ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Вечером Шахаев и Аким вернулись из политотдела дивизии. Аким — сразу к Наташе. Неуклюжими руками обнял ее, приподнял несколько раз.
– Наташа!
– Что с тобой? — с радостным предчувствием спросила она. — Медведь ты мой… скажи, что случилось?..
А в его руке уже трепетала маленькая коричневая книжечка.
– Вот!.. — задыхаясь, воскликнул он, показывая Наташе кандидатскую карточку. — Вот!..
– Поздравляю тебя, мой дорогой! — она крепко обняла его тонкую шею.
– Наташа… любимая моя, славная!.. Родная!..
Каждый вечер похаживала к разведчикам Мотя. Для отвода глаз приставала к Кузьмичу. Вот сейчас она подошла к нему.
– Не любишь, значит, Кузьмич, меня, — вздохнула притворно, а глазами искала того, в белом колпаке…
Лачуга млел от жарищи, исходившей от котла, но больше от скорой встречи с милушкой, которая вот сейчас побранится немного с Кузьмичом, потом–Михаил это хорошо знал — подойдет к нему. В нетерпеливом ожидании он забыл про все на свете: бухнул непомерно большую горсть соли в суп, не думая о том, какое тяжкое возмездие получит от Пинчука.
Мотя подкралась робкой и тихой цесаркой.
– Здравствуйте вам…
Он обрадованно раскрыл щербатый рот, смущенно сопел.
– Может, помочь?
– Не надо, я сам…
Она приблизилась к нему.
– Прогуляемся чуток?
– Погодь малость, покормлю хлопцев, тогда… — Мишкины уши горели, в голове была какая–то муть. Она присела рядом, стала ждать.
2
После успешного выполнения задания разведчикам приказано было отдыхать ровно десять дней. Пленный немец дал ценные сведения, и поэтому командование расщедрилось.
Забаров проводил с ротой занятия, Шахаев — политинформации; на это уходило в день часов пять–шесть, остальным же временем каждый располагал, как хотел. Пинчук и Кузьмич — эти два неутомимых государственных мужа–решили, по совету Шахаева, помочь хозяину дома. Обоих старых солдат по–прежнему раздражало то обстоятельство, что в хозяйской хате совершенно отсутствовала труба, принадлежность, с точки зрения человеческой, прямо–таки необходимая. Дым от печки, как в старой русской деревенской бане, выходил через дверь и единственное окно, печь топилась хозяйкой по–черному. Сенька, вспомнив слова Никиты Пилюгина, сказанные им в первый день вступления в Румынию, теперь не давал ему покоя.
– Где же труба, Никита? Ты бы поискал. Может, ее хозяин прячет от нас. И кухни во дворе что–то не видать…
Никита отмалчивался. Но от Сеньки отвязаться было нелегко.
– Поищи же, Никита, трубу. Будь другом!..
– Отстань ты от меня, — проворчал Пилюгин.
Сначала Никита был твердо убежден, что «у румын обычай такой — жить без трубы, и все. Не полагается по ихним понятиям». Но Бокулей–младший объяснил ему, что дело тут не в обычае. По румынским законам за трубу надобно было платить государству налог, и притом немалый. Оттого–то трубы и маячили лишь над богатыми домами. За окна тоже нужно было платить налог. Поэтому Бокулеи довольствовались одним крохотным, подслеповатым оконцем. Узнав об этом, Пилюгин помолчал, пошмыгал носом и пробурчал неопределенное: «Да–а».
Пинчук же возмутился. Сердце и разум «головы колгоспу» никак не могли примириться с таким «безобразием». Поразмыслив малость, он решительно объявил хозяину:
– Точка. Зараз такых законив нэмае. Ставь трубу! А спустя час хозяин привез из боярской усадьбы воз крепкого каленого кирпича.
– Старый, вишь, конюх там один остался, — рассказывал Кузьмич Петру Тарасовичу. — Ионом прозывается. Тезка, стало быть мой… Помог Бокулею кирпичи уложить. Старый, вишь, боярин умер, а молодой — на фронте… Его, Иона, охранять оставили в имении. Вот он и охраняет… Просит еще приезжать, коль что надо будет… Русских, вишь, любит. Против турок в семьдесят седьмом, говорит, вместе с русскими воевал под Плевной. До сих пор помнит…
Золотые Кузьмичовы руки немедленно приступили к делу. В три дня он сложил в доме Бокулеев новую печь, в русском дородном стиле, занявшую пол–избы. А на четвертый день над крытой из высокой кирпичной трубы впервые весело и беспечно заструился дымок. Во дворе стоял хозяин, глядя на трубу мокрыми, покрасневшими глазами. Потом, испуганный, начал просить у Пинчука какую–то бумажку, чтобы, значит, не брали с него налоги.
– Не будут с тебя налог брать, не будут, — растолковывал мужику Петр Тарасович, отчаянно жестикулируя руками. — Ты сам теперь хозяин всему. Понял?
– Бун, бун!.. Карашо!.. — радостно пролепетал сообразивший наконец старик, торопливо смахивая с глаз слезы. — Бун, карашо!..
– Бун, бун!.. — «бунел», как в бочку, довольный Пинчук.
Между тем за глухой стеной дома стучали топоры и пронзительно визжала пила. Там под руководством «главного инженера–строителя», каковым прослыл Кузьмич, солдаты прорубали новые окна. Хозяин направился туда. «Главный инженер», потный и возбужденный, встретил его словами:
– Давно бы окна надо тут прорубить. А то в твоем доме темно, сыро… Жена и дочь хилые… Ничевошеньки ты не понимаешь!
Наутро в хате, залитой солнечным светом, хлынувшим через новые большие окна, были двое: Кузьмич и Александру Бокулей, порядком «клюнувши». На радостях хозяин извлек из каких–то потайных домашних недр кувшин винца, невесть для какого торжественного случая припасенный, и они вдвоем с «инженером» скорехонько его опустошили. Подогретый вином, ездовой рассказывал румыну историю про свою непутевую жену Гликерью, бежавшую с белым казачишкой из дому. Хозяин слушал старого солдата с великим вниманием, хотя не понимал из его рассказа ни единого слова. Нередко там, где надо было по ходу рассказа выразить соболезнование, румын улыбался и восклицал:
– Бун!.. Карашо… Карашо, Кузмытш! — и лез целоваться.
Петра Тарасовича дома не было. Накануне он узнал от Наташи и Василики, которая уже поселилась в доме Бокулеев, что дочь хозяина, семнадцатилетняя Маргарита, заражена немецким офицером нехорошей болезнью. Пинчук решил отвезти девушку в наш армейский госпиталь, что стоял в городе Хырлэу, в тридцати километрах от Гарманешти. Убитая горем мать Маргариты теперь воспрянула духом и в знак благодарности грела для солдат воду.
Петр Тарасович охотно взялся помочь семье хозяина. Глядя на худенькое, бледное, истомленное тяжкой болезнью лицо девушки, он шептал в адрес фашистов:
– Ось гниль яка… Всю Европу опоганили…
Больше всех страдал от безделья Сенька Ванин. Его неуемная молодая энергия искала выхода. Послонявшись возле Кузьмича и Лачуги, он вновь шел допекать Никиту Пилюгина. Последнее задание, в котором неплохо показал себя Никита, несколько смягчило Сеньку в отношении Пилюгина. Тем не менее он по–прежнему донимал его.
– Опять сидишь один, — говорил он ему. — Нет бы пойти к хлопцам, побеседовать с ними вместе, анекдоты хотя б послушать… Ну, неисправимый же ты единоличник, Никита!.. А ведь что ты есть один? Ничто! — И Сенька пускался в глубокие и рискованные философские рассуждения: — Вот взять к примеру наш последний бой с немецкими разведчиками. Один бы ты там ничего не сделал. Умер бы от страху. А все вместе мы легко управились с немцами, потому как мы — сила… Ты — опасный индивидуалист, Никита, вот ты кто.
– Отвяжись ты от меня! — стонал Пилюгин. — Что ты ко мне прилепился?.. «Индивидуалист»…
– А то и прилепился, чтоб ты понял…
Но тут появлялся Шахаев, и Сенька покорно умолкал. Однако, отойдя с парторгом от Пилюгина, жаловался:
– Мозолит мне глаза наш Никита, товарищ старший сержант. И зачем вы только с ним возитесь?..
Шахаев хмурился.
– У Никиты много недостатков, как, между прочим, немало было их и у тебя, Семен, да и сейчас еще кое–что осталось, — втолковывал он Ванину. — А мы — коллектив, сила большая, как ты сам говоришь. Вот и надо перевоспитать Никиту в духе уважения к коллективу. Грош нам цена, если мы не сделаем этого. Ты вот уже и сам отделенный, а рассуждаешь не по–командирски… А ведь я считал, что ты уж совсем избавился от своей болезни.
Сенька безнадежно махнул рукой:
– Не верю я в Пилюгина. Его советская власть за двадцать с лишним лет не воспитала, а вы хотели сразу…
– Надо верить. Ты вот что: чем попусту Никиту одолевать, занялся бы полезным делом.
– Каким? — насторожился Ванин, думая, что сейчас опять заставят копать укрытия.
– А вот каким: ты — опытный разведчик. Почаще беседуй со своими солдатами, особенно с новичками. Расскажи им о своих поисках. Да и в газету об этом напиши. Сейчас в дивизии много молодых бойцов. Им пригодятся твои советы. Меня и редактор просил, начподив — тоже.
Предложение Шахаева написать в газету Сеньке особенно понравилось, оно льстило ему. Целый день корпел он над бумагой. Поломал дюжину карандашей. Переживая незнакомые муки творчества, искусал все губы, даже похудел. К вечеру, однако, статья была готова. Сенька перечитал ее раза два–задумался. Не будучи вполне уверенным в своих писательских способностях, на что, конечно, имел веские основания, он после долгого размышления сделал следующую приписку:
«Прошу товарищей из газеты отредактировать мои ошибки и все недостатки в моем изложении выслать мне в письменной форме».
Не страдая избытком скромности, ниже поставил подпись:
«Кавалер четырех орденов гвардии ефрейтор Ванин Семен Прокофьевич».
Затем запечатал статью в конверт и хотел было отдать пакет Кузьмичу, по совместительству исполнявшему у разведчиков должность почтальона, но раздумал. Он вспомнил, что редакция располагалась недалеко от них, и решил отнести пакет сам, тем более что в одном доме с редакцией размещалась и полевая почта: был чудесный предлог встретиться с Верой.
Отпросившись у Шахаева, временно исполнявшего обязанности командира взвода, Семен отправился в редакцию. По дороге он увидел большую группу румынских крестьян. Среди них стоял Александру Бокулей. Он показывал всем на свой дом, хохотал, щелкал языком. Рядом с Бокулеем был невысокий человек, без шапки, с коротко остриженными седыми волосами. Человек этот тоже глядел на дом Бокулея, говорил что–то крестьянам.
Это был Николае Мукершану. Он первый поклонился разведчику. За ним то же самое сделали остальные. Ванин приосанился, молодецки козырнул и продефилировал дальше, борясь с нетерпеливым желанием вступить с иностранцами в пространную беседу.
Во дворе, где размещалась редакция «Советского богатыря», Ванин увидел любопытную сцену. Красный от злости наборщик гонялся по двору за огромным гусаком (редакции подарили этого гусака еще на Украине, и наборщики возили его все время с собой). Гусак вытягивал свои белые саженные крылья, гортанно гоготал, носясь по двору, как планер. Путь ему пересекал шофер Лавра. На крыльце стоял секретарь редакции Андрей Дубицкий и командовал:
– Лови, лови его!.. Лавра, забегай слева!.. Слева, говорю, забегай! Не слышит, черт!..
