Глава XV
ПОСЛЕДНЕЕ ИЗУМЛЕНИЕ СИНЬКОВА
Пулеметы заговорили на рассвете.
Они били по заставе, оставленной в двух километрах от привала. Застава отвечала. Это ее отдельные нечастые выстрелы рассекают тишину в промежутках между взрывами пулеметной трескотней. Там Климчук с Федоровым и еще двумя разведчиками.
Ездовые бегом подводили обамуниченных коней, и упряжки, не съезжавшие с шоссе, рысцой двигались дальше. Следовало скорее уходить на север. Если выход из леса свободен, батареи еще могут быть спасены: Крамарев и Веселовский рысью уходили вперед в сопровождении троих разведчиков. Дивизион располагал теперь щупальцами и охраной впереди и позади колонны.
Алексей колебался. С одной стороны, ему следовало быть там, где гремят выстрелы. Там сейчас ключ к судьбе дивизиона. Но мысль о том, что он оставит возбужденных и напуганных людей на одного Каспарова, заставляла его задуматься. Все же он приказал Каспарову в случае каких–нибудь затруднений послать за ним разведчика–коммуниста и поскакал на юг, куда уже унесся с двумя разведчиками Синьков. Этот человек притягивал его с силой магнита.
Нервность Сверчкова достигла предела. Приближается кризис, перед которым он глупо, нелепо, скотски беспомощен. Он подобен барану, загнанному во дворы бойни. Ноги гнутся от ощущения опасности, и нет никакого пути, кроме покорного движения к ножу резака. Он пропустил все сроки, и сейчас его резкий переход на чью–либо сторону прозвучит как удар фальшивой монетой о прилавок. Если здесь разгорится бой — с кем, против кого он будет драться? Он вспоминал, достаточно ли он небрит и неопрятен, чтобы сойти за рядового бойца. Какая досада, что он не перешел в другую часть до этого похода, еще в Петрограде… Он сожалел, что не нашел друзей в этом дивизионе. Климчук и Веселовский держат себя лучше, достойнее. Он смотрел на густые, как колючая изгородь, заросли, готовый в порыве неизобретательного отчаяния нырнуть туда в момент паники.
Воробьев ехал, стараясь не упускать ни одного звука, готовый к любому действию, в котором будет участвовать вся его сила, вся ловкость, вся не знающая предела решимость, потому что ненависть его к этой двойственной жизни уже перешагнула через страх смерти. Он подступил к рубежу, за которым лежит презрение к себе, моральная гибель и разложение при открытых и зрячих глазах.
Перестрелка не затихала, но и не разгоралась. Казалось, обе стороны чувствуют себя слишком слабыми и неуверенными, чтобы сблизиться и одним ударом решить схватку. Синьков понял, что это белый патруль, вооруженный легкими пулеметами, настигает дивизион, и выстрелы его — скорее сигнал, призыв о подкреплении, чем попытка захватить многолюдную, хотя и непривычную к ружейному бою часть. А может быть, они не знают, кто впереди них. Тогда стрельба — это средство не отрываться от противника до подхода решающих сил.
Сойдя с коней, потому что на шоссе уже пели пули и выстрелы приблизились так, что можно было с минуты на минуту стать целью для стрелков, Алексей и Синьков, ведя под уздцы лошадей, двинулись по дну полупросохшей дренажной канавы. Потом командиры сдали лошадей ординарцам и пошли вдвоем, сжимая рукоятки наганов.
Климчук, Федоров и пехотинцы лежали за сломленным бурей стволом. Шоссе было здесь единственным проходимым местом, и они не боялись быть обойденными. Все усилия Синькова и Алексея увидеть неприятеля не привели ни к чему. Переплет кустарников и низких елей был непроницаем, как большая подушка из грубой зеленой ваты. Движение в кустах было обманчивым. Может быть, это пробегал зверь, приземлялась птица или ветер шевелил мохнатые, долго кивающие ветви елей. Только Федоров уверял, что он видел человека в кожанке, выходившего на шоссе с папиросой.
