Глава VIII
ТЕЛЕГРАФНОЕ БЮРО МИСТЕРА ПЭННА
— Послушайте, вы ему не верьте — он все сочиняет…
Приподняв шелковый котелок с богатыми полями, раздушенный джентльмен прошел мимо Сверчкова, блистая необычайными кашне и галстуком. Он радостно улыбался. Слоновая кость и черное дерево щегольской трости украшены золотыми монограммами.
Собеседник Сверчкова, Беретов, скорее был польщен вниманием, чем обижен.
— Это такая манера, — сказал он, выставив ногу вперед и с завистливым дружелюбием глядя вслед удалявшемуся. — Это же знаменитый “мистер Пэнн”. — Он жестом пародировал взлет монокля и быстро заговорил, глотая звук “р”: — “На сегодняшнем ’ауте мы заметили мадам Зюзю в панталонах из алжи’ских к’ужев, богато уб’анную фальшивыми семейными жемчугами…”
Сверчков никогда не читал великосветских хроник.
— Разве этим можно было жить?
— Вы же видите: и по сей день — с иголочки. Каждому лестно. — Он продолжал картавить: — У мадам Сизоб’юховой лучший вече’ в сезоне. Мадам Че’носвитовой-Зонтиковой нанес визит п’ибывший из Па’ижа флигель–адъютант князь Хлюст—Те’ебинский”. За такую фразочку и катеринку не жаль. Но и уметь нужно было. Напиши про Курдюкова, не упомяни про Бурдюкова — тебе такую панихиду устроят… Это, знаете, дипломатическая миссия.
К пустым столам репортерской подсаживались какие–то молодые люди. Они придвигали чернильницы, строчили, рвали, бросали тут же на пол обрывки, писали вновь. За дверью рысью неслись ремингтоны и ундервуды. В кабинет редактора проходили высокие и низкие, толстые и худые люди — в мягких шляпах с тростями, в котиковых воротниках, с потрясающими по окраске и пышности кашне. Сперва приоткрывали дверь и только тогда стучали рукояткой трости, солидно спрашивая: “Можно?” Входили, не дождавшись, пока нервный человек с рыжей бородкой, без пиджака, оторвет голову от кучи гранок, которые он безбожно черкал красным карандашом величиною с полено. Мягкие шляпы вели у стола громкие разговоры. Редактор бросал реплики, не здороваясь и не переставая читать. Бобровые шапки — сотрудники с именами — подхватывали реплики, разражались острым словцом и уходили ленивой походкой. Курьер бегом уносил гранки и, возвращаясь шагом, приносил чай. В типографии, размещенной в первом этаже, стучали машины, отчего весь дом был наполнен как бы подземным гулом.
Это готовился выйти в свет очередной номер газеты “Новый век”, заменившей собою закрытую комиссариатом по делам печати газету “Век”, которая, в свою очередь, прежде называлась “Неделя” и еще раньше “Рупор”.
Уже газета “Неделя” стояла на позициях демократической республики. Газета “Век” — на позиции Учредительного собрания. Газета “Новый век” отрицала какую бы то ни было связь с газетой “Рупор” и ее предшественниками, признавала большевиков де–факто и только требовала от них корректности по отношению к интеллигенции и верности союзникам.
В этом же кабинете с лепным потолком и порхающей в облаках Флорой, в том же кресле, за тем же столом, где восседал теперь человек с бородкой клинышком, еще в октябре сидел многолетний доверенный, ставленник миллионера–помещика Арсакова, длинноусый, с генеральской выправкой, редакционный громовержец с остзейской фамилией.
В золотые дни Аранжуэца политика была представлена в газете патриотической (читай: монархической) передовой, рассчитанной на генеральских вдов, купцов II гильдии и швейцаров, и сводкой Верховного.
Искусство редактора сводилось к эффектной подаче последнего спектакля с костюмами Бакста, сенсационной кражи пятидесятитысячного ожерелья, фельетона Коли Серого да еще тонких, малозаметных для большинства читателей заметок о лесных поставках городу и о деятельности различных думских комиссий.
Тертые калачи из редакционной верхушки не растерялись не только после Февраля, но и после Октября. Уступая позиции не сразу, шаг за шагом, принося по пути человеческие жертвы — в первую очередь длинноусого громовержца, они счастливо и бодро отыскивали в себе все новые ррреволюционные возможности и от статей: “Спасение страны в военной диктатуре” или “Союзники не потерпят” перешли к заголовкам: “Мудрое решение Смольного” или “Ленин тысячу раз прав”. Они ввели в состав редакции одного из наборщиков и, повышая одновременно цену на газету и гонорар, не забывали в то же время увеличивать и оклады рабочих–печатников соответственно росту дороговизны.
Все это смутно представлял себе Дмитрий Александрович Сверчков. Его ввел в редакцию поседевший в мельчайших газетных схватках репортер Лисицын, который уже двадцать лет писал о состоянии городского водопровода, о городских свалках, больницах, богоугодных домах и других муниципальных предприятиях. Познакомившись со Сверчковым в очереди в столовую, он взял его в подручные и своими связями старался раздвинуть для него узенькую щель в строгом гонорарном бюджете газеты.