– Что случилось? — осведомился у секретаря Сенька, готовый броситься в погоню.
– Весь петит из кассы выклевал, куршивый гад! — ответил тот и снова закричал: — Лови, лови!..
– Какой аппетит? — ничего не понял Ванин. Однако, подхлестнутый командой секретаря, помчался на помощь Лавре и наборщику. Гуся загнали в хлевушок и там при активном Сенькином содействии обезглавили.
Содержимое гусиного зоба было выпотрошено на чистую бумагу. Присев на корточки, наборщики принялись выискивать крохотные свинцовые буковки, легкомысленно выклеванные пернатым из оставленной на земле кассы.
Гуся зажарили. В трапезе участвовал и новый военкор — Семен Ванин. Он аппетитно жевал гусиное мясо и уверял наборщиков, что проглотил не меньше десятка этого… как его…
– Петиту?
– Во–во!
– Так мы и тебя, как гуся, выпотрошим.
– Ну, ну, попробуйте!
И без того радостное настроение Ванина поднялось теперь еще выше. Он уже собирался было навестить свою любушку, но прибежал Никита Пилюгин и позвал Ванина в роту. Сокрушенно охнув и зло посмотрев на Пилюгина, Сенька быстро распрощался с товарищами из редакции.
– Пойдешь с капитаном Гуровым и Бокулеем делать для румынских солдат передачу, — сказал Шахаев, несказанно обрадовав этим Ванина.
В окопе, который находился ближе всех к румынским траншеям, установили ОЗУ. Бокулей взял рупор, приготовился было говорить по написанному, но вражеский пропагандист опередил его. На ломаном русском языке от неприятельского переднего края кричали:
– Русский солдаты! Мама Елен приказала вышвырнуть вас за Прут.
Это было уже слишком. Сенька вырвал у Бокулея рупор и что есть моченьки заорал:
– Эй ты, гнида продажная!.. Щенок блошиный! Скажи своей Елене, чтобы того… приготовилась… Скоро в Бухарест… придем!..
Стенки окопа посыпались от азартного солдатского хохота. Поощренный смехом бойцов, Сенька набрал в легкие воздух, чтобы выкрикнуть еще что–нибудь похлеще, но Гуров отобрал у него рупор.
– Этак ты мне наагитируешь…
Довольный произведенным эффектом, Сенька распрощался с капитаном и Бокулеем и отправился к своим товарищам.
Разведчики уже спали. Только Забаров сидел с коптилкой и писал письмо Зинаиде Петровне.
«Неужели она меня любит? — думал Федор. — И почему бы ей не написать прямо: люблю!»
Он хмурился. А из темного окна на него глядели ее лукавые, смеющиеся глаза. Они, эти глаза, говорили: «Ты не думай, что я уж очень о тебе убиваюсь. Я просто так…»
Федор злился, моргал и писал что–то несуразное и путаное. Потом разорвал написанное в мельчайшие кусочки и выбросил на улицу. За окном с минуту вихрилась бумажная метель.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Земля все меньше парила по утрам, высыхала, морщилась, лик ее мрачнел. Морщились и мрачнели худые лица румынских крестьян, трескались искусанные губы, в глазах стояли неизбывная тоска, отчаяние: кормилица–земля высыхала, а в нее не было брошено еще ни единого зернышка. Лошадей и волов угнали отступавшие немецкие и румынские части. Пахать было не на чем. Только Патрану да еще несколько человек с утра до поздней ночи пропадали в поле, не давая отдыха батракам.
Сбившись кучками, обтирая потные лбы бараньими шапками, крестьяне толковали меж собой:
– Пропадем все.
– Помрем с голоду.
– Лавку купец закрыл. Соли негде достать… От цинги помрем…
– Земля травой зарастает…
– Нам помогут! — прозвучал вдруг голос Мукершану.
– Кто поможет? Кому мы нужны…
– Русские.
Все с недоверчивостью и вместе с тем с тайной надеждой посмотрели на Мукершану.
– А то у них других забот нет…
– До нас им…
– Вот вы не верите, а я говорил сегодня с их генералом. Обещал помочь вспахать землю на своих лошадях.
– Мы уже тебе однажды поверили, Мукершану. В тридцать третьем. Пошли за тобой. Ну, и поплатились. Сколько нашей крови пролилось! Теперь вот опять обещаешь…
Мукершану вспыхнул, но сдержался.
– Чьи ты слова говоришь, Кристанеску? Вижу — не свои, — глухо проговорил он. — Патрану, должно быть…
– Чужой головой не живу, своя на плечах. Только ты лучше бы уехал отсюда.
– Никуда я отсюда не уеду. Меня прислала сюда моя партия, которая желает всем только хорошего. Когда–нибудь ты это поймешь. Думаю, что скоро поймешь… А насчет русских — все правда. Обещали помочь…
Крестьяне заволновались. Новость эта так поразила их и была, казалось, столь неправдоподобна, что в нее трудно было поверить даже самым доверчивым людям.
– Да, да, помогут! — тверже сказал Мукершану, зорко всматриваясь в угрюмые лица крестьян. Он думал: «Насколько легче было проводить работу там, на заводах Решицы, среди металлистов». Невольно вспомнил слова товарища из ЦК, провожавшего Мукершану в села: «Будь осторожен, Николае. Действуй осмотрительно. С крестьянами трудно будет. Заморочили им голову король и партия Маниу».
О своем решении помочь крестьянам вспахать землю и посеять Сизов и Демин сообщили в штаб армии. Там одобрили и в свою очередь сообщили в штаб фронта. Через несколько дней пришел приказ командующего фронтом, предписывавший войскам, находившимся во втором эшелоне, в свободное от занятий время приступить к немедленной помощи бедным румынским крестьянам. Этот акт удивил советских солдат, даже такого последовательного гуманиста, как Аким.
– Собственно… что это значит? Ничего понять не могу, — говорил он Шахаеву. — Три года румыны грабили нашу землю, вместе с немцами уничтожали наши села, людей. Вспомните одну только Одессу… А теперь — извольте радоваться! — мы должны еще пахать им землю… Ни черта не понимаю!..
– Мне странно слышать это от тебя, Аким! Ты подумай хорошенько, — спокойно советовал ему парторг. — Ты теперь коммунист. Подумай, и все будет понятно. А на партийном собрании мы поговорим об этом подробное.
– Нет, нет. Это уж слишком. Это — ненужный либерализм.
– Что ты говоришь, Аким? — подвернулся откуда–то Сенька. — Я не узнаю тебя. Ты, кажется, местию воспылал. Что–то это на тебя не похоже!
– Ненужный либерализм. Лишнее это, — продолжал Аким, не слушая Ванина.
– Ты уверен? — спросил Шахаев.
– Конечно!
На этот раз Аким кривил душой: полной уверенности в этом своем убеждении у него сейчас не было. Это отлично видел парторг и спокойно продолжал:
– Не век же нам жить с этими людьми в ссоре. К тому же… — парторг взглянул на Александру Бокулея, на то, как он заботливо ладит свою ковырялку, готовясь к выезду в поле (по распоряжению Забарова Михаил Лачуга передал хозяину на время посевной своего битюга). — К тому же народ был обманут… Мы должны показать им путь к иной, новой жизни. Не для мести мы сюда пришли. Нам же станет лучше, когда вокруг нас будут друзья, а не враги.
– Разумеется. Но очень часто забывается наша доброта. Возьми Финляндию: свою самостоятельность она получила из рук Советской власти, а вот уже третий раз воюет против нас, — сказал Аким.
– Там у власти все время находились реакционные правительства, которых меньше всего интересовал народ.
Приказ командования совершенно не удивил старых хлеборобов — Пинчука и Кузьмича. Он показался им вполне естественным, как было естественно то, что Советская власть всегда за бедных.
Петр Тарасович посмотрел на возню хозяина с сохою, горестно покачал головой:
– Нэма дурных, щоб я такой штуковиной пахав!.. Кузьмич, запрягай лошадей: пусть хозяин плуг поедет шукать. Теперь Бокулей знает, где его найти… — распорядился он, кивнув в сторону боярской усадьбы.
К полудню Бокулей–старший привез из усадьбы Штенбергов новенький сакковский однолемешный плужок. Погрузить его на повозку хозяину помог все тот же старый конюх Ион, которого Бокулей всерьез уже называл своим другом. На этот раз Ион сам пожаловал во двор к Бокулеям: старому воину захотелось своими глазами посмотреть на русских солдат, на потомков героев Шипки и Плевны.
В полдень по селу загремел дробный стук колотушки. Скликали народ на сход, чтобы объявить о решении советского командования. Крестьяне собирались у ворот группами. Перед каждой такой небольшой толпой останавливался человек с колотушкой и читал бумагу. Люди сначала слушали молча и сумрачно, хмурые и настороженные: раньше им читали только о новых налогах, о мобилизации, и эта колотушка всегда больно била по сердцу. Узнав наконец в чем дело, стали размахивать шапками, кричать:
– Бун!
Среди крестьян то и дело появлялся голубоглазый седоватый человек. Он переходил от одной группы к другой, провожаемый на этот раз дружественными взглядами и словами.
– Бун, якой там бун, — ворчал Пинчук, прислушивавшийся к крестьянским голосам и к грохоту колотушки. Он сразу помрачнел: — Мироеды проклятые, клуб для крестьян не могли построить… Собираются, бедняги, прямо на вулице, як в древнейши времена. Не бун цэ, не бун!..
В центре села — небольшая площадь. Там собралось народу побольше. На арбе, этой импровизированной трибуне, стояли Александру Бокулей и его сын Георге. Рядом с ними — Суин Корнеску. Он говорил своим густым, низким голосом, люди радостно орали ему в ответ, а Бокулей–старший, вытирая все время потное лицо, счастливо улыбался.
Вдруг чей–то вкрадчивый, осторожный голос прервал оратора:
– А ведь земля–то не наша, Суин, а Штенбергов. А вдруг вернется боярин, что тогда?.. Шеи пообломает!.. Мукершану что не агитировать? Чем он рискует? Чуть что — в город подастся, а мы расплачивайся, как в тридцать третьем… Я не против того, чтобы землю эту распахать — зря же пропадает. Только не нажить бы беды. Подумай об этом, Суин Корнеску.
Человек, сказавший эти слова, отделился от толпы и растрепанным грачом заковылял по улице, прочь от митинговавших.
Толпа притихла, неприятно пораженная, потом зашумела с новой силой:
– Это мы еще поглядим, кто кому обломает!
– Патрану хорошо так говорить. У него своей земли по горло.
– А может, он прав, господа? Вдруг боярин и впрямь возвратится…
– Слушать Патрану — с голоду сдохнешь!
Последние слова, должно быть, долетели до удалявшегося человека, он резко оглянулся, сверкнул цыганскими глазами и поковылял быстрее.
2
Вечером во дворе Бокулеев шла энергичная подготовка к выезду в поле.
Кузьмич подкармливал своих и без того сытых лошадей. Пинчук сортировал семенную пшеницу, добытую Бокулеем–старшим все в той же боярской усадьбе не без помощи, разумеется, конюха Иона. Хозяин едва успевал подносить мешки.
– Эх, триера нэма! — сокрушался Петр Тарасович, могучими ударами широченных ладоней встряхивая огромное кроильное решето, подвешенное у крыльца дома. — Мабуть, рокив четырнадцять не видал такой штуки. — говорил он про решето. — Як, бувало, заладишь триер…
Тугая, необъятная его спинища взмокла. От нее валил пар. Сладко ныли натосковавшиеся по лихой работе руки, звенело в ушах.
– Ух, добрэ! Давай подсыпай, хозяин. Шевелись! — торопил он. Крупное, тяжелое зерно золотой россыпью шелестело в решете. — Давай!..
