ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Дивизия генерала Сизова получила приказ начать демонстративное наступление 19 августа, за день до общего прорыва вражеской обороны на территории Румынии.
За неделю до штурма вражеских укреплений небольшая группа разведчиков и саперов получила необычное задание. Она должна была на этот раз нe только захватить «языка», но и взорвать центральный неприятельский дот, ликвидации которого командование придавало большое значение: дот был едва ли по самым серьезным препятствием на пути наших полков, уничтожение его нарушило бы всю огневую систему обороны противника на значительном участке и создало бы в ней ничем не заполнимую брешь. На подготовку к выполнению этого задания ушло много времени, а когда все было готово, генерал лично вызвал Забарова и сказал:
– Это, может быть, лейтенант, самое ответственное задание из всех заданий, выполняемых вашим подразделением. Но я надеюсь, как всегда, на разводчиков. С вами пойдут лучшие саперы–подрывники, — и генерал крепче обычного пожал руку Забарова.
Федор решил действовать двумя группами. Первая группа во главе с ним захватывает «языка» и немедленно возвращается в свое расположение. Вторая, под командованием Шахаева, с одним сапером врывается в дот и подготавливает его взрыв. Так как задача первой группы была несколько легче, во всяком случае, не новой для разведчиков, лейтенант взял с собой в основном молодых разведчиков, а с Шахаевым остались «старички» — Сенька, Аким и Каримов. Парторг неожиданно попросил в свою группу еще и Никиту Пилюгина. Узнав об этом, Ванин шепнул на ухо старшему сержанту:
– Куда вы его? Подведет он нас всех.
Шахаев резко остановил Ванина:
– Не твое дело. Понял?
Ванин решительно ничего не понял, но промолчал: он слишком любил парторга и верил ему, а потому не мог спорить с ним, как с другими.
В полночь разведчики, еще днем выдвинувшиеся на передний край, отправились в путь. Все заметили, как Никита, шедший вначале позади группы, бочком–бочком пробираясь по траншее, обогнал Акима, Сеньку, Каримова и зашагал рядом с парторгом. Тот, заметив Пилюгина, спросил:
– Боишься, Никита?
– Оно бы ничего… — уклончиво пробормотал Пилюгин, — да маскхалат у меня неважный… порванный весь…
– Никита опять жалуется, — шепнул Акиму Ванин. — И чего только Шахаев возится с ним?
– А чего он с нами возился? Забыл? — напомнил Аким, но Сенька оскорбился:
– Ты стал невыносимый, Аким. Тебе нельзя ничего сказать. Сразу начнешь философию разводить…
– Какая тут философия?.. Ты, собственно, зря возмущаешься. И чем? Тем, что парторг из Никиты хочет сделать хорошего солдата?
– Э, напрасные хлопоты. Уж я этого Пилюгина знаю. Да и ты вот не взял его в свое отделение.
– Не взял, потому что не дали. А вот вернусь с задания и попрошу, чтобы Никиту перевели ко мне.
Разведчики приумолкли. Над их головами со знакомым шепелявым свистом пронесся тяжелый неприятельский снаряд, за ним пролетело еще несколько. Разрывы лихорадили землю. Стенки свежей траншеи тихонько осыпались. Потом раздались орудийные выстрелы позади разведчиков, и вновь в темном воздухе зашелестели снаряды, только теперь они летели в обратном направлении.
У нейтральной полосы разведчики встретились с двумя саперами, которые еще накануне сделали проход в неприятельском минном поле и проволочном заграждении и теперь проверяли, не загородил ли вновь враг этот проход. Убедившись, что все в порядке, они присоединились к разведчикам для выполнения основной задачи: один шел с группой Шахаева, другой — с Забаровым. Где–то впереди и слева скороговоркой протатакал пулемет, косые трассирующие очереди пронеслись мимо. Забаров проводил их глазами и спросил у сапера, все ли в порядке. Сапер утвердительно кивнул головой. Пулемет снова дал несколько очередей. Шахаев почувствовал, как чьи–то руки крепко ухватились за его маскхалат. Оглянулся — Никита.
– Ты что?
Пилюгин не ответил. Да и без слов было все ясно.
– Ничего, ничего… — чуть внятно проговорил парторг. Немного приподняв голову, он с удивлением увидел недалеко перед собой темную покатую громадину, смутно возвышающуюся на фоне неба; по правую и левую стороны, только чуть подальше, тоже сутулились железобетонные чудовища, страшные в своем слепом и угрюмом безмолвии.
Забаров дал знак прекратить движение. Привычное чувство близкого поединка овладело им. Он весь подобрался; пальцы больших рук, отяжелевшие от прихлынувшей к ним крови, туго сжимали автомат. Лейтенант резко взмахнул рукой, и разведчики разделились на две группы. Забаров со своей группой двинулся вперед, обходя дот с двух сторон.
Шахаев взял левее, быстро выдвинулся далеко за укрепления, перехватил траншею, соединявшую основную линию немецкой обороны с центральным дотом, и остановился здесь, ожидая дальнейших событий. Вокруг было тихо. Только один раз раздались чьи–то шаги, чужая речь, но вскоре все угомонилось. И вдруг, точно ножом по сердцу, тишину вспугнул тяжелый чугунный звяк, затем–короткий, сдавленный хрип. Возле дота замелькали, засуетились человеческие фигуры. Огромный силуэт метнулся вправо, за ним — другой, третий…
Оставив Сеньку и Каримова для прикрытия, Шахаев с остальными разведчиками и сапером побежал по траншее к доту. Тяжелая чугунная дверь была открыта и тихо, со ржавым скрипом покачивалась. Заскочив в дот и держа автомат наготове, парторг включил электрический фонарик, огляделся. На полу с рассеченным надвое черепом лежал убитый немецкий солдат. Стальная желтая пулеметная лента плоским червем опутывала его, один конец ленты находился в приемнике крупнокалиберного станкового пулемета, установленного на бетонированном заступе амбразуры. На железной койке, стоявшей слева от входа, лежали мундир и брюки другого немца, которого, по–видимому, разведчики уволокли в одном белье. В амбразуре, как и предполагали в штабе дивизии, были установлены два пулемета и одна легкая противотанковая пушка.
Внутри дота — сложенные штабелями ящики с боеприпасами. Шахаев осмотрел все это и уже соображал, как лучше и вернее подорвать дот, как вдруг за дверью вступили в бой Ванин и Каримов. Приказав Акиму, Никите и саперу остаться в доте, Шахаев выбежал в траншею, но тут же был сбит сильным тупым ударом в плечо. Выскочивший вслед за ним Никита Пилюгин втащил его обратно в дот.
– Перевяжите меня. Я ранен, кажется, — попросил Шахаев и почувствовал легкое головокружение.
Аким и Никита подняли его, положили на койку. Кровь, смочив гимнастерку и маскхалат, пробилась наружу. Шахаев, страдающий малокровием после тяжелого ранения на Днепре, сейчас быстро терял силы. При свете зажженных Акимом немецких карбидных ламп лицо его было матовым; прямые белые пряди волос прилипли к высокому, покрытому капельками испарины лбу; губы плотно сжаты. Аким и Никита с трудом перевязали его.
– Оставьте меня. Помогите Сеньке и Каримову… Скажите, чтобы отошли в дот… Держаться в доте… в доте… — он тихо застонал и вдруг заговорил бессвязно: — Начподив… Аким… вручения. Пинчук — приготовить… — и вовсе умолк.
Страшный, раздирающий душу крик заставил Акима вздрогнуть.
– Товарищ старший сержант!.. Зачем вы… Постойте!.. Не надо!.. Пропадем мы без вас!..
Никитин вопль вывел Шахаева из минутного забытья.
– Что ты, Никита? Вот чудак!.. — улыбнулся укоризненно–ласково. — Что мне сделается… Сейчас отдохну, и пойдем бить их, сволочей.
