ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Под темневшими яблонями и вишнями в предутренних сумерках плыл сдерживаемый говорок, вспыхивали и тут же гасли красные точки папиросок. Храпели запряженные Кузьмичовы кобылы. Мишкин битюг бил копытом и шумно, тяжко дышал. В минуту особенной тишины слышно было, как лопались почки яблоневых и вишневых веток. В прохладном воздухе веяло их горьковато–кислым, едва уловимым запахом. На земле, под прошлогодней листвой, возились мыши, бегая по своим тайным тропам. Где–то в старом дупле пискнула пичуга. По всему саду мерцали драгоценными камнями холодные точки — это покрылись капельками росы только что пробившиеся из–под земли бледно–зеленые ростки молодых трав. Маскхалаты солдат тоже были покрыты росой, но не блестели в темноте, влажные и тяжелые.
– Что за страна такая Румыния? — мечтательно гудел Сенькин голос.
– Ось зараз побачим, — отвечал ему басок Пинчука, . — А если не переправимся? Может, еще куда пошлют нашу Непромокаемо–Непросыхаемую?
– Не может того быть.
– Вот и я так думаю…
– Ладно вам. Утро вечера мудренее.
– Такая поговорка, Вася, к разведчикам не подходит. У нас все–наоборот.
– В чужедальнюю сторонку, стало быть… — раздумчиво проронил до сих пор молчавший Кузьмич и глубоко вздохнул: — Бывал я в семнадцатом в здешних–то местах. Измаил, Галац… Опять же Аккерман… и… эти еще… обожди… Туртукай… Рымник… Во–во! Знакомые мне края. Тут нас германец газами потчевал…
– Уж не служил ли ты при Суворове, Кузьмич? — серьезно осведомился Сенька.
– При Суворове не служил, а по eго путям хаживал! — так же серьезно и не без гордости ответил сибиряк.
– Далече ушагаешь ты, Кузьмич, от своей Сибири. Сам Ермак Тимофеевич в такую даль не уходил. Женим мы тебя на какой–нибудь румынке да и оставим тут. Будешь мамалыгу есть…
– Не балабонь ты, Семен! Що к человеку прицепився? О дeле лучше бы сказав! — шумнул на Ванина Пинчук, которому в такие ответственные минуты Сенькина болтовня казалась совсем неуместной, хотя, как известно, в другие времена и в иных обстоятельствах балагурство Ванина ему доставляло немалое удовольствие. А сейчас он нахмурил брови, добавил глухо: — Може, кто из нас и по другой причине назад не вернется…
– Значит, боишься, Петр Тарасович?
– Не в том суть. Умирать на чужой стороне кому ж охота!..
– А мы и нe думаем умирать. Умирать будут фашисты. А мы жить будем, да еще и другим людям жизнь принесем, — откликнулся Камушкин.
– Правильные речи любо послушать! Ты, Вася, сам придумал такие разумные слова или тебе их подсказал кто? — полюбопытствовал Ванин, поворачивая свою круглую вихрастую голову в сторону Камушкина, почему–то в четвертый раз перематывавшего одну и ту же портянку.
Потом опять стало тихо. Каждый понимал, что говорил не то, что думал, сердца тревожились другим — более значительным. Нелегко расстаться с родимой сторонкой! Надолго ли? И что сбудется с каждым?..
Беспокойнее затрещали цигарки. Гасли и снова разгорались красные точки.
– Хоть бы вздремнуть!
– Пробовал, не получается.
– Да–а–а… дела…
– Дела как сажа бела. Что вздыхаешь–то?
– Ничего. Так…
– То–то же, так…
На минуту смолкли и опять:
– Пора б выступать, а лейтенанта с Шалаевым все нет.
– Придут скоро. Они зря не загуляются.
Спать никому не хотелось. Только одну Наташу почему–то сильно клонило ко сну. Зябко поеживаясь, она прилегла на повозке Кузьмича и мужественно боролась. с навязчивой дремотой. Кузьмич укрыл девушку своей шинелью. Сжавшись в комочек, она согрелась. Зато дремота теперь одолевала сильнее. Черные длинные ресницы eе часто смыкались. Разбуженная говором ребят, она испуганно приподнималась на руках, трясла головой, а потом опять куталась в шинель.
– Да спи ты, дочка, — несколько раз говорил ей Кузьмич, видя, как она мучится. — Небось разбудим, не оставим…
– Дядя Ваня, а где… Аким?
– В батальон связи пошeл. Рацию свою починить. Вернется скоро.
Вышли к реке только утром. Против румынского города Стсфанешти понтонеры уже навели мост, по которому двигались войска. Дождавшись своей очереди, переправились и разведчики. До города было не меньше километра, хотя с левого берега казалось, что он стоял у самой реки. Вокруг раскинулась ровная, ужe покрытая нежным зеленым ковром долина. На ней устроилось несколько зенитных батарей, охранявших переправу. Орудия, задрав кверху жерла, стояли безмолвные и ничем не замаскированные. Солдаты–зенитчики, закончив до рассвета земляные работы, теперь кучками, по–цыгански, сидели на разостланных плащ–палатках и с превеликим аппетитом ели вареные яйца–пасхальный подарок гостеприимных молдаванок. Всюду вокруг белела яичная скорлупа.
Разведчики немного отошли от реки и сразу, точно по команде, движимые единым и еще никогда не испытанным чувством, оглянулись назад. Теперь их глаза были такие же светлые и влажные, как вчера у Бокулея, когда он подошел к родной румынской земле. Вася Камушкин, таясь от товарищей и особенно от Ванина, незаметно провел рукой по карману. Ощутив под ладонью вишневую ветку, которую захватил с собой еще вчера, на русской земле, он успокоился, украдкой глянул на Сеньку. Но комсорг зря таился. Ванин видел, как он сломал эту ветку, и только из несвойственной ему деликатности ничего не сказал тогда. И вообще Сенька эти дни был предупредителен с товарищами и удивительно вежлив, что вовсе не вязалось с его озорным нравом. Сейчас он вместе с остальными глядел на левый берег реки. Та сторона была залита солнечным светом. Часть этого света выплеснулась и на румынский берег, и освещенная полоса все более расширялась, догоняя солдат. Не одни разведчики смотрели сейчас на покидаемую родную землю, смотрели на нее все гвардейцы. Маленький Громовой, бывший пехотинец, а теперь командир орудия из батареи Гунько, забравшись на снарядные ящики в кузове грузовика, снял шапку и размахивал ею в воздухе. Щеки солдата пылали. Русые волосы растрепал ветер. Они то и дело закрывали ему глаза. Громовой отбрасывал их рукой назад. Сам Гунько не вытерпел, вылез из кабины и, стоя на подножке, глядел на восток, на песчаные курганы по левому берегу, на приветливо белевшие и бесконечно родные домики пограничников. Смуглое лицо офицера было задумчиво–строгим. Увидев разведчиков, он помахал им рукой, крикнул:
– Уходим, значит, ребята!..
– Уходим, товарищ старший лейтенант! — за всех ответил Шахаев.
– Ну, счастливого пути!
– И вам тоже!
Аким посмотрел на Наташу.
– Что с тобой? Ты что это вздумала? Вот дуреха!.. — испугался он.
Наташа плакала. Она ничего не ответила ему. Только быстро смахнула рукой капельки со щеки, виновато–счастливая, посмотрела на него.
Наглядевшись вволю на землю за рекой, солдаты зашагали к городу. К тому времени с ними поравнялась голова колонны стрелкового полка, в котором служил их бывший командир. Марченко скакал на буланом жеребце. Он не подъехал к разведчикам, хотя и видел их. Лишь остановил долгий вопрошающий взгляд на Наташе, потом злобно пришпорил коня и галопом помчался вперед, обгоняя колонну.
Ванин был немного огорчен. Разведчик привык все время идти впереди, а на этот раз их обогнали и первыми форсировали Прут другие. Однако Семен успокаивал себя тем, что может без всяких помех — в бою не до этого–осмотреть и оценить по–настоящему все, что увидит в этот день в незнакомой стране. Ордена и медали его сияли, надраенные накануне особенно старательно. Ванин шел выпятив грудь; вид у него был петушиный, задиристый, вся его складная фигура выражала сознание собственного достоинства и силы. Он поминутно оглядывал себя, смахивая с гимнастерки и шаровар малейшие соринки. Заметив, что хлястик на Кузьмичовой шинели, как всегда, висит на одной пуговице, заставил старика спрятать шинель в повозке, под солому.
– Позоришь ты нас, Кузьмич!
– Ты что, стало быть, на парад собрался? — проворчал кровно обиженный ездовой. — По своей земле сам, бывало, хаживал без ремня, грудь нараспашку, а тут ишь — вырядился!..
– «Вырядился», — передразнил Ванин, почуяв в словах Кузьмина какую–то обидную для себя правду. — Нe в том дело, Кузьмич. Ведь мы с тобой сейчас вроде дипломатов. А дипломату ходить с оторванным хлястиком не положено. Старый человек, а не понимаешь такой важной сути…
К радости Сеньки, его неожиданно поддержал Шахаев:
– Правильно, Ванин.
Кузьмич, однако, не сдавался:
– А откуда нам взять красивый–то внешний вид? Мы сотни верст вон по какой грязюке прошли. А кое–где и на животах пришлось ползти…
– Но ведь Сенька–то и другие разведчики сумела привести себя в порядок.
Кузьмич замолчал.
Ближе к городу все чаще стали попадаться местные жители. Мужчины и ребятишки были в высоких остроконечных шапках и в узких, плотно обтягивавших тонкие ноги, самотканых белых штанах. Штаны эти не понравились всем, особенно же Пинчуку, не любившему ничего тесного.
– Обычай у них такой, фасон, — сказал новенький разведчик Никита Пилюгин.
– Какой там фасон! Бедность заставляет такие брюки носить. Я колысь тоже такие таскал, потому как других не было, — высказался Петр Тарасович и, утвердившись в своей мысли, добавил: — Посмотри, яки мослы из–под штанов выпирают! Жалко глядеть…
Пинчук осматривал все вокруг жадно и придирчиво. Ему не терпелось поговорить с встречными румынами. Он пробовал это делать, но неизменно получал в ответ одно и то же:
– Ну штиу русеште[6].
Петр Тарасович понимал значение этих слов, но только ими да еще двумя–тремя фразами и ограничивались его познания румынского языка. Он пожалел, что рядом с ним нет Бокулея: вот с его помощью можно было бы поговорить с местным населением и выяснить, что к чему. Пинчук всматривался в колонну, не видать ли где капитана Гурова с Бокулеем.
По обеим сторонам дороги навстречу колонне шли румынские женщины–крестьянки в широких, сборчатых юбках. Многие несли на головах большие плетеные корзины с семенной картошкой. Корзины эти ловко держались на их макушках, вызывая искреннее удивление у советских солдат.
У крайних домов разведчикам встретилась вышедшая из церкви процессия. Впереди шагал поп и пел. Пела и толпа, следовавшая за попом. Солдаты свернули влево, уступая дорогу. Ванин внимательно и удивленно глядел на процессию. Чем–то непонятным повеяло от нее на советского солдата, и Сенька особенно остро почувствовал, что он находится на чужой земле и что его окружает сейчас совершенно иной, словно вернувшийся из далекого прошлого мир. Растерянно мигая светлыми ресницами, разведчик с недоумением слушал грустное пение.
Город был пустынен. Изредка промелькнут две–три человеческие фигуры и скроются за высокими воротами. На маленькой замусоренной городской площади красовался балаган. Возле него никого не было. Только тощая пестрая собака обнюхивала что–то.
Колонна миновала город, прошла еще километра два и вступила в большое румынское село. Жители села вели себя сперва сдержанно. На улице появлялись лишь ребятишки. Они смотрели своими большими черными глазами на советских солдат молча, настороженно, с неудержимым любопытством, но боялись. Солдатам было от этого неловко, и они все время пытались расположить детей к себе.
– Иди, иди же сюда! Ты, грязноносый! Брось мамалыгу–то, иди, я тебе чего дам! — манил Ванин к себе чумазого мальчонку, зажавшего в смуглом кулаке кусок остывшей мамалыги. Малец не решился подойти сам, но и нe убежал, когда Сeнька приблизился к нему. Разведчик поднял eго на руки и понес. — Что ж ты дрожишь так?.. Я не трону тебя… Понимаешь?..