Михаил Лачуга укладывал на повозку небольшой котел, продукты, жестяные тарелки, ложки, сунул под сиденье ездового на всякий случай бутылочку румынской цуйки[17]. «Выпьют с устатку», — подумал он. Специально для Петра Тарасовича Михаил Лачуга завернул в бумагу кусок свиного сала со шкуркой–знал, плут, слабость полтавчанина… Наташа положила в попонку пакет с медикаментами: «Мало ли что может случиться». Комсорг Камушкин быстро намалевал плакат и под ним большими буквами вывел надпись: «Слава гвардейским пахарям!» Плакат на высоком шесте укрепили в повозке. Возле него села сияющая Василика, держась одной рукой за шест, а другой обняв Мотю. Мотя вызвалась поехать в поле в качестве поварихи. Она отпросилась у начальника и с вечера явилась к разведчикам, чтобы принять участие в сборах. Всяк старался что–нибудь сделать для пахарей.
Сенька отдал Кузьмичу свой трофейный нож, а Никите Пилюгину, отпраплявшемуся вместе с Пинчуком и Кузьмичом в поле погонщиком, строго настрого наказал «перевыполнить все нормы и стать, наконец, настоящим человеком».
– Не бери пример со своего батьки, — внушал ему Семен. — Тот мужик темный, а ты ведь при Советской власти родился. Это понимать надо!
В общем все были заняты делом, суетились, хлопотали. И подразделение сейчас больше походило на полеводческую колхозную бригаду, готовившуюся к первому выезду в поле. Забаров посмотрел на своих солдат и подумал: «Как легко эти люди из воинов становятся тружениками! С какой же яростью будут работать они после войны!..» Перед ним сейчас были не просто разведчики, а будущие инженеры, начальники цехов и строек, председатели и бригадиры колхозов, агрономы — люди, которым суждено не только разгромить врага, но и возродить разрушенное врагом, украсить свою родную землю, политую их кровью, построить то великое, ради чего так много отдано драгоценных жизней.
Пинчук досортировывал последвие пуды пшеницы. Покончив с делом, он взял из рук хозяйки большой кувшин с холодной водой и осушил его до дна. Громоподобно крякнул:
– Ох, добрэ, мамо! Из какой криницы брала? Бун!
На зорьке, празднично–торжественные, тронулись в степь.
Едва выехали за околицу, над передней повозкой, где трепетал красный флаг, взвился звонкий, беззаботный голос Василики:
– Марица, Марица, я тебя люблю,
Тебе я в подарок ярких бус куплю.
– Ну что же, купите — это не беда.
Я бус не носила, право, никогда.
Счастливая и беспечная, она своими большими черными глазами смотрела то на Георге, смущенно улыбавшегося и тихо подпевавшего своей подруге, то на Мотю, то на жмурившегося от солнца Кузьмича. Перекликаясь с жаворонками, над степью звенело:
– Куплю я лимон, куплю я апельсин,
Я рад все отдать за поцелуй один.
– Ну что же, купите — это не беда,
Плодов я таких не ела никогда.
Четверо суток не возвращались пахари с поля. За это время «бригада» Пинчука вспахала и посеяла наделы двум семьям. Половина первого дня ушла на дележку давно брошенного (лет двадцать назад) помещичьего клина. Мукершану и Суин Корнеску предлагали крестьянам разделить всю землю, принадлежавшую боярину Штенбергу, но гарманештцы не решились: они все–таки боялись возвращения старой власти. Боязнь эту усугубил Патрану, который не пожалел ночи, чтобы обойти чуть ли по все крестьянские дома и сказать мужикам то, что говорил он Суину на стихийно возникшем митинге. Он также не забыл сообщить односельчанам и то, что Красная Армия якобы собирается уходить за Прут и что в Гарманешти не нынче–завтра будут войска румынского короля.
Делили брошенный клин по числу душ в семье. Главными в этом деле были Суин Корнеску и Александру Бокулей. У Петра Тарасовича, наблюдавшего за разделом, мелькнула мысль, что на этом господском клине можно было бы создать неплохой бригадный участок. Ему было жалко смотреть, как люди режут клин на куски. Колхоз бы сюда. В конце концов Пинчук решил, что так оно и будет. «К тому дило иде…»
Усталые, загорелые, с приятной тяжестью по всем теле, пахари возвратились в Гарманешти накануне 1 Мая. Лачуга приготовил для них великолепнейшее кушанье. Сенька искусно сыграл на губах туш, пританцовывая черед Никитой. Пилюгин улыбался. Мотя немедленно стала помогать Михаилу у котла.
– Кохана моя… То–то будет добрая жинка… — шептал Лачуга в ее чуткое ухо, спрятанное в завитушках пропитанных солнцем и овеянных ветром золотистых волос.
У крыльца, наполненный тихой грустью, звучал голос Акима:
Тэмниютъ доты
Чужи навпроты Ничого бильш нэма.
А там дэсь, дома,
Вэсна знайома.
Зэлэни рукы пидийма.
– Хорошие стихи, Наташа? — тихо спросил он девушку, которая, прижимаясь к нему, невидящими глазами смотрела куда–то вдаль.
– Хорошие. Ты написал? И почему по–украински?
– Нет. Сержант один[18]. Вчера в «Советском богатыре» прочел.
Вражеский пулеметчик пускал куда–то вверх короткие очереди трассирующих пуль.
3
Разведчики спали на улице, на свежей траве под черешнями. Бодрствовали лишь часовой да Александру Бокулей. Румын всю ночь следил за солдатами–как бы кто не разделся или не сполз с постели во сне: к утру холодно, а весенняя земля коварна.
Утром пришла газета с первомайским приказом.
В нем говорилось и о том, что успехи Красной Армии могли бы оказаться непрочными и они были бы сведены на нет, если бы Красную Армию не подпирали с тыла весь наш советский народ, вся наша страна.
Старшина и ездовой долго и обстоятельно обсуждали эти слова, по–государственному оценивали дела советских людей и свои собственные.
Только сегодня Петр Тарасович получил от своего заместителя Юхима письмо. Тот присылал Пинчуку ежемесячно подробные отчеты о проделанной работе. В первом своем письме Юхим сообщал о восстановленных колхозных конюшнях и амбарах, постройке десяти жилых домов для колхозников, о других, уже более мелких работах, и что во всех этих делах большую помощь колхозам оказывал райком партии.
В ответном письме Петр Тарасович давал свои советы и указания. Он приказывал Юхиму организовать снегозадержание, попросить агронома в районе послать на агрономические курсы и на курсы зоотехников девчат и хлопцев, хорошенько готовиться к посевной. Все это в точности было исполнено старательным и дисциплинированным Юхимом. Теперь же он сообщал о более радостных и значительных делах: восстановлена мельница, принято решение о строительстве клуба, в колхозе без малого закончен сев колосовых…
– Оце добрэ! — говорил Петр Тарасович. — Бачишь, як народ за дило взявся!.. — а самому было больно до слез, что все эти большие дела вершатся в колхозе без него. Украдкой от Кузьмича теребил свои бурые обвислые усы, кряхтел.
Потом уселся писать ответ. Сначала передал многочисленные приветы и поклоны, потом решил рассказать, что увидел на чужой земле.
«А зараз, дорогие колгоспники и колгоспницы, — писал Петр Тарасович, — сообщаю вам трохи, як тут живут и працюють люди. Земля в Румынии, слов нет, добрая, много леса на ней, садов, виноградников и другой всякой благодати. Дороги тоже добрые, гравием посыпанные — вид ихний портят только черные Христовы распятья, яки стоят на каждом шагу… Часто идут дожди, багато солнца. А крестьяне румынские живут погано, а оттого погано вони живут, що колгоспив не мают.
Земля вся на мелкие лоскутки порезана, сеют на ней одну кукурузу, яка все соки земли повысосала. Ниякого севооборота тут не соблюдается, тракторов або комбайнов нэмае. Пашут сохами, как в старые времена, а жнут серпами…»
Пинчук поставил три точки и задумался. Для большей убедительности решил сообщить кое–какие цифры, которые уже успел занести в свой блокнот. Отыскав нужную запись, продолжал:
«75 процентов крестьян составляют бедные, а 700 тысяч семей крестьянских хозяйств вовсе не имеют земли и скота. Вони живут в темных и грязных хатах. В хатах этих немае окон и труб, бо за окна та за трубы надо платить налог. А денег у бедных, конечно, нэма, на спички — и то нет… Они за кусок мамалыги батрачат у кулаков — я бачив одного такого мироеда, руки мои чесались — так хотелось проучить его! — вин и про нас, червоноармийцев, поганый слух распускав, мутит народ, як в нашем селе в тридцатом годе Иван Пивинок… Дети батраков и бедняков мрут як мухи от голода та болестей, бо врачей в селах нэмае. Кулаки та помещики — боярами их здесь прозывают, — так те, вражины, живут в большом удовольствии, в красивых и светлых домах под черепичной крышей, с окнами и трубами. У них–самые жирные земли и багато земли… Но недолго властвовать мироедам и тут, столкнут их бедные люди! Зараз народ румынский дуже обозленный на богатеев. Все пытают у меня, як мы живемо и працюемо в колгоспи. Рассказываю им… Так що вы, дорогие колгоспники и колгоспницы, гордитесь своей артелью, укрепляйте колгосп, щоб що краще жилось…»
Засим Петр Тарасович приступил к изложению задания. Писал он часа три, все письмо густо уснастил цифрами, а также цитатами из газет, сообщающими о восстановлении народного хозяйства на землях, которые были оккупированы гитлеровцами и ныне освобождены. Призывал брать пример с передовых колхозов, требовал поставить «на должную высоту дило соцсоревнования».
Пинчук, конечно, знал, что там, на месте, есть райком партии, райисполком, правление колхоза, сельсовет, в общем есть кому позаботиться о его родной артели, и все–таки сердце его болело, заставляло хлопотать. Так, сам того не замечая, он все еще пытался руководить своей артелью, будучи на фронте. Его письма нередко обсуждались на общем колхозном собрании. И чернобородый, кряжистый Юхим называл их не письмами, а «директивами». Соберет народ и скажет:
– От головы колгоспу, нашего уважаемого Петра Тарасовича Пинчука, дирехтива прийшла. Ось вона! Зараз обсудим…
Пинчуковы «директивы» пронумеровывались и подшивались в «дело» аккуратнейшим счетоводом — его же собственной жинкой, успешно окончившей ускоренный курс бухгалтеров. Теперь она, его Параска, числилась сельской интеллигенцией, наравне с учительками и библиотекаршей. Это обстоятельство и радовало Петра Тарасовича и пугало. Радовал рост жены, пугала боязнь отстать от нее: в письмах Параски все чаще стали попадаться мудреные словечки, которых без помощи Акима и Шахаева Пинчук понять не мог.
– Вернусь с фронта, сдам ей дела, грамотейке, а сам махну в Полтаву учиться, — вслух рассуждал он, однако плохо веря в то, что говорил. Колхозные «дела» Петр Тарасович считал несданными. Может быть, еще и потому он так часто отсылал Юхиму свои «директивы».
В ту майскую ночь он долго не мог заснуть: видел родное село, пахнущий свежей стружкой и сырыми дубовыми щепками новый клуб, на сцене — длинный стол, накрытый красной материей, за столом — Параска председательствует, бородач Юхим читает колхозникам Пинчуково письмо…
Ворочался, кряхтел, не давал заснуть и Кузьмичу.
– Что с тобой, Петро?
– Так щось…
И шумно вздыхал.
4
Начальник политотдела дивизии полковник Демин с утра провел совещание с работниками своего аппарата. Инструкторы получили от него задания и разошлись по полкам.
