Глава XI
ОРГАНИЗАТОР ПАРТИЙНОГО КОЛЛЕКТИВА
Обещанная Дефоржем фурманка так и не появилась у дома на Крюковом канале, но в коллективе Алексей нашел высокое резное, какие бывают в старых английских церквах и княжеских особняках, кресло, обитое алым бархатом, письменный стол с бронзой и сукном, дюжину разбитых стульев. По углам приютилась мелкая будуарная мебель, на которую не рискнул бы сесть ни один из тяжеловесных артиллерийских номеров или ездовых. Портрет Ленина был взят в овальную аляповатую раму. Алексей вызвал утконоса и приказал ему убрать никчемную мебелишку, раздобыть три–четыре скамьи, а для портрета приобрести простую крепкую рамку.
Среди мобилизованных партийцев оказалось мало. Алексей предложил всем членам партии записаться в партшколу при райкоме. Ходили туда одновременно, группой.
Руководитель школы носился по зданию юлой. Он успевал поговорить со всеми. Он считал себя чем–то вроде дополнительного, притом универсального педагога и, как бы невзначай, проверял успехи коммунистов, устраивал дискуссии на ходу, у бака с водой, в раздевалке, где никто не оставлял ни пальто, ни галош, в коридорах. За мелкий рост, торчащие в стороны мальчишьи уши и редкий ежик к нему сперва относились с недоверием, но начитанность и острый в полемике язык быстро ставили скептиков на место.
Особняк райкома сиял огнями. Вход был свободный. Здесь говорили о войне и о будущей Версальской конференции, о революции в Баварии, о борьбе на Дону и в Сибири, о гражданской войне, в которой всем присутствующим предстояло принять участие. Сам Алексей пускался в споры, чтобы раскачать своих ребят и приучить их учиться и учить других, чтобы знание из доступных источников текло не прерываясь, как текут по проводникам теплота или ток.
Морозными ночами, освобождавшими от облаков и тумана северные звезды, запевая несвойственные прежде этим строгим улицам песни, коммунисты шли домой, врывались в казармы со словами и мыслями, подхваченными в партшколах, будоражили менее подвижных товарищей, и число посетителей особняка росло.
Иногда докладчики райкома приезжали в дивизион. Темы докладов были полны злобою этих больших дней — о земле, о Красной Армии, и низкий зал штаба наполнялся людьми. Товарищи выталкивали вперед местных говорунов и умниц. Выступив однажды с успехом под дружные и щедрые хлопки, счастливец выступал уже каждый раз, стремясь приобрести славу активиста, с удивлением открывая в себе все новые и новые возможности.
По просьбе Алексея здесь выступил Борисов на тему о задачах Красной Армии. Голос его отдавался в коридорах, и тяжелый добряк Пеночкин сказал:
— Ишь загорелся.
Однажды приехал Чернявский. Даже Малиновский вышел в зал послушать этого видного члена П. К., похлопал при удобном случае и ушел с физиономией довольного порядком хозяина.
Оставшись в кабинете наедине с Дефоржем, он сделал усталое лицо и сказал:
— Прочли бы и вы какой–нибудь доклад… Что–нибудь такое… погорячее…
На что Дефорж с вежливым поклоном возразил:
— После вас, Константин Иванович… после вас…
На доклады, как и на субботние вечера, в штабной зал приходили штатские. Забегали и девушки соседних кварталов. Их провожали до трамваев, им жали руки у давно не горевших фонарей.
Сверчков не пропускал ни одного собрания, хотя большинство инструкторов считали себя свободными от пребывания в казарме вечерами, за исключением дней дежурств.
Он приносил с собою на собрание тяжелую усмешку скептика. Но после его выступления с Порослевым всегда кто–нибудь из рядов кричал:
— А вот товарищ Сверчков пусть скажут.
Он поднимался с улыбкой снисходительного гастролера и выходил вперед.
