Книга: Лицом к лицу
Назад: Глава XII ИВАНЫЧ
Дальше: Глава XIV ПЬЯНАЯ УЛИЦА

Глава XIII
О НЕКОТОРЫХ ЛЮДЯХ ВОСЕМНАДЦАТОГО ГОДА

— В каком ухе зазвенело? — озабоченно выглянула Пелагея Макаровна из своей комнатенки.
Алексей стоял перед кухонным зеркалом, засиженным мухами так, что все отражавшееся в нем казалось изображенным пунктиром.
— В среднем, надо полагать…
— Крученый ты весь. Всех вас теперь покорежило. Нет того, чтобы сказать по–людски.
— Разве важное загадали, Пелагея Макаровна?
— То б сказала, а теперь не скажу. Иди, куда шел.
Она сердито застрочила на машинке.
— Иду к брату да там и останусь, раз вы ко мне немилостивы.
— А ты к кому милостив? — перестала шить Пелагея Макаровна. — По ночам с ружьищем шатаешься, людей пугаешь. Одно беспокойство с вами.
— Вот и я говорю, — появилась вдруг из коридора Настасья. — С фронта приехал и опять как на войне. Боюсь я за него, Пелагея Макаровна. Каждую ночь лампаду жгу. По обыскам, по охранам… Как будто бы другого дела нет. На что тебе чужое? И то хоть бы себе, а то кому — неизвестно.
— В политике вы, сестрица, не бухгалтер, — сказал Алексей и шагнул за порог.
На бляшке, украшающей узкую скрипучую дверь, черным по желтому изображено: “Старший дворник”. Человек в песочного цвета куртке копается в необъятной книге. Перед ним на скамье Степан. Алексею нравится этот встрепанный парень лет двадцати со всеми признаками революционного темперамента.
— Все забываю прописаться, — протянул бумажку Алексей. — В квартире номер шесть.
— Теперь все больше выписуются, — сказал человек в песочной куртке. — А прописка — один анекдот. — Он безнадежно махнул рукой. — В шестой, это что ж? У Казариновых? Места много. А вы к кому?
— Если нужно, я могу со службы, из Совета, принести ордер. Сестра в услужении была у Казариновых — Настасья Черных.
— Ордерок принесите… на будущее… А только места там хватит, — лукаво ухмыльнулся старший дворник и прибавил: — И места и добра. А вы — что же… человек подходящий. И армейский и в Совете, говорите, работать будете. И, надо быть, еще партейный?
— Конечно…
— У нас бы в домовом комитете приняли участие, — вмешался парень.
— Комитет этот… может, будет, может, нет, — раздумчиво процедил дворник. — А за тобой бы глаз нужен, — покосился он на Степана.
— Да и за вами, Иван Сильвестрович…
— Ну, будя, — недовольно сказал дворник. — Тебе, Степан, дай зацепку, ты потянешь…
— Я на старом месте живу…
— А я на новом, ну и что? — откинулся в креслице дворник. — Семнадцать лет в подвале кости ломало. У тебя окно на солнце, а у меня под ворота… У нас дом строили, — обратился он к Алексею, — как на железной дороге. Все четыре класса. На улицу — первые господа. По десять комнат и окна на солнышко. Во двор есть подешевле. Во флигеле — рабочие живут — коридор такой: каждому кухня да комната. А нас, дворников, прости господи, и не по–людски. Негде бок согреть — где у помойки, где под крышу закинули. Так и едем к господу богу, в царство небесное…
— То ты плачешь, то ты крутишь, — рассердился парень. — И говорю, в Совет пойти, комитет оформить, как в доме номер десять, и всех буржуев по шее. А то я бы и дом этот взорвал к черту, чтоб и не пахло им!
Он вскочил со скамьи и так замахал руками, что Иван Сильвестрович подался со стулом к окну.
“Ну, и ты в политике не так силен”, — подумал Алексей и вышел. Насчет этого дома и у него ночами роились планы. Взрывать, конечно, не к чему, но буржуев потеснить давно пора…
Политика была теперь главное в жизни Алексея. Она наполняла всю его жизнь. Командовала каждым его движением.