После совещания Демин направился в село.
Всюду было оживленно.
Во дворе Суина Корнеску собралось человек сорок. Николае Мукершану беседовал с ними.
Демин поздоровался с крестьянами, которые, судя по их улыбающимся физиономиям, уже хорошо знали его, молча стал слушать, что говорит Мукершану.
Мукершану сделал паузу, и румыны зашумели:
– Как мы можем себя освободить?
– У нас нет оружия.
– В стране — немцы.
– У Антонеску большая армия.
Мукершану переждал, потом поднял руку.
– Успокойтесь, товарищи! — крикнул он, и лицо его вдруг вновь осветилось. — Успокойтесь, товарищи! — повторил он, видимо испытывая несказанную радость оттого, что может наконец свободно и открыто, во весь голос произносить дорогое для него слово «товарищи».
Но румыны закричали еще громче:
– Мы одни не справимся!
– Будет ли помощь со стороны русской армии?
– Не оставят ли нас одних?
– Говорят, русские собираются уйти за Прут.
– Антонеску нам головы поснимает!..
Теперь гарманештцы все повернулись к полковнику Демину. По лицам крестьян он понял, что их волнует. Улыбнулся:
– За нашей помощью дело не станет, товарищи! Разгромим гитлеровцев и армию нашего Антонеску — разве это не помощь? Красная Армия пойдет только вперед, будет воевать до полного уничтожении фашизма!
Мукершану быстро перевел его слова. Один древний старик — это был конюх Ион — подковылял к Демину, обнял начальника политотдела и уколол его щеку седыми усами, пахнущими табаком и мамалыгой.
– Внука… внука моего убил он, Антонеску проклятый… — прошептал старик и часто заморгал мутными слезившимися глазами.
Между тем Мукершану продолжал:
– Товарищи! В бескорыстной помощи русских мы не можем, не имеем права сомневаться. Им, русским людям, наш народ обязан своим национальным возрождением. Дружба русского и румынского народов своими корнями уходит в далекое историческое прошлое. Румынская земля не раз была полита русской кровью во имя братской помощи нашему веками угнетаемому народу. В трудные времена своей жизни румынский народ находил поддержку у русского народа. Благодаря этой поддержке в 1859 году удалось объединить румынские земли в единое государство.
Мукершану шагнул вперед и высоко поднял правую руку, как бы призывая к вниманию, хотя и так все слушали его внимательно.
– А в 1877 году русские помогли нам изгнать турок. Они, русские солдаты, такие же крестьяне, как вы, рука об руку боролись вместе с румынскими солдатами и своей кровью завоевали независимость Румынии. До сих пор есть еще живые свидетели тех славных дел. Есть такой и в Гарманешти. Вот дедушка Ион. Ему девяносто лет. — Мукершану быстро подошел к старому конюху, положил руки на его острые, узкие плечи. — А ну–ка, расскажи нам, дедушка, как ты вместе с русскими турок бил в семьдесят седьмом. — Мукершану улыбнулся и вдруг, к немалому удивлению гарманештцев, запел озорным, задорным голосом:
Плевна вся огнем горит,
Ох, аман, аман!
Старый солдат встрепенулся. Тусклые глаза его оживились. Крякнул, покрутил седенькие усы и старческим скрипучим голосом подхватил:
Там Осман–паша дрожит,
Ох, аман, аман!
Лист бессмертника цветет,
Ох, аман, аман!
Мукершану приглушил свой голос, чтобы люди могли слышать старого воина.
Турка в Плевне страх берет,
Ох, аман, аман!
Плевна вся горит огнем,
Ох, аман, аман!
Войско русское кругом,
Ох, аман, аман!
После этих слов Ион на минуту смолк, глянул, счастливый, на полковника Демина, на подошедших разведчиков и запел погромче, покраснев от натуги:
На коня залез Осман,
Ох, аман, аман!
Турок все кричит: «Аман,
Ох, аман, аман!»
«Ох, аман, — сказал Осман, Ох, аман, аман!»
Турок в страхе штурма ждет,
Ох, аман, аман!
Зуб на зуб не попадет,
Ох, аман, аман!
Русский Плевну с боя взял,
Ох, аман, аман!
В плен Осман–паша попал,
Ох, аман, аман!
Крестьяне весело переглядывались и подпевали древнему Иону. Замолчав и подождав, когда крестьяне утихли, Ион начал:
– Служил я тогда в четырнадцатом пехотном полку, — давайте–ка присядем, ноги мои слабые стали… Да, в четырнадцатом. Три месяца стояли под самой Плевной. Зима в тот год — ох, лютая выдалась. В окопах многие померзли в ожидании, а Османа все нет и нет. Потом мы сами налетели на турок — и началось! — Ион заерзал на бревне, глаза его вновь оживились. — Рукопашная завязалась. А к туркам вдруг — подмога. Если б не русские, пропали бы мы: ведь к концу–то войны, помню, винтовок у нас уж не было, провианта не было, одежды не хватало. А морозы–то, я говорю, стояли страшные…
Подумав, старый воин закончил:
– С русскими, как с родными, обнимались, делили все пополам: и горести и радости. Да… Сдался тогда Осман–паша! Шесть лет я отмотал в армии, а вернулся–опять конюхом стал у Штенбергов. В этом–то деле, значит, ничего не изменилось… Ну да ладно! — заторопился старик. — Теперь вот, может, изменится! Похоже на то! — Дед бойко встал на ноги и подошел к Пинчуку, который уже давно приблизился, силясь понять рассказ старика. Они, не сговариваясь, обнялись и троекратно, по мужски поцеловались — два мудрых солдата.
– Правильно, дедушка, — улыбаясь, сказал ему Мукершану, — изменится. Обязательно! Ведь и сами русские у себя очень многое изменили. Пример нам дали! Спасибо за рассказ!
Мукершану вернулся на свое прежнее место и, как бы продолжая повесть старого воина, стал рассказывать о том, как во время первой мировой войны Румыния сохранила свою национальную самостоятельность опять–таки с русской помощью!
– Только отъявленные негодяи и сволочи, только враги румынского народа могли забыть и растоптать эти исторические факты! Что ему, Антонеску, интересы народа! — воскликнул Мукершану. — Он еще в 1907 году с неслыханной жестокостью подавлял крестьянские восстания. Многие помнят эту кровавую расправу. Вон Суин, — оратор показал на Корнеску, который стоял рядом с полковником Деминым, — он сам на своей спине испробовал полицейских нагаек.
Корнеску мрачно кивнул головой. Мукершану напомнил о том, что руки Антонеску обагрены кровью не только румын, но и других народов. В 1919 году он, как опытный и хладнокровный палач, участвовал в свержении Советской власти в Венгрии. В 1941 году он втянул страну в безумную войну против советского народа — великого и могучего друга румын.
– Так можно ли, товарищи, ну, подумайте сами, можно ли дальше терпеть этого проклятого палача у власти?! — закончил Николае.
Крестьяне разом заговорили. Суин Корнеску задрал рубаху и показывал стоявшим рядом с ним односельчанам рубцы на своей спине. Александру Бокулей что–то сердито шептал, шевеля потрескавшимися губами. Его сосед сжимал и разжимал толстые, искривленные тяжелой работой пальцы.
– Что нам делать, скажи? — спросил кто–то из толпы.
Мукершану стремительно повернул голову в сторону спрашивающего и сразу же начал, словно давно уже ожидал этого вопроса:
– Что делать? Нам надо объединить свои усилия. Только в сплочении–наше спасение и наша победа, товарищи! Сегодня, в день Первого мая, мы уже одержали одну большую историческую победу. Центральный комитет нашей партии сообщил мне, что достигнуто соглашение об объединении социал–демократов и коммунистов в один общий Демократический фронт, который ставит своей целью свержение ненавистного режима Антонеску. Многие из вас являются членами «Земледельческого фронта», многие сочувствуют ему. Надо, чтобы и эта организация примкнула к Демократическому фронту, и тогда этот фронт — фронт народа — будет непобедим! — Мукершану немного помолчал, потом громко заключил: — Мы одержим победу! Да здравствует Красная Армия–освободительница! Да здравствует народная Румыния!
Дружный, одобрительный гул прокатился по толпе.
После Мукершану стал говорить Корнеску, заверивший коммунистов, что «Фронтул Плугарилор» поддержит их славную борьбу.
Захваченные словами ораторов, люди не заметили, как во дворе появился Патрану. Он обратился к Мукершану, но так, чтобы слышали все:
– Умную речь вы сейчас сказали, Николае. И еще мальчишкой помню вас–такой разумный, смышленый был малец. Вот и теперь… Только, Николае, как бы опять это… самое… Как бы кровопролития снова не было… Может, через короля все это? А? Может, оно и лучше бы все получилось, по–мирному! Ведь король — он глава всему!
– Нет, уж лучше без короля! — коротко бросил Мукершану.
– Гляди, тебе виднее, — пробормотал Патрану, неожиданно перейдя на «ты». — Я ведь всем добра хочу. — И он смолк, присмирел, нахохлившись.
Крестьяне не расходились, до позднего вечера. Речи ораторов в одних будили безотчетную тревогу, ощущение чего–то непривычного, нарушающего веками установившийся порядок вещей, а потому и опасного; в других–желание что–то немедленно предпринять, действовать; в третьих — и таких было большинство — беспокойную и робкую тень надежды. Эти последние долго не отходили от Мукершану и полковника Демина, засыпая их бесконечными вопросами.
Мукершану терпеливо и даже с радостью отвечал на них. Он, пожалуй, больше всех сейчас понимал и чувствовал, что в окружающих его, измученных жизнью людях пробуждается и ищет выхода давно дремлющая, придавленная темнотой и страхом могучая сила и что приход Красной Армии в Румынию явится тем толчком, который заставит эту силу вырваться наружу и смести с лица земли все то, что мешает простым людям свободно дышать и жить человеческой жизнью.
Крестьяне уходили со двора Корнеску удовлетворенные, со смутной, но уже родившейся и жившей в них верой в свои силы и оттого гордые и счастливые. Может быть, уже в тот день забитые эти люди пусть не совсем ясно, но видели перед собой путь к новой жизни и себя хозяевами этой жизни.
Уходили, забыв накрыть головы шапками. Как сняли их там, во дворе, так и держали до сих пор в черных узловатых руках. Ночью во многих домах пели скрипки и рожки: крестьяне отмечали праздник 1 Мая — впервые открыто, свободно. Пили цуйку, плясали, до рассвета по селу разливались звуки родной дойны[19].
5
Полковник Демин, вернувшись к себе, долго ходил по землянке, взволнованный не меньше румын. Задумчивые складки легли на его большом выпуклом лбу. Демин старался мысленно проникнуть в события, которые разворачивались на его глазах; он понимал, что это события величайшей исторической значимости. Ему было ясно, что люди, с которыми он провел целый день, уже больше не станут безропотно служить капиталистам, и не станут главным образом потому, что встретились с людьми из совершенно иного мира.
Полковник хотел пройти в блиндаж командира дивизии, поделиться с генералом охватившими его большими чувствами, но раздался телефонный звонок и отвлек его. Звонили из медсанбата. Врач сообщал, что туда доставлен тяжело раненный разведчик, он наотрез отказывается эвакуироваться в госпиталь, уверяет, что знаком с полковником Деминым и хочет его немедленно увидеть.
– Вообще странный какой–то солдат, — закончил начсандив.
– Как его фамилия? — спросил Демин.
– Камушкин.
– Камушкин? Комсорг разведроты? Когда ранен?
– Два часа тому назад. Возвращался с задания, и вот…
Полковник взглянул на циферблат: стрелки показывали два часа ночи.
