Глава X
ЧЕЛОВЕК СО СТОРОНЫ
Сверчков не собирался вмешиваться в политические события, разгоравшиеся на Виленском. Он решил, что это не касается его, беспартийного инструктора.
Ссорились красноармейцы с комиссарами. Были дни, когда почти каждый офицер дорого дал бы за ссору солдат с большевиками. Разве ему самому не казалось ужасом, что солдатская лавина сокрушительно движется как раз по той дороге, какую указал ей большевистский палец. Этот палец глядит и сегодня со всех плакатов и афиш.
Сверчкову все это не безразлично. Но события пошли мимо Сверчкова, как сибирская река идет мимо лесной сторожки. Он даже мыслью не поспевает за этим бегом. Попеременно кажется ему, что место его то впереди, то в массах, то в стороне от этого движения. Ряды бойцов этой несомненно великой Революции идут близко, как смотровые колонны мимо любопытной публики. Иногда кажется: необходимо остановиться, сделать чудовищное усилие и стать в ряд. Придется кое–что принять на веру, кое–что сломать в себе, внутренне выравняться, чтобы с божественной радостью, восторженно, как гимназист, кричать вместе со всеми и “долой” и “осанна”.
Искушение это таяло, как некрепкая свеча, в беседах с врагами нового строя, когда их аргументация близко подходила к той, какую нашептывало Сверчкову раздражение. Но оно просыпалось, вырастало после каждой беседы с Чернявским, Порослевым, Ветровыми и после каждого столкновения с революционно настроенными людьми, а эти люди проходили через дни восемнадцатого года, как ровные зубья гребенки проходят сквозь спутанные, но мягкие волосы.
Мысль сама тянется к новому, как побитые ночным дождем травы тянутся к солнцу и теплу нового утра. Впустить это новое в свое сознание, дать ему простор? Пусть поэзия этого нового движения станет такой же милой, гордой и своей, как музыка детства.
Выступив неожиданно для себя и поселив в красноармейцах смущение, которое тотчас же использовал Порослев, и испытав при этом чувство победы. Сверчков больше всего смутил сам себя.
Он призывал этих людей защищать их собственное дело. Он говорил о том, что их миллионы и что их труду подвластна освобожденная ими земля. Сказав это, он закрепил какие–то свои мысли о других, потому что этого потребовало чувство справедливости. А сам он? Где же его место?
Завтра он придет в дивизион, и на него будут по–особому смотреть сотни глаз. Бойцы будут ждать, что и на другие волнующие вопросы он ответит громко и отчетливо, как вчера. И он вынужден будет говорить так, как говорил вчера. Не значит ли это, что он отказался от свободы мышления? Не выдал ли он векселя, которые ему еще не по силам выплачивать?..
Виленский походил на безветренное море, взрытое мертвой зыбью. Внешне все было спокойно, но люди ходили взволнованные и сосредоточенные.
Воробьев пожал руку Сверчкову быстро и холодно, как человеку, которому не говорят, но дают понять, что он — враг.
Дефорж в коридоре разбежался навстречу:
— Рассказывали… Молодчина!
Легкой рукой, как плетью, он фамильярно ударил Сверчкова по плечу и помчался дальше, позванивая шпорами.
Малиновский привстал навстречу и сказал:
— Приношу вам благодарность от лица командования. В сущности, ничего особенного бы не случилось, но момент был… во всяком случае… неприятный…
Алексей нашел Сверчкова в казарме. Он отозвал его в угол и спросил:
— Порослев говорил — очень хорошо выступали. Что вы им такое сказали? Я как раз в это время звонил в штаб.
Сверчков повторил свои слова, стараясь припомнить отдельные выражения.
— Если б вы были на их месте? — задумываясь, переспросил Алексей. — А вы на каком же месте?