Политики здесь, в этом городе, было гораздо больше, чем на фронте. Не затухали огни в барском особняке, занятом Советом, не отдыхала большая, как в церкви, дверь массивного дуба с медной ручкой, которой можно было проломить голову слону, и не затихала жизнь в помещении команды.
Усачи–красногвардейцы, помнившие еще 1905 год, фронтовики, гордившиеся своей ролью застрельщиков в дни Февраля волынцы, рабочие, выделенные в район завкомами, коммунисты и беспартийные — были тем инструментом, с помощью которого Совет производил ломку общественных отношений и быта в своем районе.
Сперва стрелком, потом командиром взвода, Алексей кипел вместе со всеми в этом котле. Фронтовой опыт и партийный билет выдвигали его в эти быстрые и решительные дни. Под командой боевика–красногвардейца или кого–нибудь из членов райкома — чаще всего вездесущего Альфреда Бунге — он носился на грузовиках и кашляющих от натуги легковых машинах по неспокойному городу, все больше удивляясь его величине, лабиринту его улиц, квартир, чердаков и подвалов, где жили, ютились, таились сами и прятали свое добро два миллиона людей, не похожих один на другого.
На фронте Алексей делил окружающий мир на офицеров и солдат. Были, правда, офицеры, которые стояли за мир без аннексий и контрибуций и за большевистское братание, и были солдаты, готовые нашить на рукав адамову голову и золотой треугольник. Но таких было немного, их знали в лицо, а в остальном были две волны, пущенные навстречу друг другу.
Здесь же, в городе, шляпа, кепка и безликое штатское пальто прикрыли все отличия рухнувшего режима и тысячи людей одели несвойственные им маски. И здесь были две волны, губительные друг для друга, но город нарушал их прямолинейное движение. Этот первый город царей и первый город революции кружил их в своем незатихающем лабиринте, то сбивая в черные дымящиеся вихри стычек, то успокаивая на время в больших, многоквартирных домах.
Ученый и начитанный прапорщик Борисов, первый сказавший Алексею, что Россию очистит революция, знал, что человек происходит от обезьяны, но не знал, не чувствовал, что за Февралем последует Октябрь. Разве не лучше его, еще на фронте, понял ход событий не закончивший и приходскую школу фейерверкер Алексей Черных? Разве сбили его с толку дивизионные говоруны–эсеры? Разве он растерялся в дни корниловщины? Он приехал в Петроград, гордый этой установившейся прямолинейностью своего пути, но в первый же день заслужил упрек в недисциплинированности от Альфреда Бунге, от человека, проходившего через новизну и сложность этих дней, как нож проходит через петли хитро исполненного узла.
В эти месяцы он понял, что события в стране идут более сложным путем, чем на фронте. Работа Совета — это не кавалерийская скачка с препятствиями, которые надо брать на всем скаку, это война, в которой применяются все виды оружия социальной борьбы, от мягких полумер до прямого насилия, с учетом расстановки сил, места и времени.
Он понял, что не всегда различает лицо врага и рукопожатие друга. Были в этом городе люди, у которых слова не походили на дела. Были люди, у которых два языка — для дня и для ночи, для своих и для чужих. Были люди, которые походили на ящики с двойным дном. Были люди, которые смеялись и над красными и над белыми. Были люди, которые молились Христу и точили нож на шею ближнего. И еще понял Алексей, что с разными врагами приходится вести разные разговоры.
Это было то, что он понял, но принял не сразу. Сердце его, раскрытое революцией для энергичных порывов, для сильных желаний и прямых ударов, еще не умело переключаться на ритм разумной осторожности и расчета.
На его глазах разрушалась священная власть офицеров. Солдатская рука впервые остановила бег войны. Пал царь. Пали помещики.
Казалось, все было возможно. Казалось, всякий, кто подсказывает осторожность, — или предатель, или трус. И большевики громко и смело клеймили робких и двуличных. За это он полюбил их раньше, чем узнал и понял программу партии.
