Глава XII
КОМАРТФОРМ
Комната комиссара артиллерийских формирований Союза коммун Северной области могла бы вместить в десять раз больше мебели, чем было в ней на самом деле. Когда открывалась дверь, заметный ветер гулял между четырьмя белеными стенами, потому что во внутренней раме единственного окна не хватало двух, а в наружной одного стекла. Комиссар поставил кровать свою в дальний от окна угол с таким расчетом, чтобы ветер пролетал мимо. С той же хитростью шинель, дубленый, крепко пахнущий полушубок и чистая конская попона были развешаны над кроватью. В случае нужды они могли быть добавлены в порядке строгой очереди к лазаретному одеялу, которым была покрыта постель. Еще в комнате был стол, уставленный бытовым хламом, начиная с давно раскрытой консервной банки и кончая длинным эспадроном, ржавый конец которого намокал в чайной лужице.
В эту комнату комиссар попадал со двора через “личную канцелярию”, где, не снимая шубки, копошилась, бегала от полевого телефона к городскому и от стола к шкафам с подшивками деловых бумаг белокурая девушка. Она дула на свои красные пальчики, притоптывала ножками и, когда никого не было в комнате, щипала понемножку от хлебного пайка, спрятанного в столе под газетой.
В том же доме, в натопленном помещении, в большой настоящей канцелярии, где гремели счеты, скрипели перья, стучали “ремингтоны”, к услугам комартформа были и писаря, и секретарь, и счетоводы. Но “личная канцелярия”, над которой втихомолку посмеивались, товарищи Порослева, была слабостью комартформа и настойчиво вводилась во все штаты, какие представляло Управление комартформа в Штаб округа.
— Товарищ Сашина! Никто не звонил? — спрашивает комартформ, забежав между двумя заседаниями в личную канцелярию.
— У меня записано. Целый день звонили.
Секретарь протягивает комартформу клочок бумаги с карандашными записями.
— Полевой телефон на Виленском починили?
— Провод починили. А гудок все такой же плохой. То гудит, то нет…
— Ага…
— И дров так и не принесли.
— Ну, я сам принесу.
Комартформ поправляет фуражку. Получается впечатление, что он готов немедленно идти за дровами.
— Ничего вы не принесете… Неудобно вам…
Комартформ останавливается.
— Да, оно действительно…
— Ваша комната все вытягивает. Как в трубу. Стекла бы вставили.
— Ну, знаете, я эту комнату закрою. Дверь забьем войлоком. А постель поставлю здесь, в углу.
— Нет, не надо… Нет. Будут же когда–нибудь стекла.
Товарищ Сашина думает о том, что рядом с ее таким чистеньким столом (у нее своя тряпочка из дому, в том же ящике, где паек, только под другой газетой) встанет забрызганный чаем и консервами стол комиссара. Но мысли комартформа идут под некоторым углом с ее мыслями.
— Я ведь встаю рано, ложусь поздно…
— Нет, нет, лучше достать стекло…
В комнату входит Юсупов, татарин, вестовой комартформа.
— Юсупов, когда стекла будут?
— Хадыл, гаварил, нэт опьять.
— Да. И в казармах стекол не хватает, — размышляет вслух комартформ.
— Я на конушне взял бы, товарищ комыссар.
— Ты что, очумел? И не думай. А кони? Не сегодня–завтра получим.
— Еще нэт кони.
— Нет–нет, — резко говорит комартформ. — Я сам достану стекло.
Юсупов уходит. Комартформ снимает шинель и, водрузив ее вместе с фуражкой на гвоздь над постелью, опять проходит в личную канцелярию и говорит товарищ Сашиной:
— Приказы мортирцам отправили?
— Нет еще.
Комартформ хмурится и молчит.
— Я же только час как пришла. Мне ведь с Охты.
— А вы бы, Катерина Андреевна, здесь жили. Вот тут ширму бы поставили. — Он показывает в угол, где только что предлагал поставить свою постель.