Стрельба за дверью разгоралась. Автоматные очереди мешались с трескучими разрывами ручных гранат; в дверные щели тянул знакомый горький дымок сгоревшего пороха. Немцы стреляли разрывными; иногда такие пули попадали в железобетонные стенки дота; за дверью мигали короткие вспышки, острые осколки бетона стучали по стальной плите двери. Так длилось до самого утра. Перестрелка не прекращалась. Сенька и Каримов, очевидно, находились на прежнем месте.
Утром, когда первый косой луч солнца отточенным, сияющим и холодным лезвием блеснул в амбразуре, а немного окрепший Шахаев намечал план дальнейших действий, за дверью разорвалась граната и вслед за этим послышалось страшное многоэтажное ругательство. Затем дверь распахнулась и в нее вместе с клубами удушливого дыма ворвался весь залитый кровью и оборванный Сенька Ванин.
– Где у вас патроны?.. Патроны давайте. Дот окружают! Не выходите!.. Не выходите отсюда, товарищ старший сержант! Отстреливайтесь из амбразуры, а то все погибнем! — хватая у Никиты и Акима заряженные диски автомата, кричал он. Потом вновь выскочил, захлопнув за собой дверь.
Шахаев попытался приподняться, но не смог. К тому же он и сам понял, что выходить из дота теперь ужо не было никакого смысла: расстреляв все патроны, Ванин и Каримов вынуждены были также укрыться во вражеском доте. Шахаев удовлетворен был хотя бы уже тем, что дот этот выведен из строя и немцы не могут им воспользоваться, когда наши начнут штурм. Немцы боялись приблизиться, но они плотно окружили разведчиков, пристреляв выход из дота. Теперь советским солдатам можно было только взорвать дот, сделав его своей братской могилой. Но с этим Шахаев не спешил…
Так начался беспримерный поединок маленькой группы советских бойцов с гитлеровцами, поединок, о котором потом долго говорили и писали и который вошел в историю дивизии под именем «обороны Шахаева». Более двух суток длилась эта оборона. Первый день немцы пытались ворваться в дот и захватить разведчиков живыми, но скоро вынуждены были отказаться от этой попытки: шахаевцы косили их автоматными очередями и, на мгновение открыв дверь, забрасывали гранатами. Убитый группой Забарова и выброшенный из дота Пилюгиным немец сейчас лежал возле двери вниз лицом; в дверную щель разведчики видели, как большая фиолетовая муха деловито прохаживалась по его мундиру, пропитанному потемневшей кровью. От трупа начал исходить тяжелый запах, проникавший внутрь дота.
Неожиданно для всех Никита первый выскочил оттащить труп подальше от дота, но не успел этого сделать: пуля впилась ему в ногу, и он еле влез обратно. До этой минуты Никита как–то не выказывал признаков уныния, изредка пытался даже шутить, подтрунивать над другими, а сейчас, поняв, что выйти из дота уже невозможно, что кругом засели немцы с пулеметами, он вдруг загрустил, пал духом, рана показалась ему смертельной. Никита начал стонать. Шахаев, приказав перевязать ему ногу, первое время молчал, потом стон солдата стал раздражать его. Забыв о боли, парторг сполз с койки, наклонился над Пилюгиным.
– Зачем стонешь, Никита? — спросил он спокойно и строго, так, чтобы слышали все. — Ну зачем? Ты же хорошо знаешь, в каком мы положении. Твои товарищи ранены тяжелее тебя. Сенька, например… Однако он, видишь, молчит… Что с того, что ты разжалобишь нас? Немцы только обрадуются, если мы раскиснем. Вот перевязали тебя и больше ничем помочь не можем. Терпеть надо. Ты солдат… — Помолчав, закончил тихо и сурово: — Солдат, понимаешь?
Но Никита будто и не слышал Шахаева. Вытягивая шею, стонал:
– Воды…
Сенька поморщился и ничего не сказал. Аким глядел на Никиту своими кроткими голубыми близорукими глазами и тоже молчал.
Шахаев отвязал от ремня флягу, сунул ее горлышко в рот Никите. Сильные и жадные глотки солдата вызвали и у старшего сержанта невольные глотательные движения, он облизал сухие, горячие губы. Пилюгин минуту спустя просил снова:
– Воды…
Шахаев наклонился над ним вновь:
– Нет больше воды, Никита. И ты это знаешь. Зачем же спрашиваешь?
Немцы подтянули пушки и открыли огонь по доту. Крутой изгиб траншеи мешал им попадать в дверь. Снаряды с оглушительным треском ударялись о железобетон; мелкие осколки, отлетая от внутренних стен дота, впивались в разведчиков, добавляя к их ранам новые; солдаты лежали, уткнув лица в землю, боясь, что осколки попадут в глаза. Сенька насчитал около сорока прямых попаданий в дот, и примерно такое же количество снарядов упало поблизости. Чтобы заглушить боль от мельчайших осколков бетона, впившихся в тело, Ванин крепко сжал зубы и про себя считал, отмечая каждое попадание: «Сорок один… сорок два… пятьдесят… пятьдесят три…»
– Гитлерята паршивые! — вдруг выругался он. — Стрелять–то не умеют. Жаль, что рация у Акима поломалась. Передать бы на батарею Гунько. В два счета разделалась бы она с нашим дотом. И все тут…
Шахаев насторожился.
– Это что, Семен, капитуляция?
Сенька покраснел.
– Что вы, товарищ старший сержант… К тому это я, что плохая артиллерия у немцев… А нам — что?.. Коли не будет иного выхода…
– Не будет иного выхода!.. Сеня!.. Ванин!.. Друг ты наш веселый, тебе ли, старому разведчику, сталинградцу, говорить такие слова! — Шахаев сел посреди дота, в центре, сложил ноги по–восточному, калачиком, прищурил и без того узкие глаза. Добрые, умные и мудрые искринки вспыхнули в щелках припухлых век; нездоровый румянец выступил на худых его щеках. Он глядел то на одного, то на другого, и казалось, все светлеет вокруг, даже на губах Никиты скользнуло подобие улыбки. Вместе с тем бойцы чувствовали, что парторг тревожился, словно хотел сказать что–то и не находил нужных, сильных слов. Первым это заметил Аким; он перестал копаться в поврежденной рации, внимательно глянул на старшего сержанта. Откинул назад непокорную светло–русую прядь Ванин, заиграл живыми смелыми глазами, будто желая сказать: «Посмотри–ка на нас, товарищ парторг! Мы вовсе не унываем!.. Мы еще и веселиться можем! Чего там!»
Шахаев, поняв состояние солдат, предложил:
– Давайте, товарищи, споем…
– Петь нада… Всем нада!.. — горячо и обрадованно подхватил Каримов.
Немцы то ли сделали перерыв на обед, то ли еще по какой причине, но только прекратили обстрел.
– Давай затягивай, Семен, — попросил Аким.
Однако Ванин, помрачнев, проговорил:
– А песня не получится. Нет запевалы. Кузьмича нет…
Шахаев посмотрел на него долго и пристально и сразу понял, что не в песне дело: просто солдат вспомнил, что где–то совсем недалеко отсюда есть старый добрый Кузьмич, Пинчук, Наташа, Забаров, все разведчики, все наше, и там жизнь. А тут…
Начался третий день «обороны Шахаева». И парторгу показалось, что дальше держаться невозможно, что нельзя еще хотя бы на несколько часов оттянуть то, что должно было произойти. Показалось это и по взглядам солдат и еще больше по словам Сеньки: «А песня не получится». Что ж, вот как будто сделано все, что должно и возможно было сделать; все физические и духовные силы иссякли; можно, пожалуй, и кончать. Кто обвинит их в этом?
– Зажигай!.. — хрипло приказал саперу Шахаев, видя, что солдаты знают, что он хочет отдать этот последний приказ, и давно ожидают его.
Сапер долго не мог зажечь, спички ломались. Солдаты сбились вокруг парторга, обнялись.