– Ну штиу… — мальчишка трепетал в руках у разведчика, как пойманный зверек.
– Ничего. Поймут скоро и не будут говорить «нушти», — задумчиво сказал Шахаев, глядя на худого ребенка.
– На вот, поешь, — поощрял Ванин, всовывая в руку мальчика ломоть хлеба и неведомо где добытую им плитку шоколада. — А мамалыгу брось. Скучная это еда…
Видя вокруг добрые, сочувственные лица, хлопец взял хлеб и шоколад. Сенька опустил его на землю, и он с пронзительно счастливым визгом помчался назад, где, сбившись в плотную кучку, ждали его приятели, такие же грязные оборвыши.
– Бедный народ румыны, — выдохнул Пинчук.
– Что–то и зла на них нет, — вдруг признался Сeнька. — Вот воюют против нас, а зла нет…
Он посмотрел на товарищей, не осуждают ли они его слова. Понял, что нет, не осуждают.
Взрослое население появлялось на улице редко, так что солдатам не удавалось поговорить с румынами. Солдаты осматривали издали дома, постройки, делали критические замечания и заключения. Петр Тарасович успел приметить, что у большинства домов над крышами не видно труб, которые по обыкновению маячат над хатами. Это обстоятельство неожиданно вызвало горячий спор.
Молодой разведчик Никита Пилюгин, еще дома от своего отца наслушавшийся о загранице невесть каких чудес, склонен был утверждать, что трубы эти румынским крестьянам вовсе не нужны.
– Это почему же? — спросил Сенька, сердито глянув на Никиту.
– А зачем они им, трубы эти? У румын, должно, во дворе отдельные кухни стоят. Там они пекут и варят…
– А твоя дурная голова варит що чи ни? — полюбопытствовал Пинчук. — Зимой що ж они, в холодной хате живут?.. Не знаешь, так помалкивай, — наставительно закончил Петр Тарасович.
– Надо выяснить, почему труб нету. Интересно же! — сказал Сенька. Он хоть в душе и соглашался со словами Пинчука, но со своими выводами не спешил. Старый разведчик, Семен любил оперировать фактами. С разрешения Забарова он пробежал по нескольким дворам и нигде кухонь не обнаружил. Вернувшись, коротко объявил Никите:
– У тебя в голове, Пилюгин, максимум пять извилин. Это я тебе точно говорю. Нe обижайся!
Шахаев шагал впереди, рядом с Забаровым, прислушиваясь к солдатскому спору. Он еще не совсем оправился после тяжелого ранения, быстро уставал. Но на неоднократные просьбы Пинчука и Забарова сесть в бричку отвечал решительным отказом. Ему не хотелось выдавать свою слабость. Теперь же, прислушиваясь к разговору бойцов, он будто и вовсе не чувствовал усталости. Али Каримов, с его вечно удивленными карими глазами, засыпал парторга вопросами, и Шахаеву нравилось отвечать на них.
– А какой теперь тут будет власть? — спросил Али. — Советский или еще какой?
– Народ сам решит, Каримыч, — ответил Шахаев. — А чтобы он правильно решил, мы с вами должны вести себя тут хорошо. От нас много зависит, Каримыч. Понял?
– Понял… — не совсем уверенно сказал Каримов. Шахаев продолжал:
– Ведь им о нас столько страстей–мордастей наговорили!.. И вот пусть теперь убедятся сами, что все это — неправда.
За селом разведчики увидели цыганский табор. Цыгане вели себя совершенно по–иному. До этих вольных степных людей, очевидно, не доходила антисоветская пропаганда, и они не боялись русских солдат. Черная рать голых цыганят и полуголых цыганок ринулась на колонну. Слово «дай», произносимое на десятке наречий, сливалось в один оглушающий, гортанный гул. Когда разведчики прошли вперед, цыгане начали осаждать следующую колонну. Должно быть, они уже успели убедиться в добросердечии русских бойцов.
– Вот это да! — пробормотал Сенька, вытирая потный лоб. Ему, лихому вояке, было стыдно за минутную робость, которую он испытал при виде устремившейся на них шумной толпы. — Их бы только в психическую атаку посылать…
Впереди и по бокам виднелись холмы, покрытые лесами, фруктовыми садами и виноградниками.
– Земля богатая тут. А люди живут бедно, — обращаясь к Акиму, снова промолвил Пинчук, жадно глядя на окружавшую его местность.
– Откуда же быть им богатыми, — тихо проговорил Аким. — Ты только послушай, Тарасыч, сколько видела и пережила эта маленькая несчастная страна!
Ванин, услышав эти Акимовы слона, приблизился и молча пошел рядом с Пинчуком и Ерофеенко: Сенька уже привык к тому, что его дружок Аким всегда расскажет что–нибудь новое, для него, Ванина, неизвестное. Сейчас из слов Ерофеенко Семен впервые узнал о печальной истории земли, по которой двигались советские войска.
Во времена Римской империи Румыния служила мостом для движения римских легионов на северо–восток, в Скифию. В эпоху великого переселения народов через нее проходили с востока на запад гунны, авары, хозары, печенеги, венгры, турки, татары. Начиная со средних вeков Румыния служила руслом встречного потока экспансии европейцев к Черному морю и на Ближний Восток.
– А русские тут тоже были? — не вытерпел Ванин.
– Были, Семен, и не раз, — тихо и задумчиво ответил Аким. — Мы еще как–нибудь поговорим об этом. Ты, Тарасыч, любишь историю? — спросил он Пинчука.
– А як же, Аким, — Петр Тарасович тяжело вздохнул. — Мало учился я, вот беда…
Вышли в степь. Поле, по которому двигались колонны советских войск, было изрезано на мелкие лоскутки, клинья, полоски, перекрещено вдоль и поперек бесчисленными межами. Межи эти были чуть поуже самих полосок, и это особенно возмущало хозяйственную душу Пинчука. Наморщив лоб, он мысленно напряженно вычислял, сколько же теряется пахотной земли с каждого гектара из–за этих проклятых меж. Вышло — много. Петр Тарасович негодовал:
– Безобразие! Хиба ж так можно!.. А сорняков на этих межах сколько! Ой, лыхо ж! — тяжко, с болью вздохнул он, будто осматривал на своем колхозном поле клочок земли, по недосмотру халатного бригадира плохо вспаханный. — Хиба ж так можно жить? — раздумчиво повторил он и потеребил бурые отвислые усищи. — Сколько хлеба зря пропадает!
На одной полоске он заметил пахаря. Приказал Кузьмичу придержать лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и кротовьи кучи, пошел к румыну. Худая белая кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из старого букваря и стихотворение под ней, начинающееся словами: «Ну, тащися, Сивка».
Петр Тарасович и Кузьмич приблизились к крестьянину. Тот выпустил из рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских солдат, снял шапку и чинно поклонился.
– Буна зиуа[7].
– Доброго здоровьичка! — ответствовал Пинчук, поняв, что крестьянин приветствует их.
Румын мелко дрожал. Не от страха, а от напряжения и от великой усталости. Он не боялся солдат; хлебороб быстро узнал в них хлеборобов.
– Ковыряешь? — спросил его Пинчук.
– Ну штиу.
– Опять «нушти»! Понимать надо! А то все — «нушти» да «нушти». Бросил бы ты эту гадость! — Петр Тарасович потрогал рукой деревяшку. Высветленные ладонями хозяина ручки сохи были горячие и бугроватые, словно и на них набиты мозоли. — Ну, ладно, мабуть, поймать колысь…
– Поймут, — подал свой голос Кузьмич, который давно ждал случая высказать свое мнение.
Пинчук и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим небольшой привал. Недалеко от дороги, окруженная со всех сторон каштанами, тополями и черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба.
– Вот у того нет, должно быть, этих разнесчастных клиньев, — сказал Шахаев Забарову, думая про помещика.
Шахаев поднялся, немного отошел в сторону, чтобы лучше наблюдать за бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли.
«А ты что задумался, командир?»
Шахаев взглянул на Забарова и невольно улыбнулся. Спокойный, сосредоточенно–уравновешенный ум Федора и его физическое могущество всегда будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью.
На этот раз лицо Забарова было строже обычного. Странная дума беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот осталась позади, там, за рекой, огромная земля, навеки ими освобожденная. Остались на этой земле миллионы в общем добрых и честных людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал из–под их охраны, перекрасился и живет на той святой, окропленной кровью бойцов земле и рыжебородый кулак, которого они недавно встретили? Может же такое случиться! Живет… И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?.. Бывает же в жизни так: заведется в какой–нибудь большой и хорошей семье один вредный человек и портит всем кровь. Его все–таки терпят в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится этой семье. Потом, когда уж станет невмоготу, выбросят к чертовой бабушке того вредного человека и сразу почувствуют облегчение.
Нет, он, Забаров, сделал непростительную ошибку, не рассчитавшись окончательно с кулаком. Вдруг ему удалось выкрутиться? Смеется небось над ними, рыжий дьявол. Чего доброго, прикинется советским, да еще завхозом его поставят: они ведь такие — умеют перекрашиваться… Будет жить и ждать… следующей войны.
– Дай–ка, Шахаев, закурить…
– Вы что, товарищ лейтенант? — удивился парторг, услышав дрожь в голосе Федора.
– Ничего… — Забаров не мог завернуть папироску. — Чертовщина какая–то в голову лезет. — И он неожиданно рассказал о своих странных мыслях.
Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь:
– И все?
– Ну да… А чего ты смеешься?
– Так просто…
Привал кончился. Колонна двинулась дальше. Шли степью. За дальними холмами грохотали редкие орудийные выстрелы. На горизонте, далеко–далеко, вспухали черные шапки от разрывов бризантных снарядов и белые — от зенитных. Небо — туго натянутое, нежно–голубое, огромное полотно–звенело. Вспарывая его, вились истребители. Ниже, невысоко над землей, деловито кружились два «ила» — разведчика. Они были заняты черной и скучной работой — фотографировали вражеские позиции. Знакомая фронтовая картина вернула мысли разведчиков к земной, горькой действительности — война продолжалась… А это значит — будет еще литься кровь, много крови, и еще не одно горе обожжет солдатское сердце, и еще не раз придется комкать в руках пилотку над свежей могилой…
– Вася, расскажи что нибудь…
– Да ты что? — встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг лицо Ванина.
– Так… расскажи. Прошу как друга!..
…Комкать пилотку над могилой павшего товарища. И навeрное, это будет больнее, чем раньше: чужая сторона, неродная, неласковая землица, суглинистая, горъким–горька…
Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!..
Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы.
Карпаты!..
Дрогнуло сердце Кузьмича: вспомнил старый сибиряк, как пели в четырнадцатом новобранцы:
Нас угонят на Карпаты,
Там зароют без лопаты…
Взгрустнулось и Акиму: там, в этих карпатских снегах, сложил когда–то свою голову брат его отца.
«За горами, за долами, за широкими морями…» Что там ждет их за этими горами да за долами? И почему разведчиков сейчас так мало — на своей земле их всегда казалось больше — и идут они здесь не по–своему, гуськом, след в след, а плотным строем, будто боясь сорваться и упасть куда–то? И почему самому Акиму хочется быть поближе к Забарову, почему все жмутся к лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту?
Небо звенело от зенитных хлопков. Чужое небо. Сенька задыхался от махорочного дыма, обжигал окурком губы, но продолжал курить, хотя делать этого в строю и не полагалось.
Между тем у разведчиков вновь разгорелся спор. На этот раз причиной спора была одежда, которую видели ребята на встречных румынах и румынках. Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища.
– До чего довели хлеборобов! — простонал Пинчук.
Никита Пилюгин быстро возразил:
– Прикидываются они. Для нас специально вырядились. А хорошее припрятали. Заграничное–то суконце в землю позарывали. Знаем мы их!
Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную, встал на цыпочки и, многозначительно постучав пальцем по Никитиному лбу, негромко, но внятно заключил: Пусто!
Никита, обидчиво заморгав, смотрел на Ванина широко поставленными угрюмыми глазами.
– Почему так — «пусто»?
– А вот так — пусто и есть! — уже мягче пояснил Ванин. — Ты завидовал, дурья голова, всему заграничному. А завидовать–то, оказалось, и нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое…
2
Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный шутливо–озорной и лукавый вид.