— Вот чудак, — смеется товарищ Сашина. — А мама моя с кем же будет?
— Какие теперь мамы? Теперь революция. Все надо бросить, — вдруг вдохновенно говорит Порослев. — Все. В коммуны надо идти. Новую жизнь делать.
— Не доросла я еще до этого, — бормочет под нос товарищ Сашина.
— Это потому, что вы из буржуазной семьи.
— Подумаешь — буржуазия! На железной дороге отец служил.
— А я вспомнил, что хотел вам вчера рассказать, когда вы уходили.
Порослев делает шаг к ней. Он даже вытягивает руки вперед.
— Товарищ ко мне приедет, Катерина Андреевна. Боевой товарищ. Огородников Коля!..
Сашина с интересом следит, как смягчается, почти светится всегда болезненное, серое лицо Порослева.
— Любите его?
— Вот приедет сегодня. Вместе были мы в одной батарее. В блиндажах валялись. У одной гаубицы номерами работали. Ночами не спали — говорили все. И во всем согласие. Читали вместе. В революцию вместе вступили. В комитете были. Коля одного офицера в семнадцатом убил. Гадюка общая был. Решили Колю расстрелять. А мы не дали. Всех солдат я поднял… Сказали судьям: вы Колю расстреляете — а мы вас. Против комитета… А как меня в лазарет в Царское Село отправили, и с тех пор Колю я не видел. Он то в Пскове, то в Калуге работал. Теперь я хлопотал и получил депешу: едет Коля Огородников. Вот увидите, Катерина Андреевна, и полюбите его.
— Чем же он замечателен?
— А я и говорить не буду вам, Катерина Андреевна. А только вы увидите и полюбите. И еще я хочу по секрету вам сказать: хочу его на Виленский комиссаром поставить. Малеев слаб. Что ни скажешь — “по силе возможности, товарищ комиссар”. Так его и дразнят: “по силе возможности”. А время такое, что, часом, надо хватать и через “силу возможности”. А Коля как стена.
Огородников приехал к вечеру. Вошел он в личную канцелярию и поставил у двери австрийский ранец и чемодан, крытый серой парусиной. Снял рукавицы и вытер рукою усы. Был он большой, в папахе и валенках. Но бекеша офицерского сукна была плотно пригнана, шашка через плечо и большой маузер придавали ему вид солидной воинственности.
Когда Юсупов вызвал Порослева из казармы, было много шума в личной канцелярии. Комиссары хлопали друг друга по рукам и сочно целовались.
Оба ушли в комнату комартформа, где пылала времянка. Огородников грел руки у самого раскаленного железа, а Порослев ходил вокруг него и все рассказывал, сам себя перебивая, что делал весь этот год и как теперь трудно с мобилизованными. Рассказывал про “бунт”. Про эсеровскую неудавшуюся затею. Про командиров, прикрывавшихся лисьим хвостом лояльности…
— Чаем тебя поить надо, — спохватился он. — Брюхо погреть с дороги.
— Чай? Это хорошо. А к чаю… это я привез. И перед чаем… тоже. У вас здесь небось подтянуло животы. — Огородников стал доставать из парусинового чемодана свертки. — Зови твою девку -кто она такая? У меня мед. Натуральный. Небось давно здесь не ели?
Товарищ Сашина, чтоб не продуло, села подальше от окна на принесенный Огородниковым табурет.
— Сперва по рюмочке домашнего приготовления.
— Самогон, значит? — неодобрительно сказал Порослев, вспоминая лекции на партийном комитете.
— Да нет, первач, Петро Петрович! Особая марка. Пробуйте, Катерина Андреевна. Невестка варила. Такая, как вы, красивая.
— Сивуха, гадость…
— Первач, Катерина Андреевна, никакого запаха. Одеколон!
— Всем ты, Коля, хорош. А вот пьешь зря.
— А ты ругай, да пей, — пододвинул стакан Огородников. — Вот домашнюю выпьем, и усы в воротник.