– Состояние?
– Опасное.
– Сейчас буду.
Вася Камушкин родился в ту студеную зиму, когда молодая Советская республика прощалась со своим вождем — Владимиром Ильичем Лениным. Если бы мальчик, качавшийся под бревенчатым потолком в своей зыбке, мог тогда глядеть, то увидел бы в родной своей хате много взрослых людей — мужчин и женщин. Они непрерывно приходили и уходили. Дверь не переставая хлопала, холодный пар врывался в дом. Печальная мать кутала Васю в теплые одеяльца, боялась простудить. Люди говорили тихо, будто совершая какое–то таинство. Многие из них всхлипывали не стесняясь. А мальчик безмятежно дремал на руках матери, взявшей его из зыбки покормить, и не знал, что с молоком ее он как бы уже впитывал в себя все то, что завещал человек, смерть которого оплакивал весь мир в ту лютую и трагическую январскую стужу. Мать прижимала Васю к своей груди. Спи, малютка! Пусть великое горе не касается твоего крохотного сердца. Вырастешь — все поймешь и узнаешь, а в лихие годы окрепшими руками поднимешь знамя с образом Ленина и понесешь его сквозь огонь вперед, по родной стране и далеко за ее рубежи. А пока спи…
Вася рос вместе со своей юной республикой. Он помнит, как его старшая сестра, Ленушка, прочла ему рассказ о Володе Ульянове, мальчике, которому суждено было стать вождем всего человечества. Вася заставлял сестру читать этот рассказ дважды и трижды и незаметно для себя заучил его наизусть. Однажды он вернулся с улицы и, сияющий, встал у порога. На его груди пламенел красный галстук. И алее галстука горели Васины щеки. Ленушка, увидев брата, радостно засмеялась, звонко крикнула:
– Будь готов!
– Всегда готов!
А годы шли да шли.
Вася в группе товарищей и подруг — студентов художественного училища, таких же юных, здоровых, жизнерадостных и, понятно, озорных, — шел в райком комсомола за получением комсомольского билета. В райкоме ему задали один лишь вопрос, хотя Вася был совершенно уверен, что его будут спрашивать не меньше часа и обязательно «зашьют». Но его только спросили:
– Задача комсомольца?
– Быть всегда впереди, любить Советскую родину и защищать ее до последней капли крови! — звонким, срывающимся голосом ответил он и робко посмотрел на человека в черной, военного покроя, гимнастерке. Тот встретил его взгляд улыбкой:
– Правильно! — И протянул Камушкину маленькую книжечку.
Вася взял ее, прочел: «Всесоюзный Ленинский Коммунистический Союз Молодежи», затем мысленно сократил слова, соединил начальные буквы этих слов вместе, получилось: «ВЛКСМ». Долго смотрел на ленинский силуэт, чувствуя, как сердце буйно гонит по жилам молодую горячую кровь. Силуэт оживал, перед встревоженным волнением взором парня вставал ленинский образ и слышались слова:
«Будь готов!»
И сердце отвечало:
«Всегда готов!»
Впрочем, Вася был уже не пионером, а комсомольцем.
– Ленушка!
Сестра обняла брата и поцеловала.
А на другой день, с походными сумками за плечами, он и Ленушка снова шли в райком комсомола, чтобы прямо оттуда отправиться на фронт.
Вслед за ними прибежала мать.
– Вася, сынок мой!.. Ты еще так молод!..
В ответ она увидела упрямую складку меж красиво взлетавших над ясными спокойными глазами бровей сына, решимость на его веснушчатом лице.
– Мама, я — комсомолец.
И сразу поняла старая женщина, что этим сказано все и что уже нельзя остановить его. С вокзала уходила печальная и гордая. А из красных товарных вагонов неслось:
Уходили, расставались,
Покидая тихий край.
«Ты мне что–нибудь, родная,
На прощанье пожелай…»
Мать остановилась, подняла голову. Ветер колыхал седые ее волосы. Прошептала, глотая слезы:
– Береги себя, сынок!.. Благословляю вас!..
А осенью 1941 года уже дважды раненный и все–таки не покинувший поля боя комсорг Камушкин услышал и другое благословение:
«Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»
В тот день немцы еще трижды пытались прорваться через наши рубежи, но так и не смогли. Вечером комиссар полка лично обходил все окопы и благодарил героев. Он особенно долго тряс руку комсорга третьей роты Васи Камушкина. Потом, пристально взглянув в смелые открытые глаза, в веснушчатое лицо парня, спросил:
– Какого года рождения?
– Двадцать четвертого, — ответил Вася и увидел, как лицо комиссара вдруг оживилось.
– В тот год, значит, когда я вступил в партию… по ленинскому призыву, — задумчиво произнес он и неожиданно попросил:
– Дайте ваш комсомольский билет.
Камушкин подал.
Комиссар, а вслед за ним и Вася долго вглядывались в силуэт Ленина, и каждый вспоминал свое: Камушкин — тот день, когда его принимали в комсомол, а маленький большеголовый комиссар… Что же вспоминал он? И почему потемнело его такое спокойное до этой минуты и светлое лицо? Может быть, перед ним встала далекая студеная и скорбная зима, когда над всей страной плыли звуки траурных мелодий и током высочайшего напряжения проходили через людские сердца.
Вернул Камушкину билет и, почти не пригибаясь, быстро пошел по траншее. Вася глядел в широкую плотную спину комиссара, а видел своего отца, убитого кулаками в дни коллективизации…
Так встретился Вася Камушкин с полковником Деминым. И сейчас, после тяжелой операции, когда из него извлекли четыре осколка, комсорг почему–то вспомнил об этой встрече и попросил передать начальнику политотдела, что очень хочет его увидеть.
Демин приехал.
Вася хотел было приподняться, но полковник быстро остановил его:
– Тебе нельзя, — и поправил под головой солдата подушку. — Ну как дела, орел? Царапнуло? Ничего, ничего! — проговорил начподив с ласковой шутливостью в голосе.
– Не о том я… — тихо сказал Камушкин, хватаясь за грудь. — Горит все…
– Ладно, помолчим…
– Нет… я должен сказать вам… — Комсорг вдруг вытянулся, уперся ногами в стенку. — Хочу попросить вас… оставить меня на комсомольской работе… — Он чувствовал, что теряет силы, и торопился: — Я вступил в партию, но не хочу расставаться с комсомольским билетом… Помните, товарищ полковник, ту зиму… под Москвой?.. Ну вот… Пусть в моем кармане будут лежать два билета: партийный и комсомольский, как родные, — отец и сын. Скажете Шахаеву?..
– Обязательно скажу.
– Вот и хорошо… ведь правда хорошо?.. И капитану Крупицыну скажите…
– Нет Крупицына… Погиб он. Разве ты забыл?
– Неправда!.. Капитан жив… и я, и Алеша Мальцев — все живы!.. Все!..
Минутой позже Камушкин потерял сознание. Демин вызвал врача.
– Проверьте мою кровь!
– Зачем, товарищ полковник? — удивился врач. — Разве у нас нет доноров?
– Ну, быстро! — резко сказал Демин.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Доклад начальника штаба подходил к концу. Стоя у большой карты, с которой была сдернута занавеска, начштаба говорил против обыкновения громко и уверенно: ему казалось, что на этот раз он сообщает командующему важные сведения. Наконец–то удалось выяснить, что за противник стоит против их корпуса. Правда, сведения эти получены не от своей разведки, а из штаба немецкого генерал–полковника Фриснера, но об этом можно умолчать. Нельзя же докладывать Рупеску, что все попытки румынских разведчиков проникнуть в окопы неприятеля кончились неудачей…
– Ну идите, полковник! — сказал корпусной генерал своему начальнику штаба. И когда тот скрылся за дверью, обернулся к Раковичану, смиренно сидевшему в дальнем углу землянки и в который уж раз перечитывавшему советскую листовку с первомайским приказом. — Каково, полковник?.. Русские говорят: «Не так страшен черт, как его малюют». Я мог бы применить эту пословицу по отношению к генералу Сизову с его дивизией, если б остался в том возрасте, когда людям свойственна излишняя самоуверенность. Сизов–опасный противник.
– Совершенно верно, генерал! — быстро поддержал Раковичану, выходя из темного угла. — В тоне вашего начштаба нетрудно было уловить нотки этой самоуверенности, которая, пожалуй, покинула уже самого Гитлера. И я очень рад, что вы не разделяете излишней оптимистичности вашего помощника. Сизов — очень опасный противник, и то, что он с ходу не смог овладеть укреплениями, не должно изменить нашего мнения о нем. Начальнику штаба, по–видимому, не все известно. Он повторял лишь то, что сказано в разведсводке, разосланной штабом генерал–полковника Фриснера. А в сводке этой по вполне понятной причине нe указано, что дивизия, которой командует генерал Сизов, сражалась на Волге, что она пленила одного из самых блестящих наших генералов — командира первой кавалерийской румынской дивизии Братеску, с которым, кстати, я имел честь познакомиться еще задолго до войны, когда генерал Братеску был на дипломатическом поприще. Я не думаю вас запугивать — боже упаси! — но трезво оценивать силы врага всегда полезно, о чем следовало бы помнить вашему уважаемому начальнику штаба. Он корчит из себя Наполеона, хотя глуп, как вот эта… вот эта пробка. — Раковичану с силой рванул штопор, и бутылочная пробка со звонким хлопком вылетела из горлышка.
Рупеску был немало удивлен несколько странной для представителя верховного командования речью.
– Русские не пройдут, они падут здесь костьми. Это, кажется, ваше утверждение?
– Мое. Я и теперь могу его повторить, если вам угодно… — Раковичану замолчал, очевидно испытывая некоторое замешательство и быстро придумывая подходящий выход из неловкого положения. — Да, я мог бы подтвердить это и сейчас, если б нас с вами окружало поменьше глупцов вроде вашего начальника штаба… Кстати, генерал, я хотел бы порекомендовать вам на эту должность одного толкового офицера. Но… ладно… об этом потом!.. — Полковник налил себе коньяку и медленно выпил. Помолчал, о чем–то размышляя. — Политическая обстановка в стране значительно ухудшилась, генерал. Мы с вами уже успели убедиться в этом. Коммунисты обнаглели, они действуют почти в открытую. Им удалось объединиться с социал–демократами в один так называемый Демократический фронт. Вероятно, к ним присоединится и Земледельческий союз. Круги, к которым я принадлежу, оценивают этот факт как весьма печальный. При первом же серьезном ударе русских правительство маршала Антонеску может полететь вверх тормашками. И мы должны заранее подготовиться к этому нежелательному для нас, но вполне вероятному варианту… Что вы думаете о… генерале Санатеску? Нe является ли он подходящей фигурой?
– Фигурой?
– Именно. Нам нужны сейчас только фигуры. Подходящие, разумеется. Так как же вы полагаете, Санатеску подойдет?
– Вполне. Я служил под командованием eго превосходительства. Это–наш!
– Продолжайте, генерал.
– Более ярого ненавистника русских трудно найти…
– Ну, это мне известно, — Раковичану усмехнулся. — Он когда–то помог мне скоординировать кое–какие операции в Одессе и в южной Украине… Но сможет ли он продержаться хоть немного у власти?
– Думаю, что сможет. Санатеску тщательно скрывает свою ненависть к русским. Более того, он разыгрывает из себя оппозиционера…
– Ну, нам это только на руку! — обрадовался полковник, быстро наполняя теперь ужо обе рюмки. — Выпьем, генерал, за Санатеску!
– За его превосходительство выпью с удовольствием! — Чокнулись. Выпили. Долго молчали.