– Э–эй! Георге! — заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися машинами. — Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с вашими префектами да примарями потолковать. Что–то неважно они встречают гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь надо знать местные обычаи.
– Зачем это тебе нужно их знать? — полюбопытствовал маленький и хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза. — Трофейничать, что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!..
Сеньку обидели гуровские слова.
– Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем поросло. О трофеях не думаю.
На этот раз Сенька говорил правду.
– Нет, хорошо я тебя знаю! — стоял на своем Гуров, но румына все–таки отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт. — Ладно, Бокулей, пройдись с хлопцами! — снисходительно сказал капитан. — Только смотрите у меня!..
– Спасибо, товарищ капитан! — обрадовался румын и спрыгнул с машины. По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что румын сильно взволнован.
– Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял?
– Мой дом недалеко…
– Где? Как название села?
Бокулей сказал.
Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без единой помарки, карту Румынии, которую он когда–то уже успел «одолжить» у одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт.
– Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко. Завтра будем там!
– Хорошо, если наша дивизия туда пойдет, — сказал Камушкин, с сочувствием глядя на Бокулея.
– Туда и пойдет. Куда ж ей еще! — уверенно проговорил Сенька. Сейчас он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела. — Нашу Непромокаемо–Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! — он развернул карту на траве, встал на колено. — Вот линия фронта. Вот город Пашканы. Дальше некуда. Там — румынские доты. Это я слышал от начальника разведки, — добавил новоявленный «оперативник», не без основания полагая, что ему могут и не поверить. — А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье предоставит!
Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где–то мимо.
Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин.
– Колбасы мне продай.
Лобазник покачал головой и что–то пролепетал.
– Что он? — не понял Ванин.
– Русские деньги просит, рубли, — пояснил Бокулей. — Он думает, что тут Советская власть будет.
– Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! — Сенька улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке–то нечего ждать для себя хорошего от Советской власти — не его, нe купеческая эта власть. — Что ж, разве рубли ему дать? — вслух размышлял Ванин.
Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это помогало ему найти верное решение.
– Рублей я ему не дам! — уже твердо заявил он Бокулею. — Так и переведи! — и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот без долгих размышлений вытащил пачку рублевок.
Однако Ванин остановил азербайджанца.
– Не смей! — строго сказал он.
Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что, поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в глазах румынского торговца, а ведь в конце концов — на этот счет у Али не было ни малейшего сомнения — и в Румынии должна быть Советская власть, не зря же Красная Армия пришла в эту страну!
– А ты дискретируешь! — в запальчивости повторял он это понравившееся ему, неудобоваримое чужое слово.
– Постой, постой, Каримыч! — с добродушной снисходительностью остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ» больше. Смеясь, продолжал: — Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню, к нам на завод — до войны дело было — вот такой же оратор приезжал. Как начал!.. — Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: — Оно, конечно, если правильно рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а все–таки весьма!..
Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который — дело было в тридцатых годах — приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой–то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
– Дозвольте спросить? — поднялся он в задних рядах.
– Прошу.
– Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил:
– Есть, разумеется.
– A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?..
Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь…
…Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
А Ванин продолжал:
– Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его:
– А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях.
– Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе, — узнав об этом, рассуждал Пинчук.
– Вот и этот в батюшку удался, — указывал Сенька на Никиту. — Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие…
Во всяком случае, Пилюгин–сын унаследовал от Пилюгина–отца одну прескверную черту — неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму — что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву — потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как–то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
– Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка — и в свое подразделение его. Один, мол, «языков» будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит… Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
– Зачем же? — Шахаев улыбался. — Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем.
– Оно–то так… — нехотя сдавался Ванин. — Но ведь паршивая овца…
– Знаю эту пословицу, Семен, — перебил парторг. — Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести.
– В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать, — чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: — Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить…
Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем–то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению овладел хозяйственный зуд.
– А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие…
– Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие–то от царя–батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили… Он ведь, Николашка–то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту…
– Цэ так… Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна–то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит… И все ж — мало у нас дорог. И дуже плохи воны…
Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как–то особенно велик и необъятен.
Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его.
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?.. —
тихо прочел Аким и подумал: «В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне… Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?..»
А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему–то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека.
– Марченко! — крикнул он, повернувшись к разведчикам.
Наташа вместе со всеми подбежала к повозке.
Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка.
– Это я, Наташа, — подсказала она. — Разве нe узнаете меня? — и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы.
Забаров приказал разведчикам перенести лейтенанта на свою повозку. Пинчук и Кузьмич быстро приготовили место. Аким осторожно взял офицера под голову, остальные поддержали за ноги и под спину.
До крайности обрадованный румын повернул быков к дому.
Проводив Кузьмича и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за арбой румына направились в село.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Предположения Ванина оправдались: штаб дивизии действительно разместился в Гарманешти, а полки заняли позиции перед цепью дотов, тянувшихся в шахматном порядке от Пашкан до Ясс. Дивизии Сизова пришлось выйти на самое острие клина, вбитого войсками фронта в территорию Румынии. Полки попытались было с ходу пробить брешь в укреплениях врага, но не смогли. Система огня неприятельских дотов была настолько сложной и мощной, что не оставалось ни одного метра непростреливаемой местности. Стало ясно, что укрепленному району противник придаст исключительно большое значение и что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую оборону будет невозможно. Командующий армией отдал приказ генералу Сизову и командирам соседних с ним дивизий — прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи, под покровом темноты отошли немного назад, на высоты, которые хотя и были ниже высот, занятых противником, но все же в какой–то степени господствовали над местностью. Никто в ту ночь не знал, что на этом рубеже придется постоять мною месяцев, что с этих позиций начнется грандиозное августовское наступление 1944 года, вошедшее в историю Великой Отечественной войны под названием Седьмого удара…
Предводительствуемые Бокулеем разведчики въезжали во двор его отца. Занятые своим делом, еще находясь под впечатлением встречи с раненым лейтенантом Марченко, солдаты не замечали, как волновался Георге Бокулей, какими долгими показались ему последние минуты, отделявшие его от встречи с родительским домом. И вот теперь они въехали во двор, где провел свое детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках, облокотясь на деревянные перильца, увешанные наполовину вылущенными кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина. Георге, глотая слезы, рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца:
– Мама!!
Она тихо, беспомощно опустилась на ступеньку, протягивая к нему руки, будто умоляя, выкрикивала что–то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее под руки, и она долго и исступленно глядела ему в лицо, как бы загипнотизированная внезапной великой радостью. Потом стала порывисто обнимать его своими слабыми, немощными руками. Она не замечала наблюдавших за ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем доме. С нею был сын — ее старший сын, первенец! — и больше ни о чем она не думала и не хотела думать в эту минуту: перед ней стоял он — живой, невредимый, долгожданный…
Потом откуда–то появился и отец — маленький, кучерявый и черноволосый мужичонка в узких латаных штанах — Александру Бокулей. Он поздоровался с сыном сдержанно, и, если бы не худые, длинные пальцы, которые тряслись непрошено, можно было подумать, что Бокулей–старший спокоен. Сняв мерлушковую шапку, он поклонился разведчикам, сказал что–то еще Георге и пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним.
Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук:
– Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб к утру готовы булы.
– Начинается! — недовольно пробурчал Ванин и, обернувшись к Никите, добавил: — Чего стоишь? Бери лопату!..
Но перед тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался пустым. Когда–то в нем находились овцы или козы: на земляном полу валялся давно ссохшийся помет.
– Худо живут, — заключил Пинчук, выходя из хлевушка.
И Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в этой незнакомой стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как, и присоветовать в чем–нибудь…
Первое, что бросилось в глаза вошедшему в родной дом Бокулею, это то, что ничего в нем не изменилось со времени его ухода в армию. Тe же закопченные стены с темными тенетниками по углам, в которых барахтались мухи, те же глиняные горшки на подоконниках, тот же вечный, душный и неистребимый запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все тот же громоздкий жернов, который особенно привлек внимание молодого Бокулея: Георге вспомнил, что этот жeрнов, несмотря на свою неуклюжесть, являлся предметом их семейной гордости, потому что у других не было и жернова, и к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы. И наконец, старая деревянная кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя на огород, привязывала ребенка к ножке кровати, — так часто делают румынские крестьянки из опасения, что ребенок может выйти на улицу и попасть в колодец. Девочка, привлеченная вкусным запахом мамалыги, потянулась к ней. Вернувшаяся домой мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился.
Георге, чтобы, очевидно, не будить горьких воспоминаний, старался не замечать этой кровати. Оживленный и радостный, смотрел он на другие предметы, с удивлением находя их на прежних местах. Он приметил на подоконнике, между накрытых деревянными кружочками горшков, там, куда пробивался, должно быть, уже последний солнечный луч, старого сонливого кота, который словно и не покидал никогда своего места. Георге окончательно убедился, что в доме в самом деле ничего не изменилось. Он еще не успел увидеть, что когда–то смоляно–черная курчавая голова его отца теперь покрылась, будто изморозью, густой сединой, что стрелы морщин у его добрых ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам.
– А где Маргарита? — спросил Георге, с первой минуты обнаруживший отсутствие сестры, своей озорной любимицы. — Где она? — тревожно переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери.
Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила в дом. Она взвизгнула, заметив брата, подбежала к нему, обняла за шею и стала быстро и жадно целовать его.
– Георге! Георге! Братец мой!.. — говорила она. Но в голосе ее было что–то такое, что встревожило Георге. Он поднял голову, высвободив ее из теплых и странно слабых рук сестры. Отец и мать сидели по–прежнему молча. Мать все так же испуганно глядела то на дочь, то на сына. Георге вопросительно посмотрел на родителей, опять перевел свой встревоженный взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол.
Мать сделала над собой усилие и улыбнулась.
– От радости, она, Георге, от радости… Ну, Маргарита, довольно, обедать будем… Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей…
Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел:
– Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?..
– Молодой боярин Штенберг перед приходом русских куда–то увез ее, — ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и с трудом сдерживая себя, чтобы не разрыдаться. — Он сказал ей, что тебя убили русские…
В комнате долго стояла тяжелая тишина.
Отец молча выложил из чугуна горячую мамалыгу, аккуратно, крест–накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них темными жилистыми руками, поднес сыну.
– При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается.
Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца.
– Спасибо, отец.
– Ешь, сынок, — глухо проговорил старик. Он взглянул в окно и увидел там хлопотавших русских солдат. — Зачем ты привел их к нам, Георге?
Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал.
Мать и сестра взяли свои порции мамалыги, но ни та, ни другая не притронулись к еде.
«Не даст спокойно куска проглотить», — подумала мать, с досадой взглянув на мужа.
Бокулей–младший, медленно и вяло прожевывая невкусную пищу, которая, судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца была большой роскошью, продолжал пристально всматриваться в сильно постаревшее — Георге только сейчас заметил это — лицо отца, и ему стало жаль этого вечного и неутомимого труженика. «Какого еще горя может ждать этот несчастный человек, разве он не испытал уже все, что выпало на долю бедного румына?»
– Будет хорошо, отец, — сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему для него знакомым и привычным оживленному говору русских солдат. — Тебе нечего бояться их, — он кивнул большой желтой головой в сторону окна. — Тебя они не обидят.
Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости к отцу и удивился этому своему чувству, потому что никогда раньше не испытывал ничего подобного.
– Отец, это — совсем другие люди, — снова тихо сказал Георге, по–прежнему указывая на окно, за которым слышались солдатские голоса. — Я тебе не могу объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь, своими глазами. А лучше один раз увидеть, чем сто раз слышать. Только прошу тебя, не бойся их и не гляди так. Это — мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал им о своей жизни. Они поймут тебя.
– А–а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь?
2
Дед Александру, Василе Бокулей, рано потерял отца: его убили турецкие янычары во время своего владычества в Румынии. Молодой Василе пошел батрачить к известному во всем жудеце[8] кулаку Патрану. Батрачил пять лет, пока не переполнилась чаша терпения. Потом сбежал от жадного и жестокого кулака, и бог знает, как пошла бы его жизнь, если бы в стране не вспыхнуло восстание против турецкого гнета и бояр. Василе добрался до повстанцев и вступил в войско Тудора Владимиреску[9]. После поражения восстания стал гайдуком[10], бродил по лесам, совершал набеги на боярские усадьбы, распевал разгульные гайдуцкие песни. Одну сейчас, выпив с горя цуйки и охмелев, часто поет его внук:
Три гвоздики, лист зеленый.