Алексей предложил ему сделать доклад на любую удобную для него и интересную для красноармейцев тему. После долгих, нелегких размышлений и колебаний, которые произвели впечатление даже на Катьку, он сделал сообщение о последних событиях на Западном фронте, о предсмертных судорогах четырехлетней борьбы.
На закрытых заседаниях коллектива Алексей ставил самые жгучие вопросы. Он выступал на них с темпераментом, достойным февральских и октябрьских митингов, но, несмотря на все усилия, первое время ему редко удавалось проводить эти собрания с тем оживлением, о каком он мечтал, какого добивался. Высказывались немногие, кратко и нерешительно. Это все–таки был не митинг, а партийный коллектив, и над участниками нависало сознание какой–то дополнительной ответственности.
И только взрыв страстей, разыгравшихся в дивизионе с подсказки эсеровских агентов, развязал языки. События подступали вплотную. Казалось, южные и восточные фронты донесли свои жаркие сполохи до Виленского. Волнения прокатились по многим частям. Это был неизбежный рецидив старых, демобилизационных армейских настроений. Полемика входила в обиход при обсуждении обыденных хозяйственных и организационных вопросов, и Алексей почувствовал, что в комнате, осененной ленинским портретом, загорается очаг партийной жизни.
В ноябре пришла группа добровольцев и мобилизованных по Петрограду. Это были слесари, кузнецы, токари по металлу, ученики и подмастерья питерских заводов. Они вошли во двор после митинга у райкома, ровными рядами, с песнями и кумачовым лозунгом на двух шестах:
“Рабоче—Крестьянская Красная Армия свернет голову белому гаду”.
Они начали с того, что потребовали себе отдельную казарму. Малеев колебался, но Алексей набросился на пришедших с двойным азартом. Ведь именно от них он ждал помощи в работе с беспартийными деревенскими ребятами. Рабочие парни прослушали его речь и так же решительно и искренне устыдились. Они тут же отказались от требования, вызванного, в сущности, весьма понятной рабочей спайкой.
В их рядах были члены партии и сочувствующие. Несколько беспартийных в тот же день подали заявления о приеме их в коллектив. В казарме загудели голоса по–новому. Примолкли прежние заправилы. Возникли споры на проклятые вопросы, впивавшиеся в ленивую мысль, как плуг врезается в девственную почву. От некоторых из этих вопросов не было житья. От них днем отделывались шуткой, но ночью они приступали вновь, и разрешить их было необходимо каждому.
Порядок в казармах налаживался медленно, с трудом. Но уже вслед за Синьковым и другие командиры завели регулярные учения, вежливо, но твердо возвращали в ряды и к гаубицам ленившихся и все еще мечтавших о безделье красноармейцев. Синьков ответил на эти успехи товарищей выводом взвода в походном конном строю.
Малеев выбежал без шапки к воротам. Даже Малиновский подошел к окну.
Уборщица в матерчатых туфлях открыла дверь в кабинет Алексея:
— Поехали, товарищ организатор.
Она бодро прошаркала туфлями к окну, как будто в этом успехе была и ее доля.
Алексей еще смотрел, как последняя двуколка, тяжело переваливаясь, исчезала за поворотом, когда за его плечом раздался голос:
— Здравствуйте, Алексей Федорович.
Узкая рука командира легла в широкую ладонь Алексея.
— Рука у вас какая… двуспальная…
Оба неловко рассмеялись.
— А я пришел поговорить с вами, — сказал Малиновский, присаживаясь на уголок стола.
— Давайте.
— Вот и пришли мобилизованные, — начал Малиновский, глядя на свои ногти. — От нас потребуют новых быстрых формирований. Я опасаюсь, как бы наша неподготовленность не вызвала больших неудовольствий у высшего командования и у мобилизованных. Теперь народ не тот.