Почему же в этом городе нельзя расправиться со всем, что осталось от прежнего строя? Почему сидят в своих гнездах не убежавшие еще аристократы? Почему, если можно было одним ударом отнять земли у помещиков, нельзя разделаться с городскими богачами? Всей деревней, с кольями, с винтовками шли на усадьбу. Почему же городская милиция охраняет дома и квартиры богачей?
Ему объясняли.
Богатые городá с их фабриками, заводами, храмами науки не должны достаться победившему пролетариату в развалинах. Они должны служить новому обществу, но по–иному, лучше, чем служили старому. Бунтовщик разрушает. Разрушив, успокаивается и подставляет шею под новое ярмо. Революционер, разрушая, думает о созидании. Он сберегает все, что необходимо, все, что может еще послужить свободному человеку. Он рассчитывает, планирует. Он смел и осторожен в одно и то же время.
Крестьянская хозяйственность приходила на помощь рабочей деловитости. Алексей наблюдал. Он слушал, как говорят на эту тему вчерашние рабочие, сегодняшние руководители Советов и партийных организаций.
В один из первых дней службы в Совете, придя вместе с Бунге на заседание в кабинет брата Федора, он увидел в первых рядах стульев троих человек, которые по облику и по покрою одежды не походили ни на новых, ни на старых хозяев особняка. Бородачи, для которых усы и борода не просто волосы, но символ и иерархическая ступень. Налитые, могучие плечи двоих и худоба третьего, разная одежда и разный цвет глаз — все это не мешало признать в них людей мошны, вызванных райисполкомом скорее всего на суд и расправу. С бородачами говорил сам Федор. К удивлению Алексея, разговор не походил ни на суд, ни на расправу.
— Так вот, граждане. Договориться надо, — убеждал бородачей председатель. — Ваши и наши интересы в этом пункте совпадают.
Легкий смешок засел в самых углах губ Федора, а глаза были серьезные. В пальцах он перебрасывал толстый фаберовский карандаш.
— Правильно изволите заметить, — медленно тянул худощавый, должно быть вожак тройки. — Но как теперь расстройство транспорта и подвозу нет, то и пару не будет. А в холодной бане какое ж мытье?
— Мыться людям нужно, а запасы дров у вас есть. Так вот…
— Еще в декабре запасы сожгли, — буркнул бородач–тяжеловес. Худой метнул в него взор ядовитый и пронзительный.
— Это, может, у господина Вахрушева имелись запасы, — поспешил он отгородиться от товарища.
Толстяк задвигал плечами.
— А чем же январь топили? — быстро вмешался Федор.
— Покупали… себе в убыток… — плакал толстяк.
— Можно обследовать, — развел руками худой. — Уже смотрели.
— Это при банях, а в прочих местах? — выстрелил председатель.
— Какие же прочие места?
— Союз банщиков укажет.
Теперь задвигались все трое.
— Через неделю дрова вам подвезем, — сказал Федор.
— Найдете ли?
— Фабричные возьмем. Не ваша забота. А до того топить все бани через день. Под личную ответственность. У кого окажутся запасы и баня будет закрыта, передадим в Чека. Мы не дадим вам завшивить город…
Проходили все трое мимо. Алексей готов был схватить любого за ворот. Лучше всего худого… Тонконогий комар. Самый вредный.
— Возжаются очень, — сказал он Бунге.
— Полагаешь? — буркнул латыш в воротник.
— Худой этот. Злоба в штанах…
— Хм! Разбираешься… Что бы ты сделал?
Но заседание продолжалось.
— Предлагаю поставить вопрос о подготовке перехода районных частновладельческих бань в ведение райсовета, — громко сказал Федор.
— Разве сразу нельзя? — спросил Алексей.
— Не все фабрики взяты у хозяев, не то что бани. Понял?
Пробегавший мимо юркий человек, в мягкой шляпе, с повязкой на одном глазу, остановился:
— По Марксу — мелкое, недоразвитое капиталистическое хозяйство не поддается социалистической экспроприации. Вот еще как у рабочих дрова отвоюете?