Там, в корчме, под горным склоном
Пьет Богян и пьет Беган,
Вместе с ними — брат Стоян[11]
«Пей, Богян, да не хмелей,
заряди ружье верней!»
«Не хмельно мне то вино,
А ружье заряжено.
Сядь, красавица, со мной,
Будешь ты моей женой!
Пусть враги кругом следят Все равно не углядят.
Солнце нас пускай венчает.
Звезды к дому провожают».
Были среди гайдуков и грамотные люди — у них жадно учился упрямый и умный мужик Василе Бокулей. По ночам пробирался в родное село — манили его сюда черные девичьи очи. При одной такой встрече схватилa его полиция. Много лет просидел в тюрьме, потом как ни в чем не бывало, бородатый и суровый, вернулся а Гарманешти. Дождалась, не изменила ему любимая. Отец невесты был хоть и бедным крестьянином, но имел свой дом, коровенку, пару овец и одного вола. Когда у Василе родился сын, тестя уже не было в живых.
Так Василе стал хозяином в доме. У него родились еще два сына и две дочери. Семья прибавлялась, но не прибавлялось земли. Пришлось работать на бояр. Припоминая ему гайдуцкие годы, боярин поучал:
– Тот найдет бога на небесах, кто изберет себе его на земле, запомни это, Василе! Руку, которую ты можешь укусить, лучше лизать, чем плевать на нее. Так–то…
Слушая боярина, Василе хмурился. Тяжкие думы теснились в неспокойном сердце бывшего гайдука.
И вот в Румынии вновь нашелся человек, который поднял знамя Тудора Владимиреску. По стране разнесся его пламенный клич: «От императоров, господарей и бояр народы могут получить лишь то, что они вырвут у них силой… Изучая историю нашей родины в течение долгого времени, мы убедились, что всеми своими несчастьями и страданиями страна обязана эгоизму, подлости, жадности и трусости боярства». И народ услышал слова Николая Бэлческу[12]. Началась революция, которая, однако, не была доведена до конца. Преданный соглашателями, Бэлческу вынужден был бежать за границу. В Бухаресте к власти пришло реформистское правительство. Напуганное мощным движением крестьянства, правительство это вынуждено было лавировать. Оно создало комиссию по вопросам собственности. В середине лета 1848 года, в разгар уборки урожая, созвали эту комиссию члены реформистского правительства. Официально задачей комиссии, составленной на паритетных началах от крестьян и помещиков, была подготовка проекта решения Учредительного собрания по аграрному вопросу. Негласная же роль комиссии, то есть ее фактическая задача, заключалась в том, чтобы как можно хитрее и как можно бессовестнее обмануть крестьян.
Василе Бокулея, как самого грамотного из крестьян, послали делегатом от села Гарманешти. Долго готовился бородатый мужик к выступлению в комиссии. Ночи напролет просиживал под густыми ветками черешни, возле своей лачуги, обдумывая слова, которые он скажет. Ему предоставили слово сразу же за боярином Штенбергом. Показывая помещикам свои огромные жилистые черные руки, Василе Бокулей глухо произнес:
– Вы видите эти покрытые мозолями руки? Они создают богатства страны. Золото и серебро не падают вам с неба: вы получаете их из наших хижин. Мы, крестьяне, отдаем все, а сами не получаем ничего. Только из среды крестьян вербуют солдат. Это — тяжелое бремя, а наградой за все это служит лишь хозяйский кнут. И разве не грешно перед людьми и богом после стольких жертв с нашей стороны считать нас чужими и бродягами на нашей же земле?..
Боярин Штенберг, растрогавшись словами Бокулея, в ответ заявил:
– И я превращал вас в рабов, бил вас, раздевал вас… Несправедливо забирал у вас все, потому что я был молод и жаден… Тридцать шесть лет вы проклинали меня. Теперь я каюсь и отдаю вам все обратно. Простите меня, братья!..
Вернувшись в свое имение, Штенберг выпорол крестьянина, осмелившегося намекнуть барину о сказанном в комиссии. Жестоко поплатился за свои слова Василе Бокулей. Слуги боярина Штенберга втолкнули его в псарню, и стая борзых в минуту растерзали крестьянина в клочья. Наследником его скудного хозяйства остался отец Георге, Александру Бокулей, младший из трех братьев.
Так же как и его предки, Александру Бокулей думал только об одном: как бы собрать со своей полоски побольше кукурузы. Но чем больше он желал, тем меньше давала ему обеспложенная земля. А кукуруза даже снилась Александру, золотым ручьем текла… Перед глазами вырастал высокий ворох, крестьянин падал на него и пьянел, прятал лицо в душной теплоте зерна, плакал от радости… Но каким горьким было пробуждение!.. Возле постели уже стояла жена. И опять спрашивала одно и то же:
– Кукурузы осталось несколько котелков, Александру. Что будем делать: сохраним на семена или смелем?..
Он кричал на нее, будто она была виновата в том, что осталось несколько котелков. А потом говорил:
– Размалывай и корми детей. Не помирать же им с голоду, — и, нахлобучив до самых глаз белую баранью шапку, отправлялся к Патрану просить семян. Тот давал. Но Патрану не был лиходеем своему добру: он брал с должников проценты, а чаще заставлял их отрабатывать долг. Александру Бокулей охотнее шел на последнее: сил и времени у него было не так уж много, но они все–таки были, а кукурузы он не имел вовсе.
В 1933 году в селе появилась организация с простым, понятным и обнадеживающим названием: «Фронтул Плугарилор» (Фронт плугарей, или Земледельческий союз). Говорили, что во главе этого союза стоял какой–то доктор, которого, однако, Александру не знал. Руководителем местной организации «Фронтул Плугарилор» в Гарманешти был поставлен сосед Бокулея–Суин Корнеску. По его совету Александру немедленно вступил в члены организации. Где–то в туманном будущем рисовалось осуществление вечной мечты — получение земли. А пока что жить стало еще тяжелее: обозленный Патрану не хотел давать взаймы семена даже под проценты члену «крамольной организации». «Фронтул Плугарилор» ставил своей целью добиться аграрной реформы, с тем чтобы часть земли отобрать у кулаков, бояр и передать ее бедным крестьянам.
– Землицы моей захотел? — встречал Патрану Бокулея и, злобно вращая большими цыганскими глазами, совал прямо в лицо Александру огромный кукиш: — А вот этого… Возьми–ка выкуси!..
Александру с упавшим сердцем шел в другой и третий двор, но и там его встречали тем же. Доведенные до отчаяния, бедные крестьяне пытались захватить помещичьи и кулацкие земли силой, но с ними жестоко расправлялись. Сосед Бокулея Суин Корнеску несколько лет сидел в застенках сигуранцы[13].
Началась война с русскими: «хозяева страны» решили угодить Гитлеру.
Старший сын Александру Бокулея — Георге — убежал в СССР; младшего–Димитру — взяли в армию, послали завоевывать для румынских бояр новые земли. Хотя Александру много слышал страшных вещей о Советском Союзе, но все же предпочел бы оставить младшего сына дома: он знал, что войны всегда приносили бедным румынам только новое несчастье.
Жизнь на селе стала вовсе невыносимой. Увеличились налоги, к существующим, которые были и без того непосильными, прибавились военные. Платить было нечем. Пришлось часть земли продать Патрану. Но вырученных денег оказалось недостаточно, чтобы рассчитаться с правительством. Тому же Патрану Бокулей продал единственного вола. Сам остался с одной овцой, но и последней лишился. Это случилось совсем недавно, перед самым приходом русских. Во двор Бокулея забежали румынские офицеры. Заметив в хлевушке овцу, они потребовали ее себе. Жена Александру заголосила на все село:
– Не дам! Не да–а–ам!..
Ее оттолкнули. Однако один из офицеров, в котором Бокулей сразу же узнал молодого боярина Штенбeрга, успокоил женщину:
– Мы вернем вам овцу. Вот расписка.
Обрадованный Александру сунул бумажку в карман не глядя, поблагодарил:
– Спасибо, домнуле[14] офицер! — и, повернувшись ко все еще всхлипывающей жене, добавил: — Не плачь, Марица. Этот же господин — сын нашего покойного боярина, он — румын. Разве будет обижать крестьянина?
На другой день Александру достал бумажку, развернул ее. В ней небрежной рукой было написано: «Старый осел». Александру схватился за грудь и, глотая воздух, упал на землю. Потом с трудом приподнялся. Руки его судорожно впились в кучерявые волосы. Бокулей нещадно трепал себя, бился о стенку лбом и плакал.
– Старый осел! Старый осел!.. — кричал он, задыхаясь от гнева и обиды.
Вслед за румынами во двор забежали отступавшие немцы. Эти остались ночевать. В эту ночь и случилось страшное в семье Бокулеев…
…Александру взглянул на дочь, потом на жену, сказал им тихо:
– Оставьте нас с Георге одних.
Мать и дочь быстро вышли.
Александру прикрыл за ними дверь, вернулся на свое место, присел рядом с Георге. Он решил было рассказать сыну о том, что случилось с Маргаритой, но в последнюю минуту раздумал — не хотелось омрачать первый день встречи. И поспешил сообщить сыну о другом, что, видно, также очень волновало старика. Он еще раз покосился на дверь, на сына и, убедившись, что их никто не слышит, сказал:
– В селе появился Николае Мукершану. Помнишь его?
Александру, как это часто случается со старыми людьми, забыл о том, что сын никак не мог помнить Мукершану, потому что того арестовали, когда Георге было не более пяти лет.
Однако Георге наморщил лоб, припоминая что–то. Имя Мукершану ему показалось знакомым. В конце концов он вспомнил, что действительно слышал об этом человеке. Это был их односельчанин, служивший когда–то батраком у Патрану. Потом он ушел в город, работал на каком–то заводе. Вернулся в село и организовал подпольную коммунистическую группу. Но здесь был схвачен полицией. Несмотря на страшные пытки, никого из товарищей не выдал и был пожизненно заключен в тюрьму. Но в селе еще долгие годы говорили о нем, и маленький Георге слышал эти рассказы.
– У кого он живет? — добрые коричневые глаза Георге загорелись.
– У Суина Корнеску. Но ты не ходи туда. И вообще — это не наше дело.
– Теперь нам бояться нечего, отец.
Но Бокулей–старший сердито нахмурился.
– Не ходи.
«Нет, отец, я обязательно пойду к нему!» — подумал Георге и, счастливый, обнял худую, наполовину заросшую черными волосами шею отца.
3
Между тем разведчики занимались во дворе своими солдатскими делами. Одни рыли щели для укрытий от бомбежки, другие чистили автоматы, делясь впечатлениями от «заграницы». Пинчук и Кузьмич приводили в порядок хозяйство роты, старшина проверял запасы продуктов, составлял строевую записку. Кузьмич смазывал бричку, чистил лошадей… Михаил Лачуга устраивался в саду со своим котлом. Недалеко от него под высокой и сучкастой черешней сидели Шахаев и Никита Пилюгин. Они негромко разговаривали.
Шахаев заметил, что плечи Пилюгина были как–то неестественно широки и весь он — толстый и неуклюжий.
– Что у тебя под гимнастеркой, Никита? — спросил парторг.
Никита тяжело сопел и молчал.
– Ну–ка, покажи. Все равно ребята увидят.
– А я и не скрываю. Не украл, а купил за свои деньги. Вот, смотрите! — Пилюгин поспешно расстегнул гимнастерку, и Шахаев увидел под ней смоляно–черный с блестящими лацканами аристократический смокинг.
Оказалось, что Никита действительно купил его по дороге, в городе Хырлэу.
– На кой черт он тебе сдался? — спросил старший сержант, еле сдерживая себя, чтобы не расхохотаться.
– Отцу пошлю, — угрюмо пробасил Никита. — Вещь–то заграничная…
Улыбка исчезла с лица Шахаева. Что–то больно кольнуло в сердце.