2
В подразделениях все было готово. Еще накануне ночью несколько тяжелых батарей было выдвинуто к переднему краю. Зарывать в землю многотонные махины артиллеристам помогли саперы и пехотинцы. Выдвинулась далеко вперед и батарея Гунько. Бывший наводчик, а два дня назад получивший звание старшины Печкин являлся чуть ли не главным помощником командира батареи. Он бегал возле орудий, покрикивал на сержантов и солдат, торопил их. Подвизался в качестве бывалого артиллериста и Громовой. Он успел обрести осанку завзятого пушкаря — солидная медлительность, полное презрение к не умолкавшей ни на минуту пальбе, неторопливая походка вразвалку, вполне соответствующая и роду войск и чину паренька: он принял от Печкина расчет, и не какой–нибудь, а первый, по орудию которого, как известно, производится пристрелка репера и строится параллельный веер. Фамилия у него была звучная и как–то мало подходила к его щупленькой фигурке, а еще меньше — к тонкому голоску. Ванин серьезно советовал ему изменить фамилию и прозываться Колесницыным–Пророковым, что, по мнению разведчика, звучало бы еще внушительнее. Но Громовой никогда не верил ни в Илью–пророка, ни в его огненную колесницу, а потому от предложения Ванина отказался.
Сейчас Громовой, выверяя прицельные приспособления, спрашивал нового наводчика Ваню, парня молчаливого и на вид угрюмого:
– Дострельнем до Бухареста, Ваня, а?
– Поднатужимся ежели… — неохотно отвечал тот, недовольный, видимо, тем, что Громовой не доверял его умению, сам проверял прицел.
– Ежели поднатужимся, то и до Берлина…
– Коли танки подсобят, — проворчал Ваня.
– Танков хватит. На днях мы со старшиной ездили в лес, за Гарманешти, в артмастерскую, так в этом самом лесу их видимо–невидимо…
– Кого?
– Танков, темнота! Кого, кого!..
– Так бы и сказал.
– Так и говорю. Стоят в лесу, загорают, все новенькие, с иголочки. Танкисты на меня даже с завистью поглядели. «С передовой?» — спрашивают. «С передовой, — отвечаю. — Откуда же мне быть!» — «А мы, — говорят, — вот скучаем тут, держат нас на привязи». — «Успеете, — говорю, — навоюетесь!» Понял, еловая твоя голова, об чем речь? Целые скучающие бригады стоят за нашeй спиной. Стало быть, резервы у нас богатые. Вот завтра как шандарахнут! Видал, кто вчера на нашем энпе был? То–то оно и есть. Командующий фронтом тут появлялся! A ты…
Громовой не договорил. Его отвлек батарейный связист, выкрикивавший в трубку:
– «Клен», «клен»!.. Я — «акация». Проверка.
– Дуб ты, а не акация, — заметил сердито Громовой, обиженный тем, что ему не дали довести до конца «стратегическую мысль», как он сам назвал свои рассуждения. — Кто ж так орет в трубку? Немцы могут услышать. У них от страху слух–то, поди, заячий теперь, всякий шорох слышат.
Под зеленой сеткой, которой было прикрыто орудие, сидели артиллеристы и негромко разговаривали. Как всегда в свободную минуту, они обсуждали вопросы большой политики, весьма важные с их точки зрения проблемы.
– А что будет с Антонеской, товарищи? — спрашивал один, очевидно, только для затравки: солдатами не раз обсуждался этот вопрос, и участь Антонеску, в сущности, была давно уже предрешена ими.
– Повесят, что ж ему еще, — отвечал второй боец таким тоном, словно бы оскорбился тем, что его товарищ не понимает таких простых вещей.
– С Гитлером бы их на одной перекладине… — мечтательно проговорил первый и неожиданно добавил: — Его, Антонеску, теперь, кажись, и сами румыны повесили б…
– Кто знает?
– Что ж там знать? Повесили б, говорю тебе!
– А почему ты так думаешь?
– Почему, почему!.. Тоже мне новый почемукин объявился!.. Что ты ко мне пристал? — зашумел солдат, должно быть больше сердясь на себя оттого, что не мог сразу ответить.
Он помолчал, подумал и уже уверенно выложил:
– Ты видал, что в Гарманешти творится? Подняли румыны голову. Митинги у них там и прочее. По шапке хотят они своего Антонеску. А откуда у румын взялась такая храбрость, как ты думаешь? — наступал на своего оппонента солдат. — А я скажу тебе откуда. Силу простой румын, трудовой то есть, почувствовал, потому что мы с тобой здесь объявились. Мы хоть в ихние дела и не влезаем, а духу придаем, смелости в общем. К тому же мы их не обижаем. Стало быть, их обманывали насчет нас, головы им морочили то есть… А кто морочил? Ясное дело, Антонеску, этот Ион паршивый! Понял теперь?!
Сквозь сетку брызгами лился яркий полдневный свет, рябил мельчайшими бликами бронзовые лица артиллеристов, нагревал стальные тела орудий.
– Снять сетки! — скомандовал старший на батарее, и огневые ожили.
– Гляньте, ребята, пехота уже навострила уши! — крикнул Громовой, показывая на стрелков, которые, облокотившись на кромки окопов, напряженно всматривались вперед, в подернутые текучим маревом седые горбы дотов.
Недалеко от батареи Гунько расположился со своим молодым помощником старшина Фетисов. Он и Федченко, тот самый юный солдат, которого Фетисов когда–то обучал окопному искусству, приготовились бить по амбразурам дотов. По должности старшины роты ему, Фетисову, находиться бы не здесь, но он упросил командира роты и комбата разрешить ему произвести «эксперимент», испытать новое свое изобретение — бронебойку с оптическим прицелом. Адъютант старший батальона, лейтенант Марченко, только что возвратившийся из госпиталя, плохо верил в затею Фетисова и сказал ему:
– Бросил бы ты, старшина, заниматься ерундой. Ничего из этого не получится.
Фетисов удивился таким словам Марченко, но спорить с начальником не полагалось. За старшину, однако, вступился комбат и разрешил испытать новое оружие. А когда Фетисов отошел, комбат сказал, обращаясь к адъютанту старшему:
– Не понимаю я тебя, Марченко. Ведь грамотный ты человек. Штабное дело поставил в батальоне неплохо. И вдруг не уразумел простых вещей. Ведь для нас Фетисов — клад!
3
Генерал Сизов с самого утра находился на своем наблюдательном пункте. Сюда позже пришел и начальник политотдела. Демин вместе с работниками своего аппарата последние дни почти все время находился в полках, проверяя готовность подразделений, накоротке совещаясь с заместителями командиров по политической части, с парторгами, комсоргами и агитаторами. Сейчас полковник делился с генералом своими впечатлениями.
– В первом батальоне тюлинского полка были? — спросил Сизов.
– Был.
– Как там Марченко себя чувствует?
– По–моему, с ним все в порядке. Хлопочет, ни себе, ни другим покоя не дает. Не без заскоков, конечно. Не хотел, например, дать старшине Фетисову испытать свое изобретение. В батальоне этом есть такой удивительный вояка!
– Фетисов–то? Знаю о нем. Еще по Днепру! Конструктор–рационализатор!
– Вот–вот! Какая светлая голова! Вы знаете, что он придумал? Бронебойное ружье с оптическим прицелом, то есть снайперскую бронебойку. Буду, говорит, по амбразурам дотов бить. Каково!
– Ловко придумал, ничего не скажешь! — от души похвалил генерал. — Наверное, в дивизии таких много, только мы их плохо знаем. Ваши политработники, Федор Николаевич, в первую очередь должны присматриваться к таким людям и сообщать о них нам. Мы, начальники, должны учиться у таких своих солдат. Ведь это золотой народ. Сколько полезного они могут подсказать нам!
Демин помрачнел. «Начальник политотдела — и упустил такой важный вопрос», — подумал он про себя осуждающе.