Порослев выпил нехотя. Катерина Андреевна с трудом глотнула крепкую жижу и сделала самое жалкое лицо.
— Зато тепло на душе стало, — вскричал Огородников. — Ну как я рад, Петя, что опять с тобой. Эх, и дела же мы двинем.
Он осмотрелся, не нашел ножа и откромсал кусок хлеба концом эспадрона. Тем же концом он мазал масло, слоем в палец толщиной, и на него так же густо накладывал застывший мед.
— Нет у тебя ни ножа, ни ложечки. Плохой ты хозяин, Петя.
Катерина Андреевна сначала с ужасом смотрела на изготовленную Огородниковым съедобную башню из трех этажей, но потом приловчилась и с жадностью язычком слизывала с хлеба сладкое и жирное. Даже самый хлеб не походил на рассыпчатую кисловатую пайку.
— Ешьте, товарищ Сашина, — у меня пуда два. Еле доволок. На время хватит… А там… у белых отнимем.
Брат Екатерины Андреевны — офицер — был убит на войне. Конечно, его убили немцы, но фраза комартформа: “В семнадцатом Коля убил офицера” — засела в ее сознании. Теперь с Колей Огородниковым ассоциировалось воспоминание о гибели брата. Не злым, но острым интересом оборачивалось оно к этому человеку.
— Петя, а “Ночевала тучка золотая”, — с хитрой улыбкой сказал Николай. — Неужели забыл? Я без этой песни и вообразить себе не могу Петра Петровича, — обратился он к Сашиной.
— И теперь поет, когда чужих нет, — засмеялась девушка. — Только это не песня, а романс.
— Ну, пусть будет романс, — добродушно согласился комартформ. — Споем, Коля!
Пели ладно, согласно, с большим чувством. Сашина затихла, побежденная неожиданной лиричностью, вдруг охватившей этих суровых людей сурового года.
Кончив петь, комиссары выпили по одной, по другой. Они, захлебываясь, рассказывали друг другу свою жизнь, но делали вид, что обращаются только к Екатерине Андреевне. То один, то другой брали ее за руку доверительно и осторожно.
— Ведь у меня и мортиры, и тяжелые, и легкачи. И столько дел! — жаловался и гордился Порослев. — Верно, Катерина Андреевна?
— Под Царицыном в августе дрался. С Ворошиловым встречался. Вот где мы образование получили. Белые генералы потом писали в своих газетах: вот у кого нашим генералам и администраторам надо учиться. А потом я ранен был. В Калуге лежал. И в Пскове и в Пензе… Где я ни бывал, — говорил Огородников, сжимая запястье Сашиной.
— А Катерина Андреевна не хочет сюда перебраться, — смелея, продолжал свое комартформ. — В коммуну надо идти. Я ей и день и ночь говорю. И день и ночь бы работали. И можно не здесь, а близко. Квартиры есть, с роялью, с ванной. Вот втроем и заняли бы. Чудесно.
— А как вы офицера убили? — спросила вдруг Сашина.
— Ну, то был гад! — рассердился Огородников. — Хороших офицеров не убивали. За ним грехов было — не я, другой подстрелил бы… А в Пскове я на границе зайцев стрелял. Ужас их сколько там.
Потом пели дуэтом песни северные, тихие и ровные. И все трое сидели на кровати. И Сашина вдруг вмешивалась неудачно тоненьким срывчатым голоском. Потом опять пили чай с медом.
Вечером пришли комиссар Малеев и Алексей. Обоих поили чаем и кормили хлебом с маслом и медом. Первача уже не было.
— Мы, собственно, пришли говорить о дивизионе, — сказал наконец комиссар и посмотрел на Сашину.
Екатерина Андреевна стала прощаться. Огородников жал ей руку и упорно смотрел в глаза. Сашина вышла, на пороге чему–то рассмеялась и побежала к трамваю на Охту.