— С вашей помощью, господин Воинов, — спокойно сказал Бунге, козырнув двумя пальцами. — Консультант, меньшевик, — объяснил он Алексею.
— Опять громят погреба, — продолжал между тем председатель. — На Пушкинской двоих ранили. Окна в домах перебиты. Есть данные, что там не без содействия эсеров и анархистов. Ничем не гнушаются… Верно, что это дело поручено вам, товарищ Бунге, с полномочием, в случае необходимости, применять силу?
Альфред чуть заметно кивнул головой.
— Что не заходишь? — бросил Федор на ходу. — Не я, так Ксения дома. Дорога известна.
— Зайду. Под выходной, пожалуй, — ответил Алексей.
Позже он узнал, что Федор ездил на большой завод, расположенный в районе. Дрова получены были не без боя. Рабочим был обещан вход в бани вне очереди.
Банщики запомнились Алексею, как запоминаются первые задачи на сложение — на пальцах, на яблоках. За банщиками потянулся ряд сложных вопросов, которые огромный город не позволял решать ударом сплеча.
Бунге, казалось Алексею, все знал, все понимал. Как аэроплан в облаках, он шел, не сбиваясь с пути, верный своему курсу. Алексей видел кругом немало речистых, сильных и властных людей, которых выдвинул рабочий класс и которым сам Алексей соглашался подражать, но Бунге в его глазах все больше становился похожим на ротного командира на походе, чей шаг верен для всех рядов и чей голос единственно вправе повернуть и даже остановить ход колонны.
Бунге сам ничего не рассказывал о себе, но о Бунге говорили много. Сын рижского рабочего с “Проводника”, он потерял отца в дни расправы, вихрем пожаров и карательных экспедиций прошедшей после пятого года от Риги до Ревеля. Подросток остался у дяди — тупого и нехозяйственного крестьянина, стремившегося превратить племянника в бесплатного батрака. Мальчик, уже начавший учиться, во что бы то ни стало хотел вернуться в школу. Дядя сказал, что скорее пропьет с соседом эти деньги, чем даст их на никому не нужное дело. Альфред покинул деревню и вернулся в город. Он поселился на базаре, который кольцом рундучков и дощатых лавчонок обошел православный собор. Днем он за медяки носил покупки задыхавшимся толстым хозяйкам. Ночью спал в деревянном ящике торговца железным старьем. Осенью в ящике было так же мокро, как и на площади, а зимой Альфреду перехватило горло, и разговор его перестал отличаться от кашля. В деревню к дяде его не вернул бы и страх смерти, а больше во всем мире не было угла, где бы его знали по имени. Из ящика, куда он натаскал кучу тряпья и соломы, подобранной на Сенном базаре, хозяин выгнал его и стал запирать пустой ящик. Альфред перенес свое тряпье под лестницу церковной колокольни, где его не замечал полуслепой звонарь, единственный посетитель в зимнюю пору этого одинокого православного сооружения в протестантском городке. Здесь, у ограды собора, встретил его старый социал–демократ, посещавший Бунге–отца, — Чернявский. В существе, больше всего напоминавшем прибитого к земле холодом и голодом щенка, Чернявский не узнал бы сына погибшего боевого товарища, но Альфред назвал его по имени–отчеству, относившемуся к одному из давно утраченных паспортов, и Чернявский остановился.
Прекрасный подпольный работник и отвратительный портной, Чернявский перешивал на подростков дедовские шаровары, ставил, не считаясь с расцветкой, заплаты третьей степени на места, на которых горит не только лодзинский, но и рижский материал, чинил штаны за счет жилетов и юбок, делая все это, чтобы не обременять партийную кассу. Он вынужден был брать дешевле всех конкурентов, чтобы не потерять практику, и, приобретя клиентуру, в самый неподходящий момент снимался с места и переезжал в другой конец Прибалтийского края. После письма, переданного с оказией, или подозрительного посещения околоточного начальства все начиналось сначала…
Альфред был возвращен в городское училище. Он учился прилежно и не тосковал по товарищам, меняя школы и города вслед за добровольным опекуном. Окончив городское училище, он расстался с учением на этот раз без всякой драмы. Он шел за Чернявским, как заблудившийся в лесу мальчик идет за указавшим дорогу прохожим. Чернявскому не пришлось ни в чем переубеждать Альфреда. Они походили на два соединенных сосуда, большой и малый, и опыт жизни, знания и убеждения, как влага, в свой час переливались из одного в другой.