— Видите ли, — сказал, смущаясь, Сверчков. — Вчера все это иначе звучало. Теперь вот я вам здесь в коридоре рассказываю, и действительно все эти слова звучат странно. Я чувствую сам. (“Поймет ли эта дубина?” — тоскливо размышлял при этом про себя Сверчков.) Как это пояснить? Знаете, в сказках одна и та же песня на свадьбе и на похоронах… Вы понимаете? Вчера именно так и нужно было говорить…
Алексей напряженно искал глазами в легких еще морщинах сверчковского лица. Человек со стороны… Какая же это сторона? Он невольно сравнил Дмитрия Александровича с Синьковым. Синьковская прямота выигрывала в его глазах в сравнении со сверчковской изворотливостью. Самый переход Синькова к красным казался решением сильного человека, сдавшегося перед неопровержимыми доводами эпохи…
— Ну ладно, — протянул Алексей руку Дмитрию Александровичу. — Спасибо вам. Если бы все наши партийцы были в сборе, ничего этого не случилось бы.
Разговор не понравился Сверчкову. Он мешал ему чувствовать себя триумфатором. Впрочем, для председателя партийной организаций недоверие — необходимая добродетель. И еще взоры, которые бросает этот увалень на Веру. Здесь не без ревности, утешал себя Дмитрий Александрович.
Любовные дела Сверчкова не ладились. Катька была назойлива и груба. Ореол известной на всю округу спекулянтки смущал Сверчкова. Он делал вид, что Катька для него квартирная хозяйка, не больше. Но Катька слишком охотно афишировала свою связь “с благородным”. Сам Сверчков определял свое отношение к ней словом “похоть”. В ночные часы он мечтал теперь о большом чувстве, которое захватило бы целиком, которое можно увезти с собой на фронт, как увозят ладанку с землей родины.
Длительная, глубокая взволнованность не проходила, но надежда не покидала Сверчкова. Теплилась она и теперь и связана была с Верой. О ней он мечтал в утренние часы, когда наливается тело силой нового дня, когда таким легким и возможным кажется поцеловать самую гордую женщину и бросить вызов самоуверенному врагу.
Наедине с Верой он принимал позу бескорыстного друга, может быть инстинктивно чувствуя, что таким путем он ближе всего может подойти к сердцу девушки, глубже всего заглянуть в ее мысли.
Девушка казалась настороженной, пугливой — роман мог последовать только после длительной увертюры. Но дни были насыщены событиями, а запасной дивизион для того и существовал, чтобы формировать и двигать на фронт новые и новые части.
Прочитав приказ о формировании отдельной батареи, Сверчков решил проситься на фронт.
Легко оттолкнуться от негостеприимного берега. Решение это далось без труда. Чего стоит одна возможность расстаться без скандала с Катькой. Попросту на время надо было лечь в дрейф — складывались паруса и закреплялся руль.
Газеты сообщали о новых и новых фронтах. Они вспыхивали и затухали, как зарницы, на горизонтах Республики. Классовая ненависть текла по стране, как река в песках пустыни, то вырываясь наружу, разливаясь в бурные озера, то пряча свои волны в залегшие глубокими подушками барханы. Но контуры отечественной Вандеи уже выступали на картах. Подальше от рабочих центров, поближе к казачьим станицам, к дальнобойным пушкам союзнических флотов собирались те, кто решил с оружием в руках затеять спор с новой властью. По северокавказским полям, по уральским лощинам, по калмыцким, приволжским степям с переменным успехом гонялись друг за другом белые и красные полки и отряды. Союзники, покончив с германским блоком, готовы были выбросить десанты на берега всех российских морей. Флаг Соединенного Королевства, звездные вымпелы “великой заокеанской демократии”, восходящее солнце можно было видеть в гаванях Одессы, Владивостока, Архангельска и Онеги. Недобрый ветер развевал их складки. Пушки и прожекторы всюду были наведены на погасившие огни насторожившиеся берега.