– Выберем подходящее время и место. Проведем вроде слета бывалых воинов, — сказал он.
– Хорошая мысль. Обязательно созовем такой слет. А пока что дайте указание своим работникам, чтобы присматривались к людям, искали в ротах своих Фетисовых… — генерал еще что–то хотел сказать, но подошел адъютант и показал на часы.
– Пять минут осталось, товарищ генерал.
– Хорошо. Передайте командирам полков, чтобы не отходили от аппаратов, — лицо комдива приняло свое обычное суровое выражение, которое–Демин знал это — станет радостно воодушевленным, как только начнется дело.
Сизов снова обратился к полковнику Павлову:
– Так вы, Петр Петрович, полагаете, что разведчики все еще находятся в доте?
– Да, Иван Семенович, так. Иначе немцы не стали бы стрелять по своему же доту, — ответил Павлов, чаще обычного встряхивая контуженым плечом. — И Забаров убежден в этом. А ведь он, сами знаете, ошибается редко. И очень просил меня, чтобы артиллеристы не трогали центрального дота.
– А если разведчиков уже нет? Вы понимаете…
Оба замолчали.
– Понимаю, — после некоторого раздумья сказал Павлов.
– Если в доте в самую последнюю минуту окажется враг, то это — сотни наших жертв, и полки не прорвутся…
– Вы — командир дивизии, принимайте решение сами, — глухо проговорил до этого молчавший Демин.
Лицо генерала налилось кровью. Он подошел к стереотрубе, глянул в нее, потом оторвался и снова заговорил, обращаясь к офицерам, но только уже на другую тему:
– Как видите, опять на нашу долю пришлась самая неблагодарная задача…
– Делать вид, что мы–то и являемся гвоздем всего дела, главным направлением? — начальник политотдела устало улыбнулся, вспомнив, что точно такую же задачу дивизия выполняла на Донце. — А мне думается, Иван Семенович, что это — самая благодарная задача: обманывать противника, путать все его карты.
– Так–то оно так. Но люди… — генерал поморщился, помрачнел. — Впереди сплошные доты, а у нас артиллерии… сами знаете. Половину орудий пришлось отдать левому соседу. Вся надежда на тяжелые пушки. А сегодня отправили все тому же левому соседу еще две минометные батареи.
– Очевидно, так нужно.
– Разумеется, — сказал генерал и сразу стал прежним–спокойно–сосредоточенным. Плечи его по обыкновению приподнялись, и весь он сделался каким–то упругим. Обернувшись к Павлову, сказал:
– Петр Петрович, центральный не трогать.
Павлов и Демин облегченно вздохнули, но через минуту беспокойство охватило их с новой силой: «А вдруг в доте будут немцы?»
Генерал позвонил командиру полка Тюлину:
– Направление держать на центральный дот.
Положил трубку, присел, откинул тяжелую голову назад, прижавшись затылком к холодной стенке блиндажа. Долго молча глядели друг другу в глаза — начподив и генерал. Им, должно быть, было очень тяжело. Потом Сизов быстро встал на свои твердые, сильные ноги, как–то встряхнулся, громко и торжественно сказал:
– Петр Петрович, начинайте!
4
Из кармана полинялых, истертых до блеска, словом — видавших виды брюк Владимира Фетисова выглядывала аккуратно свернутая кумачовая головка маленького флажка, — такие флажки покупают наши люди своим детям в дни революционных праздников.
Рядовой Федченко давно уж присматривался к этому флажку, но все не решался спросить старшину, зачем он ему понадобился. Наконец не выдержал и легонько ткнул по карману Фетисова.
– Это… для чего, товарищ старшина?
– А что, помешал он тебе?
– Нет, просто так. Интерес разобрал. Зачем, мол, этот флажок старшине понадобился. Первое мая прошло, а до Октябрьской далековато…
– У нас и ныне праздник. Разве не знаешь, какой день? Вот сейчас…
Близкий и оглушительно резкий выстрел орудия Печкина оборвал речь Владимира.
– Началось!.. — с ликующей дрожью в голосе прошептал Фетисов, чувствуя, как колючий, лихорадящий ток побежал по его жилам.
Разом с орудиями Гунько заговорили другие батареи, подали свой голос тяжелые пушки. Но артподготовка была необычно короткой и совсем, пожалуй, нестрашной для неприятеля, — она во всем не походила на те, которые предшествуют крупным наступательным операциям.
Едва открыли огонь батареи, в воздух врезались и певуче огласили окрестность красные ракеты. Тут же мимо Фетисова и Федченко, справа и слева, а то и перепрыгивая через них, на гору, к хмуро насупившимся и молчавшим дотам, побежали пехотинцы из роты Фетисова, наступавшей на самом левом фланге полка. Старшину так и подмывало вскочить на ноги и присоединиться к атакующим. Но, вспомнив, что он находится здесь с другой задачей, еще плотнее прильнул к бронебойке. Бегущие пехотинцы сквозь оптику прицела казались ему сказочными великанами. От вражеских укреплений их отделяло совсем малое расстояние. Вот бы еще одна, две перебежки — и…
Прямо в прицелившийся глаз Владимира из одного дота ударили частые, яркие вспышки первой короткой пулеметной очереди. В черном зеве амбразуры змеиным жалом замигало что–то красное и зловещее. Поднявшиеся было для очередной и, может быть, последней перебежки советские стрелки дрогнули, словно в недоумении потоптались немного на месте, потом опять побежали вперед, но уже не так дружно, как вначале. Сперва ткнулся в землю, не достигнув цели, один, за ним — другой, третий. И вот уже все пространство, отделявшее Фетисова от противника, вдруг стало до жути пустынным. Над ним медленно рассеивалась дымовая завеса, поставленная нашими артиллеристами и саперами.
Орудия Гунько первыми открыли огонь по этому доту. Фетисов хорошо видел, как от его покатых боков серо–голубыми, ослепляющими брызгами разлетались бетонные осколки. Но это не приносило доту особого вреда, — пулемет по–прежнему хлестал по залегшим цепям советских пехотинцев. Артиллеристы пытались и никак не могли угодить в амбразуру, жарко плюющуюся смертельными плевками пулеметных очередей.
Фетисов весь горел, готовясь произвести выстрел из своего ружья. Первый раз он не смог преодолеть волнения и промахнулся. Второй выстрел–неприятельский пулемет, моргнув, смолк. Hо пехотинцы не поднимались: нелегко солдатам расстаться со спасительной в этих случаях землицей. Им еще не верилось, что пулемет немцев замолчал навсегда. Фетисов, обливаясь потом, дрожа от внутреннего возбуждения, в бессилии кусал губы, кричал что–то залегшим солдатам, но в общей сумятице боя его никто не слышал.
– За мной, Федченко! Не отставай только!.. — хрипло крикнул он напарнику, ловко подхватывая тяжелое ружье. — Вперед, дружище!..
Владимир бежал, падал, проваливаясь в небольшие воронки и спотыкаясь о камни и обрывки колючей проволоки. С разбегу подлетел к доту, какая–то безумная и страшная сила внесла его на огромный раскаленный купол. Перед глазами удивленных и одновременно смущенных стрелков над дотом рдяно загорелся флажок. И недружное солдатское «ура» встряхнуло тяжкий полдневный августовский зной и молодым, все более набиравшим силы громом покатилось наверх, туда, к дотам, где в руках человека пламенно вспыхнул красный маленький флажок.
5
– Огонь! — коротко прокричал в трубку Павлов, учащенно дыша, как было всегда с командующим артиллерией перед большим делом. Услышав вслед за своим голосом грохот орудий, он тряхнул контуженым плечом, не заметив даже, как почти совсем вылез из траншеи наблюдательного пункта.
Это было ровно в два часа дня 19 августа 1944 года, когда дивизия генерала Сизова начала свою небольшую, но исключительно важную, тяжелую и кровопролитную операцию, предшествовавшую грандиозному наступлению Второго и Третьего Украинских фронтов на ясско–кишиневском направлении.