— Если мой котелок варит, то твой хорошо переваривает, — смеялся иногда Чернявский.
Под руководством Чернявского начал свою революционную деятельность Альфред.
Он нисколько не удивился, когда узнал, какую полную энергии и опасности жизнь вел скромный “портной”.
То здесь, то там возникали забастовки и выступления рабочих и батраков, руководимых Чернявским. Это он организовал и провел знаменитую забастовку, охватившую все предприятия Либавы и порт. Сам Альфред с трудом избежал ареста. Он вынужден был скрываться в предместьях Риги.
Когда Чернявский, на этот раз раскрытый и расшифрованный во всех своих партийных званиях и обязанностях, перекочевал в Туруханский край, Альфред уже был на ногах. Он работал весовщиком на станции. К этому времени относится и его встреча с Лидией, дочерью телеграфиста. Когда воинский начальник потребовал Альфреда в ряды российской армии, у него уже был трехлетний сын Роберт. На фронте Альфред был ранен, полгода провалялся по госпиталям и попал на фронт вторично в латышские стрелковые батальоны.
Чернявский давно уже был в Англии, о чем через товарищей был поставлен в известность и Альфред.
Стоя на Двине, Альфред ни на шаг не отставал от товарищей ни в контратаках, ни в партизанских набегах через замерзшую реку в тыл противника, ни в железной выдержке в дни ожесточенных бомбардировок.
Этим он как бы показал бывшим батракам, сыновьям землепашцев и пастухов, что он не хуже их, не слабее. Он так же умеет спокойно тянуть черную трубку под свист шрапнелей и крепко спать накануне атаки.
Когда в темноте блиндажа на вшивой соломе, в лесу у костра, на походах по чавкающей грязи его спрашивали, что он знает про войну и про мир, про землю и волю, про офицеров и солдат, про батраков и баронов, он отвечал обстоятельно, следуя партийной программе, преодолевая свою наклонность к молчанию, к короткой, отрывистой фразе. От предательства его охраняли молчаливая товарищеская защита и не всем знакомый язык. Не удивительно, что в первые дни Февраля его батальон весь расцветился красными бантами, а в Октябре, выбросив из своей среды помещичьих и серобаронских сыновей, крепкой колонной вошел в число тех частей, которые наряду с отрядами балтийских моряков и рабочих–красногвардейцев стали гвардией первых Советов, В бронепоездах, особых отрядах, подвижных пехотных колоннах особого назначения они колесили от Смольного, от Кремля ко всем пяти морям европейской части рабочей Республики.
Алексею несвойственно было принимать людей на веру. Он судил человека по его поступкам. Алексеево внимание теперь не оставляло Альфреда в его энергичной и разнообразной деятельности. Если путь Алексея на фронте походил на степную дорогу — стрелой, где видны далекие цели, то теперь, казалось Алексею, он вступил в лесистые предгорья, где легко оступиться и потерять направление. Лес — это лес. Уместно было остановиться и прислушаться. Подсознательно он решил сделать эту обстановку за широкими плечами Альфреда. От этого внимание его к этому человеку удвоилось.
Веселый, разбитной, легкий на слово, Алексей привык неразговорчивость считать неживостью, сухую сдержанность — неловкостью. Таких, как Альфред, скупых на жесты, на смех, на веселье людей он заранее готов был почесть плохими товарищами, человечками себе на уме. Впервые по отношению к Альфреду он допустил возможность исключения.
Теперь Альфред был военным комиссаром района. Он перевел Алексея в гвардейский полк, наполовину опустошенный самовольными уходами. Сам Альфред был прикреплен к партийной ячейке этого полка, бывал в нем во все дни выдающихся событий.