– Заграничная, значит? Эх, Никита!.. — парторг обвел взглядом весь убогий двор Бокулеев, показал на лоскутья, висевшие на веревке, протянутой от угла дома к крыше хлевушка, проговорил с горечью: — Вот она, заграница! Смотри на нее, Никита, и любуйся! — И Шахаев ушел от Пилюгина.
Тот медленно, словно нехотя, застегнул гимнастерку, лег на землю и долго смотрел сквозь ветви черешни на синее прозрачное небо, испытывая незнакомую тяжесть в груди.
– Товарищ старший сержант! — глухо позвал он, но Шахаев уже скрылся за домом.
Никита встал, подошел к повару Михаилу Лачуге и вдруг предложил:
– Давай… помогу!..
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Неожиданный выход советских войск на реку Прут и затем их стремительное продвижение в глубь Румынии повергли полковника Раковичану в смятение. Первое, что он сделал, — это побыстрее убрался из корпуса Рупеску. Ему срочно потребовалось побывать в ставке. Вернулся Раковичану через неделю и как ни в чем не бывало явился в землянку Рупеску.
– Добрый день, генерал! Ну, что я вам говорил? Маршал Антонеску и король в восторге от действий вашего корпуса, генерал. Мама Елена восхищена храбрыми румынскими воинами. Теперь ждите высоких наград. Русские получили достойный отпор. Как я и предполагал, доты сделали свое дело: русским не преодолеть их!.. О, вы что–то не в духе, генерал! — Раковичану заметил хмурое лицо Рупеску. — И это в то время, когда вы одержали блестящую победу над русскими? Не понимаю…
– Военным людям не следует быть столь экзальтированными, полковник. Вы всегда спешите, мой дорогой. Нате–ка вот, полюбуйтесь! — и он швырнул на стол газету. — Прочтите, прочтите! Это, пожалуй, пострашнее русских полков… — генерал ткнул коротким пальцем в отчеркнутое красным карандашом место в газете. — Вот это… извольте!
Раковичану, предчувствуя неприятность, быстро пробежал глазами по заголовку: «Заявление Советского Правительства».
– Что за чертовщина? Кто издает эту газету, генерал? Где вы ее взяли?
– Кто издает — не знаю. Солдаты в окопах подобрали. Впрочем, нетрудно догадаться и об издателе. Коммунисты, конечно. Они всюду, полковник. И мы сделаем непростительную ошибку, если решим, что наши железногвардейцы[15] окончательно разделались с ними. Капрал из роты Штенберга говорил их устами. Уж кому–кому, а вам–то полагалось бы обо всем этом знать. И даже раньше меня! Однако прочтите. Любопытный документ!
Раковичану так и впился глазами в указанное генералом место газетного листа:
«Красная Армия, в результате успешного продвижения вперед, вышла на реку Прут, являющуюся государственной границей между СССР и Румынией. Этим положено начало полного восстановления советской государственной границы, установленной в 1940 году договором между Советским Союзом и Румынией, вероломно нарушенным в 1941 году Румынским правительством в союзе с гитлеровской Германией. В настоящее время Красная Армия производит очищение советской территории от всех находящихся на ней вражеских войск, и уже недалеко то время, когда вся советская граница с Румынией будет полностью восстановлена.
Советское Правительство доводит до сведения, что наступающие части Красной Армии, преследуя германские армии и союзные с ними румынские войска, перешли на нескольких участках реку Прут и вступили на румынскую территорию. Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции.
Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой–либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии и что вступление советских войск в пределы Румынии диктуется исключительно военной необходимостью и продолжающимся сопротивлением войск противника».
– Это страшный документ, генерал, — заговорил полковник непривычно медленно и каким–то несвойственным ему тоном. — И самое страшное, пожалуй, вот это, — немигающими глазами он отыскал нужное место. — Вот Послушайте: «Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой–либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии…» Русские… — Раковичану ударил ладонью по газете. — Вы знаете, что, собственно, делают русские? Они одной этой фразой парализуют всю нашу пропаганду!
– А мне, признаться, не менее неприятным показалось и другое место из этого заявления. Позвольте! — Рунеску взял из рук полковника газету и тоже прочел: — «Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции». Какая самоуверенность! Словно бы победа у них уже в кармане, а?
– От вашего мужества и умения, генерал, от стойкости ваших солдат зависит, чтобы этот пункт из заявления русских остался пустым звуком, — Раковичану перешел от покровительственно–дружеского тона к начальнически–назидательному.
– Разумеется, разумеется! — заторопился Рупеску, уловивший в голосе собеседника эти новые нотки. «Каков наглец! Выскочка!» — подумал он в крайнем раздражении, а вслух сказал: — Мои солдаты будут стоять насмерть. А если русские действительно не намерены вмешиваться в наши внутренние дела, так это даже лучше для нас. Румыния уже по горло сыта иностранным вмешательством, с нее хватит. Пора бы уж нам самим решать наши внутренние дела…
При этих словах генерала лицо Раковичану перекосилось в иронической усмешке. Он еле удержался, чтобы не крикнуть: «Вы законченный идиот, генерал!»
– Я не хотел вас обидеть, господин Рупеску, но вы сказали сейчас бо–ольшую глупость…
– Я бы попросил!..
– Спокойно, генерал, — Раковичану сощурился. — Да, вы сказали глупость. Так и назовем. Вы — пренаивнейший человек, генерал! Если русские и не будут вмешиваться в наши внутренние дела, что они, по–видимому, и намерены делать, от этого они не становятся менее опасными. Напротив! Нам было бы куда легче, если б русские солдаты ежедневно убивали по десятку наших мужиков и насиловали по дюжине девиц… Но они, как назло, не грабят, не убивают, не насилуют! И это плохо. Плохо для нас с вами, генерал! Не забывайте, что мы имеем дело с такими солдатами, которые страшны уже тем, что пройдут по румынской земле и покажут себя нашей черни… Мы более четверти века тратим миллионы лей, чтобы вызвать у своего народа ужас перед этими людьми, перед их страной. Вообще — перед коммунизмом. Пожалуй, в какой–то степени это удавалось. Но что будет теперь, когда русские, не спросясь нашего позволения, сами пожаловали к нам?.. Вы думали об этом? Советую поразмыслить! Да поймите же, что нам теперь нужно иностранное вмешательство, как никогда раньше. Необходимо! К черту сопливое разглагольствование о суверенитете, о национальной гордости, независимости и прочей чепухе! Нам нужен сильный союзник. Надеюсь, хоть теперь–то вы улавливаете мою мысль?
– Я отлично ее улавливаю, эту вашу мысль, полковник! И уже давно улавливаю! — вспыхнул Рупеску, ужаленный тоном Раковичану. — А вы не подумали о том, что эту вашу мысль, с моей помощью разумеется, уловят и во дворце?
– Донос, значит? — Раковичану расхохотался. Потом, мгновенно посерьезнев, снисходительно предложил: — Хотите, я помогу вам сочинить этот донос?..
– Нет, не хочу. Теперь не хочу, — генерал задумчиво прищурился и пошевелил толстыми короткими пальцами. — Сейчас мне все ясно, полковник. Не совсем ясно разве только одно: почему же союзники — я говорю об американцах и англичанах — так восторженно приветствуют вступление советских войск в Румынию?
Раковичану усмехнулся, при этом его светло–серые глаза не изменились. Лишь чуть покривились топкие губы.
– А что им, собственно, остается делать? Иногда приходится строить приятную мину при плохой игре. Вступление русских войск в Румынию для американцев, например, столь же прискорбный факт, как и для нас с вами, генерал. Теперь на их долю — я имею в виду англосаксов — остается лишь одно: сделать все возможное, чтобы в руки Красной Армии поменьше попало промышленных объектов. С этой целью они — вот увидите — начнут массированные бомбардировки промышленных центров Румынии. Завтра же мощные соединения американской авиации появятся над Бухарестом, Плоешти, над заводами Решицы…
– Простите, полковник. Но вы говорите так, будто являетесь представителем верховного штаба не румынской армии, а американского командования.
– Я, дорогой мой генерал, являюсь… прежде всего политиком. А политики обязаны анализировать события и предвидеть…
Раковичану неожиданно умолк. Его остановил девичий голос, зазвеневший у входа в землянку. Полковник прислушался. Через полуоткрытую дверь в землянку ручейком лились звуки беспечной девичьей песни, совершенно необычной в такой обстановке.
Раковичану, широко раздувая ноздри короткого, словно обрубленного носа и хищно оскалясь, взглянул в окно. У самой землянки, склонившись над тазиком, мыла посуду черноглазая и чернокудрая девушка. То и дело отбрасывая назад мешавшие ей волосы, она пела:
Винограда лист зеленый.
Крошка Мариона.
– Что в лице ты изменилась,
Крошка Мариона?
– Все тоскую, все грущу я,
Милый мой, любимый,
Огорчают злые толки,
Милый мой, любимый.
– Что за девица? — спросил полковник.
– Мой повар, — безразличным тоном ответил Рупеску. — Она готовит мне обеды.
«Старый грешник!» — с завистью подумал Раковичану, неохотно отходя от окна и игриво грозя генералу пальцем.
– Повар недурен. Не уступите ли его мне, генерал? Я тоже люблю вкусно поесть. А? Неплохо заплачу.
– Не моя, полковник. Поторгуйтесь с лейтенантом Штенбергом, — досадливо отмахнулся Рупеску.
– Чему она радуется?
– А вы спросите у нее. По–моему, просто так. Василика всегда поет. Глупая девчонка.
Василика действительно любила петь. Ей казалось, что все хорошие песни сложены про нее. Но сейчас она пела не «просто так». Василика уже знала, что Георге Бокулей жив и вернулся в Гарманешти. Вот придет ночь, и Василика убежит отсюда туда, к Георге!..
Девушка улыбнулась. Тарелка выпала из ее рук и громко стукнула о металлический тазик. Василика тихо засмеялась и снова запела:
Ты хотел на мне жениться,
Милый мой, любимый,
Как поспеет виноград твой,
Милый мой, любимый.
Виноград созрел душистый,
Милый мой, любимый.
У тебя ж другая в мыслях,
Милый мой, любимый.
Рупеску и Раковичану уже не слушали девушку. Генерал сообщил полковнику, что в Гарманешти из тюрьмы вернулся опасный коммунист Мукершану.
– Зашевелились. Вы правы, генерал: железногвардейцы наши действительно ни черта не сделали! Его надо убрать, генерал. Обязательно убрать. И как можно скорее. Действовать быстро и решительно. Не поручить ли это дело лейтенанту Штенбергу? Он местный житель, кровно заинтересованный в ликвидации Мукершану. А командир из него все равно никудышный. Пусть попробует свои таланты в другом. Как вы на это смотрите, генерал?
– Кажется, большой либерал. Нерешителен.
– Не верю в его либерализм.
– Что ж, попробуем. Нынче же поговорю с ним об этом.
– Забот–то нам прибавляется, генерал, — меланхолически заметил Раковичану.
– Да–а–а, — тяжко протянул Рупеску.
И они надолго замолчали.
…А за дверцей землянки звенел не умолкая девичий голос:
Винограда лист зеленый.
Кротка Мариона.
– Что в лице ты изменилась,
– Крошка Мариона?
2
Немало пришлось в те дни потрудиться нашим политработникам. Нужно было разъяснить Заявление Советского правительства не только румынскому населению, но и своим солдатам. Последние, как известно, всегда считают себя политическими деятелями и прежде всего сами стараются разобраться во всем. Вообще–то красноармейцы довольно ясно представляли себе свои цели и задачи с переходом государственной границы.
Однако в заявлении были места, которые истолковывались солдатами по–разному. Часто среди них разгорались горячие споры. Шахаев сразу это почувствовал и встревожился. Нужно было немедленно разъяснить солдатам важный документ, но старшему сержанту казалось, что сам он не вполне подготовлен для этого. Он решил обратиться к начальнику политотдела.
Демин, очевидно, сразу же догадался, с чем пожаловал к нему парторг. Спросил:
– Что, брат Шахаев, худо?
– Не так уж худо, товарищ полковник. Но в общем трудновато.