Под самым Питером в боях и политических интригах решалась судьба прибалтийских провинций. Германская республика не спешила уводить отсюда свои войска. Ее не торопили союзники, предпочитавшие германских оккупантов большевикам. Но ее поторопили германские солдаты, стремившиеся домой в деревни, на фабрики, на улицы немецких городов, где начинался более существенный спор. Эрзац германской армии, бермонт–аваловские отряды маршировали к Риге, стремясь восстановить баронскую власть и владения. Провозгласив независимость, подтвержденную Всероссийским ЦИКом, дрались со своей буржуазией красные латыши и эстонцы, поддержанные всей Республикой Советов. Финские помещики и фабриканты, задушив с германской помощью свою революцию, предлагали только что испытанную палаческую солидарность собратьям с южного берега Финского залива. Англия, послав корабли в Ревель, внезапно стала балтийской державой, с планами, далеко превышавшими возможности своего истощенного войной народа. Сверчков не пылал стремлением сразиться с врагами большевиков. Реакцию он ненавидел искренне, но удивительно абстрактно. Так можно не любить ночь, сырость или мороз. Но не станешь же громить их кулаком. Жизнь не успела подставить на место этого понятия отчетливые до личной боли и обиды образы людей. Пшюты, офицеры, чиновники, бурбоны; чванливые товарищи по университету с карманными деньгами и видами на будущее; вызывавший его повесткой помощник пристава, пропитанный запахом водки; посадивший его за отсутствие шашки на гауптвахту казанский самодур Сандецкий и, наконец, идиотический царь, живое издевательство над страной, — все это было мерзко и противно, но существовало где–то сбоку, не заслоняя сверчковские горизонты. Предполагалось прожить, не спугивая слишком резкими движениями собственный душевный мир, со страстями благородными, но не перехлестывающими через воздвигнутые веками решетки законов и нравов.
Оставаясь в запасном дивизионе, Сверчков получил бы батарею, теперь он пойдет младшим инструктором. Пускай другие кичатся своими знаниями и несут ответственность. Вот если на фронте, втянувшись в борьбу, почувствует врага, тогда он согласен показать, как надо вести огонь. Он рисовал себе картину боев и переходов, в которых он, опытный стрелок и командир, будет держать себя спокойно и корректно, заслужит уважение солдат и командиров, но будет замкнут и далек в своих внутренних переживаниях. Тень чайльд–гарольдова плаща витала над этими мечтами. Он подал заявление Малиновскому, и тот немедленно наложил резолюцию: “Удовлетворить”.
Ленивым взором следил Сверчков за борьбой вокруг нового формирования. Она велась исподтишка и походила на деловитую, повседневную работу. Он подозревал уязвленные самолюбия, но не догадывался о более тайной и опасной игре.
Синьков, которого намечали командиром новой батареи, принимал заявления от старых своих солдат, оказавшихся в различных частях Питерского гарнизона. Малиновский сбывал в батарею неугодных ему инструкторов. Черных подбирал коллектив. Каждый под лозунгом борьбы за боеспособную и подвижную часть действовал в своих интересах.
Опыт восемнадцатого года предостерегал Сверчкова от легкомысленных решений и подозрительных знакомств. За каждым углом могли таиться заговоры и просто темные дела. К тому же и чайльд–гарольдов плащ манил своей горделивой уединенностью. В новой батарее Сверчков не ждал встретить ни друзей, ни врагов. Неясными ему казались мысли и взгляды будущих соратников. Сам полный неустойчивых взглядов, он принимал на веру незавершенность, случайность, шаткость настроений у других. Ему казалось, что, вооруженный университетским курсом гуманитарных наук, с живой способностью излагать любые мысли, он займет среди них место суперарбитра, беспристрастный, спокойный, замкнутый в себе, как замыкается мудрец, попавший в среду обыденных людей.
В основном комсостав будущей батареи был уже намечен.
Помощник командира батареи Карасев медлителен и молчалив. Службист, любитель трубки и преферанса до утра.