В те дни не в почете было все, что напоминало бойцу выкрики фельдфебеля и унтеров. Того, кто предложил бы вихрастым молодцам восемнадцатого года коротко остричься или наглухо застегнуть шинель, сочли бы прислужником Николая Кровавого. Революционная шинель — это была шинель нараспашку. Это такие шинели неслись на штурм Зимнего и бежали навстречу крымовцам, чтобы принять бой подальше от застав Петрограда. Винтовка восемнадцатого года была деятельна, но не всегда хорошо чищена. Сапоги были выносливы, но не знали ни щетки, ни ваксы.
У этих бойцов восемнадцатого года было слишком много непосредственной радости, чтобы омрачать ее второстепенными заботами, для которых должен был ударить свой час.
Много удовольствия и гонораров доставило это обстоятельство карикатуристам “Punch’a” и “Simplicissimus’a”, легко забывшим босые ноги и возбужденные лица солдат Конвента, героев Вальми и Жемаппа.
Но нельзя было вообразить себе Альфреда в мятой шинели, не застегнутым на все точно расставленные крючки или в нечищеных сапогах. Деловитыми распоряжениями он добивался относительной чистоты не только в помещениях аккуратных и строгих латышей, но и в казармах шумных и непокорных полков гарнизона.
Люди особняка, занятого Советом, и люди нарядного дома на Крюковом канале быстро разместились в представлении Алексея на разных полюсах. Одним он отдавал всю свою любовь, свое сочувствие, другим — всю ненависть первого года революции и собственных молодых, не требующих искусственного подогревания лет.
Столкнуть эти два дома, испепелив один, — вот, казалось, первая задача, какая стоит перед ним лично. Дом генералов, банкиров, офицеров, подслеповатых барственных старух должен пасть. Он еще слишком благодушествует. Он набит барским добром, как ненавистью к Советской власти. Разве можно терпеть такие склады непотребляемых предметов первой необходимости?..
Алексею казалось, что все это существует только потому, что о доме не знает Совет. Офицеры проживают в барских квартирах, по двое на десять комнат, только потому, что об этом не осведомлена ЧК.
Он изложил свои мысли секретарю райсовета. Молодой студент в очках, смертельно задерганный, с дежурной спасительной фразой на устах “Следующий. У вас что?” — хотел было сказать Алексею: “Подайте заявление в письменном виде”, но еще раз взглянул ему в лицо, заметил огоньки в глазах и решил, что это не годится.
— Таких домов, как ваш, в Петрограде — несколько тысяч. Нам важнее овладеть предприятиями и наладить доставку продовольствия. Все в свой черед.
Опять план, опять трезвый расчет и осторожность. Что было бы с революцией, если б большевики были так же осторожны на фронтах? Если бы они побоялись разрушить дисциплину?
Этот вопрос остается неразрешимым для Алексея. Откуда в данном случае осторожность? От нерешительности или от мудрой, продуманной политики партии?
Он хотел быть не бунтовщиком, а революционером. Но ненависть к врагам туманила ему глаза. Перед нею отступала крестьянская домовитость. Чтоб уничтожить офицеров, населявших дом, он готов был разрушить это великолепное здание. Всем обликом своим эти люди говорят, что победа революции еще не полна.
Он сказал секретарю, что в его квартире много оставленного генеральской семьей платья и белья. Пусть придут за ним — он раздаст неимущим.
— Не дурите, товарищ, — сказал секретарь. — Придут, конечно, спекулянты. Доставьте все это в райсовет, мы дадим кому нужно. Но помните — доставка своими средствами, — крикнул он ему вслед.
Захваченный напряженной и беспокойной жизнью района, Алексей не сразу собрался на Выборгскую к брату. Чистенькая прежде квартирка Федора Федоровича Черных показалась Алексею запущенной. Дома была одна Ксения.
Он ожидал встретить подростка, каким она была в шестнадцатом году, а теперь перед ним стояла статная девушка с русой косой и крепким огоньком в глазах.
— Садись, дядя Алеша, — пригласила Ксения. — Я приготовлю чай.