“Да, в морду не дашь”, — подумал Алексей. Ему не нравился этот барственный либерал, за которым так и чудился пушистый лисий хвост. Такие были терпимы в старой казарме, как меньшее зло. Теперь такой либерализм может быть только маской.
— Я уже сообщил об этом рапортом инспектору артиллерии. Но надо же что–нибудь делать и самим…
— Давно нужно было делать, — сказал Алексей и спохватился: — Давайте позовем комиссара. Посовещаемся.
— У меня было желание поговорить лично с вами. Я человек откровенный и прямо скажу вам, — он чуть скосил глаза к дверям, — не верю я в работоспособность нашего комиссара. Боевого опыта никакого. Личного обаяния нет. На вид человек невзрачный.
— Бывали и генералы…
Малиновский сполз со стола.
— Хотите сказать: назначили — значит, хорош, — иронически заметил он. — А я думал вы, как партиец, от этой точки зрения отказались вовсе.
“Сморозил”, — сообразил с некоторым опозданием Алексей. Ему самому комиссар казался малодеятельным и неопытным. А эта собака рада их поссорить.
— У нас проверяют человека на работе. Не подойдет — снимут и комиссара. А в вопросах организации и снабжения вы — специалист, вам и делать…
— Две недели назад я составил для комиссара записку, в ней изложено все, что необходимо, по моему мнению, сделать. Комиссар прочел и говорит: “Надо–то надо, а только где все это достать?” Указать все, что необходимо, мы можем и обязаны. Ну, а уж доставать должны вы, товарищи. Теперь вы — хозяева. Артиллерийские склады на наши требования шлют отписки и отказы. Например, на пушечное сало получен отказ от всех довольствующих учреждений. А наша гаубица имеет компрессор, рассчитанный на сало. Да не поверю я, чтоб нигде во всем городе, во всей стране не было пушечного сала. Но вы же понимаете, что нам, специалистам, пути закрыты.
— Давайте обсудим вашу записку на бюро коллектива. Примем меры…
— Удобно ли на коллективе? Я, собственно, хотел с вами лично. Вы ведь как второй комиссар… И, может быть, будете первым. И лучше, если бы вы были первым.
“Чего он хочет?” — ломал голову Алексей.
Малиновский ушел так же тихо, чуть поскрипывая козловыми башмаками.
Вечером приехал Порослев. Он долго кашлял, потом напал на Алексея:
— Почему у вас двор как мусорная яма? Кроватей — я смотрел — до сих пор нет. А какие есть — без матрацев. От матрацев на три версты воняет. Нары не сложены. Люди ходят как по пивной.
Алексей не мог на него сердиться. Смотрел на мерцающие кровяным румянцем щеки. Горит на деле. Только почему он нападает на него, а не на комиссара?
Еще через полчаса приехал комиссар. Ему приходилось тяжело, и он не умел рассчитывать свои силы, главное — не умел заставить работать других. Он считал, что справится со всеми трудностями сам. Он носился с утра до ночи по довольствующим учреждениям. Тяжелый день и бессонная ночь над бумагами делали его похожим на крестьянскую клячу, перед которой залег безвыходный и унылый труд. Ему некогда было спрятать заботу, и она жила на лице его верной, нестесняющейся приживалкой. Его старая солдатская шинель висела на костлявых плечах. Полы были обтрепаны и желты, как осенние листья.
Увидев Порослева, он суетливо принялся искать какие–то бумаги. Он любил Порослева и боялся его. Это был человек, перед которым он должен был отчитываться. А у него всегда было ощущение, что он не все сделал, что было возможно.
За ним следом шли адъютант, завхоз, комендант. Требовались срочно какие–то подписи, и он ушел, довольный тем, что Порослев его не задерживает.