Застава уже дважды отходила, прячась за стволами и в канаве, и белый пикет настойчиво следовал за нею. По–видимому, нельзя было ожидать прямого нападения, пока к противнику не подойдут свежие силы. Казалось, дивизион получил еще одну отсрочку. Командир и военком двинулись обратно, приказав Климчуку и Федорову отстреливаться из карабинов со всей осторожностью и только в крайнем случае пустить в ход пулеметные ленты. Алексей передал разведчикам полный подсумок патронов и обещал прислать ординарца с пищей.
На пути дивизиона на самой горбине шоссе лежала лошадь. Раздутый живот, мутные глаза и провалившаяся между ребер кожа предвещали скорую смерть. Алексей посмотрел на своего коня. Когда–то крутой круп опал, и кости некрасиво двигались, как будто готовые обнажиться. Сколько еще лошадей падет до конца этого похода!
— Надо, значит, бросать все лишнее, — сказал он командиру. — Беспощадно. Стоять больше не придется. Что дойдет, то дойдет…
Синьков только кивнул головой. Его раздражало это новое осложнение. Этим трем–четырем болванам, которые преследуют дивизион, нельзя даже сдаться. Он чувствовал себя игроком, которому за всю талию можно поставить только на одну–единственную карту. Каждая казалась ему подходящей, и каждая, при внимательном рассмотрении, разочаровывала. Увидев, что он возвращается ни с чем, Воробьев взбесится. Все труднее становится рассчитывать на сдержанность этого человека, а между тем Синьков далеко не уверен, что именно этот момент и есть самый подходящий для решительного выступления.
Достаточно было взглянуть на тощие тела когда–то могучих коней. Некоторые из них имели совсем жалкий вид. Из–под ремней текла сукровица. Влажная, стертая и скомканная шерсть напоминала выброшенные за изношенностью половики. Темп движения был ничтожен и замедлялся с каждым километром. Эта усталость и измученность людей и лошадей одновременно была союзницей и связывала по рукам и ногам.
Синьков проехал вдоль всей колонны, не отдав никакого приказа.
“Он предпочитает, чтобы этот приказ отдал я”, — с раздражением сообразил Алексей.
— Выбросим снаряды, — сказал он, догоняя командира.
Он понимал, что личные вещи и каптерские запасы дадут выигрыш в какие–нибудь десятки пудов.
— Расписаться в том, что мы бежим, — заметил Синьков.
— В реку или в болото…
Все, кроме одного, ящики были опустошены у края подошедшей к шоссе зеленой топи.
— Теперь можно менять лошадей: ящичных в орудия и наоборот.
Алексей отправился вдоль колонны, и Синьков слышал его громкий, решительный голос, требовавший беспрекословного выполнения приказа.
— Савченку я отдам под суд, как только соединимся со своими, — сказал он, подъезжая опять к Синькову. — Все приказы не для него…
По тому, как тяжело дышал военком, Синьков понял, чего стоило ему сдерживаться и отложить расправу с ослушниками. Нужно бы подзадорить Савченку и его товарищей и вызвать комиссара на резкость, сейчас это будет на руку…
Ночью пулемет затих, — должно быть, преследователи отстали, боясь напороться на невидимых стрелков. Но Алексей категорически отказался дать отдых людям и лошадям.
— Сегодня проскочим, завтра уже нет, — упорно твердил он, словно ему были известны планы противника.
“Он прав, — думал Синьков. — Уже сейчас нет никаких шансов на то, что выход из леса свободен”.
Лошади ступали по жесткому булыжнику, как деревянные манекены. Даже верховые кони, которым разведчики и командиры старались давать отдых, делая по нескольку километров пешком, отказывались двигаться, и их нужно было понукать нагайкой и криком.
Ликующее серебро раннего солнца еще омывалось в розовых прудах зари, когда лес расступился перед дивизионом и вправо от шоссе отделилась укатанная, мягкая, местами песчаная дорога.
Она вела на восток на легкие зеленые холмы, она уводила от фронта, она открывала путь к спасению!