– Трудновато?.. Нет, Шахаев, пожалуй, очень трудно все–таки. Нам казалось, что мы провели немалую разъяснительную работу среди бойцов перед тем, как вступить в Румынию. Все как будто предусмотрели. Но едва шагнули на землю этой страны, встало столько вопросов — батюшки мои, хоть за голову хватайся!.. Вот пришел ко мне сегодня местный поп, спрашивает: о чем ему сейчас, в данный, так сказать, момент, просить бога? И глядит, волосатая бестия, этак хитро на меня. А черт его знает, что ему посоветовать? «Иди, говорю, батюшка, и молись, как молился всегда. С небесным политотделом связи не имею». Ушел, недовольный ушел… Такие–то вот, Шахаев, дела! А ведь приходил этот попик неспроста… Ну, что у тебя там, давай выкладывай все сразу…
– Да вот… потолковать хотелось бы…
– За советом пришел?
– За советом, товарищ полковник, — несколько смущенный тоном начподива, сказал Шахаев.
– Ну, давай посоветуемся. Но ты не думай, дорогой товарищ, что начальнику политотдела всегда все ведомо. Давай уж вместе обсудим. — Маленький, аккуратный, по–прежнему энергичный Демин прошел за свой столик, за которым сидел над какими–то бумагами до прихода Шахаева. — Присаживайся. Гуров, — окликнул он инструктора, — убери свои листовки! Дай человеку присесть.
Вечером у разведчиков проходила беседа. На ней присутствовали все солдаты. Объявив тему беседы, Шахаев спросил:
– Кто желает высказаться, товарищи?
– Я желаю! — поднялся с земли Али Каримов. До этого он сидел, сложив ноги по–восточному, и нетерпеливо ожидал, когда перейдут к делу. Его вечно удивленные глаза на этот раз были беспокойно–злыми. — Как же понимать надо, товарищи? — начал он, поворачиваясь лицом к разведчикам, разместившимся в саду. — Выходит, Антонеска опять у власти останется?
– Это почему же? — сердито спросил его Ванин.
– А ты не перебивай меня. А вот почитать нада, — Каримов с непостижимой быстротой извлек из кармана брюк измусоленную газету, нашел нужное место и, сбиваясь от волнения, начал читать: — «Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой–либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии». Понял, Ванин, о чем тут речь? Вот разъясни нам, а я кончил! — И Каримов, взглянув на посрамленного, по его мнению, Сеньку, гордо пошагал на свое место.
– Ванину слово! — раздалось несколько голосов.
– Ванину! — по–петушиному пропел Кузьмич. — Пусть разъяснит! Скажи–ка, Семен…
– К порядку, хлопцы! — остановил расходившихся солдат Пинчук. — Ишь як вас подмывав… У мэнэ в колгоспи на собрании и то бильш було порядку… Ну, Семен, будэш говорыть?
Сенька поднялся нехотя. Все выжидающе поглядывали на него.
– Как же это, ребята, а? — растерянно развел он руками.
– А вот так! — не утерпел Каримов.
– А ты меня не перебивай! — зло одернул его Ванин, досадуя больше на себя, чем на Каримова. Ему, по–видимому, нужно было выиграть время, чтобы собраться с мыслями, и он охотно вступил бы в любую дискуссию, не касавшуюся этого вопроса. — Я тебя не перебивал?
Каримов посмотрел на Сеньку.
– Как это не перебивал? А кто же…
– Ты замолчи, Каримыч! Хай говорыт. Продолжай, Семен! — Петр Тарасович грозно глянул на азербайджанца, и тот скорехонько умолк.
Шахаев сидел молча. Он решил пока не вмешиваться в солдатский спор.
– Как же это, ребята, а? — повторил Сенька, беспомощно разводя руками. — Выходит, Каримов прав. Я присоединяюсь, — закончил он, готовый уйти на свое место.
– К кому присоединяешься? Говори точнее, — остановил его Пинчук.
– К Али Каримову.
– Добрэ. Ну, сидай. Хто еще будэ говорыть?
Охотников не нашлось. Выкрикивали с мест.
– Тут надо разобраться! — подал вновь свой голос Кузьмич.
– Разберутся и без нас, — ответил ему флегматичный и, казалось, ко всему безразличный повар Михаил Лачуга.
– Як цэ — бэз нас? — Петр Тарасович потемнел. — А мы, по–твоему, що?.. Так соби… Ну, хто еще желает высказаться?
Поднялся Кузьмич.
– Насчет территории там все правильно указано. У нас своей земли хватит. А вот касаемо обчественного строя, тут что–то непонятное есть. Антонескова этого у власти ни в какую нельзя оставлять.
– А его и не оставят, — уверенно произнес уже давно порывавшийся выступить Вася Камушкин, которого ранее останавливал предостерегающий взгляд парторга: обожди, мол, пусть сначала солдаты говорят. — Его, Антонеску, мы будем судить по всем строгостям советских законов как военного преступника. А режим мы не будем здесь устанавливать. Это дело самих румын.
– А ежели они сами не справятся? Была же здесь когда–то революция, подавили ее. Аким нам рассказывал об этом… — Сеньке, видимо, хотелось взять реванш за свой провал, и он старался срезать каверзным вопросом Камушкина, который высказал — Ванин в душе отлично понимал это — стоящую мысль.
– Справятся. Теперь справятся! — твердо сказал комсорг.
Кузьмич сердито посматривал то на Пинчука, то на Камушкина, стараясь привлечь к себе внимание, но, очевидно, все уже забыли, что слово предоставлено сибиряку. Оскорбленный, он махнул рукой, прошел на свое место и затих там, прикусив по обыкновению свой левый ус.
– Не кипятись, Семен, — одернул своего дружка Аким, до этого молча наблюдавший за перепалкой разведчиков. — Комсорг правильно говорит. Румынский народ сам должен решить, какая власть ему по душе…
– Веди беседу, Тарасыч, — шепнул парторг Пинчуку, который, заслушавшись ораторов, вдруг совсем было забыл о своих обязанностях.
– К порядку, товарищи! К порядку! — закричал во всю мочь спохватившийся «голова колгоспу». — Просите слово!
– У меня вопрос! — неожиданно заговорил Никита Пилюгин, не поднимаясь.
– К кому вопрос? — спросил Пинчук.
– Ко всем.
– Вопросы потом.
– А я сейчас желаю.
– Пусть спрашивает, — вновь шепнул Шахаев.
– Ну давай, що у тебя там? Да поднимись! Що не уважаешь товарищей! — прикрикнул Петр Тарасович.
Никита нехотя поднялся.
– А что с королем Михаем теперь будет? — наконец проговорил он и, не дожидаясь ответа, сел.
– Какой он там Михай! — решил блеснуть своей осведомленностью Сенька. Он еще не терял надежды реабилитировать себя в глазах разведчиков. — Другое у него имя, немецкое. Гоген… Гоген… Фу, черт, не выговоришь никак, язык поломаешь. Гогенцоген какой–то…
– Гогенцоллерн, — подсказал Аким.
– А ты откуда знаешь? — как всегда, удивился Ванин и, не ожидая ответа, продолжал: — В общем, никакой он не румын. Выгонят его, надо полагать. Ни Антонеску, ни короля румынский народ не потерпит!
– Вот теперь ты правильно сказал. — Шахаев вcтал. — Правильно говорили здесь Камушкин и Ерофеенко. Антонеску, коль попадет он в наши руки, мы, конечно, будем судить по советским законам за то преступления, которые его вояки совершили в нашей стране. С королевским двором решит сам румынский народ. Мы пришли сюда не затем, чтобы устанавливать свой общественный строй. Мы пришли, чтобы освободить Румынию от фашизма. Надо думать, что освобожденный нами румынский народ сделает правильные выводы и в отношении государственного устройства в своей стране. Но от нас с вами, товарищи солдаты, не в малой степени зависит, чтобы румыны сделали правильные выводы. Я как–то уже говорил об этом Каримову. — Шахаев глянул почему–то на Никиту Пилюгина.
Солдаты долго еще не отпускали парторга. Каждого что–нибудь волновало, беспокоило, и он подходил к Шахаеву, чтобы с глазу на глаз потолковать с ним, уточнить не совсем ясное, посоветоваться. В помощь себе парторг привлек Акима, который давно уже был среди разведчиков вроде агитатора, и, конечно, Васю — комсомольского вожака. Лейтенанту Забарову пока что было не до бесед — он целыми днями пропадал на передовой.
3
В день, когда о Заявлении Советского правительства уже было известно всему селу, у начальника политотдела находился посетитель, с которым Демину особенно хотелось встретиться.
За небольшим столиком, на котором, кроме коробки папирос, ничего не было — все бумаги Демин убрал в ящик, — против начподива на раскладном походном стуле сидел человек, которому на вид было не более сорока — сорока трех лет, с коротко остриженными седеющими волосами. Лицо его, широкое и, казалось, очень добродушное, принимало какое–то счастливое, детское выражение, когда к нему обращался Демин с вопросом, — полковник уже успел заметить, что такое выражение придавали лицу собеседника его голубые, немножко прищуренные глаза, и только тогда, когда эти глаза улыбались.
Признаться, Демин не таким представлял себе гостя. Судя по многим литературным произведениям, перед ним должен был сидеть человек с нахмуренными бровями, с бледным лицом, на котором пятнами проступает болезненный румянец; время от времени он должен отворачиваться и, прикрыв рот платком, долго и трудно откашливаться; затем, извинившись и виновато, болезненно улыбнувшись, продолжать беседу…
Однако, рассматривая собеседника, Демии пришел к выводу, что он, Демин, никогда бы и подумать не мог, что этот человек одиннадцать лет просидел в тюрьме и вынес там почти нечеловеческие мучения; скорее можно предположить, что человек этот прожил очень веселую и беззаботную жизнь. Но это было бы мимолетное и, конечно, неверное впечатление. Едва речь заходила о фашистах, о застенках сигуранцы, о полицейских пытках, лицо румына мгновенно менялось, приобретало строгое и даже немного жесткое выражение.
– Расскажите о себе, товарищ Мукершану! — попросил Демин. Он внезапно ощутил, что привычное, дорогое слово «товарищ» способно доставлять какое–то особенное удовольствие, когда называешь так человека из чужой страны, но родного нам по духу, по убеждениям. Если, конечно, собеседник — именно такой человек, а не…
Вот опять перед полковником встал вопрос, который нужно решать самому, решать безошибочно. Документы в порядке — коммунист, подпольщик, как будто бы все правильно. Но… но такой документ может оказаться у любого разведчика, у агента сигуранцы. Остается одно: определить, понять. «Вот тут–то ты и не должен промахнуться, начальник политотдела! — мысленно говорил себе Демин. — Эх, дружище, как ты еще зелен, как много тебе еще надо жить и учиться, чтобы решать такие вопросы не спеша, спокойно и, главное, правильно. Ну что ж, назвался груздем, так…»
– Я вас слушаю, товарищ Мукершану, — попросил он снова, догадавшись по взгляду, что гость молчит, заметив его внезапную задумчивость.
Мукершану вздрогнул и начал спокойно, неторопливо рассказывать.
Он говорил по–русски, и Демин спросил, не был ли Мукершану в Советском Союзе.
– Нет, не пришлось, — сказал Мукершапу с явным сожалением. — Учился в тюрьме. Помог один товарищ, хорошо знавший русский язык.
Родился Николае Мукершану в бедной крестьянской семье. Рано ушел батрачить, потом сбежал от хозяина в город, на завод. Стал рабочим. В 1921 году вступил в коммунистическую партию.
– Как видите, по своему партийному стажу я ровесник своей партии, — улыбнулся Мукершану в этом месте своего рассказа. — Компартия Румынии образовалась в 1921 году в результате раскола румынской социалистической партии. С 1924 года компартия работала в глубоком подполье, и принадлежность к ней жестоко каралась правящими классами страны. Многие сотни моих товарищей были замучены в застенках сигуранцы… — голос рассказчика дрогнул, на висках собралась сухая смуглая кожа. — Многие тысячи были сосланы на каторгу и брошены в тюрьмы, многие были вынуждены покинуть страну. Но партия жила и действовала! — вдруг громко и горделиво проговорил он, испытывая чувство младшего брата, рассказывающего старшему и любимому брату о своих, несомненно, славных делах, заранее зная, что эти дела будут приятны его слушателю и одобрены им. — Да, жила и боролась! — продолжал румын, все более оживляясь, и в эту минуту Демин поверил в него и уже знал, что не ошибся. Теперь он с особым вниманием слушал этого человека, с радостью узнавая от него, как румынской компартии постепенно удавалось освобождаться от оппортунистических и сектантских элементов и в руководстве и на местах.
