пепел спаленных ресниц.
В лесу за коряжистыми корнями выдернутого осокоря Жнецов и радист, молоденький солдат, сталкивали в воду бревно. Звенели над головами пули, мягко шлепаясь в сырые живые стволы деревьев. Немцы стреляли с берега, отбежав от снарядов, рвавшихся в танке.
Четверых не могло удержать бревно, рыбиной качаясь на воде.
– Плывите… на стрежень, за урем! – Михаил оттолкнул бревно с прикипевшими к нему товарищами. Он подскочил к подмытому пеньку в бороде высохших корней, потянул на себя, приседая. Пенек качался, но единственный с коричневой живинкой корень в руку толщиной удерживал его в мокрой земле. Михаил бросился к тополевому бревнышку и, приседая, рванул белые жилы корней, которыми врастал в песок не хотевший умирать обрубок дерева, волной вырванный из плотов и кинутый на берег.
Немцы кричали на него. Метнулся сначала туда, где скрылись товарищи, но тут же мгновенно понял, что он не убежит, а товарищей обнаружит. Прыгнул в мелкий тальник, наудачу ввинтился головой в воду. Но дыхание было короткое, и не мог он воспользоваться детской навычкой долго держаться под водой. Поплыл вверх заарканенный свистящими всплесками пуль.
Последнее, что видел Рэм, прежде чем течение унесло их за песчаный выступ, это взмахи рук немцев над Михаилом.
Когда вылезли на белесую косу на островке, Ульян Жнецов, едва шевеля синими губами, сказал, что бревно вполне могло бы удержать четверых, но Крупнов побоялся быть лишним.
И если прежде Ульян Жнецов постоянно поучал Михаила, воспитывал, находя в нем много нетерпимых несовершенств, злился на него за его непривычные, настораживающие речи, то теперь он жалел его той особенной жалостью, какой жалеют учителя своих учеников.
– Чудной, о себе часто забывал. А все это человечество! Поживи он еще, я бы научил его классовости.
Стрелок–радист согласился: Крупнов был чудной, вроде чокнутый.
Рэм разделся, развесил бриджи и гимнастерку на ветвях тальника. Стоял голый, глядел на тот далекий, отмежеванный текучей водой берег, но ничего не видал.
Через несколько дней, когда танкисты снова были у своих на правом берегу, в донесениях по штабу бригады внесли Михаила Крупнова в списки убитых.
Писарь послал извещение Денису Крупнову, что сын его пал смертью храбрых.
VII
Пленных гнали вдоль берега по горько пахучему болиголову. Странно было для Михаила это невероятное: не шел он, а гнали враги по родной земле, по любимым с детства вишневым садам в балках. Что–то жалкое и грустное было в перелеске нежнейшего рисунка, в раздвоенном колодезном журавле, воткнутом в зелень неба, как вилы в стог сена. Михаил споткнулся, запутавшись в арбузных плетях.
Давно когда–то он вместе с матерью и братьями мотыжил суглинисто–песчаную землю на бахчах, бережно отодвигая синие узорные арбузы. Хорошо было тогда лежать с устатку под прохладным крылом облачной тени, сосать душистую сладость дыни, поглядывая на заводь Волги в пониклых узкоперых тальниках. О чем думалось в ту пору ему, спеленатому ленивой теплынью? Детское счастье было выше дум… Может, и не тут были бахчи, наверняка даже не тут, но теперь ему каждый солнечный склон казался именно той землей, где росли бахчи в пору его детства.
Разгоряченные боем немецкие солдаты срывали на пленных свое раздражение тем, что так далеко ушли от родины, а конца войны нет. Они с гневом и ужасом говорили о раздавленных русскими танками солдатах на пляже, отыскивали среди пленных танкистов. Михаила они ничем не выделяли, да и шел он в середине колонны, был ростом ниже других. К тому же он, как и его своенравный командир Рэм Солнцев, перед атакой остался в одной нательной рубахе и бриджах. В машине было жарко.
Михаил не обращал внимания ни на солдат конвоя, ни на пехотинцев, аккуратными рядами сидевших в машинах, как патроны в обойме, тронутые зеленкой, ни на пушки и пулеметы – одно страшное ощущение или предчувствие завладело им безраздельно: никогда он больше не будет тут, не увидит родных. Он не думал, уцелеет ли, но твердо знал, что никогда не будет дома, на родине.