Казалось, на перекрестке не было ни души. Весенний пар едва заметно курился над краем болота. С холмов, как бы спеша к огромному мохнатому лесу, сбегали рощи, укутанные в первую, яркую, еще неуверенную зелень. Казалось, даже лошади поняли, что приближается конец испытания, и шаг их стал крепче и эластичнее.
Командиры стояли на перекрестке, пропуская упряжки мимо. Орудия медлительно, с паузами живых существ, спускались с шоссе, и кони с величайшими усилиями начинали взбираться на узкий песчаный подъем.
Воробьев кусал пересохшие на ветру губы. Эти холмы, это пустынное незапаханное поле опять соединяет его со стихией, которой он отдал всю ненависть, как первой девушке отдают всю нежность. Он попытался бы ускакать в этот лес. Один — конь, конечно, падет — он бродил бы, как зверь, голодный, истерзанный, но он пришел бы в конце концов к своим.
Но в лесу задержались разведчики и пехотинцы, готовые отстреливаться от пулеметов противника. Они преградили последний путь.
В этот момент — как будто на его отчаянный, последний, как Ронсевальский рог, призыв — из лесу ответили пулеметы. Их было несколько. Это уже был не пикет. Это была настоящая опасность.
Еше только первое орудие приближалось к зарослям на вершине песчаного бугра, и Алексей крикнул:
— Скорей!
Он сейчас же пожалел об этом. Ездовые приняли звук пулемета и приказ поспешить как сигнал страха и паники и дружно ударили в нагайки. Лошадь второго уноса переднего орудия упала на колени. Она барахталась в песке, не будучи в силах подняться. Узкая дорога была преграждена, а между тем задние ездовые продолжали гнать лошадей.
Это грозило быстрой, катастрофической гибелью всего конского состава.
— Что делаешь, дьявол? Шагом! — машинально крикнул первым понявший это Синьков. Он не успел даже сообразить, что выгоднее ему сейчас.
— Шагом! — закричал Алексей. Он повернул было коня к передним орудиям, но его остановил звук близкого легкого пулемета. Это не был пулемет Климчука. Он говорил где–то рядом, правее, может быть, за ближним холмом, но он говорил на западе. Следовало ожидать, что и отсюда приближается недруг.
— За мною, в цепь! — крикнул он разведчикам и поскакал к шоссе. — Да переводите же их на шаг! Чего вы смотрите? — бросил он по дороге Сверчкову.
Поля, разбежавшиеся с холма на холм, как в праздник, солнечные и пустые, рощи и зеленые кустарники уже снимали со Сверчкова тяжесть, какая нависла над ним в темном, сыром лесу. Дивизион уйдет за твердую линию фронта, и его колебания покажутся ему сном, ушедшим, неоправдавшимся сном, растаявшим в лучах этого заливающего светом небо и поля солнца. Психология зверька в ловушке, для которого приемлем любой путь к спасению, уступала место привычному ощущению фронта и средней опасности, к которой он притерпелся за годы войны… Он, как дисциплинированный боец, помчался туда, куда указывала нагайка Алексея.
Поворачивая коня, он заметил монументальную фигуру Воробьева в черной кожаной куртке на большом вороном коне. Воробьев смотрел в лес. Казалось, его больше не интересует вверенная ему батарея.
“Надо бы предупредить”, — подумал Сверчков с такой уверенностью и силой, что, если бы рядом был Алексей, он бы крикнул ему со всем жаром:
— Берегись этого человека!
Но Алексей уже спешился и бежал в цепи разведчиков к шоссе. Здесь, за его бортом, как за бруствером окопа, можно было организовать оборону, пока упряжки не уйдут, за холмы.
Сближаясь, перебивая друг друга, стрекотали пулеметы. Винтовки Климчука, Федорова и пехотинцев отвечали все ближе. Вот показался на обочине шоссе Климчук. Он размахивал наганом и как будто что–то кричал. Не было слышно слов, но скорее всего он приглашал торопиться. За ним, по одному, выбегали на солнечную опушку леса пехотинцы. Не было только Федорова с пулеметом. На стрекот белых пулеметов застава отвечала до сих пор только стрельбой из карабинов. Можно было рассчитывать на то, что Федоров сберег пулеметные ленты, взятые на перекрестке дорог.