– Россия!.. — раскрасневшись не то от коньяка, но то от поднимавшейся в груди мутной, давящей злобы, заговорил наконец Раковичану. — Черт, бы ее побрал!.. Вот вчера нашему трибуналу опять пришлось расстрелять одного солдата. Знаете, генерал, о чем разглагольствовал этот негодяй? Только, мол, Россия поддерживала румын в их освободительной борьбе!
– К сожалению, он прав, этот красный хам, — мрачно выдохнул Рупеску, вытирая платком вспотевшую вдруг толстую шею. — И это страшно, когда солдаты начинают интересоваться историей. А история — в пользу русских, что сейчас широко используется коммунистами в их пропаганде… Тудор Владимиреску, например, боролся против турецкого владычества бок о бок с русскими. А в русско–турецкой войне 1828 — 1829 годов принимали участие два румынских полка под командованием полковника Соломона… Потом семьдесят седьмой год… Вон когда началось это роковое для нас единение! — Генерал выпил еще рюмку коньяку, желая, очевидно, хоть немного охмелеть: только в таком состоянии положение дел не казалось ему слишком мрачным. Но хмель почему–то не брал его. И он продолжал все тем же унылым тоном: — Я не сказал вам, мой милый полковник, еще об одной неприятности. Сформирована из румын, представьте себе, добровольческая дивизия и названа именем бунтаря Тудора Владимиреску. Сейчас она дислоцирована недалеко отсюда, где–то чуть севернее Пашкан, готовая воевать против нас…
– Пустяки! — поспешил успокоить генерала Раковичану. — Знаю. Хотя нелишне и там иметь своих людей. Надо нам позаботиться об этом. И вообще, генерал, мы должны максимально активизировать свою деятельность в этом направлении, особенно в связи вот с этим, полковник потряс листовкой. — Главное — всеми силами и средствами возбуждать у румын ненависть к русским. Вместе с этим беспощадно расправляться с теми, кто сочувствует русской армии и помогает ей… Ваш бывший адъютант, генерал, оказался несостоятельным и в этом чрезвычайно важном для нас деле. Он до сих пор не выполнил нашего задания…
– Трудно перейти передний край русских. Русские с непостижимой быстротой создали свою оборону с густой сетью траншей и окопов, с колючей проволокой, минными полями и с отлично организованным боевым охранением, — словно извиняясь за молодого Штенберга, проговорил Рупеску.
– Ладно, скажите ему, что перебросим на самолете ночью. Пусть готовится. И не только он. И святой отец тоже. Попу крестьяне верят больше. Пусть читает свои проповеди там, а тут мы можем закапывать солдат в землю и без его пения. Да предупредите его, что в случае невыполнения нашего приказа он сам пойдет туда, «где нет ни радости, ни печали…»[20] - Незаметно полковник перешел на тон приказа, к чему уже давно привык корпусной генерал. — И вообще, господин Рупеску, ваш бывший адъютантик наделал нам много пакостей. Только его высокий титул и близость с королевским двором не позволяют нам швырнуть его в штурмовой батальон в качестве рядового… Вот вся эта романтическая история с его возлюбленной… Девчонка, по–видимому, рассказала о нашем расположении, и мы должны подумать о том, чтобы перенести свой командный пункт в другое место. Да и развeдчики генерала Сизова действуют преотлично… Скольких уже офицеров они перетаскали и из вашего корпуса?
– Эти опасения сильно преувеличены. Василика глупа и вряд ли может толком рассказать что–либо русским, — уклонился Рупеску от прямого ответа.
– Как бы она не оказалась умнее нас с вами, — глухо пробормотал обозленный Раковичану и вдруг заговорил опять о том, что, видимо, больше всего волновало и тревожило его: — Майский приказ русских, господии генерал, — это пренеприятнейший для нас документ. И нам нужно принять решительные меры, чтобы парализовать его губительное действие. Во все пункты должны быть посланы наши агитаторы. Поднять на ноги бояр, богатых крестьян, жандармов, лавочников, примарей–всех, кому стало неуютно жить с приходом русских… Пусть поймут, что речь идет об их существовании. И этим операциям, генерал, вы должны уделять столько же внимания, как и боевым. Если не больше. Я сегодня покину ваш штаб. Меня ждут другие дела, более важные, там, в Бухаресте, и напоследок, как ваш искренний и преданный друг, хотел бы предупредить вас вот о чем: русских трудно выбить с захваченных ими позиций. И пожалуй, совсем невозможно вышибить их из голов так называемых простых людей, если русские туда проникнут… Я хотел бы также предупредить вас, мой дорогой генерал, и о том, что именно по этим вашим делам круги, которые я представляю, будут судить, как велика и важна услуга, оказанная вами. Со всеми вытекающими отсюда последствиями, конечно. Надеюсь, вы поняли меня?
– Я вас понял! — взволнованно проговорил Рупеску, торжественно пожимая холодную руку своего собеседника.
– Вот и отлично! Ну что ж, желаю вам успехом! До скорой встречи в… ставке генерала Санатеску!
Они еще раз многозначительно переглянулись и обнялись.
2
Жизнь разведчиков вошла в свое обычное русло. Армия готовилась к большим боям, и их чуть ли нe каждый день посылали в поиск. Часть бойцов находилась все время на передовой, вела наблюдение за неприятелем, изучая его оборону. Разведчики несли потери. Тяжелое ранение комсорга было особенно удручающим событием для них. И вновь, как раньше, в дни тяжелых сражений, воскресла в памяти солдат и зазвучала их старая песня:
Закури, дорогой, закури.
Ведь сегодня до самой зари
Нe приляжешь, уйдешь ты опять
В ночь глухую врага искать.
Ты к суровым походам привык,
Мой товарищ боец–фронтовик,
Вижу я по туману волос:
Много ты пережил, перенес.
Дивизия генерала Сизова продолжала стоять в обороне, совершенствуя свои позиции. В недалеком тылу шла боевая учеба пополнения. Там штурмовались доты, воздвигнутые по приказу командира дивизии и расположенные в таком же шахматном порядке, как у противника. Оттуда целыми днями доносились пушечные и минометные выстрелы, разрывы снарядов и мин, пулеметная трескотня, крики «ура»; пехота атаковала «вражеские позиции», следуя не за условным, а за настоящим огневым валом, для чего была специально вызвана батарея Гунько. Сам Гунько неизменно находился на батарее и командовал огнем. По всему было видно, что он доволен. Он весело прикрикивал на своих молодцов:
– Первое!..
И Печкин, бывший наводчик, а теперь командир орудия, оставшийся в числе немногих невредимых после июльских боев на Донце, так же весело и задорно отвечал:
– Есть, первое!..
Наводил пушку тот самый маленький, щуплый пехотинец, которого Гунько задержал у своих позиций утром 5 июля 1943 года, — теперь один из самых опытных бойцов на батарее. Гунько немного потолстел, но это нельзя было назвать полнотой, — он только как бы стал шире, «осадистeй», как он сам шутил, еще уверенней и спокойней в движениях.
– Огонь! — командовал он все тем же свежим, отчетливым голосом, какой был у него там, на Донце, и артиллеристы, повинуясь этому голосу, быстро работали у орудия, действия их были точны, как бы заранее рассчитаны. Гунько так натренировал батарею, что огневой вал ложился впереди пехоты лишь настолько, чтобы осколки не задевали своих и чтобы подразумеваемому неприятелю за этим валом не было видно бегущих в атаку пехотинцев.
Генерал Сизов, полковник Павлов и подполковник Тюлин, солдаты которого обучались, подолгу находились в районе учений. То, что делалось сейчас тут, для них было важнее всего.
– Хочу ночью вывести сюда второй батальон, товарищ генерал, — доложил Тюлин.
– Правильно, — одобрил Сизов, которому все больше нравился этот молодой, в свое время допускавший немало ошибок командир полка. — Завтра поучите людей преодолевать минное иоле.
– Слушаюсь!
– Только избегайте шаблона. Перед тем как отдать приказ, больше думайте. А то вот был у меня на финском фронте такой горе–офицер, который при любых случаях отдавал один и тот же устный приказ: «Ворваться. Забросать гранатами и с криками «За Родину!» — вперед!» Помнится, такой приказ он отдал солдатам, выделенным для борьбы с финскими «кукушками». Лозунг, как видите, у него был неплохой, а пользовался он им неумно. Можно ли, в самом деле, забросать гранатами «кукушку», которая укрывается на вершине ветвистой сосны?.. Конечно нет. Разведчиков, уходящих в поиск, такой приказ мог бы, безусловно, погубить. Шаблон — вот не менее страшный второй наш противник. И с ним надо бороться самым решительным образом…
Генерал, казалось, нисколько не изменился со времени Курского сражения. Только голова его покрылась сединой да под черными зоркими глазами легли чуть заметные полукружья мешков, не придававших, однако, его лицу старческой рыхлости.
Все усилия комдива были направлены на то, чтобы время, которое оставалось до наступления, употребить с максимальной пользой для войск. Для этого генерал не жалел ни своих сил, ни сил своих подчиненных.
3
Седьмого июня солдаты прочли в газетах «Сообщение штаба верховного командования экспедиционных сил союзников» о высадке англо–американских войск на северном побережье Франции. Сообщение было дано союзниками сенсационно. «…Мы вступаем в весьма серьезный период, и мы вступаем в него вместe с нашими великими союзниками с чистым сердцем и в доброй дружбе». По поводу этого патетического заявления маленький артиллерист из батареи Гунько, бывший пехотинец, заметил, свертывая папиросу:
– В «весьма серьезный период» им нужно было вступить пораньше. Поздновато они хватились. Мы и без их помощи, глядишь, дотопали бы до Ла–Манша. Карты у нас есть. И географию мы знаем неплохо. Так, что ли, Ваня?
Ваня, замковый первого орудия, прочищая банником ствол пушки, не прерывая своего занятия, охотно согласился: .
– Так.
Впрочем, к сообщению союзников скептически относились далеко не все советские солдаты. Большинство из них встретило открытие второго фронта с радостью, полагая, что это приблизит час долгожданной победы. В те дни не многие знали о том, что значит «чистое сердце» союзников и что по своей «доброй дружбе» англо–американцы оттягивали открытие фронта с единственной целью — устранить как конкурента Германию, обескровить СССР, а затем стать господами положения. А пока что маленький артиллерист был недоволен лишь одним — опозданием союзников. Он был глубоко убежден, как, впрочем, были убеждены в этом все наши солдаты, что Красная Армия управилась бы с немцами один на один.
– Ты как полагаешь, сержант, управились бы? — донимал он Печкина.
– Еще бы. Не в такое время управлялись!
– Во–во! — радостно перебил Громовой. — А как ты думаешь насчет сроков?
«Насчет сроков» у Печкина с маленьким артиллеристом были расхождения. Первый все–таки полагал, что после открытия второго фронта дела с разгромом немцев пойдут быстрее.
– Нисколько! — горячо отстаивал свою точку зрения Громовой.
В поддержку своих доводов он приводил очень много убедительных, по его мнению, аргументов. Но когда и их оказалось недостаточно, призвал на помощь замкового — того самого солдата, к которому обращался первый раз. Но Ваня, продолжая орудовать банником, лишь промычал:
– Не мешайте вы мне…
Первые дни сообщения союзников о ходе операций на Западном фронте интересовали наших солдат. Они следили по картам, отмечали продвижение англо–американских войск. Но потом бойцы совершенно охладели к этим сообщениям — и охладели по разным причинам. Одних, к числу которых принадлежал и бывший пехотинец, вовсе не устраивало медленное, «ярдовоe», как иронически называли солдаты, продвижение союзных войск; другие ни черта не могли понять из (как будто нарочно запутанных) многословных сводок штаба верховного командования экспедиционных сил. Замковый Ваня, например, так и заявил, читая одно из сообщений:
– Филькина грамота. Разве тут что поймешь? Пускай сами читают, кто их составлял. А мне время дорого. Орудие надо чистить…
– Правильно, Ваня! — одобрил бывший пехотинец, собираясь куда–то.