Огромная высота с многочисленными дотами быстро покрылась белыми дымками разрывов, точно на ней вдруг вырос и буйно расцвел большой сад. Вся оставшаяся артиллерия дивизии наполовину била дымовыми снарядами, чтобы прикрыть атакующие роты. Для настоящей артподготовки орудий явно не хватало. Выстрелы были редковатые. Они не сливались в сплошной, торжествующий и лихорадящий землю гул, к чему уже давно привыкли наши артиллеристы. Но нет худа без добра: эту артподготовку немцы и румыны приняли за простой налет, который производился с нашей стороны почти ежедневно, в одно и то же время, то есть в половине дня, так что противник к нему привык и не придавал ему особого значения. Именно на это и рассчитывал генерал Сизов. Когда враг понял свою оплошность, было уже поздно: советские пехотинцы под прикрытием дыма с непостижимой быстротой достигли траншей, в которых сидели румыны, немедленно растеклись по ним и теперь приближались к дотам. С наблюдательного пункта было хорошо видно, как маленькие фигурки стрелков, подобно быстрым ручейкам, бежали по вымоинам. Отличались они от обычных ручейков разве только тем, что катились не вниз, а вверх.
– Смотрите, смотрите, товарищ генерал! — радостно кричал адъютант, показывая на фигуру пехотинца, взобравшегося на один дот. В одной руке пехотинец держал, точно скипетр, что–то черное и длинное, во второй — флаг, и вид солдата был царственно–грозен на вершине седого дота. — Вот герой! Ну, конец фашистам!.. Сейчас драпанут!
– Замолчи ты! — резко остановил молодого розовощекого офицера Сизов. Генерал старался увидеть центральный дот и не мог: его заволокло дымом.
Комдив не разделял радости своего юного адъютанта, считал ее преждевременной. Опытным глазом генерал приметил, что зеленые ручейки наших пехотинцев кое–где уже приостановились, а в других местах бег их все более замедлялся. Только в центре да на левом фланге тюлинского полка пехота по–прежнему продвигалась вперед и исчезала в тучах дыма и пыли. В нашу стрельбу уже вплелся отчетливый клекот чужих пулеметов и автоматов, из–за горы разом ударила румынская и немецкая тяжелая корпусная артиллерия. Крупповский металл с буревым ревом проносился в воздухе. Район дотов, которого достигли наши полки, мгновенно закрыла стена черного дыма. Враг не жалел снарядов. Не успевал рассеяться дым от первого залпа, как второй обрушивался на наступающих. Вот теперь было уже совсем похоже на настоящую артподготовку. Залпы орудий и шестиствольных немецких минометов вскоре слились в один протяжный и все заглушающий гул. Земля дрожала под ногами. Высота совершенно исчезла в пыли и дыму.
Лица работников штаба дивизии, находившихся на НП вместе с генералом, до этой минуты веселые и оживленные, теперь вытянулись. Но Сизов был по–прежнему спокоен, даже, пожалуй, слишком спокоен для таких минут.
Только полковник Павлов понимал, отчего был спокоен генерал: дивизии удалось главное — обмануть противника, который, судя по усилившемуся артиллерийскому огню, снял с других участков несколько пушечных полков и подтащил их сюда. Именно это–то и нужно было командованию армии, отдавшему приказ дивизии Сизова об отвлекающей операции.
Теперь важно было во что бы то ни стало удержать высоту до утра, до той самой минуты, когда войска всего фронта начнут решительный штурм. Поэтому слово «держаться», как и там, на Донце 5 июля 1943 года, чаще и крепче других слов произносилось Сизовым, разговаривающим с командирами полков и батальонов.
Мимо наблюдательного пункта по оврагу стали проходить раненые. Их встречали медицинские работники, перевязывали и отправляли в медсанбат. Один из раненых, с забинтованной головой, почему–то не пошел вместе с другими в медсанбат, а вернулся обратно, направляясь к высоте, окутанной сплошной завесой дыма и тонущей в громе разрывов. Генерал приказал догнать солдата и привести его на НП.
В раненом начальник политотдела узнал своего ночного собеседника–старшину Владимира Фетисова.
– Почему не пошел в медсанбат? — строго спросил его генерал.
Серые умные глаза старшины удивленно посмотрели на полковника Демина, как бы прося у него защиты. Потом они так же удивленно и прямо глянули на Сизова.
– Ранение–то пустяковое, товарищ генерал. Царапнуло малость голову–эка важность!.. Я не хотел и сюда–то идти, да лейтенант Марченко выгнал. Отнял ПТР и прогнал…
– Ну, как твое изобретение? — уже мягче спросил комдив: он только сейчас понял, что перед ним Фетисов.
– Неплохая штука получилась. Два дота ослепил…
– А кто это из ваших солдат вздумал на дот взобраться?
Фетисов промолчал.
– Я, товарищ генерал… Свою роту подзывал: поотстали ребята. Это там меня… — Фетисов легонько коснулся своей головы в том месте, где из–под марли проступало темное пятно.
Генерал долго наблюдал за ним. Потом подозвал начальника наградного отдела, который во время больших боев всегда находился вместе с комдивом, взял из его рук одну коробочку, быстро раскрыл ее, извлек орден Красного Знамени и слегка дрожащей рукой прикрепил его на вылинявшей, мокрой от пота, забрызганной побуревшей кровью и рваной гимнастерке Фетисова. Потом порывисто подтянул оторопевшего воина к себе, обнял и поцеловал в жесткие, обветренные сухие губы.
– Спасибо тебе, старшина! Спасибо, солдат!
Владимир стоял, вытянув дрожащие руки по швам, и ничего не мог ответить. Только губы шевелились. Он, должно быть, хотел сказать что–то, но язык онемел, не подчинялся ему. По черным от копоти и пыли щекам, небритым и худым, катились слезы, оставляя за собой светлые ручейки–дорожки. Пальцы больших солдатских рук, что еще полчаса тому назад так крепко держали тяжелое бронебойное ружье, теперь не смели шевельнуться и только чуть–чуть вздрагивали.
– А в медсанбат тебе пойти все–таки надо, старшина, — сказал Демин.
Фетисов побледнел, но не изменил положения, стоял перед начальником по команде «Смирно» и лишь обиженно возразил:
– Нет, товарищ полковник, я пойду… туда… — Он, не поворачиваясь, качнул головой, как делают солдаты по команде «По порядку номеров рассчитайсь!». — На высоту… Коммунистов в нашей роте мало. Я, ротный да еще один боец, которого, может, уже…
– Пусть идет, — сказал генерал. — Иди, Фетисов!..
Владимир неловко пожал протянутые к нему руки, повернулся четко, как положено по уставу, через левое плечо и пошел. Начальники долго провожали глазами его быстро удаляющуюся нескладную, но плотную фигуру.
6
– Стоп! — Шахаeв вскочил на ноги, выдернул горящий шнур. Он сделал это в тот момент, когда огонь уже был в нескольких сантиметрах от тола. — Стоп!.. Еще можно держаться. Понятно? Дер–жать–ся!
Только минутная слабость заставила его принять преждевременное решение о взрыве дота: ради чего же проведены эти долгие часы невероятных страданий, ради чего умер час тому назад от внезапно вспыхнувшей гангрены Али Каримов? И Шахаев скрипел зубами:
– Держаться!
Это всегда жесткое «держаться», но в их условиях таящее в себе какую–то надежду, все читали на его лице: и в горячем блеске раскосых глаз, и в тугом перекатывании желваков под смуглой кожей, и в напряженных, едва заметных, но все же заметных на его чистом высоком лбу складках.
– Держаться, Никита, держаться! — в горле Шахаева давно пересохло, и он хрипел, повторяя одно это слово с каким–то злобным торжеством. — Вон посмотри на Сеньку и Акима — орлами выглядят!