Эта возможность показалась Сверчкову милостью неба.
Ульрих прекратил с ним знакомство. Фон Гейзен сошелся с Катькой, окончательно пустившейся в спекуляцию, и почти не бывал в квартире. Сам Сверчков оказался не на краю голода, но на краю гибели от голода. Он питал еще юношеский пиетет к газете, и мысль о том, что он вступает в столь малопочтенный орган, ни разу не испортила ему радость заработка, равно как и радость первой связи с печатным словом.
Как–то случайно Сверчкову предложили написать на военную тему. Сверчков был сконфужен. Но надо было решаться. Он настрочил несколько разбитных фраз о дисциплине и деморализации. Фельетон нашли удачным. В редакции не было военных, и за Сверчковым быстро закрепилась репутация специалиста. Почитывая французские и английские газеты, он мог давать заметки о боях на Западе, в Сирии, в Африке. Мало–помалу, изживая законное удивление — как мало нужно знать, чтобы иметь право печататься! — он усвоил многое в системе газеты, и у него уже были заготовлены заметки на случай. Пользуясь каждым поводом, он рисовал карты боев во Фландрии и у Багдада, составлял любопытные статистические таблицы и даже помещал статьи по вопросам стратегии. Теперь он каждое утро разворачивал газету и, отыскав свои инициалы, прежде всего подсчитывал строки, умножая их на двугривенный. Иногда улов был скуден, иногда выпадали удачи, но каждую неделю на его счету оказывалось несколько десятков, а то и сотня рублей. Солидные сотрудники похлопывали его по плечу и говорили:
— Тяжело только первые десять лет.
Получив гонорар, он закупал в подозрительных лавочках шепталу, гузинаки, хлебцы с тмином, сметану и мед и все это поедал вечерами в постели, довольствуясь в течение дня плохим обедом по карточке, которую дал ему в одну из городских столовых тот же Лисицын.
Сверчков заходил иногда к старику репортеру. Сняв сюртук, Лисицын отстукивал страницу за страницей на машинке. Он заваливал редакцию материалом. Двадцать лет изо дня в день он приносил заведующему хроникой принципиальную статью на городскую тематику, бытовой фельетон и несколько страниц заметок и хроники. Седина Лисицына внушала уважение даже его шефу — скептику, смотревшему на мир хитро прищуренным глазом и отправлявшему все свои мысли в бороду в виде несвязного хрюканья. Но статья, фельетон и заметки шли неизменно в корзину, и только мелкая хроника с пометкой “В набор петитом”, отправлялась в типографию.
Старик вздыхал и уходил домой, не споря.
Он поил Сверчкова пустым чаем и умно, со знанием дела бранил газету, которой отдал двадцать лет жизни. Каждый день в репортерской он грозил уйти работать к большевикам и со страхом замирал перед столом заведующего отделом. У него был товарищ и друг с таким же двадцатилетним газетным стажем — пьяница, несусветный враль, ловкач и проныра Верстов. Все лицо его было изъедено волчанкой и перевязано черными платками, к которым иногда для парада прибавлялся белый. Глаза алкоголика, тяжелое дыхание смущали Сверчкова, но слушать Верстова он мог часами. Верстов работал, по его собственным словам, во всех газетах столицы. Если где–нибудь открывалось новое газетное предприятие, он шел и требовал аванс. Во избежание шума и сплетен аванс давали. Верстов пропивал его в тот же вечер и шел за следующим. Ему отказывали. Он говорил: “Ну и черт с вами!” — и шел в ресторан пропивать очередной гонорар.
Трудно было отделить правду от выдумки в его рассказах, но для Сверчкова все это звучало как неведомая, но правдивая, открывающая глаза на этот мирок быль. Верстов рассказывал, как он пролежал под супружеской кроватью обер–прокурора синода и подслушал рассказ сановника жене о подготовляемом законе о вероисповеданиях. Пока градоначальника вызывали к московскому проводу, он выкрал со стола списки высылаемых из Петербурга богачей евреев. Вызывал градоначальника приятель Верстова, а список попал в газеты.
Верстов убедительно говорил о продажности и беспринципности петербургских газет, говорил как о чем–то давно и всем известном. Он называл ставки, гонорары, дотации — скрытую для постороннего глаза паутину редакторских кабинетов, — от которых у Сверчкова кружилась голова.