Для Алексея лес казался пройденной, но все еще грозящей западней, а все веселые холмы, побежавшие на восток, единственным путем спасения. Пулемет, поставленный на шоссе, мог скосить весь дивизион раньше, чем он переберется через песчаный горб. Нельзя допустить белых на поляну. Если Федоров и Климчук отойдут к перекрестку прежде, чем запряжки скроются из виду, следует поддержать их ружейным огнем, который не выпустит врага из лесу. Семь человек легли на обочину шоссе, подняв над краем булыжного горба дула кавалерийских карабинов. Если бы Алексей был опытен в пехотных стычках, он в первую очередь искал бы высокое место, наблюдательный пункт, и уже потом прикрытие. Но он решил, что не уйдет отсюда, пока последняя повозка не одолеет песчаный подъем. Он хвалил себя за то, что сбросил с повозок и ходов весь лишний груз. Иначе коням не взять бы это препятствие.
Через плечо он следил за движением упряжек. Надрываясь, кони берут подъем, падают и, опять поднявшись, шаг за шагом, одолевают песчаный бугор. Ездовые, крича, размахивают нагайками. Даже издали фигуры коней и людей говорят о надрывных, почти отчаянных усилиях.
Климчук опять скрылся в лесу, где прячется Федоров. Когда на перекрестке затихает, Алексею хочется быть с орудиями. Но каждую секунду белые пулеметчики могут появиться из лесу, и тогда жизнь батареи все–таки будет решаться здесь, на шоссе.
Но одинокий, как сигнал, выстрел раздался не на шоссе и не за холмом. Выстрел раздался на батарее. Это был какой–то нелепый звук, породивший, как эхо, гортанные человеческие крики и движение, которые заставили вскочить Алексея.
Если бы военком знал, что происходит в первой батарее, он ринулся бы туда бегом, несмотря на то, что все более горячий разговор пулеметов и винтовок приближался к самой опушке…
Проезжая мимо Короткова, Синьков нагнулся в седле и сказал:
— Приедем в тыл — съест вас военком без масла, Игнат Степанович! — и поехал дальше.
— Подавится, — сказал Игнат и немедленно отправился к своим.
Сверчков, получив приказ, подлетел к батарее и закричал нервно, с раздражающей неуверенностью:
— Шагом, черт возьми, шагом! Лошадей порежете!
Это был тот самый момент, когда в лесу рассыпалась совсем близкая пулеметная очередь и ездовые, вместо того чтобы сдержать лошадей, опять взялись за нагайки.
— Шагом, черт вас раздери! — кричал Сверчков. — Шагом, или я… — он задохнулся и выхватил наган.
— Ребята, бьют! — взвыл вдруг Савченко и выстрелил в воздух.
Серега Коротков разрядил наган в свою очередь.
Игнат Коротков уже резал постромки у жеребца, тянувшего первую обозную фурманку.
Оглушенные криками Сверчкова и выстрелами, ездовые погнали лошадей вовсю. Кони зарывались в осыпающемся песке, падали, поднимались, храпя, опять падали уже на бок, — и вот в руках ездовых мелькнули ножи и бебуты, предвещающие тот момент артиллерийской паники, когда, бессильные, падают на землю обрезанные концы постромок и люди, в первобытном инстинкте, гонят куда попало освободившихся от упряжки хрипящих коней.
Тогда перед этим скопищем лошадей и орудий, невольным движением разметав свою бороду, встал Каспаров. Револьвер в его рабочей руке был невероятен. Аккуратное дуло, блеск вороненой стали, острая мушка опровергали его измятую фуражку, его истертый, мягкий, как резина, ремень, его широкие, опадающие складками штаны. Только блеск его глаз сочетался с рисунком твердо направленного дула. Тысячелетняя мужичья решимость ровным светом горела в глазах. И она задержала передних.
Савченко вырвался вперед верхом на коне, с обрезанными постромками. Они волочились за ним двумя опавшими змеями. В руке у него тоже был наган.