Один из «орлов», Ванин, пригорюнившийся, лежавший в позе, выражавшей абсолютное равнодушие к окружающему его, тут вдруг собрал силы, приподнялся, сел, ободрился и даже как–то выпятил грудь, тряхнул за плечо Пилюгина:
– С нами не пропадешь, Никита! Ты ведь тут не один. Понял?
Однако усталость, голод, потеря крови, огромное духовное и физическое напряжение взяли свое. Тяжелый туман наволочью закрыл глаза Шахаева. Это случилось в тот момент, когда где–то отдаленно и глухо грянул артиллерийский залп и вслед за ним послышались уже совсем близко от дота разрывы снарядов. Шахаев попытался было сообразить, что это значит, но туман, закрывший ему глаза, сгустившись, приглушил и сознание.
…Очнулся Шахаев на руках Забарова. Остальных — Сеньку, Акима, Никиту, сапера и мертвого Каримова — несли другие разведчики, пехотинцы и артиллеристы.
– Что это? — тихо и слабо спросил Шахаев.
– Разве не видишь? Наступают наши!
Шахаев закрыл глаза, застенчиво, неловко улыбнулся и уткнул свою белую голову в широкую и горячую грудь Забарова.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
В жаркий и душный полдень, скрипя и взвизгивая, во двор Бокулеев вкатилась длинная арба. В ней, на соломе, лежали рядом тихо стонущий, чуть живой Александру Бокулей и навсегда умолкшая Василика. Лица их были залиты бурой засохшей кровью. К жесткой седой бороде хозяина прилипли комочки горячей суглинистой земли, в усах запуталась пшеничная ость, рубаха разорвана, от нее веяло неистребимым степным духом — тонким смешением кисловатого запаха засохшей березки и остро–горького — полыни. Старик шевелил губами, силился что–то сказать и не мог. Скрюченные дрожащие руки судорожно рассекали воздух, будто он хотел ухватиться за что–то. Лицо красавицы Василики было неузнаваемо — оно все вспухло и затекло. Руки ее были в крови. Сейчас они покойно, в страшной неподвижности, лежали на высокой полуоткрытой смуглой груди.
Из дома выбежали мать, Маргарита (она недавно возвратилась из русского полевого госпиталя, выздоровевшая, успокоенная), Георге, Наташа. Вслед за ними подошли Лачуга, Пинчук и Кузьмич. Последний по приказу Пинчука сразу же помчался в медсанбат за врачом. Наташа бросилась к хозяину, чтобы оказать ему первую помощь. Ей мешали жутко заголосившие хозяйка с дочерью.
Бокулей–младший, окаменевший, с трясущимися губами, смотрел остановившимися, широко раскрытыми глазами на арбу, чувствуя, как все оборвалось и похолодело у него внутри.
В полчаса двор Бокулеев заполнился встревоженными односельчанами. Окружив крестьянина, который случайно наткнулся на Бокулея–старшeго и его невестку в поле и теперь привез их на своей арбе, одни расспрашивали его, выкрикивая что–то гневное, другие стояли молча, с выражением угрюмой свирепости на худых сморщенных лицах. К этим последним и обращался черный Патрану. Скорбно сложив на животе руки, он говорил кротко:
– Сказывал вам — не связывайтесь с боярином. Не послушались. Вот теперь и… Вам же добра желал… — голос его был вкрадчив и осторожен, — видимо, на Патрану подействовало предупреждение молодого Штенберга — не лезть на рожон. — Господин Бокулей сам… — он осекся, встретившись сначала с мертвенно–бледным лицом Георге и потом с тяжелым взглядом стоявшего рядом с ним Суина Корнеску.
– Добиток![24] - глухо выдавил Суин. — Убивать нас, наших сыновей и дочерей?.. И только за то, что мы люди и хотим жить?.. Прочь отсюда!..
Патрану поспешно выбрался из толпы и, припадая на одну ногу, бойко поковылял со двора. И все же не удержался, чтобы не крикнуть:
– Погоди же! И ты поплатишься за это!..
Но слов Патрану никто из крестьян не услышал, и он был рад этому.
Хозяина и Василику внесли в дом. Туда же вошел только что привезенный Кузьмичом врач. Крестьяне остались во дворе и среди них — Суин Корнеску. Лицо его скорее было торжественным, чем суровым.
– Трэяскэ Ромыния Маре![25] - сказал он, обращаясь к гарманештцам, и глаза его насмешливо и зло сверкнули. — Вот приманка, на которую нас всех, дураков, ловили… Погубили наших сыновей. А теперь и нас хотят!.. Нуй бун! (Плохо!) - Суин нахмурился. — Этак всех нас перебьют. По–иному надо жить. Как говорил нам Мукершану, как живут русские, вот так! — он вдруг приблизился к крестьянам, своей правой рукой взял за руку одного из них, левой — другого, подтянул к себе, быстро прошел с ними вперед, остановился и проговорил взволнованно: — Вот как надо! Поняли?.. Поняли?.. — повторил он и вдруг, вновь нахмурившись, закончил тихо: — Теперь я знаю, кто стрелял в Мукершану… И это не последний выстрел. Поняли ли вы меня?
Должно быть, крестьяне не совсем поняли, что хотел сказать им Корнеску. Но некоторым стало страшно, и эти потихоньку, стараясь быть незамеченными, покидали двор Бокулеев. У других на лицах уже явственно было видно отражение злости и решимости.
В селе ударил бубен, и оставшиеся крестьяне тоже начали медленно расходиться, но не по одному, как это делали первые, а по двое, по трое. Видно было, как они что–то говорили друг другу, размахивая шапками и посохами.
Пинчук с каким–то смешанным, тревожно–радостным чувством смотрел им вслед, давно поняв, что вокруг совершалось нечто такое, что когда–то уже было пережито им самим.
– Ось воно… яки дела–то! — неопределенно пробормотал он, не в состоянии выразить словами то, что жило в его груди.
2
Конец первого и весь второй день после возвращения группы Шахаева Кузьмич, Петр Тарасович и Наташа провели в больших хлопотах. Нужно было помочь разведчикам, более двух суток проведшим во вражеском доте, быстро восстановить свои силы. К счастью, ранения солдат оказались легкими, так что не пришлось отправлять даже в медсанбат. Наташа, еще не веря своему счастью, с осунувшимся лицом, хлопотала больше всех. Она тщательно промыла раны, бережно забинтовала их, сказав при этом каждому:
– Ну, вот и хорошо! Вот и все!
Акиму она улыбалась только издали, словно боясь выделить его среди других. Он, очевидно, хорошо понимал ото — смотрел на нее близорукими, влюбленными глазами и ничего не говорил.
Наташе помогала Маргарита. Несмотря на большое горе, постигшее брата, она не могла скрыть своего счастья: здорова!
– Доамна докторица!.. Доамна докторица![26] - неумолчно звенел ее голос.
Маргарита кипятила воду, стирала солдатское белье, зашивала порванное обмундирование. Потная, раскрасневшаяся, она восторженно смотрела на Наташу. Изредка, оставив свое занятие, подбегала к ней и, крепко обняв за шею, целовала.
– Минунат…[27] Я… люблу Натайша!.. — И убегала, смеясь приглушенным радостным смехом.
Когда все уже было сделано, Маргарита подходила к старшине и просила новой работы. Пинчук, разумеется, находил для нее эту работу.
Сам Петр Тарасович занимался обмундированием. Он так успешно провел переговоры с Докторовичeм, с таким пафосом рассказал ему о подвигах разведчиков, что начальник АХЧ, растроганный (что с ним случалось чрезвычайно редко), распорядился выдать роте Забарова для всех солдат совершенно новые брюки, гимнастерки, сапоги и маскхалаты, не забыв, однако, произнести свое неизменное:
– Мне дали, и я даю…
Вечером, когда разведчики, помывшись в бане и переодевшись в чистое белье, легли спать, Петр Тарасович приказал сибиряку и Лачуге налаживать «зверобойку», то есть гениальное в простоте своей приспособление — железную бочку для пропаривания солдатского белья.