Инструкторы первой батареи Климчук и Веселовский надели погоны прапорщика за несколько дней до той ночи, в которую вся императорская армия разучилась отдавать честь, петь “Спаси, господи”, громко заговорила о свободе и украсилась красными бантами. Они приняли революцию как назначение на новый фронт. Погоны и звездочки утратили для них свой смысл, так и не успев обольстить. Климчук был сыном врача, Веселовский — учителя. Они кончили одну и ту же гимназию и еще в юности, правда робко, на ощупь, пытались сблизиться с рабочим движением. В семнадцатом году они больше митинговали, чем командовали, и, кажется, ни разу не успели сказать солдату “ты”. Красная Армия была для них прямым продолжением их короткой военной службы. Менялась обстановка, менялись приказы, менялся быт — менялись и они, их отношение к событиям, к войне и революции. Сверчков заметил, что они исправно посещают открытые заседания коллектива и по вечерам вместе с красноармейцами заходят на танцульки в рабочие клубы.
Еще были два краскома: Крамарев и Султанов. Еврей и татарин. Оба — члены партии. Крамарев — ученик часовщика из Могилева, Султанов — столяр с остекленевшей кожей на концах пальцев. Это были только что выпущенные курсанты, сразу же попавшие в водоворот событий, какой не снился ни одному царскому подпоручику. Синьков и Алексей предложили им нагрузку, каждый по своей линии. Но они гордились званием краскомов и согласны были платить за него работой за себя и за других. У Крамарева была повреждена рука — память и орден прошлого, глухих местечковых погромов. Рана то заживала, то снова давала знать о себе. Он старался делать все здоровой рукой, чтоб его не приняли за инвалида. Легко было уследить, как он то и дело меняет гримасу боли на маску деланного смеха.
Синьков был с ними грубоват, но это не смущало краскомов. Сверчков старался стать на дружескую ногу, это не всегда ему удавалось. Он ловил себя на нотках снисходительности и очень скоро возбудил подозрение у обоих.
Авторитет Черных краскомы приняли безоговорочно. Несуетливый, тяжеловатый даже в своей веселости, он тем не менее всюду поспевал, соединял в себе солдатский опыт и командирский размах. Не блещущий образованием, но быстро схватывающий, умный, властный и стойкий — разве не таким должен был быть руководитель партийной ячейки восемнадцатого года в армии?
Все эти люди мелькали перед Сверчковым и в обыденности своих лиц и действий казались ему статистами, среди которых он блеснет как истинный, хотя и не признанный еще актер.
Сверчков продолжал работать так же обстоятельно и рьяно, без счета времени, стараясь избегать заразительной суетливости, порождаемой спешкой и неслаженностью звеньев молодых советских организаций. С утра его подхватывал рабочий день. Он подчинялся темпу жизни всего коллектива, как подчиняется силе ветра шлюпка, поднявшая парус. Со стороны казалось, что работает честный, искренний и преданный делу специалист. Если бы самому Сверчкову предложили дать подписку об этом, он дал бы ее не колеблясь.
Домой он приходил к ужину, ел кашу, клюквенный кисель Катькиного приготовления и заваливался на кровать с романом. Катька садилась рядом с рукоделием. Работала она искусно, но дар молчания был ей отпущен в скудной мере. Вся жизнь ее текла под аккомпанемент собственного судачения о соседях, легко перераставшего в сплетню. Она не переставала судачить про себя, даже оставаясь в одиночестве.
На Сверчкова это производило впечатление дождевой капли, падающей на темя с аккуратностью и постоянством тиканья часов. Он откладывал книгу и закрывал глаза рукой. Внешне это выглядело как поощрение, и Катька даже откладывала работу и щебетала еще оживленнее. Сверчкова распирало от жалящей и бурной злобы. Чтобы не ударить эту женщину, он натягивал сапоги и уходил. Еще на лестнице он слышал страстный, сквозь слезы, шепот Катьки, похожий на заклинания знахарки–профессионалки, изгоняющей напасть или болезнь, забравшуюся в дом…
Затем в течение недели шла мелкая, таящаяся, упрямая месть, на какую способны только дети и отвергаемые, но все еще привязанные любовницы. Закончить эту кампанию могла только ночь страсти, и Сверчков, не видя иного выхода, оплачивал домашний мир, подсовывая в темноте мелкую монету жестами, какими дарят червонец.