Алексей послушно сел. Ксения уходила на кухню, возвращалась, перетирала чашки и, не оборачиваясь, роняла круглые, городские фразы. Она была похожа на Настю, но следующее городское поколение давало себя знать. Она не горбилась и даже закидывала отягченную волосами голову назад. Руки и ноги ее были аккуратнее и тоньше.
— Отец не будет?
— Сегодня у него комиссия в Совете.
— Так, — соображал Алексей. — С заводом он покончил?
— Папа — делегат от завода. — Ксения взглянула на Алексея: — А ты, дядя, у тети Насти?
— Откуда ты знаешь?
— Знакомые живут в вашем доме, Ветровы… близнецы… Партийные они.
Это звучало невероятно. Аккуратненькие барчуки из роскошного дома?
— Давно?
— С апреля семнадцатого года.
— Ну, ладно. — Интерес его к близнецам быстро угас. Он к ним присмотрится. — Так что ж они говорили?
— Рассказывали как–то. Думали — однофамилец.
— Ты что ж, учишься?
— Работаю в исполкоме.
— В партии?
— Конечно!
Ему нравился широкий кожаный пояс, ловко перехватывавший простое платье в тусклую клетку, и высокие со шнуровкой ботинки. Но всего больше нравилась, видимо сознательная, манера держать себя независимо и быстрая речь немногословными фразами.
Федор вернулся поздно, усталый, но не опущенный, а как бы заостренный проведенным в работе днем. Он был еще не стар, сух и быстр в движениях. Утирая лицо, он успел трижды пробежать по комнате и задать полдюжины вопросов Алексею.
От долгого ожидания и от голода — чай был пустой — Алексей чувствовал, как надвигалась на него ленивая дремота, но порывистый, резкий голос Федора вздернул его. Ему лестно было предстать перед братом–революционером в лучшем виде.
— Ты как в Петрограде? Где работаешь? Какие планы? — бомбардировал его Федор, усаживаясь за стол. — Поди, с армией не кончил? Да ты, я вижу, спишь. Ну похлебай супу, да и ложись. Устал, что ли? Ничего сегодня не делал? Ну, от этого еще больше устают. У генерала, говоришь, устроился? Светло, тепло и не дует? Ну и лежи на боку. — Он внезапно рассердился. — А другие за вас работай. Разболтались вы на фронте. Подтянем и вас, фронтовиков–героев, хлебните–ка тылового пшенца полной ложкой. У нас, думаете, здесь праздники да разносолы? Я зампред райсовета, а хлебаю воду с пшеном и об отдыхе не думаю.
— Сидел тут дядя Алеша со мной, заскучал — вот его и развезло, — смеясь, вмешалась Ксения, ставя на стол горшок с застывшей кашей. — А ты на него напал.
С Алексея под градом этих обидных упреков и подозрений, как пригревшее было ватное одеяло, сползала сонная лень. Многие фронтовики распустились — сам он знает, — но почему брат бросает и его, Алексея, в этот ряд? Защита Ксении еще больше вскинула его на Федора.
— В тылу, конечно, все герои. Это мы наслышаны. Пшено у нас в окопах на меду было, и у каждого по кушетке — отлеживай бока. Хочешь — сам, хочешь — с бабой. И в Революцию мы только ходили, “ура” кричали да кресла помягче в учреждениях высматривали.
Но Федор, вместо того чтоб обозлиться, внимательно посмотрел на брата и спокойно сказал:
— А я думал, в тебя как горох в стену. Ну, лей масло в кашу. — Он пододвинул ему бутылочку с золотистым, редким в те дни постным маслом. — От каши на воде человек злей становится…
Алексей еще что–то буркнул и замолк. Оставаться на ночь не стал, простился и зашагал злой и крепкой походкой на Крюков канал.
Ксения у двери, одобрительно смеясь, сказала:
— Ух, отец до Революции горячий. Заходи, дядя. Он по субботам из бани приходит добрый. Он еще твое письмо с фронта не может забыть, где ты о победе пишешь.
Засмеялась и захлопнула дверь.
Назад: Глава XII ИВАНЫЧ
Дальше: Глава XIV ПЬЯНАЯ УЛИЦА