Сделав это распоряжение, усталый, но довольный результатами своего труда, Пинчук в самом добром и великолепном расположении духа вошел в хату — перекинуться словечком с больным хозяином, что доставляло «голове колгоспу» немалое удовольствие. Бокулей–старший встретил его радостной улыбкой, собравшей смуглую сухую кожу у черных, блестевших, как у дочери, глаз. Он чуть–чуть приподнялся на кровати, приветствуя старшину:
– Буна сяра, домнуле Пинштук!
– Буна сяра, хозяин! — добродушно поздоровался Петр Тарасович, пожимая худую, повитую синими венами руку Бокулея. — Як живемо?
Пинчук присел рядом с кроватью, на которой лежал хозяин, и посмотрел в его желтое, заросшее густой, жесткой щетиной лицо. Петру Тарасовичу хотелось чeм–то помочь этому бедному румыну. Хозяин заговорил первым. Пинчук чувствовал, что тот спрашивает его о чeм–то очень важном, — это было видно по возбужденному лицу Александру, по тому, как крестьянин отчаянно жестикулировал своими тонкими и худыми руками. Пришлось позвать Бокулея–младшего. Георге, все еще грустный и, казалось, вдвое постаревший от пережитого, охотно, однако, согласился быть их переводчиком. Оказалось, что хозяин просил Пинчука рассказать о жизни русских крестьян в колхозах. Петр Тарасович и раньше много рассказывал румыну об этом, но сейчас старик хотел знать все, что касалось колхозов: этот вопрос, по–видимому, уже давно и сильно занимал его. Пинчук добродушно улыбнулся, пригладил книзу отвислые свои усы, что делал всегда перед большой и милой его сердцу беседой.
– Как у вас обрабатывают землю? — спросил Бокулей–старший и стал напряженно слушать, словно боясь пропустить хотя бы одно слово из того, что скажет Пинчук и затем переведет сын.
Петр Тарасович с удовольствием повествовал. Он говорил о тракторах, об МТС, севообороте, о плугах и, увлекшись, вникал в такие подробности, будто только вчера его оторвали от земли.
Хозяин во все время Пинчуковой речи был серьезен и озабочен, как бывает серьезен и озабочен человек, решающий очень большой и сложный жизненный вопрос, для чего ему надо взвесить все, все — до последней мелочи. Сейчас Бокулей–старший напоминал крестьянина, который после многих бессонных ночей решился наконец расстаться со своим гнездом и переехать на новые, еще неведомые ему земли. Для него уже было совершенно ясно, что жить прежней жизнью он больше не может, что надо ехать на эти новые земли, более плодородные, но он все еще страшится, потому что земли эти для него неведомые. «Но надо ехать, надо ехать!..»
Петр Тарасович не только терпеливо, но и с удовольствием отвечал на все его вопросы. Под конец он вспотел, расстегнул ворот гимнастерки, стягивавший его толстую шею. Лицо Александру было по–прежному озабоченно и серьезно, брови хмурились, лоб морщился — сложная внутренняя работа шла в его голове. Только один раз он оживился, удивленно взглянул на Пинчука, будто хотел спросить, так ли он понял старшину. Это случилось в тот момент, когда Петр Тарасович сообщил, что девяносто шесть процентов всей земли в Советском Союзе обрабатывается машинами и что пашут землю на глубину в тридцать пять сантиметров.
– У нас пашут на семь сантиметров и то редко, — глухо проговорил Бокулей–старший. — И урожаи бедные. Вот вы говорите, что у вас по двадцать — двадцать пять центнеров с гектара бывает, а в отдельных случаях и выше… Да… А у нас в три–четыре раза меньше…
Теперь он казался Пинчуку совсем маленьким, высохшим. Петру Тарасовичу почему–то хотелось взять его на руки и поднять.
– Ничего, будет и у вас так! — тихо и взволнованно проговорил он и вдруг быстро встал и вышел из дому. Через пять минут он вернулся с толстой потрепанной книгой.
– Возьми почитай, — и он положил книгу перед хозяином. — Прочитаешь–будэ все ясно…
Бокулей–старший с благодарностью принял Пинчуков подарок, хотя не только по–русски, но даже по–румынски читать не мог: в Гарманешти почти все крестьяне были неграмотны. Петр Тарасович знал это, однако его нисколько не смутило такое обстоятельство.
– Будут и в Румынии все грамотны, як в моем колгоспи, — и неожиданно даже для себя Пинчук рассказал, что из одной только их артели вышло три инженера, пять учителей, шесть зоотехников, пять агрономов, два врача. — И даже один генерал! — добавил он с необыкновенной важностью и гордостью, пряча улыбку в своих добрых усищах. — Ось!
– А что это за книга? — спросил Бокулей–младший, показывая на подарок Петра Тарасовича.
– «Поднятая целина» Михаила Шолохова. Е у нас такий добрый письменник, який колгоспну жизнь дуже знаe — як вона создавалась и прочее…
Хозяин внезапно вытащил из–под подушки, очевидно заранее приготовленные, какие–то желтые, старые листы и подал их Пинчуку, торжественно, насколько позволял его слабый голос, сказав:
– От деда моего, гайдука Василиу, сохранились. Почитай!
– Благодарствую. — Пинчук принял листы, осторожно свернул их и спрятал в карман. Он приготовился было вновь пуститься в долгую беседу с хозяином, но ему помешал вбежавший с испуганным и растерянным видом Кузьмин.
– Що таке? — спросил его Петр Тарасович.
– Беда, товарищ старшина! Целый конфуз, язви его…
– Да що случилось, скажи?
– Никита… — Кузьмич часто моргал глазами и не мог больше сказать ни единого слова.
Пинчук понял, что от ездового он ничего не узнает, и сам выбежал во двор. К нему навстречу с огорода, где дымилась потихоньку железная бочка, шел Лачуга, неся черный, курящийся паром вещевой мешок, из которого что–то капало.
Петр Тарасович ахнул: он вмиг понял, что произошло.
…Никита Пилюгин по рассеянности — этот недостаток разведчики обнаружили в нем недавно — положил свое белье и старое обмундирование в вещевой мешок, куда еще раньше поместил НЗ — сухари и несколько банок мясных и рыбных консервов. Кузьмич, которому старшина приказал собрать и пропарить в бочке солдатскую одежду, этого не знал и положил в бочку Никитин мешок вместе с обмундированием и бельем других солдат. При высокой температуре консервные банки вздулись, лопнули и…
– Якого ж… ты глядив, старый черт! — напустился Пинчук на перетрусившего Кузьмича. — Що вы со мной зробылы! Всех посажу!..
Михаил Лачуга, поняв, что дело их табак, с несвойственной ему прытью юркнул в сад и укрылся там. Кузьмич же, покорно потупившись, ждал, что будет. Его, однако, спасла Наташа, которая появилась во дворе: при ней Петр Тарасович не мог скандалить. Решил это дело отложить до более удобного случая.
Солнце уже село за Карпатами. На небе появились звезды. В какой–то крестьянской избенке пела скрипка, слышались негромкие голоса. Недалеко, за селом, приглушенно ревели моторы, глухо, но отчетливо шлепали по дороге стальные гусеницы танков. Высоко, прячась среди звезд, гудел ночной бомбардировщик.
Пинчук постоял немного, подумал о чем–то и быстро пошел к тому месту, где отдыхал Аким. Петр Тарасович решил показать Ерофеенко бумаги, подаренные хозяином. «Может, переведут в политотделе», — подумал старшина.
3
На другой день разведчики поспешили на прощание навестить могилу Али Каримова, — она была рядом со свежей могилой Василики. Кладбище находилось недалеко за селом. К разведчикам присоединилась вся семья Бокулеев, кроме хозяина: старик был еще слаб. Маргарита и Наташа несли венки, сплетенные ими из живых цветов. Шли молча. Горькая печаль тенью легла на загорелые лица солдат. Был печален и Сенька: Али — первый их товарищ, которого схоронили они на чужой земле.