В разгар очередного разлада Катька швырнула Сверчкову повестку. Дмитрий Александрович вызывался в уголовный розыск.
Он шел туда уверенный в недоразумении, но, встретив весьма официальный прием и выяснив, что недоразумения нет, встревожился.
Потребовался час разговоров, упорных уверений, пока не выяснилась непричастность Сверчкова к воровской, не брезговавшей мокрым делом шайке, у которой наводчицей была Валентина. Фотографические карточки молодых людей с напряженными глазами и деревянными галстуками лежали на столе следователя. Здесь же были и карточки Валентины в различных, иногда рискованных позах. Адрес Сверчкова был записан старательным канцелярским почерком в особом блокноте.
Искренний рассказ Сверчкова и пребывание его в заключении как раз в разгар подвигов шайки изменили точку зрения следователя, и он перевел Сверчкова из разряда сообщников в разряд неудавшихся кандидатов в жертвы. Сверчков ушел с ощущением человека, долго бродившего впотьмах по лужам, которому необходимо поскорее умыться и переодеться…
Заворачивая на Крюков, он вдали увидел Веру.
Катька успела сообщить об аресте девушки, подозрительно глядя ему в лицо. Сверчков не пожелал скрыть огорчение, и разыгралась буря… Забыв о сочувствии к девушке, с которым она сообщала об ее аресте, Катька выплюнула перед Сверчковым все шепотки и слушки, шедшие по дому из демьяновской квартиры…
Вера шла неторопливой, усталой, несобранной походкой, как ходят сердечники и больные астмой.
— Ну как, — спросил он, догнав ее на площадке, — отпустили?
И с удивлением заметил, что Вера думает о чем–то совсем ином.
Степан проследил Куразиных и удостоверился в том, что гости сносят в угловую какие–то подозрительные свертки. Он обстоятельно обрисовал в ЧК положение в генеральской квартире. Все вызванные свидетели, в том числе и Алексей и Ветровы, дополнили картину. Следствию стало ясным, что здесь был подлый, но верный расчет снести “фамильные ценности” в квартиру, занятую коммунистом и одинокой, неискушенной девушкой. Арест отошел для Веры в прошлое, но, приближаясь к двери казариновской квартиры, она всей силою воображения настраивала себя на трагическую встречу с двумя людьми, которые стали ей самыми близкими в этом городе. Намеки Насти говорили, что Алексей не думает о ней плохо. Напротив… Но разве не будет теперь все это сметено жестоким подозрением? Она была права, когда хотела уехать из этой квартиры. И военная школа… Ее бесчисленные новые друзья — курсанты и командиры… Ее унесет от них ветром этих нелепых событий, как залетевший со стороны лист…
— Какая вы бледная. Позвольте вам помочь…
Сверчков твердо взял Веру под руку.
“Хотя бы первой вышла Настя”, — думала про себя Вера.
Но дверь открыл Алексей.
Он просиял с такой мужицкой непосредственностью, этот широкоплечий тяжеловес, что Сверчков, вспомнив Катькины наветы, почувствовал себя излишне задержавшимся на сцене статистом. Но Вера уже лежала в объятиях Насти, появившейся с радостным курлыканьем, в котором боролись смех и слезы. Сверчков стоял не в силах уйти: его еще переполняло чувство дружественной симпатии к этой требующей сочувствия девушке. А Вера, потерявшая сознание, бледная, с закинутой неестественно далеко назад головой, как была в галошах и пальто, плыла по коридору в руках Алексея. Не отпуская Верину руку, неловко, сбиваясь в шаге, шла за ними Настя.
Уже взявшись за ручку французского замка, Сверчков смотрел, как бережно проносит Алексей девушку через порог в угловую. Он, кажется, прижал осыпанную светлыми волосами головку к своему лицу.