В секундной тишине выстрел Каспарова показался простым и понятным делом. Савченко сполз с седла, и конь рванулся в сторону, но у самой ямы застыл, схваченный под уздцы коммунистом Сергеевым.
По полю верхами на обозных конях летели братья Коротковы. Они вовремя учли судьбу Савченко. Они стремились к зеленому логу между холмов. Их деревня была в тридцати–сорока километрах.
Припав на колено, коммунист Крылов давал по ним выстрел за выстрелом.
Цепью, без крика, без шума, может быть, потому, что за них слишком громко кричали их сердца, коммунисты обходили бьющихся в песках людей и лошадей. Наган Пеночкина смотрел в небо, поднятый над головой не то как предупреждающий знак, не то из опасения выстрелить раньше времени и не туда, куда нужно.
Каспаров теперь шел впереди, опустив дуло нагана в землю, как будто за ним следовала крепкая, всегда верная часть, признавшая его вождем. Он не преследовал Коротковых, потому что важнее всего было увести дивизион с песчаного косогора. Коммунисты шли у каждой орудийной упряжки, и ездовые дрожащей рукой успокаивали лошадей.
Внизу, у шоссе, где были Алексей, Синьков и Воробьев, гремели выстрелы. Другая часть этого необычайного сражения стала известна всему дивизиону только в деревушке, где под прикрытием батальона пехоты батареи получили первую передышку.
Ожившей картиной на наклоненном полотне казался Синькову и Воробьеву песчаный бугор, по обочине которого поднимались орудия. Головная упряжка и обоз равно были на виду.
Синьков первый понял, что в дивизионе чьи–то выстрелы создали панику. Раз испытав такую панику в Карпатах, он поверил в ее уничтожающую силу, как верят в неотразимость бури люди, пережившие кораблекрушение.
Но свежее, обостренное чувство ответственности, приросшее в эти дни к сознанию Алексея, как горб к спине верблюда, сделало его наиболее подвижным из всех троих.
Он видел сбитые в барахтающийся ком упряжки и уже брошенные дышлами в сторону телеги обоза. Спокойный и выдержанный Каспаров стреляет, что–то кричит, перегородив дорогу колонне… Алексей бросился к коню, не отрывая взоров от дивизиона. Но тяжелый, как конная статуя, Воробьев уже стал у него на дороге и смотрел на военкома таким недвусмысленным взглядом, что Алексей, не колеблясь, выхватил наган.
— Нет, ты туда не пойдешь! — выдохнул из себя Воробьев. — Там тебе делать нечего.
Он выстрелил, и военком упал на колено, выронив разбитый пулей наган.
Ненависть сбросила Воробьева с коня. Вся революция, вся партия, Ленин, бесчисленные затаенные обиды — все сосредоточилось для него в этом кудрявом своевольном солдате. Он забыл про револьвер. Своею рукой он должен был задушить единственного, какого подставляет ему судьба, врага. Он по–медвежьи шел на него, с кровавым туманом в глазах, и, как медведь натыкается на рогатину второго охотника, наткнулся на карабин Панова.
Взволнованный, плохо понимающий, что происходит, Панов шептал, тыча в него дулом карабина:
— Что ты, что ты?.. Уйди, уйди!.. — не решаясь нажать курок.
Синьков сбил с ног Панова.
— В лес, Леонид, — крикнул он. — Там Федоров с пулеметом. А ты, собака, получай! — Он выстрелил в Алексея, не попал и, прежде чем успел повторить выстрел, захлебнулся в последнем страшном изумлении, которое унес с земли…
С тоской он хоронил в это мгновение всю свою умную осторожность, так долго выбиравшую удобный момент. Бой разгорелся совсем не так, как он хотел. Была еще одна надежда на Федорова. Не белые, а он с этим веселым охальником расстреляют свой дивизион с шоссе. И вот этот Федоров, с необыкновенно расширившимися, почти круглыми глазами, выстрелил ему в грудь из карабина. Наступал тяжелый повелительный сон, который быстро растекался по телу от горячего комочка где–то внутри, около самого сердца…