Подошли к двум невысоким могильным холмикам. Здесь уже собралось много гарманештских жителей — стариков, ребятишек, женщин и девушек с венками. Шахаев, волнуясь, заговорил:
– Граждане Гарманешти! Сегодня мы собрались на могилах двух наших юных бойцов… Я не оговорился, товарищи! Да, двух бойцов! Василика тоже пала в борьбе как настоящий боец. Она решила пойти вместе с классом, к которому принадлежала, и погибла в борьбе. Храните же о ней светлую намять, товарищи! Рядом с Василикой — могила советского солдата. Вместе со своими соотечественниками, — Шахаев махнул рукой в сторону разведчиков, — он пошел защищать свою страну. Вместе со всеми советскими воинами он нес освобождение своим согражданам и вам, трудовому румынскому народу. Так не забывайте же и этой святой могилы и имени этого солдата. И когда создадите в своей стране подлинно народную республику, то будьте готовы в любую минуту пойти на ее защиту, как поступил парень, с которым мы пришли сюда проститься!
Наташа сильнее стиснула руку Акима. Солнечные брызги путались в золотистых завитках ее волос, выбивавшихся из–под пилотки, скользили по разрумянившимся от возбуждения щекам. Глаза ее, которые сейчас были, казалось, еще больше и еще синее, чем обычно, смотрели грустно.
По лицам многих румынских девушек катились слезы. Наташа посмотрела на них и заплакала сама.
Соединились воедино печаль и радость, образовав одно большое и сложное чувство, в котором Наташа и сама не могла разобраться. У людей с чуткой и нежной душой такое бывает часто. Аким понял ее состояние, и ему сделалось немного легче. Он внезапно заговорил. И речь его, сбивчивая, странно поразила всех:
– Кто, кто же напишет о вас книгу?.. Наши милые, чудесные товарищи!.. Такую книгу, чтобы о ее страницы обжигались сердца… чтобы, читая ее, люди будущего стыли от удивления… от гнева и восторга!.. Прощай, Али!.. Прощай, Василика!.. — Помолчал, трудно глотнул воздух и закончил: — Еще раз прощай, Каримыч!.. Не обижайся на нас… что оставляем тебя здесь. И тут будут наши друзья. Будут, Али… Уже есть!..
– Мы будем хранить его могилу, — тихо, почти клятвенно, сказала по–румынски Маргарита, будто узнала, о чем говорил этот высокий, сутулый русский солдат.
Разведчики отдали салют.
Девушки положили венки.
С кладбища румынки уходили взявшись за руки. И среди них шла Наташа. Девушки пели песню, слов которой Наташа не понимала, но песня была — Наташа знала это — созвучна ее чувству, и она мысленно подбирала слова, в которых объединялись и печаль, и радость, и светлая надежда, и любовь, и горячая клятва.
Ветер распугал редкие тучки, небо очистилось, и стало еще светлее. На пригнутых виноградных лозах висели тяжелые и прозрачные, но еще зеленые гроздья…
Подошли к селу. Не подошли, а будто подлетели на крыльях песни. Зеленые улицы купались в солнечном море. В центре села Наташа распрощалась с девушками. Она шла в свое подразделение и думала, что у нее и у ее родины теперь будет много–много подруг и друзей. Наташа улыбнулась своей мысли и, счастливая, побежала к домику Бокулеев, над которым трепетал на легком ветру красный флаг, уже давно установленный Пинчуком.
4
К вечеру разведчики покидали село. Незадолго до этой минуты к Петру Тарасовичу подошел Аким.
– В политотделе перевели те бумажки, что дал тебе хозяин, помнишь, — сказал он, присаживаясь рядом со старшиной на ступеньках крыльца. — Любопытный документ, Тарасыч! Очень любопытный…
– Да ты читай, Аким, — нетерпеливо поторопил Пинчук. — Цэ дуже интересно.
– Называется этот документ: «Изяславская Прокламация 1848 года». С этим манифестом выступил румынский революционер Николае Бэлческу. Вся прокламация очень длинная, и на досуге ты, Тарасыч, прочтешь ее всю. А сейчас зачитаем только… только… Ну вот хотя бы это, — Аким нашел отчеркнутое им и прочел: — «Румынский народ желает установить справедливость для всех, особенно для бедных. Бедняки, селяне, землепашцы, кормильцы городов, настоящие сыны Родины, которые столько времени носили считающееся позорным имя Румына, которые выносили на своих плечах все трудности и в течение многих веков обрабатывали землю бояр и обогащали их, кормили прадедов, дедов, родителей и, наконец, нынешних землевладельцев, эти люди имеют право потребовать великодушия у землевладельцев и справедливости у Родины — предоставления им участка земли, достаточного для пропитания их семьи, а также пастбища для скота, участка, который был уже давно окуплен их трудами на протяжении столетий».
– «Великодушия у землевладельцев!» Як бы не так! — вдруг зашумел возмущенный Пинчук. — Жди от помещиков великодушия!..
– В этом–то, Тарасыч, и вся беда. Народ был еще страшно наивен. И за это жестоко расплачивался… А что, Тарасыч… — Близорукие глаза Акима мечтательно сузились… — А что, Тарасыч, не исключено, что вот только теперь и, может быть, только потому, что пришли сюда
мы, сбудутся наконец эти вековые упования бедных румын, а? .
– А як же! Понятно, сбудутся. К тому дело иде, — твердо выложил Пинчук, удивив Акима определенностью своих убеждений. — А ты як думал?
– И я так же.
…Провожать разведчиков вышла вся семья Бокулеев во главе с хозяином, хотя ему это стоило больших трудов: он был еще очень плох и еле держался на ногах. С горы, от боярской усадьбы, спустился во двор Бокулеев старый конюх Ион, который давно уже сдружился с советскими разведчиками. Жена хозяина, одетая по–праздничному, вручила Пинчуку огромный сноп пшеницы, увитый цветистыми лентами, как золотые косы девушки. Растроганный Кузьмич бережливо уложил подарок в повозку.
Вместе с разведчиками в поход собрался и Бокулей–младший. Мать заплакала, но он что–то сказал ей, и она замолчала. Должно быть, Георге удалось убедить ее, что иначе он поступить не может. Его горячо поддержал старый Ион, сказавший на прощание:
– Иди, иди, сынок. С русскими не пропадешь. Хаживал я с ними! Иди!
В саду стоял Никита Пилюгин, но не один. Разведчики с удивлением увидели рядом с ним Маргариту.
– Ишь ты, черт непутевый! Видал тихоню? — засмеялся Сенька. — Вот еще адеменитор[28] новый объявился!..
Румыны провожали разведчиков до соседнего села, а потом еще долго стояли на одном месте, толкуя меж собой о чем–то. Под косыми лучами уплывающего за горы солнца ярко светился коричневый лоб Бокулея–старшего да какая–то медная бляшка на кэчуле[29] Иона.
Солдаты уходили вперед, не думая в эту минуту о том, что принесли они с собой в души этих простых хлеборобов. Теплый, ласкающий ветер, ожидание близкой окончательной победы постепенно отогнали грусть, навеянную на солдат посещением могил Каримова и Василики. Только Пинчук сидел нахохлившись да щипал свои усы. Петр Тарасович был не в духе. Перед самым выездом из Гарманешти он получил от Юхима письмо. Тот сообщал ему, что с постройкой клуба вышла неувязка: не хватает транспорта, в колхозе к тому же не оказалось своих специалистов, а район пока не дает.
«Мабуть, придется отложить до моего приезду», — подумал Петр Тарасович с некоторой грустью: отсрочка строительства клуба не входила в его планы.
– Погоняй, Кузьмич! — пробасил он, вынимая из широченного кармана шаровар кисет.