После пятого съезда Румынской компартии в 1932 году коммунисты стали играть заметную роль в массовом рабочем движении страны. Они возглавили крупные выступления рабочих в 1933 году в Гривице и Плоешти. Руководитель этого выступления был арестован и приговорен к пятнадцати годам тюремного заключения…
– Вы слышали о нем? — спросил Мукершану.
– Слышал, и слышал много, — ответил полковник и в свою очередь спросил: — Вам тоже пришлось участвовать в этих выступлениях?
– Только в одном — плоештинском. Мне удалось в тот раз скрыться от полиции… Впрочем, ненадолго. В том же 1933 году арестовали и меня. — И Мукершану рассказал о руководимом им выступлeнии в селe Гарманешти, подавленном правительством самым свирепым образом.
– А сейчас мы хотим создать единый демократический фронт. Необходимо, чтобы с нами теснее объединилась, в частности, массовая организация трудового крестьянства — «Фронтул Плугарилор». С этой целью Центральный комитет послал сотни своих работников в деревни. Я, разумеется, попросился в свой родной уезд, где меня знают.
Мукершану замолчал. Но его глаза говорили: «Ну, вот и вы пришли к нам на помощь. Вот мы и вместе!»
Демин, должно быть, догадался о состоянии румына, улыбнулся ему широко и сердечно, так что его всегда немножко усталые глаза осветились неожиданно ярким, задорным и веселым светом. Начподив спросил:
– Вы полагаете, что вам здесь будет легче работать?
– Я надеялся. Но это не так.
– Почему? — удивился Демин. — Вас здесь хорошо знают еще по тридцать третьему году.
– Именно поэтому работать мне тут оказалось куда труднее.
– Понимаю… Скажите, пожалуйста, товарищ Мукершану, вы женаты? — неожиданно спросил полковник и сам удивился своему вопросу не меньше, чем румын,
Мукершану, однако, ответил:
– Женат… то есть был женат.
Он посмотрел на Демина, положил на стол большие, жилистые рабочие руки, сказал доверительно и просто:
– Убили мою… Анку.
Долго молчали. Демин испытывал неловкость. И чтобы, очевидно, положить конец тяжкому молчанию, попросил:
– А не можете ли вы рассказать мне об этой крестьянской организации?
Мукершану, казалось, даже обрадовался этой просьбе начподива. Охотно заговорил:
– «Фронтул Плугарилор»? Это, товарищ Демин, массовая политическая организация крестьян, созданная в 1933 году. Еще в предвоенные годы она поддерживала нас в борьбе за создание Народного фронта. Во время войны руководитель этой организации заключил союз с нами для совместной борьбы против Антонеску. Теперь мы решили еще крепче связаться с «плугарями». Для нас это важно в борьбе не только с правительством Антонеску, но и с партией Маниу[16]. Вы ведь знаете, что национал–царанисты имеют некоторое влияние на крестьян. Центральный комитет решил кроме своих работников–профессионалов двинуть в села сотни и тысячи передовых рабочих.
Начподив и Мукершану проговорили до позднего вечера. Демин вышел проводить румына.
– Желаю вам удачи, дорогой товарищ! Я ведь понимаю, как вам трудно. Есть люди, которые очень будут вам мешать, Мукершану.
– Мы знаем их.
– Они есть не только в вашей стране.
– И это мы знаем. До войны восемьдесят семь процентов нефти Румынии принадлежало восьми крупным иностранным компаниям…
– Вот–вот! Это надо всегда иметь в виду. А что касается Красной Армии, она выполнит свою миссию, — сказал Демин.
Мукершану взял его за руку:
– Спасибо вам, товарищи! Будьте уверены: мы сделаем что надо!
До них долетели солдатские голоса, смех, веселая перебранка. Это, должно быть, разведчики шумели во дворе Бокулея. Демин прислушивался к их голосам долго, потом улыбнулся:
– Вот их благодарите! — и кивнул своей большой круглой головой в сторону солдатских голосов. — Сколько вынесли эти ребята, пока дошли сюда!
Начподив проводил Мукершану к дому Суина Корнеску, вернулся к своей землянке, но не зашел в нее, а присел рядом, на спиленном дереве. До него по–прежнему доносился веселый говор бойцов, и этот говор сейчас для полковника был особенно приятен. Он слушал его, охваченный своими горячими, уже не раз приходившими ему в голову мыслями.
Небо было усеяно звездами. Вечерняя прохлада стлалась над повлажневшей землей. Тянуло волнующим запахом почек и молодых трап. За горой, на переднем крае, лениво постукивали короткими очередями пулеметы. Где–то внизу, в овраге, шумела вода.
«Вы женаты?..» Фу ты черт!.. Дернуло же за язык!» Демин вздохнул. А в голову почему–то лезли наивные, давно услышанные стихи:
Папы нету дома
И нe может быть,
Потому что папа
Должен немцев бить.
«Откуда они взялись?» И вдруг отчетливо вспомнил Веселую Зорьку, снежную пыль за окном, усатого солдата, стоявшего в дверях комнаты. «Пинчук. Старшина разведроты. О чем думает сейчас этот мудрый мужик? А думать есть о чем!» Демин поднялся и пошел в землянку, все еще захваченный мыслями. Вспоминались сегодняшние встречи, беседы…
– Какое… совершается! — почти беззвучно прошептал полковник и глубоко вздохнул.
4
– Прекратить разговоры! — сердито прикрикнул на солдат Забаров, который был явно не в духе. Три раза ходил он со своими разведчиками в поиск, и все три раза «язык», приведенный ими, оказывался румыном. Румынские солдаты хотя и охотно, но давали весьма ограниченные сведения. Все они в один голос заявляли, что кроме гвардейского королевского румынского корпуса на этом участке стояли и немецкие эсэсовские части. Точного же расположения этих частей и их наименования пленные румыны не знали, потому что офицеры им ничего не рассказывали, а сами они не выходили из своих окопов.
…Допрос пленного капитана Гуров производил при генерале Сизове, полковнике Демине, Забарове и Ванине, который упросил лейтенанта взять его с собой.
Захваченный в последнем поиске румынский офицер, к великому огорчению Федора, также не смог дать нужных сведений. Ему было известно, что где–то рядом с их корпусом находились немецкие части, — об этом им очень часто и очень охотно говорил их командир батальона, да он и сам, с его ротой, хорошо чувствовал присутствие гитлеровских частей: солдатский и без того скудный рацион с каждым днем все более ухудшался, хотя над корпусом и шефствовала сама Мама Елена. Но ее высочайшему повелению корпус этот только теперь, и критический момент, был брошен на защиту «великой румынской империи».
Обо всем этом пленный капитан рассказывал подробно, но его слова мало утешали генерала Сизова. Лишь полковник Демин живо заинтересовался одной деталью.
– Плохо, говорите, кормит вас Мама Елена? — спросил он через переводчика, которым был Георге Бокулей.
– Плохо, — простонал офицер. — Но Мама Елена тут ни при чем. Интенданты наши — сволочи. Воруют…
Начподив долго молча наблюдал за пленным, потом поморщился.
Генерал Сизов, поняв настроение Демина, резко махнул рукой и приказал:
– Уведите его!..
– …В общем, вот уж форменный мамкин сынок попался! — резюмировал Сенька свой рассказ. — Я еще ночью узнал, что он за тип такой, когда мы с Акимом волокли его. Орет в наших руках: «Хайль реджеле Михай! Хайль реджеле Михай!» И так это в рифму у него получается. Аким даже позавидовал такой рифме!..
– Перестань болтать, Ванин! — остановил Сеньку Забаров. — Откуда ты все взял? Ничего ведь румын не кричал. Шел да помалкивал.
Но Ванин уже сидел на своем любимом коньке, и его трудно было остановить.
– Товарищ лейтенант! — говорил он, скорчив оскорбленную рожу. — Вы же сзади шли и ничего не слышали. Спросите Акима. Орал, да еще как! А эту самую старую… Маму Елену раз десять упоминал. Вот провалиться мне на этом месте!
– Будешь врать, так и провалишься.
Обиженный, казалось, в самых лучших своих побуждениях, Сенька замолчал.
Начав врать, Ванин через минуту уже сам искренне верил в то, что подсказывала ему его же собственная неудержимая фантазия. Эта искренность рассказчика и масса приводимых им деталей захватывали слушателей и заставляли их внимать Сенькиной выдумке с большим терпением.
Забарова в первые дни командования разведротой насторожила было эта черта Сенькиного характера. Но Федор скоро понял, что там, где речь шла о серьезных вещах, Сенька правдив до скрупулезности. Не кривил душой даже в тех случаях, когда правда складывалась явно не в его пользу. Подобный случай произошел совсем недавно. Как–то, возвратившись из штаба дивизии, Забаров увидел на своем дворе оседланного коня, привязанного к перильцу крыльца. Рядом стояли Кузьмич со скребницей и сияющий Ванин.
– Для вас, товарищ лейтенант, привели этого породистого конька–горбунка!
– Откуда это вы его привели? — полюбопытствовал лейтенант.
Кузьмич закусил рыжий ус и пробормотал что–то невнятное. Сенька вдруг глянул на ездового с нескрываемой злостью, зеленые глаза его посветлели.
– У одного тут мироеда ликвидировали, товарищ лейтенант. Фамилия его — Патрану. Хозяин наш говорит, что он житья тут никому не давал, с бедных людей три шкуры снимал. И к тому же еще — немецкий холуй! — ответил он прямо и вновь укоризненно посмотрел на смущенного Кузьмича.
– Коня отведите сейчас же туда, где вы его взяли. Если надо, без вас реквизируют. И притом — сами румыны. Придет еще такое время. А за самоуправство объявляю вам обоим выговор… за неимением гауптвахты.
– Есть, выговор! — гаркнул радостно Ванин, будто ему объявили благодарность, и, подойдя к своему дружку Акиму, признался: — Отпущение грехов состоялось…
Прихвастнуть же любил Сенька по мелочам, для «веселья и облегчения души», как он сам признавался, хотя на этот счет у него были серьезные расхождения с Акимом, который не допускал лжи ни в большом, ни в малом и требовал этого от Сеньки, на что Ванин отвечал:
– Может, учитель и не может приврать, ему действительно неудобно, а мне можно… К тому же я не вру в таком… нехорошем смысле этого слова, а смешу, веселю вас же, чертей! Разве это преступление? Ты же, Аким, сам гогочешь, как застоявшийся Мишкин битюг, когда Пинчук анекдоты рассказывает. А в них, анекдотах, — сплошное вранье. Кроме того, у Петра Тарасовича эти анекдоты вот с такой бородищей!
– Собственно, чего ты от меня хочешь? Чтобы я благословил тебя на ложь? Этого ты от меня, Семен, никогда не дождешься, — возражал Аким уже совершенно серьезно и сердито, и на этом их споры заканчивались. Аким отлично понимал, что Сеньку ему не перевоспитать.
…Забаров вернулся от командира дивизии еще более помрачневший. Глубже легли складки на его широком лбу и на рябоватых щеках. В глазах — знакомый разведчикам сосредоточенный блеск. Гимнастерка была расстегнута и обнажала могучую волосатую грудь с вытатуированным орлом. Лейтенант дышал тяжело и шумно.
К нему подошел Шахаев.
– Ну?
– Приказано ночью вновь выйти на поиск. Генералу нужны сведения о немцах. Вот так–то, брат мой Шахай! — Федор впервые назвал парторга этим коротким именем.
– Обязательно немца?
– Обязательно.
Помолчали. Парторг поворошил седые жесткие пряди волос. Потом сразу выпрямился, сказал с редким для его чистой русской речи восточным акцентом:
– «Языка» возьмем. Немца возьмем!
– Каким образом? Ты что–нибудь придумал?
– Не я… Как вы полагаете, товарищ лейтенант, где находятся немцы?
– В том–то и дело, что не знаю.
– Не допускаете ли вы, что гитлеровцы, выставив румын под пули, сами упрятались в дотах и преспокойно лакают там ром и жуют галеты?
Парторг замолчал, дожидаясь ответа. Забаров некоторое время думал. Потом тоже выпрямился, скупая улыбка прошла по его лицу и остановилась где–то в уголках больших обветренных губ.