— Вот послушайте, я вам расскажу, — подсаживался еще ближе к Дмитрию Александровичу Верстов. — В двенадцатом году приехали в Питер нью–йоркские бизнесмены. Первым делом — в газеты. Мы, мол, намерены снести квартал между Невским, Садовой и Итальянской и построить там термы по образцу древнего Рима. В двенадцать этажей. Елисеева? Тоже снесем. Никаких магазинов и контор. Будут бани, при банях — ресторан, театры. Всё на воде: островки, оазисы такие, столики — тоже на воде. Официанты в гондолах. Такие, словом, турусы на колесах. Ну, мы расписали… но сдержанно… Какие же основания стараться? Вдруг получаем приглашение на банкет. От каждой газеты трое: редактор, заведующий хроникой и репортер, который будет давать материал. Стол блещет — серебро, хрусталь, у каждого куверта именная карточка и уголок (белейший!) торчит из–под салфетки — этакой, знаете, с хрустом. Я незаметно взял да и переменил карточки. Редактор, значит, сел на мое место, а я за его прибор. Ну… каждый это салфетку, как полагается, на колени, а конвертик незаметно в жилетный карман. Дома смотрю: две с половиной. Вот это по–американски! Как работают, сукины дети. Редактор потом узнал, чуть меня не съел, подлец. Мне полагалось семьсот пятьдесят. Ясно, что нечисто. А что нечистого? — не понимаем. Проверено: в Нью—Йорке — контора, клерки, машинистки, реклама… Ну, в газетах мы подняли шум. И проекты, и сметы, и снимок ресторана с плавающими официантами. И нью–йоркская контора в небоскребе. Акции пошли в ход. Ну, а оказалось все очень просто. “Американцы” собрали капитал и испарились. Исчезла и контора в небоскребе.
Однажды, не получив достаточно удовлетворения из пузатого лисицынского графинчика, он предложил Сверчкову:
— Пойдемте к мистеру Пэнну, ведь вы с ним знакомы. Старик стал скуп, — кивнул он в сторону Лисицына, — а у мистера всегда заграничный коньяк, и не какой–нибудь — посольский. Больше рюмочки он, правда, не даст, но мне иногда отпускает повторную. У него какие–то французско–испанские источники…
Мистер Пэнн принял гостей с радушием разоряющегося, но гордого былым хлебосольством помещика. Он поставил цветной граненый флакон на круглый японский столик. Он суетился и рыскал по всем углам в поисках закусок. Ничего не нашел, сослался на какую–то неведомую Веру и успокоился в темном углу на чем–то мягком.
Верстов выкладывал газетные сплетни. Лица мистера Пэнна не было видно, только носок лакового ботинка покачивался в тусклом свете окна.
— Погано, барин, — говорил, прихлебывая коньяк, Верстов. — Теперь мы на гнилом, смердящем болоте. Задыхаемся…
— Не верьте ему, — снобически замечал мистер Пэнн. — Болото просыхает. Скорее, не хватает привычных паров. От этого и ощущение удушья.
— Так бросили бы, родимый. Занялись бы переводной литературой…
— Не могу, дорогой, не могу… Уже надышался. Раб привычки… Как морфинист.
Верстов прищурил глаз с хитринкой:
— В некотором роде на посту… Ну а если посольства отбудут?.. Впрочем, кто–нибудь или что–нибудь останется…
Мистер Пэнн не поддержал эту тему.
Отговорившись, Верстов решил идти дальше. Мистер Пэнн любезно предложил Сверчкову остаться. У него час свободного времени, а затем он проводит Сверчкова до Марсова поля.
Верстов щелкнул в передней французским замком. Мистер Пэнн встал и заходил по комнате. Он говорил о Верстове злые вещи тоном бархатистой барственной снисходительности. Так бранят любимых кошек, болонок и пуделей.
— Утомительный человек. Perpetuum mobile сочинительства. И врет нескладно. Насквозь все видно…
Сверчков соглашался без всякого темперамента.
— У нас множество дурно направленных талантов. Верстову бы какой–нибудь смысл, идею — он мог бы стать сочинителем в хорошем смысле слова. Впрочем, в газетах, я бы сказал, тепличная атмосфера, много разнообразия, но мало кислорода — все шипучие газы…
Он искусно подавил зевок.
У Сверчкова было ощущение, как будто в комнате пролили пузырек мятных капель.
Мистер Пэнн явно думал о чем–то своем. Многие фразы звучали междометиями.
— Знаете, — вдруг подошел он к Сверчкову, — а я ведь все утро думал о вас…
— Я вам нужен? — удивленно спросил Сверчков.
— И даже очень. — Он сделал еще один шаг вперед. — Есть одно деликатное дело. — Он положил элегантную белую руку на плечо Сверчкова и, близко заглянув ему в глаза, улыбнулся.
Выпрямившись, он вновь зашагал по комнате.
— Газеты задыхаются от отсутствия информации. Цензура удушила Петроградское агентство. Своего еще, можно сказать, не создали. Можно хорошо заработать.
Для Сверчкова переход был неожиданным.
— Вы будете приходить сюда утром. Будет машинистка. Будут телеграммы на разных языках. Будет велосипедист. Но телеграммы будут только на полчаса, от восьми пятнадцати утра до восьми сорока пяти. Ни секунды более. От вас потребуется час напряженной работы и никаких опозданий. Но заработок будет весьма значителен. В десять раз больше, чем дает вам хроника.
— Я, конечно, рад, — сказал Сверчков. — Но откуда же телеграммы?
— Это секрет изобретателя.
Наутро была машинистка, был велосипедист и были телеграммы. Было неприятно вставать в семь часов, но первый же недельный заработок целиком примирил Дмитрия Александровича с этим неудобством.