Учения кончились, и батарея стояла на отдыхе в одном километре от села Гарманешти. Поэтому Громовой решил проведать своего приятеля — разведчика Сеньку Ванина, с которым он подружился уже давно, должно быть, с той поры, когда впервые встретились по пути на Харьков в 1943 году.
– Разрешите, товарищ капитан? — попросил солдат, подчеркнуто произнося слово «капитан», — звание это Гунько получил совсем недавно.
Командир батареи разрешил.
В это время у разведчиков произошло такое событие.
В «Советском богатыре» наконец появилась Сенькина статья с интригующим клишированным заголовком: «По вражьим тропам». Шахаeв, по совету которого Ванин взялся за перо, немедленно провел громкую читку. Статья читалась в присутствии автора, который скромно умалчивал о том, что от его собственного стиля не осталось ровным счетом ничего, если нe считать громкой подписи, которую редакции сохранила полностью. Напротив, Сенька настойчиво уверял всех, и особенно Акима, в том, что редакция не сократила и не изменила ни одной строчки в его тексте и что, надо полагать, из него, Ванина, в конце концов выйдет толк.
– Он, если и был, уже давно из тебя вышел, — съязвил Пинчук. — Наврал в своей статье целый короб; должно быть, у Геббельса научился врать–то. Это он только так брешет, — и, глядя на новоявленного писателя с недоверием, спросил: — А заголовок тоже ты придумал?
Сенька хотел было ответить утвердительно, но решил, что этому, пожалуй, уж никто не поверит. Признался:
– Заголовок они сами сочинили. У меня был другой… А насчет вранья ты, Петр Тарасович, брось. Я шутить сам умею.
Никита Пилюгин смотрел на Ванина с нескрываемой завистью. Во время чтения статьи молчал. А потом не выдержал, заявил:
– Не его это статья. И никакой он не автор! — Слово «автор» больше всего возбуждало в Никите зависть, хотя он и не знал, что это слово означает.
Оскорбленный «автор» требовал возмездия, обозвал Никиту страшным словом «клеветник». Спорщиков несколько утихомирил Шахаев. Но Ванин все–таки не остался в долгу. Он немедленно рассказал разведчикам историю с Никитиным отцом, о котором как–то в минуту откровенности поведал Сеньке сам Никита. История эта следующая.
В хлев Пилюгиных глухой зимней ночью забрался волк и порезал всех овец. Обнаружив это несчастье, Никитина мать обрушилась на мужа с такой бранью, что тот вынужден был спасаться бегством к соседу своему, Патрикею. Но оказалось, что и у соседа та же беда: волк порезал и у него двух овечек. Вместо того чтобы посочувствовать ему в горе и поделиться своим, Никитин отец страшно обрадовался и бегом помчался домой. Прямо с порога он крикнул своей жене: «Не реви, дура!.. Чай, не у нас одних, у Патрикея тоже!»
– Я тебе говорил, Никита, что и ты в батюшку своего удался, — заметил Ванин в конце своего рассказа.
Сенька, очевидно, еще долго отчитывал бы своего обидчика, если б не увидел входившего во двор бывшего пехотинца: при посторонних браниться не хотелось — это было бы не в правилах развeдчиков, превыше всего ставивших честь своего подразделения и ревниво оберегавших ее. Приятели потолковали вволю, а когда, артиллерист, разжившись у Ванина закуркой, ушел, Сенькa заговорил, присаживаясь рядом с Пилюгиным на Кузьмичовой повозке:
– Нет, Никита, я — автор. Самый что ни на есть настоящий автор! И кто знает, может, когда и писателем стану, буду романы сочинять, как Лев Толстой. A что ты думаешь? — заторопился Сенька, перехватив недоверчивый взгляд Пилюгина. — Захочу вот — и стану писателем. Человек, он все сможет, коль захочет. Вот, например, сказать про тебя: захочешь стать настоящим разведчиком — и станешь. На один уровень со мной подымешься. Понял?.. Впрочем, вряд ли. И насчет писателя, конечно, я того, хватил лишку, — продолжал Сенька уже с едва уловимой грустью. — Для этого тонкость в голове нужна. А у меня нет такой тонкости. Вот у Акима — у того получится. В общем, учиться нужно нам с тобой. Никита, вот что я тебе скажу, — подытожил Ванин с неожиданной серьезностью и, приподнявшись, соскочил с повозки.
Подумав, сообщил:
– Пойду соберу своих ребят, потолкую с ними.
– О чем это? — удивился Никита.
– Знаю, о чем.
– А все–таки?
– Может, о международной обстановке вопрос засвечу. Ишь ты, какой любопытный! Приходи в мое отделение, послушаешь. — И ушел, оставив Никиту в недоумении.
4
Аким Ерофеенко вот уже несколько минут находился в блиндаже начальника политотдела. Демин вызвал разведчика, чтобы сообщить о намерении командования послать его, Акима, на курсы политработников. До прихода Ерофеенко Демин был уверен, что Аким охотно согласится поехать на эти курсы. Однако полковник ошибся. Спокойно выслушав сообщение начподива, Аким попросил:
– Разрешите, товарищ полковник?
– Пожалуйста, говорите. Я вас слушаю.
– Если можно, оставьте меня в роте.
– Почему? — Демин даже привстал из–за стола. — Вы человек грамотный. Теперь вот вступили в партию. Из вас хороший политработник выйдет.
– Возможно, товарищ полковник, политработник выйдет из меня и неплохой. Но я прошу, очень прошу, товарищ полковник, не посылать меня. — Аким спокойно глядел на Демина.
– Да почему же? — еще более удивился начподив, пристально всматриваясь в худощавое, умное лицо этого странного солдата. — Должны же вы расти, в конце концов!
– Все это так, но я прошу…
– Однако же упрямый ты, братец мой, — перейдя на «ты», улыбнулся Демин.
– Я ж хохол, товарищ полковник.
– Ну ладно. Но может быть, ты все–таки скажешь о причине своего отказа. Ведь есть же какая–нибудь причина?
– Разумеется. Но боюсь, что мне трудно будет сказать о ней.
– А ты все–таки попробуй. Глядишь, и получится.
– Видите ли, товарищ полковник, — начал Аким задумчиво. — Я хочу… Понимаете, я хочу закончить эту войну… как бы вам сказать… непосредственно, своими руками, знаете ли… Остаться до конца солдатом…
– Ну, ну! — поощрил Демин, видя замешательство Акима.
– Вот вчера я разговаривал с одним румыном. Учителем работает в Гарманешти. Узнав о том, что я интеллигент, он удивился: «И вы — рядовой солдат?» — «Рядовой, — говорю, — что ж тут такого? У нас есть рядовые и поученее меня». — «Как же так? — удивляется румын еще больше. — У нас, — говорит, — такие, как вы, все по штабам да по канцеляриям сидят. Могли же вы писарем хотя бы стать?» — «Мог бы, — отвечаю ему. — У нас, — говорю, — каждый второй солдат может писарскую службу нести…» Вы, товарищ полковник, удивляетесь, к чему, собственно, все это?
Демин улыбнулся:
– Нет. Продолжайте.
– И кто же, спрашиваю я этого румына, воевать станет, если вес эти солдаты подадутся в писаря? Смеется. «Не понимаю», — говорит. A тут, собственно, и понимать–то особенно нечего. Со временем у нас в стране все станут интеллигентами. Так что же, выходит, в окопах и сидеть некому будет? Ведь Родину придется нам еще защищать, и, может быть, не раз…
– Понимаю. — Демин подошел к Акиму и положил свою руку на его острое, худое плечо. — Мечтатель ты, однако, Ерофеенко, мечтатель… А впрочем, я не настаиваю. Можешь оставаться у развeдчиков. Только знаешь, ефрейтор, ты не все сказал. Ей–богу, нe все. Лучше уж говори до конца, а то сам за тебя скажу. Ты все еще думаешь о том случае с предателем Володиным? Так ведь?
– Это правда, товарищ полковник. — Аким вздохнул, потрогал очки. — Думал о нем! Мне все еще кажется, что я в неоплатном долгу перед ротой, перед своими товарищами солдатами.
– Ну, это ты зря…
Договорить Демину помешал ординарец. Он вошел с улицы и доложил:
– К вам румын, товарищ полковник.
– Хорошо, зовите. Ну что ж, Ерофеенко, отложим наш разговор до другого раза. До свиданья!
Аким вышел. Через минуту в блиндаж протиснулась широкая плотная фигура Мукершану, который уже несколько месяцев находился в Гарманешти.
– Пришел с вами проститься, Федор Николаевич! — тщательно произнес он имя и отчество Демина, точно радуясь, что может произносить их правильно.
– Очень рад вас видеть, товарищ Мукершану. Садитесь, пожалуйста! — быстро пригласил начальник политотдела, протягивая навстречу Мукершану обе руки. На щеках Демина выступил румянец, очень красивший его лицо, и это оттого, что он не успел убрать вместе с бумагами фотографию жены и сына, на которую сейчас — Демин видел это — посмотрел Мукершану долго и внимательно, даже, как показалось полковнику, с тоской и скрытой завистью.
Мукершану понял смущение Демина и то, отчего оно произошло. Теперь Николае уже сам не мог удержаться, чтобы не спросить:
– Жена? — Он показал на снимок, с которого прямо на них смотрела молодая женщина с очень строгим и вместе с тем очень простым лицом, освещенным большими спокойными глазами. На руках она держала сына, круглое личико которого ничего не выражало, кроме того, что должно было выражать лицо ребенка, — удивленно–наивной радости и тщетного желания понять, что делается вокруг и для чего все это.
– Жена и сын, — ответил полковник по возможности спокойно.
Мукершану теперь сам смутился и поспешил перейти к делу:
– Центральный комитет посылает меня в Бухарест. Там формируются рабочие дружины для защиты столицы от гитлеровцев и для свержения фашистского режима Антонеску.
– Желаю вам удачи, товарищ Мукершану. Помните, что Красная Армия не оставит вас, придет к вам на помощь!
– Спасибо, Федор Николаевич! — Мукершану крепко сжал в своих рабочих ладонях маленькую энергичную и твердую руку Демина. — Мы держим экзамен перед вами, перед своими старшими товарищами, пришедшими к нам на помощь!
Мукершану хотел сказать что–то более сильное, но волнение помешало ему. Он замолчал, порывисто обнял Демина, и они крепко поцеловались.
– Спасибо за все, за все!..
– Желаю удачи!.. — повторил Демин. — В селе, должно быть, вы неплохо поработали. Крестьяне, надо полагать, многое поняли?
Мукершану задумался, лицо его потемнело. Заговорил глухо:
– Поняли, конечно, кое–что. Но, к сожалению, далеко не все. — Он поморщился, признался с какой–то беспощадной для себя решимостью: — Тут и я допустил ошибку: больше митинговал. А нужно было говорить с каждым и отдельности. И вот что теперь у людей на душе — не знаю. Что ж, будем учиться. Борьба только начинается. До свидания, Федор Николаевич!
Полковник, как и в тот вечер после первой их встречи, долго прислушивался к твердым, медленно угасавшим шагам удаляющегося от него человека.
– Счастливого пути, товарищ! — тихо, про себя, проговорил начподив. «Мое положение казалось куда лучше, — подумал он. — А оно вон, оказывается, как!» Потом достал политдонесение, заготовленное инструктором. Стал читать, недовольно морщась. «Вот развез! — мысленно ругал он инструктора. — Преамбула на целую страницу. А кому она нужна, эта преамбула?» Позвал
ординарца.