Выслушав рассказ Алексея о Малиновском, Порослев подумал и сказал:
— Поссорить вас хочет. Андрей, конечно, не клад, но людьми нам бросаться не приходится. Нужно тебе поддержать парня всем авторитетом, пока не утвердят другого… А будет командир чудить — пошлем подальше. Но специалистами тоже дорожить надо. Оттолкнуть человека легко, и в этом заслуги не будет. Кстати, присмотрись к молодым, к этому… Климчуку, Веселовскому. Они как будто ничего, тянут к нам… И не забывай краскомов… Нам бы школу пройти… самим!
Папироса вздрагивала в его узловатых, худых пальцах.
“Раскачало человека, — размышлял Алексей. — Дивизионный врач говорит: неизвестно, чем держится…”
— Недостаток во всем, а формирования каждый день новые. И все требуют у Петрограда, у Москвы. Клянчишь у Округа, у интендантов лошадей, амуницию… и думаешь: сам получишь, другому откажут. Чиновники в управлениях смеются в кулачок, в глаза издеваются. В каждой канцелярии целый пароход чистенькой публики. И ничего у них никогда нет… А мы еще мало что знаем…
Порослев закрыл глаза. Он теперь молчал, покачивался на месте, как будто убаюкивал сам себя. И опять, раскрыв только один глаз, говорил:
— Чека считает, что в казармах еще не прекратилась эсеровская агитация. — Он встрепенулся, глаза открылись. — Среди других пришли к нам люди, которые считают, что от революции все, что нужно, они уже получили. А придут и такие, что рады схватиться за винтовку, только тронь его. Работы — воз, а кляча устала, — сказал он с виноватой улыбкой. — Смотрю я на тебя… — Он потрогал свои худые плечи, как бы желая ощутить в них Алексееву мощь. — Экий ты битюг. Повезло тебе… Не искалечили, не вымотали. Я ведь тоже был жилист… И ты не смотри, что я болен, слаб… — Он оживился и даже поднял голову. — Все мы слабы в одиночку. Партия делает нас богатырями. С партией все можем, все под силу! Всегда об этом помни, днем и ночью… Ну, а с тебя спросится вдвойне. А как эта твоя девица? Да ты не наливайся кумачом. Девица, кажись, хорошая, но все–таки еще не наша. Ты учись у нее, чему можно, а главное, ее учи. Без этого не сварится каша… Дай–ка я у тебя сосну… Тут, на лавке. А часа через два поеду в штаб.
Обернувшись шинелью и закрыв лицо мятой фуражкой, Порослев пристроился на длинной скамье. Алексей сидел над пропагандистской программой. Толстые казенные часы белого металла стучали на столе. Крысы возились в корзине с бумагой. В столе Алексей нашел остаток вчерашнего пайка. Он долго не мог сосредоточиться, сливались строки непривычных слов. Он думал о своих задачах, о командире, о Порослеве, о Верочке… Оно пришло, большое чувство, незаметно и теперь колыхалось в нем, как переполняющая сосуд теплая и греющая влага. Не выплеснешь ее за борт. И жалко было Веру, и нравилась она ему тем, что не похожа на прочих “барышень”. Только что кончила гимназию… Но рассуждать о Вере было трудно. Слова дымились, таяли в соседстве с этим большим, всепобеждающим теплом. Он вспоминал, как нес ее по коридору… Теперь она глядела ему в глаза по–иному. Теперь, встречаясь, он крепче пожимает ее пальцы. Она смеется и встряхивает затекшую руку:
— Какой вы сильный!
И глаза не теряют теплоты и ласки. Но хочет ли Вера, чтобы он еще раз взял ее на руки… или дружеской лаской только отгораживает его от себя? Он никак понять не может. Никак!.. Алексей ругает себя пнем и олухом, но, встретившись с Верой, не находит слов.
Ровно через два часа Порослев уехал на ночное заседание в штаб.
“Вот человек — измученный, больной, а работает за четверых, — подумал Алексей. — Как же, действительно, должен работать я… Битюг. Забыть обо всем. Если понадобится, то и о Вере. Но лучше бы не надо было забывать об этой тихой женщине с таким чистым сердцем”.