– Кто это придумал?
– Мы узнали от одной девушки. Зовут ее Василикой. Невеста нашего друга Георге Бокулея. Прошлой ночью она вернулась с той стороны. Служила поваром у корпусного румынского генерала. Говорит, что в районе дотов ее чуть не задержал немецкий патруль…
– Ну, это еще надо проверить. Вы осторожнее с этой девицей.
– Разумеется. Но в ее рассказе много правдоподобного. Ведь это так похоже на гитлеровцев!.. Я думаю, товарищ лейтенант, с проверки ее показаний мы и начнем.
– Спасибо тебе, друг! — Худые острые плечи Шахаeва хрустнули под свинцовой тяжестью забаровских ладоней.
– За что же мне?
– А вот за это самое!.. Ну, хватит. Давайте лучше помозгуем, как в доты пробраться.
– Мы уж тут думали немного об этом. — Шахаев расстегнул свою полевую сумку, вынул лист бумаги, разрисованный красными и черными линиями, испещренный точками.
– Что это?
– Схема расположения дотов.
– Ну, ну, — поощрительно закивал Федор, наклоняясь над бумагой.
– Построены они у них в шахматном порядке, таким образом, чтобы каждый дот был защищен огнем соседних укрепленных точек, — знаешь, на манер линии Мажино, недаром румынам помогали строить эти укрепления французы! Ближе всех расположен к нам вот этот, — Шахаев показал на кружочек, отмеченный крестом. — Теперь нужно только узнать, какие у дотов двери, как они открываются. Времени у нас для этого нет.
– Время будет. Я сейчас же пойду к начальнику разведки и с ним — к генералу. Дай мне эту бумажку.
Часа через два Забаров вернулся из штаба дивизии. Он сообщил Шахаеву, что их план одобрен, а на подготовку дано пять дней. На шестой–отправляться.
– Целых пять дней! — гудел Федор, довольно потирая свои тяжелые, горячие руки. — Да мы так подготовимся, что фашистов вместе с дотом принесем!..
Но веселость Забарова была минутной.
– Трудно будет, — выдохнул он шумно. И умолк.
Почти целую неделю, предшествовавшую поиску, забаровцы пробыли на переднем крае, ведя наблюдение с различных пунктов. Михаил Лачуга, Пинчук и Кузьмин носили им туда пищу в термосах, с трудом выпрошенных Петром Тарасовичем у скуповатого и до смешного бережливого Докторовича. Пинчук чуть ли не под присягой дал ему слово, что все термосы вернет в целости и сохранности. Докторович термосы отпустил, однако в качестве надзирателя послал к разведчикам свою верную суровую помощницу — толстущую Мотю. Она ежедневно и неутомимо конвоировала ребят до самого переднего края и обратно, с пристрастием исполняя предписания своего начальства. В последний день Пинчук попробовал уговорить Мотю остаться. Он взывал к ее совести, Матреной Ивановной величал — ничего не помогло.
– Проклятая девка! — в сердцах проворчал старшина. — Возьми такую в жинки — душу вымотает.
– А я за такого носатого еще и не пошла бы! — ответила острая на язык Мотя. — Мне больше Лачуга нравится. Он щербатый, да это и лучше: кусаться не будет… Люб он мне…
– Нужна ты мне со своей любовью, — пробормотал смущенный Лачуга, пристраивая за спиной термос. — Без тебя хватит…
– Так уж и хватит. Шурка–то, повариха, небось отставила тебя. Помалкивал бы лучше.
– Ну, молчу. Только отстань.
– А вот и не отстану. Может, приглянулся ты мне, чудак такой! — Мотя зажмурила глаза, подбоченилась и выгнула опаленную солнцем бровь.
– Перестань крутиться–то, вертихвостка, язви тя в корень! — неожиданно зашумел на нее Кузьмич. — Ни стыда, ни совести!
Угомонить Мотю было не так–то просто.
– Что, аль завидки взяли, старый? Ишь усы–то накрутил!
– Тьфу ты, сатана! — ездовой натужно покраснел, отвернулся, плюнул. — Типун тебе на язык! Кобыла гладкая!..
Мотя подкралась к Кузьмичу сзади, обхватила его худую, тонкую шею пухлой, горячей рукой, заглянула через плечо в его лицо, потом с силой запрокинула голову старика и чмокнула его прямо в губы.
Старик с трудом вырвался и, забыв о своих годах, с молодецкой прытью утек. Вслед ему катился озорной девичий смех.
Позже Кузьмич говорил разведчикам, что такого позорища он еще никогда не испытывал и что при случае непременно высечет кнутом эту толстущую Мотю, а подвернется Докторович — и его, чтоб не присылал такую. Солдаты смеялись, с той поры частенько напоминали Кузьмичу о Моте, уверяя, что она влюблена в него, и спрашивали, как поживают его усы.
5
Перед поиском разведчики целый день спали.
Вечером Забаров разбудил всех и приказал одеваться. На задание отправлялись Забаров, Шахаев, Ванин, Камушкин, Аким, Каримов, Никита Пилюгин и еще четверо молодых разведчиков. Шла с ними и Наташа.
Сейчас лейтенант проверял разведчиков особенно тщательно. Заставлял каждого несколько десятков метров пробежать, прислушиваясь, не гремит ли что; велел захватить фляги с водой, побольше гранат.
Моросил мелкий, не по–весеннему назойливый дождь. За реденькими тучами медленно плыл бледный серпик месяца, в его прозрачно–неровном трепетном свете чуть серебрились мокрые лепестки цветущих черешен. Напоенный влагой воздух был чист и живительно легок. Перестрелка, время от времени вспыхивавшая на переднем крае, казалось, идет где–то совсем близко, метрах в двухстах отсюда.
Разведчики миновали село, прошли КП дивизии, не спеша поднялись на гору, обогнули балку, в которой стояла, видимо временно, батарея Гунько, хитро замаскированная разбитыми румынскими фургонами, и вскоре достигли переднего края. На нем еще не было траншей и окопов полного профиля. Земляные работы были в самом разгаре.
Забаровцы остановились отдохнуть. По соседству с ними сидела группа солдат. Оттуда долетал чей–то негромкий высокий голосок:
– …Проберитесь, говорит, в деревню Стольничели, влезьте на крышу, поднимите флаг али еще что, а мы заметим — и вперед!.. Вот ведь чего захотел!.. Как же можно так? В деревне — немцы. Мы будем флажком помахивать, а немцы любоваться, так, что ли, говорю, по–вашему?
Послышался сдержанный смешок. Рассказчик, переждав, продолжал:
– …Нет, говорю ему, так не попляшет. Мы сейчас не на своей земле воюем. Тут тебя не всякий укроет. То, говорю, дорогой товарищ, шаблон, что вы предлагаете. Тут другая стратегия нужна…
Второй голос, басовитый, с хрипотцой, поддержал:
– Что верно, то верно. Там, на родине, кругом свои люди были, мы могли на них надеяться, когда шли в тыл к немцам, а тут поосторожнее надо…
Третий выкладывал как давно выношенное и обдуманное:
– По одному шаблону нельзя воевать. Точно!
Потом разговор быстро переметнулся на другую тему:
– Расскажите, товарищ старшина, что за девушку вы на днях с Федченкой задержали?
– Румыночка одна. Хороша собой, прямо скажу. Домой, говорит, пробираюсь, в село Гарманешти.
– Хорошая, говоришь? Гляди, старшина. От такой же вот «хорошей» ефрейтор Качанов — поди, слышал о нем? — прямо к доктору Кацу угодил. Любовь свою залечивать…
– Нет, эта не такая. А потом — я на этакие дела не падкий. Моя крыша, — он постучал себя по голове, — еще не прохудилась…
Шахаев сразу узнал голос Фетисова.
– Ну и куда же вы ее, Василику эту самую, — так, кажись, ее звали?
– В штаб батальона отправил. Там разберутся. Смолкли. Потом кто–то задумчиво кинул в темноту:
– А природа тут, товарищи, хорошая… Пейзаж — да и только!
– Пейзаж ничего… подходящий, — согласился второй.
– Садов много, слов нет. А люди живут — не дай и не приведи!..
– В домах блохи кишмя кишат. Лохмотья кругом…
– Зато бояре наслаждение в жизни имеют.
– Какие бояре? Их уж кои веки не стало. При Грозном Иване да при Петре Великом, при тех — да, были…
– Это у нас не стало, а тут есть.
– Помещики, должно.
– Их тут боярами величают…
– Почему их до сих пор не столкнут, не свернут им шею?
– Свернут еще. Потерпи маленько.
– К тому дело идет.
Шахаев прислушался.
По старой памяти он решил заглянуть к беспокойному старшине. Еще не видя Фетисова, парторг вновь услышал его голос.
– А ты не так. — Вот смотри, — кому–то объяснял он в темноте. — На колено становиться нельзя. Противник может заметить — и нет тебя. Надо уметь окапываться лежа… Дерн мешает?.. А ты его сначала подруби перед собой. Дай–ка мне лопату. Вот так… — послышался хруст разрубаемых травяных кореньев. — Возьми–ка лопату. Вот так… Теперь от себя поддевай пласт… Так, так… молодец!.. Воевать, брат, надо с умом. Небось помнишь, как Чапаев говорил: подставлять свою голову всякой глупой пуле мы не имеем права. Так–то, Федченко!.. Письма из дома получаешь?.. Ну, что пишут?.. Спалили?.. Ах, сволочи! Ну, ничего: хату колхоз построит… А с фашистами надо поквитаться, как ты думаешь?.. Правильно, добрячками на войне нельзя быть, Федченко. Врага надо бить со злом. Постой, постой, ты опять приподнялся… Я же тебе показывал, как надо копать лежа. А ну–ка, начнем сначала…
Фетисов скоро умолк, и перед парторгом выросла его небольшая плотная фигура. Шахаева он узнал сразу и, как всегда, обрадовался:
– Ну, ночные духи!.. Опять витаете в пространстве?
– Опять.
– А я вот тут уроки новичкам даю. Учу помаленьку.
– Я слышал. Ну, и каковы успехи? Понимают?
– Еще как! Народ смышленый. Через неделю они у меня станут докторами окопно–траншейных наук.
Фетисов весело и заразительно захохотал. Засмеялся вместе с ним и рядом стоявший солдат.
– Дает нам жизни товарищ гвардии старшина! — похвастался он и захохотал еще громче.
– Так ты уже теперь старшина? — спросил Шахаев. — Поздравить тебя надо.
– Так то еще на Днепре…
– Что с твоими минами? — вдруг вспомнил разведчик. — Послал в Москву?
– Послал. А бронебойку с оптическим прицелом я уже оборудовал. Вчера впервые пальнул в амбразуру румынского дота. Жаль только, не узнаешь результатов. А подполковник Тюлин — теперь он командует нашим полком–одобрил мою затею.
Шахаев попросил Фетисова дать им проводника до боевого охранения.
Дождь перестал, но реденькие тучки все еще не открывали неба. Справа, внизу, светилась серебристая полоса реки Серет. За ней темнел город Пашканы. Там то и дело поднимались к небу красные снопы искр, сопровождаемые тяжкими, глухими взрывами. Город бомбили немцы. Время от времени на землю катился неровный тоскующий стон ночных бомбардировщиков. Одинокий прожектор, установленный где–то возле реки, энергично шарил по небу, ощупывая его, стараясь отыскать коварную стальную птицу. Иногда это ему удавалось. В его мощном луче плыл ослепленный самолет. Раздавалось несколько частых зенитных хлопков, вокруг бомбардировщика возникали белые барашки разрывов, не принося, однако, самолету никаких повреждений. Самолет не спеша поворачивал на юго–запад, и прожектор «вел» его до тех пор, пока огненное жало не упиралось в вершины Карпат, причудливо выхваченные вдруг лучом прожектора.
Двумя часами позже Фетисов вновь встретил разведчиков в расположении своего подразделения. Они возвращались с поиска и вели с собой пленного немецкого унтер–офицера. Произошел редкий, но возможный на войне случай: наши разведчики за своим боевым охранением столкнулись лицом к лицу с немецкими разведчиками, которые, очевидно, тоже шли за «языком». В короткой схватке забаровцы троих убили, а одного — командира группы — захватили в плен и вот теперь вели его в штаб дивизии.