– Верните это Новикову, пусть сократит на три четверти!
«Ну же и писучий, дьявол!.. А что, если в донесении сообщить разговор с Ерофеенко?.. Любопытные, оригинальные мысли у этого солдата. И все сложно, интересно». Демин вынул блокнот и стал торопливо что–то записывать в него.
Мукершану по узкому деревянному настилу, под которым где–то далеко внизу плескалась вода, перешел через овраг, разделявший село на две неравные части, поднялся на гору и зашагал по узкой аллее, между густых зарослей черемухи и одичавшей вишни. Ночь была безлунная, теплая и немножко душная, как бывает перед дождем. Слева, в кустах, звонко щелкала и свистала
какая–то, должно быть совсем крохотная, птичка. Мукершану остановился и, улыбаясь, попытался изобразить свист и щелканье пичуги. Но у него ничего не получилось. Радуясь озорному птичьему веселью, Мукершану вместе с тем чувствовал какую–то неловкость, что–то беспокоило его. «Что бы это могло быть?» — подумал он. Пташка помолчала, как бы прислушиваясь, и когда человек затих, она залилась еще энергичнее, засвистала и защелкала звонко и рассыпчато, будто обрадовалась, что так, как она, человек не может свистать и щелкать.
«Тень–тень–тень… тин–тин–тин… кеть–кеть–кеть… киви–киви–киви…» — неслось из кустов.
Мукершану, заслушавшись пением озорной птахи, остановился и еще раз сам пощелкал языком, и снова птичка слушала и, дождавшись, когда он замолчал, защелкала и засвистала громче и задорнее, будто смеясь над беспомощностью человека.
Мукершану весело захохотал.
«Тень–тень–тень… киви–киви–киви…» — ритмично и сочно звенело в кустах, от которых уже чуть веяло освежающей прохладой упавшей росы.
Мукершану присел на камне под кустом, в котором щелкала и свистала невидимая и бесстрашная пичуга, и, прикрыв лицо руками, задумался. Чувство легкого беспокойства не покидало его. И вдруг он вспомнил. Ах да, да… все это связано с тем фотоснимком молодой женщины со строгим и ясным взглядом, который он видел у начальника политотдела. Конечно, поводом его беспокойства был именно этот фотоснимок. И Мукершану уже видел лицо другой женщины: на него смотрели веселые глаза подруги, товарища по партийной работе, родные и милые глаза Анны, которую расстреляли полицейские в 1933 году в Гривице, во время железнодорожной забастовки.
Сорокапятилетний здоровый, сильный человек, Мукершану, может быть, только сейчас подумал, что, подобно всем людям, живущим на земле, он мог бы быть мужем, отцом, пользоваться радостями, которые дает человеку семья, — такими радостями, которых у него не было. Грусть охватила его, но то была необычная грусть, она не давила сердце, не обливала его жгучей горечью, она была смешана с той неповторимой и великой радостью человека, который готовит счастье другим — всем этим обездоленным Бокулеям и Корнеску, отцы, деды, прадеды которых и сами они жили в вечном рабстве, женились, любили, плодились только для того, чтобы увеличить число рабов и несчастных на своей бедной земле.
Невидимая пичуга вспорхнула, с вeтки на вeтку перебралась поближе к сидевшему человеку и затрещала над самым его ухом. Мукершану открыл лицо и беззвучно засмеялся.
«Киви–киви–киви…» — смеялась и птаха.
Напротив зашумели кусты. Там мелькнуло что–то черное, живое. Грохнул выстрел. Пуля тонко пропела над самой головой Мукершаиу. Он упал в канаву. Раздался второй выстрел, и темное пятно метнулось из–за кустов в переулок. Стало тихо–тихо. Бойкая пташка замолчала. Мукершану поднялся, вышел на дорогу и быстрыми твердыми шагами направился к дому Суина Корнеску.
Там он молча собрался и, уже уходя, тихо сказал провожавшему его Суину:
– В селе орудует враг. Будьте осторожны. В меня сейчас стреляли.
Патрану и поп, дрожа от страха и нетерпения, ожидали молодого боярина Штенберга в саду, укрывшись под деревом. Когда раздались выстрелы, они нe выдержали, покинули свое укрытие и побежали к калитке, где должны были встретить лейтенанта.
– Ну что? — спросил Патрану, открывая калитку запыхавшемуся Штенбергу. Но тот не дождался, когда ему откроют, и, как легавая затравленная собака, легко перемахнул через забор.
– Ну что? — повторил свой вопрос Патрану. — Что?
– Наповал!.. — прохрипел офицер, трясущимися руками отвинчивая пробку фляги, в которой бултыхалась водка. — Готово!..
– Слава те… Одного покарал бог… Щенком помню его… — перекрестился поп.
– Работал у меня! — сказал Патрану, истово крестясь вместе с попом. — Вредный! Всех бы… Всех!..
– Ты вот что, господин Патрану, не очень–то увлекайся!.. Осторожней надо!.. А то, знаешь, они могут быстро… — лейтенант выразительно черкнул ребром своей белой ладони по горлу. — А ты нам еще нужен будешь!.. Списки готовы?.. — спросил он отрывисто, выплеснув на землю остаток водки.
– Готовы, ваше благородие!.. Готовы, господин лейтенант!.. Всех записал: и тех, что митинговали, и тех, что землицу вашу меж собой поделили. Вот они — Корнеску, Бокулей…
– Ладно!.. Сам разберусь!.. А сейчас — спать!.. Да… не знаешь, где находится Василика?..
Патрану промолчал, сделав вид, что не расслышал слов боярина. Штенберг резко повторил свой вопрос.
– Я не хотел вас огорчать, господин лейтенант. Эта паршивая девчонка вышла замуж за старшего сына Александру Бокулея.
– За Георге?
– Так точно, за него… Вернулся! Вместе с русскими пришел. Вот бы кого…
– Хорошо! — резко остановил офицер. — Дойдет очередь и до него…
Сунув списки в карман мундира, размякший лейтенант неровной походкой направился к каменному сараю, где укрывался уже третьи сутки. Вспомнив все свои нерешительные действия, все колебания и раздумья, он сейчас сам удивился тому, что оказался в конце концов способным на столь рискованный поступок. А получилось здорово! Все в порядке. Вот только Василика…
Вскоре он спокойно спал.
5
С утра Бокулей–старший выехал косить пшеницу на том самом участке, где вспахать и посеять ему помогли русские солдаты. Взяв в руки крюк, румын долго не решался взмахнуть им. Подумав, он положил его у межи, засучил рукава и, как пловец разгребая желтые тяжелые волны и радостно щелкая языком, вошел в пшеницу. Острые усики колосьев больно щекотали его подбородок, потное лицо, но старик будто и не чувствовал ничего. Он плыл по желтой реке все быстрей и быстрей, то пел, то насвистывал, то, захватив охапку жаркой и духмяной пшеницы, плотно прижимал ее к своей груди. Затем крестьянин вернулся на прежнее место, отыскал межу, отделявшую его полосу от соседнего надела, и стал быстро ходить по ней взад и вперед, смешно подпрыгивая. Василика, приехавшая вместе со свекром вязать снопы, глядела на него и улыбалась. Ей хотелось похохотать над ним, но она стеснялась. Александру Бокулей — и это знала Василика — боялся, что сосед не заметит межи и станет косить его пшеницу. И чтобы сосед заметил и не захватил чужой делянки, старик решил получше протоптать межу, которой до этого почти не было видно. Вместо межевого кола[21] он еще раньше выкопал небольшую канавку, которая, однако, сейчас сильно заросла.
С Александру Бокулея ручьями катился пот, а он все прыгал и прыгал на меже. В том месте, где тяжелые колосья, откинутые ветром, перевешивались в сторону соседнего поля, Бокулей торопливо, но осторожно собирал их в руку и перегибал спелые восковые стебли в свою сторону. При этом он что–то сердито ворчал себе под нос, словно бы делал выговор непокорным колосьям за непочтительность к законному хозяину. Убедившись, что межа стала достаточно заметной, крестьянин начал косить. Крюк долго не хотел подчиняться его рукам. И не удивительно: ведь румын впервые в своей жизни пользовался этим странным орудием. Крюк смастерил для хозяина Пинчук, убедив старика, что косить им все же спорее.
«Не комбайн эта штука и даже не лобогрейка, но всо же ей легче працювать, чем серпом», — говорил он, вручая Бокулею старшему крюк. Кузьмину Петр Тарасович приказал обучить старика пользоваться этим нехитрым приспособлением, но тот не успел, был занят на другой работе: три дня подряд возил к переднему краю боеприпасы, помогая полковым обозам.
В конце концов старик приноровился, и дело пошло. Работал он до одури, до знобящей дрожи во всем теле. Василика, напевая свои песенки, еле поспевала за ним вязать снопы.
– Поторопись, Василика, поторопись, соловушек! — улыбался ей свекор.
Они собирались было уже перекусить, как из ближайшей балки выскочил всадник и в одно мгновение очутился рядом с ними. Василика тихо вскрикнула, выронила горшок с молоком и, бледная, стала пятиться назад: во всаднике она узнала молодого Штенберга. Тот плотно сидел в седле, не спеша вынул саблю из ножен, шевельнул короткими черными усиками, подрагивая скулами, прошептал:
– Жнешь?
– Жну… — торопливо ответил старик и некстати поздоровался: — Буна зиуа![22]
– Буна сяра![23] - В руках офицера ослепительно и ядовито блеснула сабля.
Василика с пронзительным криком бросилась к нему, но опоздала. Боярин уже успел взмахнуть саблей и рубануть наотмашь по бараньей шапке старика. Бокулей–старший не успел и простонать. Он упал на землю и только слышал, как затрещала сухая стерня под копытами топтавшегося на месте жеребца. Крестьянин попытался было приподнять голову, но острая боль пригвоздила его к месту. Все вокруг было раскаленным. Горячей была земля, она обжигала старику скрюченные, уродливые пальцы, мокрую спину, голые пятки. Воздух тоже был горяч, сушил глотку, ноздри…
Омертвев, Василика широко открытыми от ужаса черными неподвижными глазами смотрела на молодого боярина, торопливо освобождавшего ногу от стремени. Она даже не смогла закричать, когда он схватил ее на руки и понес к коню. Придя в себя, она стала вырываться, кусать ему лицо, руки. Он не чувствовал боли, всe время твердил:
– Василика… Василика…
Молодой боярин пытался взобраться вместе с Bасиликой на коня и не мог: девушка сопротивлялась, царапалась, отталкивала его от себя. А в это время за горой, на немецких артиллерийских позициях, чуть ли не одновременно прогремели два орудийных выстрела: должно быть, немецкие наблюдатели заметили странную возню на пшеничном поле. Снаряды разорвались в пяти шагах от Штенберга и девушки. Василика коротко вскрикнула и, быстро бледнея, обвисла на руках лейтенанта. Бросив ее, боярин побежал к тому месту, где стоял конь: конь барахтался на стерне, по его крупному телу волнами проходили судороги. Штенберг метнулся в пшеницу, пробежал немного и упал, чтобы отдышаться.
А вдали, где–то далеко за Пашканами, синели Карпаты, равнодушные к этой маленькой человеческой драме. В недокошенной пшенице дружно и бойко застучали неутомимые молотобойцы–кузнечики. Им тоже не было никакого дела до крестьянина, распластавшегося на земле, и до несчастной Василики. Выскочила из норки мышь, бисерным глазком посмотрела на человека и опять скрылась в норке. Выбежал откуда–то заяц, сослепу налетел было на крестьянина, страшно перетрусил, дал прыжка вбок и исчез в пшенице…